Лолота прошла по дому, погасила все огни. Наступил тот тихий, темный час, о котором Жюжю написал в песне, посвященной Матери:
Тишина в долине,
Сон глаза смежил.
Ночи полог синий
Дом грачей укрыл.
Засыпают птицы,
Темнота везде,
Лишь одной не спится
Матери в Гнезде.
Лоб твой тихо тронет
Ласковой рукой.
Сон дурной прогонит,
Позовет другой.
Тишина в долине.
Сон глаза смежил.
Ночи полог синий
Дом грачей укрыл.
Теперь было темно даже в кладовой, где Лолота обычно дольше всех сидела за счетами. И только в самом конце коридора, там, где была комната Матери, под дверью лежал тонкий золотистый лучик света, точно положили на порог волшебную палочку. Кто подымет палочку, сможет переступить заколдованный порог и найдет за дверью добрую фею, и фея сделает все, о чем мечтается…
Рамо на секунду замедлил у луча. Но тут же заставил себя постучать.
— Ты, Гюстав? Войди! — отозвался голос Марселины.
Рамо вошел. Был он плечистый, большой, с резкими, грубыми чертами лица, седой, с пронзительными, как у птиц, черными глазами. Смуглая кожа, сверкающие молодые зубы. Не воспитатель детей, а скорее пират, морской разбойник. Грачи прозвали его Тореадором то ли за смуглоту, то ли за рассказы об Испании, где он воевал с фашистами.
Комната Матери самая маленькая в Гнезде. Белые стены. До самого потолка книжные полки, сделанные руками грачей. Смешанный запах сандалового дерева, цветов и еще чего-то неуловимо-прелестного, присущего самой Марселине. Из окон открывается вид на виноградники и пастбища, темные в этот час. На подоконнике зеленеют змеевидные амариллисы и склоняют бархатные колокольцы глоксинии. Цветы — единственная роскошь, которую позволяет себе Марселина.
Все в этой комнате-келье говорит о труде, о размышлении, о чистой, умной жизни. Со стены смотрит на входящих лицо красивого человека с высоким лбом, перечерченным у виска белым шрамом. В Гнезде знают: это Александр Берто, он погиб за Францию, казненный фашистами.
Войдя, Рамо тотчас заметил приколотый у портрета эдельвейс. Его крупные губы чуть дрогнули. Марселина сидела в низком креслице, уже переодетая по-домашнему — в пижаму. В этом одеянии она была похожа на маленького серьезного мальчика.
— Ага, я вижу, ты на сон грядущий опять читаешь свое евангелие, — поддразнил ее Рамо.
Марселина кивнула.
— Понимаешь, каждый раз я нахожу в этой книге что-то новое, — она пододвинула Рамо круглую скамеечку, его обычное «вечернее» место. — Вероятно, если бы у нас с тобой был опыт Макаренко, его глаза… — она вздохнула, не договорив.
— О чем ты? Что тебя тревожит? — с живым участием нагнулся над нею Тореадор.
— Наши старшие… Что из них выйдет? На Клэр, кажется, снова находит «бес». Вчера вдруг набросилась на Сюзанну, накричала на нее, налетела как буря. И все из-за пустяка, из-за Мутона, которого Сюзанна будто бы приучает быть подхалимом — униженно просить у каждого подачки. И при этом град оскорбительных слов: «Ты, видно, и сама такая же, вот и воспитываешь у собаки такие свойства…» Конечно, Сюзон в слезы, за нее вступился Жорж, а тут прибежал Ксавье и сцепился с Жоржем… Словом, вся наша тишина, весь порядок взлетели в воздух.
— Ага, так вот почему мальчишки не разговаривали между собой вчера после обеда и даже ничего не спрашивали у меня, — задумчиво пробормотал Рамо. Он легонько дотронулся до руки Марселины, заглянул ей в глаза: — И все-таки не стоит придавать этому большое значение. Это все вспышки, Марселина, болезни роста.
— И потом увлечение политикой, всеми наболевшими нашими вопросами, — не слушая, продолжала Мать. — Клэр вбила себе в голову узнать во что бы то ни стало, кто предал ее отца гестапо. Сказала мне: «Хоть всю жизнь на это положу, а добьюсь правды и расплачусь с предателем».
