История моя такова. Я покинул Индианаполис, город, в котором предками для меня было приготовлено много преимуществ и удобств. Покинул потому, что преимущества и удобства были основаны в конечном итоге на деньгах, а деньги кончились.
Я мог бы остаться, если бы поступил, как отец, женился бы на самой богатой невесте города. Но я женился на бедной девушке. Я мог бы остаться, если бы мой отец не сказал мне: становись кем угодно, только не архитектором. Отец и старший брат, химик, уговаривали меня заняться химией. Я был не против заниматься архитектурой, причем в Индианаполисе. Я стал бы индианаполисским архитектором в третьем поколении. Таких много не наберется.
Но отец мой был полон гнева и печали после того, как он, архитектор, лишился работы в годы Великой депрессии. Он убедил меня, что я тоже был бы несчастлив, если б выучился на архитектора.
Итак, в 1940 году я начал изучать химию в Корнеллском университете. Еще в старших классах я был редактором «Шортридж дейли эхо», одной из двух ежедневных школьных газет в нашем округе, поэтому меня с легкостью взяли в коллектив «Корнелл дейли сан».
Дети, которые теперь заправляют газетой «Сан», попросили меня выступить с речью на ежегодном банкете в Итаке, штат Нью-Йорк, 3 мая 1980 года. Кстати, университетская газета «Сан» юридически никак не связана с самим университетом, и, когда эта книга выйдет из печати, в 1981-м, газете исполнится сто лет.
И вот сей дряхлый выпускник, бросивший пить, решил, перекрикивая звон льда в бокалах, сказать следующее:
— Добрый вечер, дорогие соотечественники!
Вам следовало пригласить более сентиментального оратора. Сегодня сентиментальный вечер, а моя сентиментальность не поднимается выше разговора о верных псах.
Лучший из ныне живущих авторов, который работал в «Сан», безусловно Элвин Брукс Уайт, выпускник 1921 года. 11 июля этого года ему исполнится восемьдесят один. Можете отправить ему открытку. Он сохранил кристально ясный ум, но проявляет сентиментальность по отношению к Корнеллу, а не только к собакам.
Мне тут нравилось две вещи: «Сан» и пушки на конной тяге. Да, в мое время пушки еще тянули лошади. Это должно дать вам определенное представление о моем возрасте. В ноябре этого года мне стукнет пятьдесят восемь. Можете и мне прислать открытку. Мы не запрягали лошадей в лафеты — понимали, что Гитлера этим не напугаешь. Вместо этого мы их седлали, воображали, что воюем с индейцами, и так целый день катались.
Я не очень любил это место, но виноват в этом не Корнелл — говорю специально, чтобы какая-нибудь председательница комитета выпускников не разрыдалась из-за моих слов. Виноват мой отец. Он сказал, что мне нужно стать химиком, как мой брат, чтобы я не тратил свое время и его деньги на предметы, которые он считал побрякушками, — литературу, историю, философию. У меня не было склонности к науке. И что гораздо хуже: все члены моего студенческого братства были инженерами.
Я, наверное, полюбил бы эту дыру, появись у меня возможность изучать и обсуждать более высокие материи. И тогда я бы не стал писателем.
Вскоре у меня накопилась масса «хвостов». Из-за войны курсы читались по ускоренной схеме. Мой лектор по органической химии был моим напарником в лабораторных по биохимии. Его это бесило.
В один прекрасный день я слег с пневмонией. Эта болезнь такая… сонная. Пневмонию когда-то звали «другом стариков». Она может быть и другом молодых. Ты чувствуешь сонливость и думаешь, что пришел твой конец. Насколько я понимаю, жизнь моя продолжилась, но Корнелл я покинул и не возвращался до сегодняшнего дня.
Добрый вечер, друзья-корнеллцы. Я приехал сюда, чтобы поздравить «Корнелл дейли сан» со столетним юбилеем. Чтобы вы почувствовали контекст: газета «Сан» на сорок лет моложе саксофона и на шестьдесят лет старше электрогитары.
Для меня редакция была семьей — в ней работали и женщины. Раз в неделю мы давали сокурсницам сверстать женскую страничку, но я не смог познакомиться ни с одной из них. Они были постоянно возбужденные, злые на кого-то. Наверное, что-то происходило в женском клубе университета.
