Лайош Грендел родился 6 апреля 1948 г. в словацком городе Левице (венг. — Лева). После окончания братиславского Университета имени Яна Коменского работал в издательстве «Мадач». Позднее, в 1991 г. и сам стал основателем, а затем главным редактором «Каллиграма» — крупнейшего издательства венгерской литературы за пределами Венгрии. Венгерские и словацкие критики единодушно называют Лайоша Грендела одним из крупнейших современных писателей.
Публиковаться Грендел начал с 1970 г. Действие его первых трех романов «Стрельба боевыми» (1981), «Галери» (1982) и «Трансмиссии» (1985) связано с давним и недавним прошлым. Несмотря на явное присутствие автобиографических деталей, писателю удалось представить исторические события и их последствия с самых разных сторон, возвысив (по словам критика Андраша Гёрёмбеи) «лирические элементы личной судьбы до мифа».
«Можно взять на себя ответственность за прошлое, или громко откреститься от него. Только вот уклониться от прошлого нельзя. Оно в нас — в наших рефлексах, в нашем подсознании… И чем эта история стала для меня? Бременем. Тот факт, что я венгр, да еще и венгр — представитель национального меньшинства, означает, что я принимаю его, мы все, сколько нас есть, шестьсот тысяч человек, взваливаем прошлое на себя, глядя на него критически, но понимая его непрерывность как в юридическом, так и в духовном смысле», — признается сам автор.
Интересы Грендела, однако, не ограничиваются прошлым и его проекцией в настоящее. В его прозе отчетливо видна связь как с венгерской литературной традицией, так и с центральноевропейской (Грабал) и американской (Фолкнер). Писатель не ограничивает себя географическими или этническими рамками. «Я сам мог решать, с чем себя ассоциировать, а с чем — нет: никакую идеологию мне никто навязать не хотел», — эти слова Грендела лучше всего описывают его писательскую и человеческую позицию.
Тексты Лайоша Грендела поражают отточенностью стиля и совершенством формы. Отношения с постоянно меняющейся властью, дурная бесконечность постоянно возвращающихся исторических ситуаций, национальные комплексы и обиды — для обсуждения всех этих болезненных вопросов центральноевропейской жизни автор использует самые разные жанры и формы: от постмодернистского романа в духе Умберто Эко до симбиоза документальной прозы и романа-эссе. Произведения Грендела пронизаны иронией и сознанием гротескной абсурдности окружающей жизни. Российский читатель знаком с Гренделом-романистом по переводу одного из его лучших романов «Тесей и черная вдова» (1991)[26]. Возможность множественного прочтения, параллельное присутствие нескольких рассказчиков, стилистические и жанровые эксперименты роднят произведения Грендела с романами другого знаменитого венгерского писателя Петера Эстерхази.
В авторской остраненности проглядывает порой даже что-то безжалостное, то, чего часто лишена ностальгическая или гневная рефлексия у писателей с похожими «исходными данными» (современников и соплеменников).
Лайош Грендел — не только выдающийся прозаик, но и блестящий публицист[27]. Сборники статей и эссе «Изоляция или универсализация» (1991) и «Родина моя, Абсурдистан» (1998) считаются классикой венгерской публицистики. Серьезным вкладом в венгерскую словесность стали и литературоведческие работы Грендела, в особенности его «История современной венгерской литературы» (2010) — попытка создать новый литературный канон, адекватный современному читателю.
В антологии Лайош Грендел представлен как мастер короткого рассказа, ироничный автор новелл о жизни венгров в Чехословакии.
Ранним утром, где-то около шести, ко мне зашёл соседский мальчик и сообщил одну-единственную новость: город заняли военные. Я сразу понял, что это значит. Мы весь июль ждали русских солдат, точнее молились, чтобы они не пришли. Затем наступил август, и все вздохнули свободно. Русские будто бы смирились, будто бы позволили Чехословакии идти своим путём. По крайней мере, все жители города, включая меня, считали, что всё в порядке… И вот, пожалуйста! За несколько часов страна была оккупирована, Чехословакия ведь государство маленькое, нескольких часов вполне хватит, чтобы ее оккупировать. Слова застряли у меня в горле. Думаю, я долго не мог ничего сказать.
Затем, без особой на то причины, мы отправились в город. Первый сюрприз ждал меня на рыночной площади. Солдаты оказались венграми, а поскольку я сам венгр, я не знал, радоваться мне или возмущённо кричать. Остальные венгры тоже не знали, как реагировать. В ста метрах отсюда, на ратуше был установлен венгерский флаг. С юга дул лёгкий ветерок, и поэтому флаг развевался. Главную площадь было видно отовсюду, можно сказать, она господствовала над городом, даже с примыкающих улиц легко было ее рассмотреть — они были спланированы так, чтобы создавалось впечатление, будто ратуша и примыкающие к ней улицы образуют единое целое. Я уже сказал, что дул ветер, он немного взъерошил волосы моего друга, но не так, чтобы совсем взлохматил их, потому что волосы у него были довольно длинные, каштановые, прям как у битлов, потому что они были нашей любимой группой. Конечно, друг мой тоже удивился, на мгновение ему показалось, будто всё это ему снится. «Не может это быть правдой», — повторял он. Было утро, но люди не собирались на работу, они толпились на улице, одна часть взволнованно обсуждала происходящее, другая — терпеливо ждала. Около полудня я встретил Боднара, хорошего приятеля, который был старше меня лет на десять. В тот момент он восторженно объяснял что-то группе из восьми или десяти человек. Мой друг уже подошёл к ним, а поскольку мне всё равно делать было нечего, я тоже присоединился к зевакам, толпившимся вокруг Боднара.
— Я видел пограничные столбы. Точнее, не я, а мой знакомый, он готов был поклясться, что границу передвигают, — внушал он собравшимся вокруг него зевакам. У нескольких молодых людей заблестели глаза, на лицах остальных, по большей части пожилых людей, читалась сдержанность, если не сказать скептицизм.
— Венгерские солдаты пришли не для того, чтобы с бухты-барахты отступить, — продолжил убеждать людей Боднар.
— Но ведь русские тоже здесь. И главным образом те…
Движением руки Боднар остановил говорящего.
— Да вы подумайте! Чехи и словаки их предали.
— А мы? Нам-то что делать?
Сейчас это кажется смешным, но тогда, в 1968 году было не до смеха. Время лечит, мало-помалу вылечит оно и меня, город наш вырос вдвое, и словацкое население увеличилось, было построено множество новых жилых кварталов, постепенно начинаешь ходить по старому городу, как незнакомец, которого сюда случайно забросила судьба, но на самом деле тебя ничто не связывает с этим местом. И конечно, мы состарились, но было бы преувеличением сказать, что мы перестали жить. Всё у нас хорошо, спасибо, всё хорошо.
Боднар тогда вовсе не тронулся умом, просто вскрылись его старые раны. Отец его не был коммунистом, но принадлежал к левым, однажды жандармы Хорти хорошенько его избили, потому что у него был бунтарский нрав, вечно он был недоволен другими, да и собой, собственно, тоже. Что и говорить, начальство его не любило. Но настоящее разочарование наступило после сорок пятого года. Несмотря на принадлежность к левым, его лишили гражданства и выслали в Чехию. Этого он никак не мог им простить, даже несмотря на то, что через четыре года снова получил гражданство. Он подхватил туберкулёз и вскоре скончался. Боднар остался без отца, они жили с матерью в ужасной нищете, этого Боднар тоже не мог им простить. В первый день венгерской оккупации он сплюнул и смачно выругался перед домом Сабо. Но внутрь не зашёл.
Семья Сабо жила в двадцати метрах от нас. Когда стемнело, Пети Сабо зашёл ко мне, сказать точнее, прокрался. Это был крупный, сонливый ребёнок, на три года младше меня. Он сказал:
— Мы люди простые. Если здесь будет Венгрия, нас отправят на север.