— Она и мне. много раз так говорила, — кивнул Рамо. — Что ж, это ее право, мы не можем ей мешать. Вспомни, ведь она дочь Дамьена.
— Помню, отлично помню, — отмахнулась Марселина. — Но ведь у нас школа, они должны учиться. А они вообразили себя уже зрелыми политическими деятелями, ездят к Кюньо — клянчат поручения: то собирают подписи под Воззваниями Комитетов Мира, то разносят повестки на профсоюзные собрания, то еще что-нибудь. И все уже состоят в союзах молодежи или в союзах «отважных»… Недавно зашла я в лопухи, а у них там, видите ли, идет важное совещание. Оказывается, приехал Этьенн, привез газеты, и они обсуждают последние международные события.
Рамо, чуть улыбаясь, смотрел на Марселину.
— Что ж тут плохого? Вспомни свою собственную юность, Марселина. Разве ты была не такая же? А что ты мне рассказывала об этой жене рабочего, которой ты помогала? Дети живут одним дыханием со всей страной. То, что волнует народ, волнует и наших грачей. Разве ты хотела бы, чтоб они росли чистоплюями или какими-то мечтателями, утопистами, далекими от настоящей жизни?
— Конечно, нет! — горячо сказала Марселина. — Но пойми, я так боюсь за них… У нас еще так много врагов…
Она встала, подошла к темному окну и принялась машинально ощипывать зеленую веточку аспарагуса. Рамо настороженно следил за ней. Потом, чтобы отвлечь ее, успокоить:
— А что Этьенн? Ты видела их вместе? Клэр… по-прежнему? — Краска проступила у него на щеках.
Марселина повернулась к нему:
— Кажется, да. Кажется, даже больше прежнего. Это настоящее, Гюстав, Ты не смотри, что им вместе всего тридцать с небольшим… — Она мельком глянула на Рамо и вдруг нахмурилась. — Так ты принес новую учебную программу? Тогда давай просмотрим ее сейчас вместе, — сказала она уже совсем другим, сухим и деловым тоном.
И вот они говорят о педагогической и учебной работе, говорят обстоятельно, подробно обсуждая каждую мелочь. За окном громко, как птицы, поют цикады, теплая ночь смотрит в окна, и Рамо кажется, что они — он и Марселина — одни на всем свете, затерянные, запертые в этой белой келье. Но голос Марселины — дневной и трезвый — приводит его в себя, и он снова погружается в осеннее расписание занятий, в планы и балльники грачей. Наконец он решается взглянуть на Мать и видит, что у нее совсем белое, усталое лицо.
— Немедленно ложись, — решительно говорит он. — Тебе давно пора спать. Ты совсем не думаешь о себе, Марселина.
И, с усилием оторвав свое большое тело от низенькой табуретки, Рамо на секунду останавливается перед Марселиной, словно хочет ей что-то сказать, но говорит только «спокойной ночи» и выходит.
Марселина еще некоторое время неподвижно сидит — хмурая и вялая. Потом глаза ее обращаются к портрету, и она встает, чтобы, как всегда на ночь, постоять возле него, вглядеться в такое знакомое, любимое лицо.
И, как всегда в эти часы сна и тишины, ее обступают воспоминания.
Ее родина — город Лион, один из самых красивых городов Франции. Две реки пересекают Лион — Рона и Сона. Одна река желтая, мутная, другая — быстрая, прозрачная, с ледяным, искристым блеском на воде, потому что течет она и впрямь с ледников.
Весь город упирается в огромную зеленую гору, и гора эта точно отбрасывает свой зеленый цвет на все улицы и дома, и весь Лион светится свежим зеленым светом.
Далеко-далеко осталось детство Марселины, в доме отца — лионского адвоката, женившегося на наследнице каких-то шелковых складов Мать была высокая, надменная и мещански-скучная дама. Отец — живчик, непоседа, говорун. Родители ссорились из-за воспитания Марселины. Мать требовала, чтобы она ходила по воскресеньям в церковь. Отец — чтоб дочь воспитывали атеисткой и демократкой. Он брал Марселину с собой в маленькие кафе и кабачки, где бывал простой народ, играл там на бильярде, курил и яростно спорил с приятелями-рабочими о политике. По будням Марселина слушала эти разговоры, а в воскресенье ее посылали молиться. Она шла с подругами, у всех в руках были молитвенники, но девочки болтали о поклонниках и о том, сколько за каждой из них дадут приданого. Марселине скучно было их слушать, скучно сидеть в церкви, скучно ходить с матерью в гости к нотариусу и к директору банка или на заседания дамского благотворительного кружка. На этих заседаниях богатые лионские дамы вышивали салфеточки и диванные подушки, благопристойно пили кофе и с жаром сплетничали, а после разносили свои рукоделья по домам «нуждающихся».