Мне жаль вас, сановцы сегодняшних дней. Жаль, потому что на вашу долю не хватило великих лидеров, о которых можно было бы писать, — Рузвельта и Черчилля, Чан Кайши и Сталина на стороне добра и Гитлера с Муссолини и императором Хирохито на стороне зла.
Ну да, нам грозит новая мировая война и новая великая депрессия, но где вожди нового времени? Вам досталась лишь кучка обычных людей, прячущих руки за спиной.
Вот что нам нужно сделать, чтобы восстановить сияние тех, кто ведет нас к катастрофам, выводит из катастроф и ввергает в новые: запретить телевидение и подать пример своим детям, еженедельно поклоняясь серебристым экранам храмов кинематографа.
Мы должны видеть движущиеся и говорящие образы наших вождей лишь раз в неделю, в новостных кино-журналах. Только так вожди поднимутся в наших головах до уровня кинозвезд.
Будучи студентом Корнелла, я не знал и знать не хотел, где кончается жизнь Джинджер Роджерс и начинается жизнь генерала Дугласа Макартура. Младшим сенатором от Калифорнии был Микки Маус, который отличился во время Второй мировой войны безупречной службой на бомбардировщике в составе Тихоокеанского флота. Командор Маус сбросил бомбу прямо в дымовую трубу японского линкора. Капитаном линкора был Чарли Чен[3]. Вот он был зол!
Жаль, что большинство современных молодых людей никогда не видели Дж. Эдгара Гувера на серебристом экране. Это был человек четырехметрового роста, совершенно неподкупный. Только представьте себе человека, который любит свою страну так сильно, что его нереально подкупить, — ну разве что предложить мелкий ремонт его дома. Невозможно восхищаться такой силой характера без магии серебристого экрана.
Помогла ли мне «Сан» в годы моего студенчества? Я не знаю и боюсь ошибиться. Я помню, как набрал имя Этель Бэрримор, как «Э-Т-И-Л» — и это в заголовке.
Готовясь к этому мероприятию, я встретился с лучшим главным редактором, с которым мне только доводилось работать. Это был Миллер Харрис, он на год старше меня. Не хотел бы я быть в его возрасте. Я не против быть в летах Э. Б. Уайта, если бы я был самим Э. Б. Уайтом. Теперь Миллер Харрис стал президентом фирмы «Игл шертмейкерс». Как-то я заказал у них рубашку, и Миллер прислал мне счет на 1/144 от дюжины дюжин.
Он сказал мне, что на сегодняшний день «Сан», без сомнения, является лучшей студенческой газетой Соединенных Штатов Америки. Я был бы рад, будь это правдой. Ведь рубашки фирмы «Игл» — лучшие рубашки в мире, я точно знаю.
Помню, как меня ошарашило известие, что Корнелл в мое время был сорок девятым в списке лучших университетов мира. Я надеялся, что он хотя бы в первой двадцатке. Тогда я не сознавал, что этот университет с последних рядов «лучших из лучших» сделает меня писателем.
Так и становятся писателями — случайно: ощущаешь себя на обочине действительности, всегда где-то на отшибе. Я провел здесь много времени в попытках подстроиться, стать своим. Но деловой костюм мне не подошел.
В конце концов я прекратил поиски и поступил в Чикагский университет, занимающий сорок восьмое место в мировом рейтинге.
Знаком ли я с Томасом Пинчоном? Нет. Слышал ли я о Владимире Набокове? Нет. Я знал и знаю Миллера Харриса, президента «Игл шертмейкерс».
Выходит, я испытываю больше сантиментов по поводу Корнелла, чем был готов признать. Мы, химики, не менее сентиментальны, чем обычные люди. Наша эмоциональная жизнь, наверное, из-за атомной и водородной бомбы, а также ввиду того, как мы пишем «Этель», была сильно опорочена.
Не будь в Корнелле «Сан», которая стала моей семьей, я был бы, наверное, даже рад подцепить пневмонию или еще какую заразу. Те из вас, кто решился прочесть мою книгу — любую из них! — знают, как меня восхищают большие семьи, настоящие и не очень. Большая семья помогает человеку сохранять рассудок.
Удивительно, что при этом я, непримиримый враг болезни по имени Одиночество, здесь, в Итаке, счастливее всего бывал, оставаясь один.