— Это пока неизвестно. Может, всё ещё останется как прежде. — Я его не успокаивал, а просто перечислял возможные варианты.
— Похоже, что…
— Да ничего ещё не похоже!
— Подождём! Но если завтра ничего не изменится, мы собираем вещи.
Меня поразило, что они так суетятся. В конце концов, можно было бы спокойно остаться, ведь их никто не преследует. Однако Пети запаниковал, и принялся рассказывать такое, о чем я никогда бы не узнал, умей он хорошенько молчать. Он сказал:
— Мой папа был нилашистом. Слава богу, мама у меня словачка. Так что мы пошли куда глаза глядят. По правде говоря, мы могли идти только в одном направлении. На север. Мы стали словаками. Хотя папа говорит по-словацки плохо.
Что я мог сказать? Утешить его или выругаться. Но мне ничего не приходило в голову. Немного помолчав, Пети продолжил:
— Или может, это уже не считается? Может, его там уже простили?
— Может, — сказал я.
— Папа боится на улицу выйти. Честно говоря, это полный бред. Ведь мы словаки. Разве нет?
По правде сказать, мы действительно были дураками. Потому как у Петиного отца вполне себе могла быть причина, по которой он, днями и ночами скрываясь в своей спальне, в ожидании кары за совершенные и несовершенные грехи, молился в ожидании судного дня. Но он так и не настал! Однако, в двадцать лет человек ещё верит в то, что наступит судный день, и только потом, получив двухлетний военный опыт, познав женский обман и многое другое, я начал понимать, что судный день никогда не придёт.
Той же ночью умер Боднар. Собственно говоря, его смерть была загадкой. Ну хорошо, вечером он напился. Но он и раньше напивался, это не могло стать причиной смерти. Быть может, причина кроется в душе, как и в большинстве случаев? Душа внезапно освобождается и убивает тело? Могло так быть? Смерть рациональна, но преждевременная кончина в возрасте тридцати лет нерациональна. Неужели он не смог вынести мысли, что получил свободу? Его жена и двухлетний ребёнок просто стояли и не знали, что и думать. Ещё пять минут назад муж и отец был совершенно здоров. И вдруг умер. К тому же венгры пришли вовсе не затем, чтобы его освободить. На второй, на третий день папа Пети тоже начал понимать, что давным-давно уже позабыты те зверства, которые он совершил двадцать четыре года назад. Время идёт, и прошлое остаётся позади. Медленно начал это понимать и я.
На следующий день около полудня я околачивался около католической церкви, лучшего слова и подобрать нельзя для этого дьявольского ничегонеделания. Потому что в такие периоды время останавливается, работа прекращается, люди разгуливают по улицам, никуда не торопясь, будто они в отпуске. Слева от католической церкви стоял видавший виды танк, но он был таким древним, что даже немцы во Вторую мировую войну решили его задействовать в последнюю очередь. Ствол танка был направлен на здание комитета партии, а не на католическую церковь. От этого всего создавалось впечатление, будто «реакция» оживилась и решила расстрелять партию. Было жарко. Солдат залез на танк, уселся на крышку люка и ни с того ни с сего начал есть сало. Я уже знал, что офицеры запретили солдатам вступать в разговоры с гражданским населением. Солдаты были венграми, но нарушить приказ не смели. Это был плохой знак. Рядом с солдатом неподвижно сидел сокол, только по беспокойным глазам можно было понять, что это не театральный реквизит, а живая птица. Я уже сказал, что солдатам было запрещено вступать в разговор с гражданским населением. И по-венгерски тоже. Это даже не обсуждалось. Я понял это, когда обратился на венгерском к солдату, возившемуся с пулемётом, направленным на здание комитета партии. Сначала он подумал, что ослышался. Я спросил, зачем они пришли. Он только покачал головой. В конце концов, он выговорил:
— Откуда Вы знаете венгерский?
— У нас в городе каждый второй житель — венгр.
Он только покачал головой, это у него в голове не укладывалось, а может, он принял меня за шпиона. В любом случае, я показался ему подозрительным. Солдат отвернулся, как бы завершая наше знакомство. Теперь он занимался только соколом. Я видел профиль его лица. Он напряженно размышлял о том, что ему теперь делать. Не скажу, что я струсил, но всё-таки мне показалось более целесообразным уйти. Я сделал это из гордости. Я ненавидел этого солдата. По крайней мере две или три минуты.
Не так давно я был вызван в Т., чтобы помочь установить личность одного своего старого друга, который влип в какое-то чуть ли не уголовное дело. Поскольку я живу исключительно ради семьи и работы, я выполнил это требование без особого желания. Но я знаю, что от властей нельзя скрыться. Если надо, они тебя из-под земли достанут. У меня не было выбора, пришлось ехать в Т.
Т. находится почти на краю света, в начале семидесятых годов из большого села он развился в маленький город. Городского прошлого у него никогда не было, история и культурные традиции Т. могли бы поместиться на одном листке бумаги. Имена местных знаменитостей не говорят ни о чём даже жителям соседних селений. Самое старое здание — бывшее сельское управление — было построено в середине прошлого века, назвать его памятником мог бы только какой-нибудь местный патриот. В гостинице уже знали о моём прибытии. Но было ещё утро (в это время в номерах убираются), портье, надеясь получить на чай, распорядился, чтобы, вопреки этому правилу, меня тотчас же заселили. Как уже бывало много раз в подобных случаях, я снова убедился, что миром управляют не столько нормы, сколько система привычек и неписанных законов, и разом, по желанию революционеров и моралистов, его не изменить. В номере я принял душ, за несколько минут распаковал чемодан, надел пижаму, занял горизонтальное положение и стал ждать, когда сон закроет горящие от недосыпания глаза, а невидимая рука толкнет в глубокую черную пропасть. Мой сон начался с того, что я зашёл в аккуратное, по новой архитектурной моде несимметричное учреждение, где мне надо было подтвердить честность и благонадёжность своего друга. Меня направили на второй этаж, в просторную, почти не обставленную мебелью комнату, окна которой выходили на южную, солнечную сторону, так что даже суровой, туманной зимой после полудня здесь не надо было зажигать свет. В зале находились двое: служащий и машинистка. Служащий только глянул в письмо и движением руки пригласил меня сесть. Он пошёл с моим письмом в другое помещение. Я сел в мягкое, по старой моде удобное кресло с потёртой обивкой рядом с круглым стеклянным столиком на трёх ножках. На столике валялось несколько ежедневных газет и иллюстрированных журналов. Машинистка сидела ко мне спиной и перепечатывала какой-то текст. Она была в парике; поскольку женщина была так увлечена работой, что ни разу не повернулась ко мне, я попробовал представить, какое у неё может быть лицо. И всё-таки я знал, что это сон, и как это всегда бывает во сне, моё любопытство не было удовлетворено.
Мне пришлось долго ждать. Когда служащий наконец-то вернулся, он пригласил меня пройти в другую комнату. Здесь меня принял пожилой мужчина с добрым лицом и приятными манерами. Он тоже предложил мне сесть, а сам погрузился в чтение письма. Оторвав взгляд от письма, он сказал:
— Дело очень важное. Благодарим, что Вы согласились приехать сюда, в такую даль, на окраину страны.
— Что от меня требуется? — спросил я.
Мужчина дружелюбно улыбнулся.
— Вы узнаете в своё время, — сказал он. — Я не могу распоряжаться самостоятельно.