Однажды дамы взяли с собой Марселину. Железная винтовая лестница привела их на верхний этаж грязного красного дома. В мансарде под железной крышей стояла тропическая жара. Полураздетая женщина с ребенком, прижатым к груди, выскочила им навстречу, бешено закричала:
— Опять ваши салфеточки?! Безмозглые дуры, у меня молоко пропало! Мой мальчик умирает с голоду, понимаете вы это или нет?!
Благотворительницы отступали толпой, как статисты в балете. Марселина приросла к месту. Во все глаза смотрела она на женщину, на ребенка с неправдоподобной, точно скрученной шейкой. Он все вываливался из рук матери. Его, видимо, клонило к смерти, как здоровых детей клонит ко сну.
— А ты что выпятилась? Никогда не видела, как люди с голоду подыхают, что ли? Расфрантилась и пришла сюда полюбоваться? — неистовствовала женщина.
— Я… я сейчас, — пробормотала Марселина.
Она кубарем скатилась с лестницы, влетела в дом знакомого доктора, тут же, по дороге, продала ювелиру свои золотые часики.
Так началось ее знакомство с жизнью, с настоящей, большой, трудной жизнью.
Не скоро поверила Жанна Крилон — женщина в больным ребенком, — что Марселина хочет быть ее другом, что она готова отдать все, что у нее есть, лишь бы спасти малыша. За Жанной последовали другие, такие же обездоленные, голодные, больные. У Марселины появились новые знакомые, новые интересы. Отец снисходительно посмеивался.
— Что ж, посмотри, как живут люди! Это закаляет. Может, в тебе скрывается новая Луиза Мишель?
Зато мать негодовала:
— Барышня из порядочной семьи, а водится бог знает с кем, занимается бог знает чем. Одумайся!
Наверное, Марселина не могла бы сказать, когда именно родилось в ней убеждение, что нужно искать для себя иной жизни, иной, настоящей цели. Может, в этом укрепили ее новые друзья-рабочие, а может, те книги, которые она теперь читала.
Осенью она холодно попрощалась с матерью, взяла у отца немного денег взаймы и уехала в Париж.
Город как серая жемчужина. Взлетающие над Сеной мосты, неспешно обегающая набережную уютная река. Ослепительные витрины магазинов и лачуги бедноты. Музыка ресторанов и нищие, слоняющиеся по дворам и распевающие щемящие душу песенки.
Нищета выглядела здесь, в столице, еще страшнее и безнадежнее.
Марселина поселилась в Париже там, где в ней нуждались: в рабочем квартале, среди бедноты. Отныне все, чему она училась, что узнавала, должно было служить одной цели.
Долгие, трудные годы… Преследования… Аресты товарищей… Бомбы, взрывающиеся во время собраний… Слежка… Бессонные ночи… Суды над коммунистами.
И вот в жизни Марселины появился Александр Берто.
Александр…
Марселина, как сейчас, видит его перед собой. В голубой фланелевой рубашке, чисто выбритый, непринужденный и беспечный на вид, такой беспечный, что казалось невероятным, как это он мог быть комиссаром Интернациональной бригады, командовать, руководить людьми.
В ту пору он только что вернулся из Испании, где люди сражались против фашизма. Длинный белый шрам прочертил висок Александра. В сгоревшем, еще дымящемся доме в Мадриде Александр нашел крохотного ребенка. Он закутал его в свое старое, много раз простреленное одеяло и принес к бойцам своей бригады. Бойцы назвали ребенка Корасон — что значит «сердце». Сквозь заставы и кордоны, сквозь цепи франкистов и сенегальцев Александр пробрался в Париж и привез с собой Сердце. Ни одна душа не должна была знать, что Александр Берто был в Испании и что ребенок испанец.