Я был счастливее всего в одиночестве — поздней ночью поднимаясь на холм после того, как помог уложить «Сан» в кроватку.
Все остальные обитатели университета, преподаватели и студенты, уже спали. Весь день они играли в игру под названием «реальная жизнь». Они повторяли знаменитые споры и эксперименты, задавали друг другу трудные вопросы, ответы на которые реальная жизнь будет требовать снова и снова.
А мы в «Сан» уже были погружены в реальную жизнь. А как же иначе? Мы только что придумали, написали и запустили в печать очередную утреннюю газету для высокоинтеллектуальной американской общины, для множества людей — да, и не во времена президентства Гардинга, а в 1940-м, когда заканчивалась Великая депрессия и началась Вторая мировая война.
Как некоторые из вас могли уяснить из моих книг, я агностик. Но скажу вам так: когда я брел по склону холма в тот поздний час, уставший и одинокий, я знал, что Господь Всемогущий доволен мной.
Сейчас я стал нью-йоркским писателем, живу в Столице мира, и, насколько мне известно, я единственный уроженец Индианаполиса, который стал членом Американской академии и Института искусств и литературы. До прошлого года нас было двое. Моя землячка Джанет Планнер больше тридцати лет была парижским корреспондентом журнала «Нью-Йоркер», она писала под псевдонимом Жене. В последние годы мы общались, я подарил ей книгу с посвящением: «Вы нужны Индианаполису!»
Она прочла мои слова и сказала мне: «Как мало вы знаете».
Джанет была знакома с моим отцом — давно, в молодости, до того, как она подняла паруса и уплыла из Индианаполиса навстречу рассвету, не оглядываясь назад. Ее семья была известна в родном городе как владельцы похоронных контор.
Джанет Планнер была одним из самых искусных и изящных стилистов, каких только рождал Индианаполис. Ближе всех она была и к идеальному «гражданину мира». Она не была местечковым писателем, но и в отличие от другого уроженца Индианы, Эрни Пайла, не была и бесшабашной бродяжкой.
Когда она скончалась — здесь, в Нью-Йорке, — я хотел, чтобы ее родной город узнал об этом. Я позвонил в редакцию «Индианаполис стар», утренней газеты, которая как раз укладывалась спать. Никто в редакции даже не слышал о Джанет. Никого особенно не заинтересовал мой рассказ о ее жизни.
Но я нашел способ заинтересовать их, побудить поставить на первую страницу некролог, переписанный со страниц утренней «Нью-Йорк таймс».
Что подействовало? Я сказал им, что Джанет родственница хозяев похоронных бюро.
Сам я буду удостоен некролога в газетах Индианаполиса благодаря тому, что я родственник владельцев сети скобяных лавок. Сама сеть разорилась после Второй мировой войны. У них была своя фабрика, которая выпускала замки, петли и другую дверную фурнитуру. Как бы то ни было, они были круче похоронных бюро.
Старшеклассником я успел поработать на главном складе «Скобяных изделий Воннегута» — в летние месяцы. Управлял грузовым лифтом, упаковывал заказы в отделе доставки и тому подобное. Мне нравилась наша продукция. Все было очень добротное и практичное.
Лишь недавно я понял, с какой теплотой отношусь к скобяному бизнесу: Гунилла Боэтиус из шведской газеты «Афтонбладет» предложила мне тысячу крон за короткое эссе на заданную тему: «Как я потерял невинность».
9 мая 1980 года я написал это письмо:
«Дорогая Гунилла Боэтиус!
Спасибо Вам за письмо от 25 апреля — я получил его лишь сегодня утром.
В годы Великой депрессии, когда я вошел в сознательный возраст, единственной религией моей семьи была вера в технический прогресс. Мне этой религии вполне хватало. Одна из ветвей моей семьи владела крупнейшим скобяным магазином в Индианаполисе, штат Индиана. Я и сейчас не считаю, что был не прав, когда восхищался хитроумными устройствами и приспособлениями, которые там продавались, и, когда мне становится одиноко и неуютно, я нахожу умиротворение в скобяном магазине. Я медитирую. Я не покупаю ничего, но молоток по-прежнему мой Иисус, а поперечная пила — моя Дева Мария.