Меня пригласили в следующую комнату. Здесь процедура повторилась. Меня передавали из рук в руки, как какого-то высокопоставленного гостя, которого все хотели бы видеть, которому все хотели бы пожать руку. А пока я двигался дальше по джунглям учреждения, время ожидания сокращалось. Наконец, в одной из многочисленных комнат моё письмо распечатали и попросили паспорт. На секунду я подумал, что сейчас всё разъяснится, и можно будет идти обратно в гостиницу. Но они только выписали из паспорта мои данные и идентификационный номер. Меня отправили в следующее помещение, где снова попросили данные. Везде я был любезно принят, они не переставали повторять, как важен мой приезд, и какое одолжение я оказываю другу. Меня успокаивали, что теперь-то уж вопрос о деле моего друга, скорее всего, будет разрешён быстро. Я выпил семь или восемь чашек кофе, точно не помню. Причём, я знал, что сплю, знал, что я в гостиничном номере, из окон которого открывается вид на глянцевые от дождя крыши домов, на выпускающие серый дым трубы и на лес телевизионных антенн. Тем временем во сне я вернулся в то помещение, где мне в самом начале надо было отметиться. Я не удивился, что машинистка печатает всё тот же текст, что служащий, который меня сначала принял, всё ещё здесь. Однако у меня был повод удивиться. Ведь пока меня водили по комнатам, прошло ужасно много времени. Мне казалось, что проходили дни. Но ведь я спал, а во сне можно поверить в любой вздор. Это просто сон, думал я. Всё же, когда служащий снова ушёл с письмом в соседнюю комнату, я подкрался к окну и выпрыгнул. Я знал, что это поможет мне проснуться.
Меня разбудили громкие, весёлые голоса работников гостиницы и вой пылесоса. Ещё не было полудня. Обрывки странного сна ещё плясали перед моими глазами, но постепенно мне стало передаваться веселье уборщиц. Мой сон, как и любой из снов, был сплошным вздором, но после него не осталось тревоги, способной испортить день, если, конечно, кто-то вообще помнит свой сон через десять минут после того, как проснулся. Напротив, я счёл свой сон скорее весёлым, и решил, что запомню его. Я вспотел, поэтому ещё раз принял душ. В гостинице топили так, будто стояла, по крайней мере, середина зимы. Я решил, что ещё до обеда разберусь с этим несколько загадочным делом, в которое впутался мой друг. Так как я не знал города, я попросил портье показать мне дорогу. На дежурстве не оказалось того портье, которого я видел утром, вместо него была пожилая дама.
— Напротив церкви, на главной площади. Вам туда, — сказала она.
На улице меня ждали одни сюрпризы. Я сошёл с поезда в безумную зимнюю пору, в промозглую погоду, туман покрывал вершины гор, возвышающихся за городом, небесное благословение так и лилось из быстро проплывающих облаков. С тех пор ветер высушил лужи, стало холоднее, на склоне гор блестели шапки снега. Но и сам город сейчас произвёл на меня более приятное впечатление, чем утром, он оказался благоустроеннее и чище. Вместо промокших до нитки призраков я встречал только модно одетых пешеходов. Путь из гостиницы к главной площади лежал через симпатичный парк. Мне показалось — вот, какой я ненаблюдательный — что утром здесь стояли одноэтажные обветшалые дома. Я чуть было не подумал, что это продолжается мой утренний сон, или скорее, что я перешёл из одного сна в другой. Конечно, об этом и речи быть не может. Человек знает, когда спит и когда нет, он по-разному воспринимает действительность во сне и наяву.
Я быстро нашёл учреждение. Оно было более серым, более обветшалым и невзрачным, чем во сне, но и здесь, как и во сне, мне надо было отметиться на втором этаже. Ну конечно, ведь это было чётко сказано в письме! Косоглазая, неказистая женщина взялась за моё дело. Я видел, что совершенно не завоевал её доверия, и ощущал в её поведении некоторую растерянность.
— Подождите минутку, — сказала она наконец.
Она пошла в другую комнату, я же на секунду испугался, вдруг мой утренний сон снова повторяется. Но неказистая женщина скоро вернулась, и теперь она пригласила меня в соседнюю комнату. В этом помещении, которое было намного меньше приёмной, меня на несколько минут оставили одного. Затем из другой двери, которая бог знает куда вела, наверное, в ещё меньшую комнатку, вышел молодой человек с моим письмом в руке. Он предложил мне сесть и сказал:
— Не думаете ли Вы, что немного опоздали?
— Простите, — ответил я. — Я всю ночь был в пути. Дорога меня утомила, я был вынужден прилечь на несколько часов в гостинице.
Молодой человек не был злостным или же суровым, бездушным бюрократом, потому что просто усмехнулся.
— Ну так почему Вы приехали к нам именно сегодня?
— Потому что сегодня было назначено приехать, — сказал я.
— Сегодня?… Пойдёмте со мной, — сказал молодой человек ласково.
Мы зашли в другое помещение, где другой молодой человек принял меня не менее растерянно.
— Вам следовало явиться уже давно, — разозлился он.
— Но в письме…
Он меня прервал.
— Бросьте! — злобно сказал он. — Дайте сюда свой паспорт.
Я достал маленькую красную книжечку из внутреннего кармана пальто и сунул ему в руку. Молодой человек полистал его, как какой-то блокнот, который не только содержал мои личные данные, но и в нескольких коротких, исчерпывающих предложениях давал сведения обо всех важных событиях моей жизни. На его лице появилось такое выражение, как будто он вспомнил какой-то анекдот, и сейчас размышлял, рассказать ли его мне или лучше оставить при себе. Избегая строгих, неприятных ноток в голосе, свойственных чиновникам, можно сказать, даже доброжелательно он сообщил мне ошарашивающую новость:
— Этот паспорт просрочен.
Оттягивание дела вывело меня из себя.
— Это невозможно, — сказал я. — Срок действия моего паспорта истекает в 1989 году.
Моя решительность не поколебала молодого человека.
— Вы правильно помните… Срок действия вашего паспорта истёк в 1989 году. Три года назад.
Этого было уже достаточно для того, чтобы сразить меня наповал. «Как? — хотел спросить я, — как это?» Но единственное, на что меня хватило, это лишиться дара речи. Молодой человек мог бы воспользоваться моим смятением и продолжить разговор в форме официального допроса. Но он этого не сделал. Вероятно, его тоже смущала эта странная ситуация, и как школьник, который ещё не смыслит ничего в серьёзных делах, он проводил меня до туалета. Он снова попросил мой паспорт и открыл на первой странице.
— Посмотрите на фотографию, — он ткнул костлявым указательным пальцем в фотографию в паспорте. — А теперь посмотрите в зеркало.
Я едва себя узнал. С утра у меня успела вырасти борода, волосы поредели и немного поседели, лицо опухло, взгляд стал тусклым, взволнованным и пугливым.
— Зеркало не врёт, — услышал я голос молодого человека снова. — Вы, очевидно, что-то от нас скрываете.
— Мне нечего скрывать, — ответил я.
Молодой человек сделал вид, будто поверил.
— Тогда мы имеем дело с типичным случаем потери памяти, — сказал он. — Но ничего страшного. Мы попробуем помочь. Если Вы найдёте кого-нибудь, кто установит Вашу личность, мы обойдёмся без бюрократических формальностей. Но дома у Вас есть жена, есть дети, друзья. Назовите кого-нибудь из них, запишите точный адрес этого человека, и мы сразу примем меры. Я сейчас пойду на обед, а Вы пока подумайте. Потом, если через несколько дней Вы отправитесь домой, не забудьте сделать новый паспорт. Соврите, что старый потеряли. Больше я ничего не могу для Вас сделать.