— Мне нужна для ребенка мать, — сказал он товарищам, — но не просто заботливая женщина, а такая мать, которая сумела бы вырастить из Корасона настоящего человека. Чтобы это Сердце было мужественным, чистым и принадлежало народу.
Товарищи познакомили его с Марселиной. Была весна, пахло липовыми почками, анилиновый вечер спускался над Парижем. Приглушенно звучали гудки автомобилей, где-то играл нежную мелодию аккордеон, далекой звездой сияла Эйфелева башня, и на стене дома напротив зацветал плющ.
Александр Берто пристально разглядывал хрупкую застенчивую Марселину. Она ему понравилась, но дело шло о Корасоне, нельзя было доверяться первому впечатлению. Все-таки он рискнул отдать ей мальчика, но тут же захотел как можно чаще его навещать. В то время Корасону нужно было только вовремя пить, есть, спать и вовремя получать свою порцию солнца и воздуха. Однако Александр требовал, чтобы мальчику с самого младенчества внушалось, что на свете живут бедные и богатые, что богачи притесняют бедняков, а потому надо защищать тех, кто обижен.
— Нужно, чтобы он со своим молоком всосал все эти понятия, — твердил Александр Марселине.
Как памятны ей дни, кода Александр сажал на плечи Корасона и они втроем отправлялись в автобусе куда-нибудь за город и оставались там до вечера! «Это очень полезно малышу», — говорил Александр. Однако он лукавил перед собой. Крепчайшую нить протянул маленький Корасон между своими назваными родителями. Они и сами еще не знали, насколько прочна эта нить. Марселине уже не хватало Берто, если он не приходил в назначенный день. А Берто не сразу понял, как необходимо ему всегда видеть перед собой бледное личико девушки, склоненное над ребенком.
И все же летом, когда горячее небо стояло над черепичными крышами, Марселина стала женой Берто. В день свадьбы Александр принес ей эдельвейс…
Марселина дотрагивается до пушистых, как будто теплых, лепестков. Если смотреть вот так близко-близко в глаза портрета, кажется, что глаза оживают.
Тишина в доме. Марселина одна — со своими мыслями, со своими воспоминаниями…
Какие это были счастливые дни, когда она и Александр всюду бывали вместе! И всюду с ними был Корасон, их названый сын.
Но вот раздались первые раскаты военной грозы. «Линия Мажино», «странная война»… Казалось, до настоящей войны еще далеко. И вдруг черные мундиры эсэсовцев уже на Елисейских полях, на площади Согласия, во Франции!
Александр и Марселина собрали боевую группу партизан-подрывников. Начали взлетать на воздух военные склады и поезда гитлеровцев.
За голову Александра Берто гестапо назначило крупнейшую награду. Во всех городах висели описания его примет. Марселина, как сейчас, помнит: «Рост — выше среднего, цвет лица — смуглый, у виска — белый шрам, правая рука немного длиннее левой», — и часто под этим перечнем виднелась нацарапанная карандашом надпись: «Французы, берегите этого человека, он нужен Франции!»
Друзья надежно прятали своего командира и его жену. Долгое время Александр был неуловим. Но однажды…
И снова память Марселины, точная и быстрая, показывает ей дождливое ноябрьское утро, когда Александр уехал в Сонор на очередное «дело». Какой он был веселый в то утро! До сих пор она помнит его голос — громкий, чуть иронический: «Ну, малютка, держи носик повыше, а то его совсем не видно!» И при этом он поцеловал ее в самый кончик носа. Он обещал вернуться не позже послезавтрашнего дня. Больше Марселина его не видела. На вокзале у немецкого офицера воришка стащил кошелек. Полиция оцепила все кругом, начала проверять документы. У Александра ничего не было при себе, и его арестовали как неизвестного — до проверки личности. Этого было достаточно: даже самый последний шпик в гестапо знал его приметы. Нет, Александра не мучили, даже не пытали: враги знали, он молча выдержит любые пытки. Через неделю его казнили.
Корасон тогда только начинал говорить свои первые слова. Как мучил мальчик свою названую мать в тот страшный день… Ковылял неверными ножонками по тесной конуре, где они прятались, и беспрестанно повторял: «Папа! Где папа?» Потом вдруг заплакал жалобно-жалобно: «Хочу к папе!»