Но я узнал, какой мерзкой может стать моя религия, когда на Хиросиму сбросили атомную бомбу. Конкретную дату Вы можете узнать в подходящем справочнике. Насколько глубокой была моя невинность? Всего за полгода до этого я, пленный американский солдат, находился в Дрездене, который был стерт с лица земли разящим с небес огнем. Тогда я сохранил невинность. Почему? Потому что технология, породившая ту огненную бурю, была мне знакома. Я досконально понимал ее, мне не доставляло труда оценить масштабы происходящего, представить, сколько пользы принесет человечеству эта изобретательность и настойчивость после войны. Не было в этих бомбах и самолетах ничего такого, что, в принципе, нельзя было бы приобрести в небольшой скобяной лавке.
Как с огнем: все знают, что делать с ненужным костром — залить водой.
Но бомбардировка Хиросимы вынудила меня взглянуть по-другому на технологию. Понять, что она, как и остальные великие религии мира, может сотворить с человеческой душой. Готов поспорить на ту тысячу крон, что Вы пообещали мне за эту статью, что во всех рассказах о потере невинности, которые Вы получаете, говорится не только о поразительных взлетах человеческой души, но и о том, в какие бездонные глубины она может опускаться.
Насколько больной была душа, явленная во вспышке Хиросимы? Я отказываюсь видеть в ней исключительно американскую душу. Это была душа любой развитой индустриальной страны Земли, мирной или воюющей. Насколько больной она была? Настолько, что она не хотела жить дальше. Что за душа создает новую физику, порождение кошмаров, отдает ее в руки политиков планеты настолько, как говорят в ЦРУ, „нестабильной“, что самый мимолетный приступ глупости гарантирует конец света?
Терять невинность должно быть приятно. Сам я не читаю своих романов, но подозреваю, что в них говорится именно об этом, так что, вероятно, это правда. Я, в свою очередь, знаю теперь, что происходит, поэтому могу планировать жизнь трезвее и меньше удивляться происходящему. Но настрой у меня ухудшился, и вряд ли я стал от этого сильнее духом. После Хиросимы у меня, так сказать, вырос ампераж, но понизился вольтаж, так что мощность в ваттах в итоге осталась прежней.
Для меня, если честно, ужасно осознавать, что большинство людей вокруг меня живут в настолько нудной и удушающей зависимости от машин, что не будут возражать, если их жизнь окончится в мгновение ока, словно выключили свет. Даже если у них есть дети. Сколько моих читателей будут отрицать, что фильм „Доктор Стрейнджлав“ был столь популярен из-за счастливой концовки?»
Меня приглашают на разные сборища неолуддитов, иногда просят произнести речь. На марше против ядерной войны, который состоялся в Вашингтоне 6 мая 1979 года, я сказал:
— Мне стыдно. Нам всем стыдно. Мы, американцы, под взглядами всего мира так неловко распорядились своей судьбой, что теперь нам приходится защищаться от собственного правительства и своих же индустриальных монстров.
Но не делать этого было бы самоубийством. Мы открыли новый способ самоубийства, семейный — способ преподобного Джима Джонса[4] — и самоубийство миллионов. Что это за метод? Ничего не говорить и ничего не делать в отношении наших бизнесменов и военных, что держат в своих руках самые непредсказуемые существа и самые ядовитые яды во всей Вселенной.
Люди, которые играются с этими химикалиями, такие тупые!
При этом они еще и злобные. Ведь это бесчестно — рассказывать нам как можно меньше про мерзость атомных бомб и электростанций!
И кто из всех тупых и злобных людей с такой легкостью подвергнет опасности все живое на Земле? Думаю, это те, кто врет нам про атомную промышленность, или те, кто учит свое начальство врать убедительно — за соответствующую плату. Я говорю о некоторых адвокатах, посредниках и обо всех экспертах в области пиара. Американское изобретение — профессиональные контакты с общественностью — на сегодняшний день полностью опозорено.
Ложь о безопасности атомной энергии, которой нас пичкают, была изощренно вылеплена с мастерством, достойным Бенвенуто Челлини. Она была выстроена крепче и надежнее, нежели сами атомные электростанции.
Я утверждаю, что создатели этой лжи — грязные мартышки. Я их ненавижу. Они могут считать себя симпатягами. Это неправда. Они мерзки. Если им не помешать, они убьют все на этой голубой планете своими «официальными опровержениями» наших сегодняшних слов — своей злобной, тупой ложью.