Итак, я попался в ловушку, осознание того, что моя совесть чиста, меня не утешало. В течение короткого времени, которое имелось у меня в распоряжении, я обмозговал свои действия и понял, что выбора у меня нет. Я сделал в точности то, что мне надо было сделать по закону. Поскольку дверь за мной не закрыли, я мог бы спокойно выйти из здания и сесть на поезд. Но если я даже вернусь домой, в жизнь — называйте это, как хотите — как я отчитаюсь за промотанные три года? Я постарел, как показывает зеркало, я потерял иллюзию свободы. Но сейчас уже всё равно. Надежда, что я когда-нибудь смогу помочь своему другу, показалась несбыточной и абсурдной. Надежда, что кто-нибудь, способный установить мою личность, приедет вовремя, показалась ещё более несбыточной и абсурдной. Бунтовать смысла уже не было. Мне надо было принять к сведению, что с бунтом я опоздал. Возможно даже, думал я, мой старый друг, из-за которого меня вызвали, существует только у меня в памяти или в моих фантазиях, или он давно умер. Я был тем самым человеком, который влип в какое-то уголовное дело, я был тем, чью личность надо было установить. Грехопадение, подумал я. Всем без исключения приходится расплачиваться.
Когда через двадцать минут молодой человек вернулся, я уже мог без страха сказать:
— Мне не вспоминается ни один человек, который мог бы установить мою личность.
Молодой человек был готов получить такой ответ.
— Выдумаете, что тогда станете последним звеном в этой цепи?
— Я не могу взять на себя ответственность. Хотя они тоже невиновны. Никто не виноват.
— Ну конечно, — усмехнулся молодой человек. — Эта мысль здесь всем приходит в голову. Но рано или поздно у всех надежда берёт верх над упрямством. Надежда — великий властелин. Величайший… Конечно, вам известно, что это всего лишь сон.
Затем он подал знак, чтобы меня увели. Я не стал расспрашивать, потому что меня не интересовало, куда мы идём. Мы оба и так это знали. В дверях он пропустил меня вперёд, ведь я был свободным человеком. Мы вышли в тёмный коридор, и я ждал, что сон закроет мои горящие от недосыпания глаза и невидимая рука толкнёт меня в глубокую черную пропасть. Я ещё слышал доносящиеся издалека слова молодого человека:
— Да, это сон, от которого нельзя пробудиться.
Это простая, старомодная история. Она начинается не с того, что однажды ранней осенью, в 4 часа после полудня господин Берталан, директор музея Р., сунул портфель себе подмышку и запер дверь своего офиса. Это уже конец истории, он даже не имеет прямого отношения к тому, о чем пойдёт речь. В любом случае и в этот день директор музея, как обычно, осмотрел чучела птиц, томящихся в плену стеклянных витрин коридора, заглянул в уборную: не забыли ли выключить свет. Двор музея уже захватили мальчишки с ближайших улиц — сквозь толстые стены был отчётливо слышен их галдёж. Стук мяча о бетонные плиты доносился будто в полусне. На лестничной клетке господин Берталан вспомнил, что оставил сегодняшний ужин, сто грамм нарезки и бутылку молока, в холодильнике. Холодильник был на верхнем этаже, в дальнем коридоре, в углу. Поднявшись, господин Берталан был неприятно поражен, когда увидел, что какая-то пожилая женщина стучится в дверь его офиса.
— Кого ищете? — недружелюбно спросил он.
— Вы господин Берталан?
— Да, я, — ответил он.
— Тогда я ищу вас, — сказала женщина. По вычурному наряду и странному акценту можно было заключить, что она иностранка, хотя по-венгерски она говорила безупречно. Дама размалевала себе лицо, чтобы выглядеть моложе своего возраста, и напялила шелковое летнее платье, которое едва доходило до колен и больше подходило для двадцатилетней девицы. Директор музея с отвращением надел очки и подумал, что если сделать из неё чучело, она бы хорошо смотрелась между пчелоедами и сизоворонками. Женщина протянула руку.
— Я вчера прилетела из Чикаго, — сказала она, — я вдова Винклера.
Взгляд у неё был строгий и умный.
— Чем могу служить? — голос у директора музея был недовольный, он торопился.
Женщина достала из полотняной хозяйственной сумки заклеенный конверт и протянула директору.
— Прошу, прочтите то, что в конверте. И сделайте это прямо сейчас… Я очень вас очень прошу.
— Что это?
— Я очень прошу… — упрямо повторила женщина. — Я сейчас вернусь в гостиницу. Когда прочтете это письмо, позвоните… Или не звоните… Это уж вы сами решайте. В любом случае содержание этого письма касается непосредственно вас.
Женщина ушла через черный ход (очевидно, она знала только этот выход), а господин Берталан нащупал ключ от офиса среди мелочи в кармане своего пиджака. Солнечный свет уже давно и бесцеремонно покинул офис и скрылся за брандмауэром углового доходного дома, но было еще достаточно светло, чтобы у окна он мог прочитать адресованное ему письмо.
Содержание написанного от руки письма было следующим:
«В том доме, который сейчас принадлежит вашему отцу, до нацистской оккупации жил один богатый чудак. Его звали Карой Сарка, дома он держал лошадь, и когда порядочные граждане уже перешли на авто, в городе появились первые автобусы, а ветер современной жизни начал задувать под юбки самых консервативных дам, он верхом приезжал в казино, верхом отправлялся подшучивать над друзьями, верхом ездил в больницу навещать свою первую жену, и на кладбище в день всех усопших он тоже отправлялся верхом. Должно быть, я не скажу вам ничего нового, ведь вы знаете, что тогда сторожем на кладбище был ваш отец. Господин Сарка привязывал коня к каштану перед воротами кладбища, а когда однажды сторож осмелился высказаться по этому поводу, привязал его самого к коню сзади и проехался с ним по главной улице до железнодорожной станции и обратно. Конечно, он не гнал коня, следил за тем, чтобы кости бедняги, вашего отца, остались целы. Кто это видел, либо возмущался, либо от души смеялся над шуткой. Сам сторож сначала ругался, а потом, когда исчерпал весь запас ругательств, перешел на мольбы, и, в конце концов, зарыдал от гнева и стыда. После этого он уже ничего не мог сказать, только тяжело дышал и сопел, и когда они вернулись к кладбищу, господин Сарка сказал ему: „Ну, отдохните немного, дядя, потому что сегодня нам ещё предстоит проделать долгий путь. Выкурите сигаретку, а я пока возьму в кабаке вина“. Затем они выпили бутылку вина у ворот кладбища. Поскольку был день всех усопших, вокруг них толпились люди, и все с недоумением смотрели на то, как они распивали вино у кладбищенских ворот.
Когда у них закончилось вино, сторож трусливо сказал: „Ну, я бы домой пошел“. Но господин Сарка рассмеялся. „Да как же! Пошли бы вы домой, дядя, видал я таких! Вы бы пошли к жандарму, да и пойдёте туда потом, знаю, но сначала надо расплатиться за донос. Поехали“. И они отправились, сначала в сторону мельницы. Сторож умолял, но всё зря, да и жителям города шутка не понравилась, они жалели вашего отца, но немногие осмеливались вступиться за него. Карой Сарка был силён, как бык, его люди были везде, даже в жандармерии. По натуре он был человек мстительный: на такого косо глянешь — и через пять лет будет помнить. Словом, поплелись они, заворачивая с одной улицы на другую, пока не выехали за черту города. К этому времени уже стемнело, и сторож, заметив, что даже последние огни города остались позади, очень испугался. „Куда вы меня везёте, благородный господин?“ — спросил он. „Мы просто пробежимся трусцой“, — сказал господин Сарка и даже не обернулся в седле, ни разу не обернулся. „Но я больше не могу“. „Ещё можете, дядя, не сочиняйте мне. Я знал вашего отца, ему было 95, когда какой-то насморк свёл его в могилу. Да таким, как вы, даже чума не страшна“. И так они ехали, бежали трусцой через две деревни, в это время дождь полил ещё сильнее, и сторож жаловался, что промокает. „Я тоже, — сказал господин Сарка. — Но ведь осень, в эту пору дожди нередки“. „Я получу воспаление лёгких“, — ныл ваш отец. „У меня оно уже дважды было, — отвечал господин Сарка. — Невелика беда, мужчины мы или кто?!“ „Но мне холодно“. „Этому славному животному тоже“, — ответил всадник, затем остановил коня на окраине второй деревни перед рощей акаций и отвязал дрожащего человека, который находился на грани обморока и нервного срыва. „Я свободен?“ — спросил тот. „Как птица. Ведь у нас демократия, не так ли?“ „И что теперь будет?“ — спросил ваш отец. „Ну, я поеду обратно поставить свечку, и вам советую сделать то же самое. Уже поздно“. Ваш отец, бледный как смерть, схватился за пальто господина Сарки. „Вы меня здесь оставите? Да ведь отсюда по крайней мере десять километров пути до дома!“ Но господин Сарка только рассмеялся, вскочил на коня и помчался и заехал в ворота кладбища уже далеко за полночь. Проскакал без остановки через весь погост и остановился перед семейным склепом.
Вам эта история, наверное, знакома, а, может, и нет. Ведь каждый стремится приукрасить прошлое, а об унижениях никто не вспоминает с удовольствием. Вы тогда были ещё ребенком, лет десяти, не больше. Имя господина Сарки наверняка мало о чём говорит вам. Это был безудержный и жестокий человек. Однако же людей против себя он восстановил не чудачествами, не неистовым темпераментом и даже не жестокими шутками, а своей спесивостью. Сарка не знал власти над собой до такой степени, что когда его жена в результате врачебной ошибки умерла на операционном столе, в тот же вечер, звеня сбруей, верхом на коне ворвался в церковь и, не слезая с коня, проклял Бога. „Проучить меня хочешь, — кричал он. — Да ведь тебя нет. Не вера, а страх и нечистая совесть привели сюда этих червяков преклоняться перед тобой, перед ничем“. Разразился большой скандал, но мне понравилась эта его эскапада, хотя уже тогда я его очень боялась. Я родом не отсюда, и единственное, что связывает меня с этим балканским гнездом, это то, что благодаря упрямому карьеризму моего мужа я несколько лет здесь жила. Мы снимали квартиру на первом этаже двухэтажного особняка недалеко от больницы. Муж, так же, как и я, родился в Будапеште, и весной 1939 года мы переехали из столицы в провинцию. Мой муж служил хирургом в больнице святого Роха, и благодаря своим тамошним влиятельным родственникам получил назначение главным врачом в местную городскую больницу. Приглашение супруг принял не раздумывая. Как это бывает с глупыми людьми, тщеславие лишило его остатков разума. Не удивляйтесь грубой формулировке, тяжкие испытания, через которые я прошла, сделали меня откровенной. Мой муж был действительно глупым и легкомысленным, он нелепо верил, что здесь он станет одним из первых людей городка. С его болезненным тщеславием могло сравниться, наверное, только его высокомерие. Нас тут не любили, это точно. И он, скорее всего, уже догадывался об этом. Именно мой муж оперировал жену господина Сарки. Не знаю, в какой степени мой муж в ответе за её смерть, ведь я не находилась рядом с ним во время операции. А из тех, кто ему ассистировал, все до одного ненавидели его, ведь главный врач был не просто тщеславным и высокомерным, он еще и вел себя как тиран, с воодушевлением пропагандировал крайне правые идеи в среде, где почти половина врачей были еврейского происхождения. На следующий день уже полгорода говорило о том, что мой муж пришёл на операцию пьяный. Это неправда. Если даже он и не воздерживался от употребления алкоголя, в больнице он никогда не пил. Можете представить, как мы испугались, когда Сарка устроил эту сцену в церкви. Мой муж его очень боялся, потому что господин Сарка объявил, что отомстит за смерть жены. Каждую ночь мы ложились спать с мыслью, что в полночь постучится Сарка и всех нас прикончит разом. Я боялась только за детей, ведь они тут ни при чём. Моему старшему сыну было шесть лет, а младшему — четыре.
Но господин Сарка объявился только по истечении года траура. Мы как раз ужинали, когда в дверь позвонили. Поскольку его дом недалеко от нашего особняка (точнее говоря, был недалеко), Сарка пришёл пешком. Однако это вовсе не означало, что он успокоился. В руке у него было охотничье ружье, он оттолкнул служанку от двери так, что бедняжка отлетела к кухне. Дети, визжа, спрятались под стол, а мой муж побледнел и поднял руки. Господин Сарка прошелся по персидскому ковру в своих грязных сапогах и сел в кресло рядом с изразцовой печью. Ощущение было такое, будто в гости явился слон. „Наш час пробил“, — подумала я.
— Слушай, ты, шваб! — заревел он из кресла. — У меня к тебе разговор.
— Прошу покорно, — прошептал мой муж, и я увидела, что он вот-вот наложит в штаны.
— Ты убил мою жену.
— Это было не совсем так, — сказал мой муж.
— Поговори мне тут, Винклер! — зарычал господин Сарка так, что хрустальные вазы в шкафчике зазвенели.
— Послушайте, это было так…
— Знаю, как это было!
— Я не специально…
Господин Сарка разразился смехом.
— Ну и болван же ты, Винклер!
Я видела, что ещё минута и мой муж действительно обделается. Но господин Сарка пощадил наши жизни и придумал хитрую месть.
— Есть у меня предложение, — сказал он, — если ты его примешь, я не отправлю тебя на тот свет.
— Приму. Конечно, приму, — заскулил мой муж.
— Ты отобрал у меня жену, верно?
— Верно.
— Вот видишь! Так дай мне взамен другую.
— Что? — удивился мой муж и состроил такую жалкую и тупую мину, что, скорее всего, Сарка тоже его пожалел, потому что больше не кричал на него.
— Говорю, дай мне взамен другую.
— Мне надо найти тебе жену?
— Именно, — сказал господин Сарка. — Это твой моральный долг.
— Но откуда и кого?
— Это просто, — сказал этот настоящий мужчина. — Поскольку ты забрал мою, взамен отдай свою. Не отдашь — застрелю тебя на месте. Как видишь, предложение тебе делаю щедрое и во всех отношениях справедливое.
Так я стала женой господина Сарки. Мой муж, конечно, мог бы донести на Сарку, но понимал, что играет со смертью. Так как, в противоположность ему, Сарка действительно был человеком исключительным, если не сказать, лишенным рассудка. Было ясно: стоит оказать ему сопротивление — получишь пулю в лоб. Моему мужу нетрудно было подать на развод, ведь у него и так уже давно была связь с одной женщиной, а развод делал эту связь законной. Так что ему ещё и повезло. А я с двумя детьми переехала в дом Сарки под возмущенные крики наших знакомых. Излишне описывать, что говорили обо мне за моей спиной и как на меня смотрели на улице.
Господин Сарка, у которого были только хорошие связи, а друзей не было вовсе, Сарка, которого все в городе считали безумной дикой скотиной, обращался со мной и с моими двумя детьми ласково, как принято обращаться с особо ценными заложниками или как одинокие, сентиментальные пожилые господа обращаются со своими единственными товарищами — собаками, вплоть до того, что и за стол рядом с собой сажают. Дети могли навещать отца, я — нет.
В остальном же, чего бы я ни пожелала, для Сарки невозможного не было. Он много говорил о себе, о бывшей жене, которую, думаю, искренне любил; бывало, мог даже расчувствоваться. В первые дни я сходила с ума от страха и ужаса, когда думала о том, что этот бегемотообразный слон лежит рядом со мной в кровати и вот-вот мною овладеет. Но скоро выяснилось, что этот здоровенный, мускулистый мужчина импотент! Однажды вечером он без стыда признался в этом, и поверите вы или нет, но я постепенно стала в него влюбляться.
Вскоре пришли немцы, и гестапо забрало Сарку. С испугу я помчалась к бывшему мужу, к Винклеру, и молила походатайствовать за Сарку. Это было глупо, ведь я прекрасно знала, что Винклер его ненавидит В конце концов, он, хоть и неохотно, согласился привлечь своих друзей, среди которых были и открытые сторонники нилашистов. Я тогда уже вернулась к нему, потому что мне и моим детям находиться у него было безопаснее, нежели в доме Сарки. Однажды вечером мой бывший муж пришел из больницы с новостью, что помочь, увы, не сможет.
— Сарка был английским шпионом, — сообщил он, не скрывая удовольствия.
— Ты сам знаешь, что это невозможно, — сказала я. — Если Сарка был английским шпионом, то я английская королева.
— Сожалею, но я ничего не могу сделать. Его уже нет в городе.
— Ты донёс на него!
Винклер поднял руки точно так же, как полгода назад перед Саркой, когда тот направил на него ружье.
— Ты рехнулась, — сказал он. — Я действительно ненавидел этого кретина, но быть доносчиком — нет.
— Я знаю, что это был ты, — сказала я.
В ответ я получила от него пощечину, первую и последнюю за всю нашу совместную жизнь, ведь потом я снова вышла замуж за Винклера, уже за границей, в Америке. В конце концов, он был отцом моих детей. Мы покинули страну ещё в сорок пятом, потому что мой муж, хотя он и мухи обидеть не мог, теперь я это уже знаю, чувствовал, что его связи с нилашистами настолько его компрометируют, что репрессий будет не избежать. Сегодня утром я навестила вашего отца. Когда я садилась на самолёт в Чикаго, то ещё не знала, удастся ли мне его найти. И сегодня утром не знала, пока не вышла из гостиницы. Я нашла особняк, в котором мы жили до войны, в очень хорошем состоянии. Будто и не прошло двадцати двух лет с тех пор, как однажды зимним утром мы загрузили вещи в грузовик, доставивший нас в Германию. Как давно это было! И как недавно! До какой степени мир не меняется там, где строят особняки. Меняются только жильцы. Затем я нашла второй дом, откуда гестапо забрало моего второго мужа, и сейчас там живёт тот, кто сдал его в руки нацистам — ваш отец. Как несправедливо, что пока расправлялись с главными виновниками, у этих маленьких людей, ловящих рыбу в мутной воде, даже волосок с головы не упал. И так оно повсюду. Ваш отец любезно принял меня, вспомнил, кто я такая. Мы сошлись на том, что оба сильно постарели. Пока пили чай, я спросила его, часто ли он думает о смерти. Он, смеясь, ответил, что никогда не думает, она придёт, когда надо. „А что, если она придёт прямо сейчас?“ — спросила я. Затем мы говорили о прошлом, которое теперь живёт только в нас и с нами будет предано забвению. Я спросила его, что он думает о справедливости. Старик был ошарашен вопросом и уклонился от прямого ответа, сказав, что он пожилой человек, он уже не размышляет о подобном. „И что вы думаете про самосуд?“ — спросила я. Он покачал головой. Но это было неправдой. То, что не выполнили судьба или Бог, должны закончить мы. „Это наша обязанность, — сказала я. — Наша обязанность уравновесить справедливость и факты, потому что иначе наша жизнь на земле станет адом“.
Сегодня утром я убила вашего отца. Я его отравила. Именно поэтому мне надо было вернуться из Америки. Надо было совершить величайший грех, который может совершить человек, чтобы мы забыли эту мучительную боль и заново научились бояться, как нам и положено. Чтобы, как от вспышки молнии вечером, на секунду мы могли взглянуть вдаль».
Прежде чем болото провинции навсегда проглотило Вига, единственным, что он поведал своим однокурсникам, было следующее: ассистент профессора и на этот раз вызвал его к себе вовсе не для того, чтобы выпить на брудершафт. Никто и никогда не уличал Вига во лжи, и, как большинство робких мужчин женственного склада, он был возмутительно порядочным и добросовестным, а жизнь так и не научила его понимать шутки. То, что помощник профессора чуть ли не до слёз расчувствовался, когда выложил ему свой литературоведческий секрет, Виг не предал огласке, он никак не мог понять, как можно так долго молчать о чём-то, что, дескать, «великолепно», «блестяще» и «неповторимо» и о чём только помощник профессора, один во всём мире, имеет смутное представление. Но Виг простил ему это. Тот, кто живёт на зарплату, вынужден мыслить прагматично и принимать во внимание конечную выгоду.
Ассистент профессора впервые открыл свой секрет незнакомому человеку, но всё же, хотя чуть не расплакался, обошёлся без длинного предисловия.
— Я бы хотел, чтобы Вы писали дипломную работу у меня, — неожиданно перешёл он к делу.
Виг едва кивнул головой — противиться такому желанию не рекомендуется.
— Я многие годы ищу подходящего для этой темы человека. Вы будете писать свою дипломную работу об Имре Палле.
Примерный студент Виг не отказался бы даже в том случае, если бы преподаватель поручил ему геологический анализ могил выдающихся поэтов. И всё же он преодолел свою робость и спросил:
— Кто такой Имре Палл?
— Он был величайшим венгерским поэтом в Чехословакии, — сказал преподаватель, повысив голос.
Виг вздрогнул, а преподаватель, заметив, что пробудил в студенте дух сомнения, начал нетерпеливо размахивать руками и дергать полами расстегнутой брезентовой куртки, словно альбатрос Бодлера.
— Вы никогда не слышали этого имени, верно?
— Не слышал, — признался молодой человек.
— Не удивительно. Наверное, я единственный человек, если не считать одного-двух ещё живых родственников, кто помнит стихи Имре Палла. После войны Имре Палл бесследно исчез. Его стихи никогда не публиковались, он показывал их только некоторым друзьям. Я хотел бы, чтобы Вы отправились в город, где этот великий поэт жил и творил.
На следующее утро Виг собрал вещи и отправился в провинциальный городок. Никогда студент ещё не бывал в таком невзрачном и пустынном месте. Восьмидесятипятилетняя двоюродная сестра замечательного поэта была еще жива и с готовностью предоставила себя в распоряжение студента. «О, отшельник, — сказала дама с вуалью, — я много о нём думаю, я очень его любила». «Отшельник — это было прозвище Имре Палла», — отчитался Виг преподавателю о своей поездке через несколько дней. Поэт снимал комнату в одном из самых старых домов города, окна которого выходили на католическую церковь и приходскую канцелярию. Этот дом и сейчас находится на том же самом месте. Когда-то Имре Палла посещало множество людей, большей частью сливки общества, городская интеллигенция: врачи, чиновники, учителя гимназий. Затем эти знакомства оборвались так же быстро, как и завязались. А ведь Имре Палл был общительным человеком, обладал изысканными манерами и хорошим чувством юмора. В философии, математике и истории он разбирался лучше своих друзей, на французском, немецком читал и говорил так же хорошо, как и на родном языке. Он выписывал иностранные журналы, разбирался в литературе и музыке.
И вопреки этому он скорее скрывал свою образованность, нежели кичился ею. По мнению пожилой дамы, он был человеком до наивности порядочным и по этой самой причине жил исключительно духовными наслаждениями, не утолял великую жажду знаний вином, распутством или картами и знал людей настолько плохо, что казалось, будто всю свою юность Палл провёл в монастыре. Он часто бывал в обществе, но популярности так и не снискал; его аристократизм, лишенный свободной и вульгарной непринужденности, остужал окружающую атмосферу — как если бы переодетый работник налоговой службы неожиданно объявился среди самозабвенно развлекающихся комедиантов, понимая, что сейчас он не на службе, но утром следующего дня все увиденное будет внимательно, с неподкупной строгостью изучено чиновником, пусть и без особого желания. «И к чему весь этот ум и образование? — воскликнула двоюродная сестра Имре Палла, — он забыл о том, что даже самые светлые и яркие умы пробиваются в люди из грязи». Забыл, что чем выше взлетишь, тем больнее падать. Забыл, что всё чистое, аристократическое и безупречное через какое-то время начинает тяготить обычного человека. Поэтому приходится доказывать, что собор построен из грязи, яркий свет — сплошной мошеннический обман, сверкающая красотой одежда, подобранная по вкусу, прикрывает изъеденное струпьями тело, а из уст, произносящих красивые, чистые и простые речи, распространяется зловонное дыхание.
Беда обрушилась на Имре Палла неожиданно: так человек вечером ложится спать в башне из слоновой кости, а утром просыпается на табуретке в сарае. Цвела черешня, стоял немного прохладный вечер. На самом деле, это был еще не вечер; хотя солнце уже спряталось за деревьями церковного сада, отдельные лучи падали на брандмауэры, отгораживающие четырёхугольник двора, то тут, то там из труб шёл дым. Имре Палл сидел на закрытой веранде и читал, но в сгущающихся сумерках буквы перед его глазами сливались в черные линии. Когда приблизился вечер, и тишина провинциального дня сменилась жужжанием и шорохом насекомых, черешневые деревья во дворе превратились в белые светящиеся миражи, словно вспыхнуло множество огромных канделябров, только света на землю они не отбрасывали. Имре Палл на секунду замер, любуясь видением. Он глазам своим не поверил, когда в конце двора заметил приближающуюся фигуру, которая долгое время была движущейся тенью, и только когда тень приблизилась к лестнице, стало ясно, что это женщина в черном платье. Она будто вышла из самой преисподней. «Имре не ошибся, — сказала пожилая дама, — она действительно пришла из преисподней, из того ада, которым был тогда нищенский район на окраине города. О да, тогда мы уже читали о постепенном перенаселении. Мы понимали, что тот, другой мир вот-вот взбунтуется, но достаток, образование и законность — непоколебимая святая троица — подавляли наши страхи. Днём мы не боялись, и только когда зажигались фонари, к спокойной уверенности и сознанию выполненного долга начинали примешиваться зловещие предчувствия». По комнате будто прокатилось небольшое землетрясение — примерно это ощутил Имре Палл, когда впустил на веранду женщину в черном платье. Сколько он твердил впоследствии: «Толпа проглотит нас. Нас будет становиться меньше, а их с каждым днём всё больше. Наступит день, когда наши мысли будут маршировать под музыку их духового оркестра. Наша жизнь почти обесценится».
Женщина схватила руку Имре Палла и принялась трясти «Зачем вы сделали это с моим сыном? Срам какой! Вы, которого все уважают!» От неё разило палинкой, и Имре Палл поёжился. «Ох, эти бедные, утончённые женственные интеллектуалы с тонкой душевной организацией, — сокрушался преподаватель. — Как у них широко раскрываются глаза, когда в их уютные дома с улицы проникнет запах навоза. Как они удивляются, когда с глазу на глаз встречаются с теми, о ком обычно они говорят с таким сожалением, страхом, ужасом или лицемерным сочувствием. Собственно говоря, какие неподготовленные и беззащитные…» Женщина вытолкала Имре Палла на улицу. «Идите, посмотрите моему сыну в глаза, если сможете!» А там, на улице их ждал «опозоренный» мальчик в окружении грозной почётной свиты из нескольких парнишек и женщин. «Вот! Гляньте на этого человека! Он развратничал с моим сыном! Этот негодяй! Он ещё и заплатил ему за это, да чтоб у него руки отсохли!» Мальчика, которому на вид было шестнадцать-семнадцать лет, подталкивали вперёд. «Он болен туберкулёзом», — подумал Имре Палл, а из головы у него не выходила мысль, что его с кем-то перепутали. «Тут нет ни слова правды, клянусь», — сказал он, стараясь трезво мыслить и выглядеть приветливым. Но когда он увидел, что во взгляде кажущегося больным туберкулёзом мальчика зажглись искры подлости и злорадства, и, почувствовав, что от него тоже несёт палинкой, Имре Палл пошатнулся и попятился в укрытие за ограду. Мальчик, тем временем, — внимательный зритель мог заметить, что он лепетал заученный текст — равнодушно заявил: «Каждый раз он умолял меня раздеваться для него». «Мы в суд подадим!» — выла мать, чтобы было хорошо слышно всем. Особенно соседям Имре Палла, ведь этот спектакль разыгрывался и для них тоже. Их хотели предупредить, что и до них дойдёт очередь.
На суде, конечно, была доказана невиновность Имре Палла. Но напрасно его обеляли, белоснежным он не стал. Перед дачей показаний у мальчика случился приступ эпилепсии, после которого он играл свою роль так искусственно и неумело, что самого главного, а именно убедительности, ему и не хватало. Но во время перекрёстного допроса, проводимого адвокатом, Имре Палл скис. Конечно, к тому времени вся семья Паллов принялась улаживать его дела. Они пустили в ход все средства, не столько ради прекрасных глаз Имре Палла, сколько ради защиты чести собственного рода. Позже такое усердие и заступничество олигархической родни Палла вызвало неприязнь. Паллы вели себя так высокомерно, будто злились на весь город, будто это подлое дело организовали не два бездельника, а все горожане, и поэтому надо было прогневаться и покарать всех, кто не входил в круг родственников и друзей. Даже спустя годы взаимные обиды и недоразумения нет-нет да и давали о себе знать, пока зачинщики не получили заслуженную долю презрения — ровно столько, сколько полагается за скверный розыгрыш, безвкусную проделку криворукого шутника. «Впрочем, в конце концов, все уладилось, как это и бывает в таких случаях», — сказала пожилая дама. Конечно, никакая справедливость или какое-нибудь объективное высшее правосудие полностью не восторжествовали, но, как и бывает в жизни, справедливость и несправедливость уравновесили друг друга.
Единственным, кто пострадал по-настоящему, остался Имре Палл. Честь поэта хоть и осталась незапятнаной, от тени подозрения избавиться он так и не смог. Враги его достигли цели, ради которой замышляли заговор, пусть и не до конца. Им пришлось довольствоваться малым. «Но и этого оказалось как раз-таки достаточно для того, чтобы, говоря спортивным языком, Имре Палл из главного состава попал на скамейку запасных», — сообщил Виг научному руководителю. С того случая двери гостиных перед поэтом стали открывать уже не так охотно. Возможно, люди боялись за свою репутацию или же поступали так из гордости, чувствовали, что для восстановления старой дружбы надо бы попросить у Имре Палла прощения. А он, в свою очередь, все больше замыкался в книгах — даже на улицу выходил с неохотой: знакомые перешептывались за его спиной, а когда он с ними здоровался, странно на него смотрели. Не злобно, не гневно, а каким-то необъяснимым взглядом, в котором отвращение явно сочетается с сознанием собственной вины.
Но за этой сдержанностью скрывалось и иное. Считавшаяся надменной и обидчивой семья Паллов небезосновательно обвиняла город в двуличии. Когда стало известно о суде, клевету в отношении Имре Палла почти все приняли на веру. Когда же суд вынес оправдательный приговор, никто из публики возмущаться не начал, но с одобрением не выступил, в зале просто наступила гробовая тишина. И это не была тишина, вызванная душевным потрясением или нечистой совестью, это была тишина разочарования. Город хотел видеть Имре Палла виновным и желал открыто его порицать. Надо было втоптать поэта в грязь, чтобы потом не пришлось преклонять голову перед его образованностью и отмахиваться от его мнения, всего лишь пожав плечами.
Спустя годы — тогда воспоминания о скандале уже поблекли — Имре Палл ещё раз повстречался с той женщиной. Немцы уже вступили на территорию страны, и линия фронта приближалась. Где-то на окраине города раздавали хлеб, Имре Палл со своим подчинённым следили за порядком, и однажды он мельком увидел эту женщину в компании двух других пьяных шлюх, которых сопровождали два жандарма. Их взгляды встретились. «Такая встреча в жизни никогда не случайна», — решительно заявила рассказчица. На этот раз старая карга погрозила Имре Паллу кулаком. Сделать это её заставила та же самая ненависть, что и десять лет назад. По прошествии стольких лет, Имре Палл понял: за действиями женщины стояло стремление отомстить ему за грехи, которых он никогда не совершал, просто он так одевается, так говорит, посещает такие места и общается с такими людьми, которые, по мнению этой женщины, во всем виноваты: они родились под счастливой звездой, они богаты, надменны, лицемерно раздают милости и занимаются благотворительностью. И две другие шлюхи тоже подняли кулаки. «Педик! — выкрикнула женщина в сторону Имре Палла, — смотри у меня, скоро наступит наш мир!» Тем же вечером Имре Палл собрал чемоданы и покинул город. Больше его никто не видел.
— А стихи? — поинтересовался Виг.
— Стихи?.. — задумалась пожилая дама. — А, да, припоминаю, стихи он тоже когда-то писал. Возможно, что-нибудь и сохранилось, я поищу… Он писал странные, непонятные стихи. Но они могли затеряться. Я уже давно не читаю стихи.
Виг наказал ей, чтобы достала стихи где угодно, хоть из-под земли, и на неделю исчез из города. Уезжал он с сознанием, что напал на золотую жилу, и намерением написать впоследствии монографию о великом поэте. В город Виг вернулся уже с готовым планом в голове. Он был готов прочесать в поисках стихов весь дом, начиная с подвала и заканчивая чердаком. Вместо пожилой дамы его встретил недружелюбный мужчина средних лет, он сообщил Вигу, что дама умерла, и её уже похоронили.
— Но всего неделю назад я разговаривал с ней, — опечалился студент.
— Ну, конечно, — усмехнулся мужчина, — так люди и умирают, сегодня есть, завтра нет.
Виг перевёл разговор на стихи.
— Покойница не писала стихов, — резко ответил мужчина и выпроводил его из дома.
Целое утро Виг шатался по узким улочкам близ главной площади, между старых домов — они еще не пали жертвами широкомасштабных проектов по благоустройству города, но дни их были уже сочтены.
Сначала он думал уехать на первом же автобусе. Затем, уже на автовокзале, передумал. Ближайший автобус отправлялся в Братиславу после обеда, и это пробудило в Виге слабую надежду еще что-то успеть. Немного поколебавшись, он собрал свои пожитки и снял комнату в одной из самых дешевых гостиниц города, там и пообедал. После обеда он снова вернулся в тот самый дом и в этот раз уже не позволил себя выгнать. Мужчина, который являлся каким-то дальним родственником пожилой даме, а следовательно, и Имре Паллу, выслушал его, но помочь ничем не мог. Более того, он узнал от Вига, что когда-то в городе жил его дальний родственник, которого звали Имре Палл, который писал стихи и пропал без вести во время войны. Мужчина работал электриком, говорил на ломаном венгерском, а с литературой у него ассоциировались школьные годы, плохие аттестаты и частые порки. Виг осознал: то, что еще утром казалось ему золотой жилой, всего лишь песчаный карьер.
В гостинице он достал свои заметки и подумал, что, возможно, пожилая дама не помнила всех деталей, но то, что она рассказала про Имре Палла, было даже правдоподобней той абсурдной ситуации, в которую попал Виг после её смерти и из которой был только один выход: забыть всё, что он слышал, и попросить на кафедре более понятную тему. «Эта земля — территория упущенных возможностей», — горько подумал он. Только здесь может существовать великий поэт, который не видит смысла в том, чтобы его стихи публиковались, только здесь можно отречься от этого великого поэта, а потом и вовсе забыть о нем, и только здесь может случиться то, что случилось с самим Вигом: когда ключ к сокровищам уже у него в руках, он легкомысленно возвращает его хозяйке, чтобы та унёсла его с собой в могилу. Смеркалось. Виг присел на краешек кровати и подумал, что гонится за призраком. Преподаватель с первого слова сумел убедить его, что Имре Палл — великий поэт. Но кто гарантирует, что преподаватель не ошибался? В литературоведении полно оплошностей и фатальных заблуждений, и потомкам стоит немалых усилий эти заблуждения исправить. Потом… когда преподаватель видел стихи великого поэта? Сорок лет назад. И стихов-то он не помнил, а помнил, что сорок лет назад был очарован стихами одного неизвестного, живущего в небольшом городке поэта по имени Имре Палл, но даже если бы они сейчас попали ему в руки, возможно, он бы неохотно говорил о них. Вероятно, думал Виг, ностальгия по давно минувшей юности беспокоит преподавателя, и тот тешит себя надеждами, что Виг сможет вернуть ему невозвратимое — минувшее время. Возможно, думал Виг, Имре Палл вовсе и не был исключительной личностью, какой его позднее изобразила любовь двоюродной сестры, лишенная всякой объективности. Самого главного доказательства-то не хватает! Стихов нет! Виг начал беспокоиться, как бы не выставить себя на посмешище, внутренняя порядочность не могла позволить ему окружать легендами непонятно кого, фантомную фигуру, того, кого, наверное, даже и не существовало, кто живет только в воображении доброжелательных литературоведов и лишенных общественного внимания родственников. С другой стороны, он также не мог отрицать, что история дюжинами порождала случаи еще более странные и абсурдные, чем то, что было известно об Имре Палле. «Или, — думал он, — не абсурдно ли то, что даже великих поэтов потомки оценивают не по тому, какой литературный вклад они внесли своими стихами, а по тому, когда, как и насколько возможно использовать то, что когда-то о них написали». Он начал отчётливо понимать, что его дипломная работа, если он вообще когда-нибудь с ней разберётся, не принесёт ему славы.
Он уснул только на рассвете. Но сначала написал письмо преподавателю, в котором поблагодарил за оказанное ему доверие, объявил, что на неопределённое время бросает учебу в университете, и пообещал посвятить все свое время изучению стихов Имре Палла. Умолчал только об одном — отсутствии стихов. Виг представил себе, будто он и Имре Палл — одно и то же лицо, хоть и родился студент намного позже, да еще и в другом городе. Оба испытывали одинаковую любовь к литературе и наукам; так же, как и великий поэт, Виг предпочитал бурную внутреннюю жизнь повседневной рутине, без которой невозможно представить продвижение по службе. Успешная деятельность в области литературы — личное дело автора, а приносимая успехом радость не имеет ничего общего с радостью, которую может доставить процесс создания произведения. Писатель или поэт, как собственно и Имре Палл, может позволить себе так свободно абстрагироваться от всего, что за ним мало кто способен проследовать. Более того, отвоёвывать для себя эту свободу любой ценой — его обязанность, и он не боится создавать новые слова и новую грамматику, которые больше подходят для его самовыражения. «Я хочу сохранить свою независимость, — написал Виг преподавателю, — в этом мне может помочь только мертвый».
Тогда он уже знал, что стихи Имре Палла никогда не найдутся, и стал отчетливее видеть истинный смысл миссии поэта. «Конец одного пути — это всегда начало другого, — вычитал он в одной книге, — так прошлое сохраняется в будущем, так сталкиваются, переплетаются друг с другом пути, каждый из которых где-то обрывается, затихает». Задача Вига — воскресить Имре Палла, затем написать его утерянные стихи, и так же, как его великий поэтический наставник, создать легенду об этих стихах, чтобы путь, который когда-то оборвётся, мог продолжить другой писатель другой эпохи. Только так можно расширить границы конечного и победить время, которое беспощадно расправляется со всем, что выступает из предвечного мрака, и являет себя, чтобы взамен отказаться от совершенства, которым обладало в небытии.