Николай Петрович Попов самый молодой автор настоящего сборника. Родился он в 1940 г. После окончания средней школы работал на шахте в г. Копейске. Сотрудничал в городской газете «Копейский рабочий», где печатались его очерки и короткие рассказы.
В 1962 г. принят в литературный институт имени А. М. Горького.
Из единственного широкого окна кабинета пятого участка хорошо был виден весь террикон. В то осеннее утро солнце вновь запоздало с восходом, и хотя далекий заводской гудок донесся ровно в восемь часов, оно еще только светило сзади этого остроконечного серого холма. Но лучи уже скользили по его крутым хребтам. Густой сизый дым, ползущий от горячей породы вверх, к влажным низким облакам, просвеченный этими лучами, внезапно напомнил подошедшему к окну начальнику участка Проскидову такое облако, которое легло ночью на террикон, а теперь стремится во что бы то ни стало обратно в небо.
В другой бы момент он высказал это сравнение вслух, но сейчас лишь грустно улыбнулся, подождал, когда хлопнет дверь, и направился к столу. В кабинете сразу стало пусто, тихо и светлей, чем было минуту назад, когда дружно теснилась добычная бригада, человек пятнадцать. Ее Проскидов отправил домой, так как в лаве случилась авария, в которой был виноват сам. Рабочие, узнав об этом, зашумели, косо взглядывали на него, и, почувствовав, что не в силах видеть их строгие глаза, отошел к окну, отчетливо слышал оттуда:
— Говорили раньше — внимания не обращал.
— Наших советов не слушается.
— Ему что — ему домой не идти.
Теперь он увидел только четверых, тех, кому велел остаться. Сцепив в кольцо крепкие жилистые руки, обхватив ими колени, сидел, подавшись чуть вперед, Ефим Согрин. Рядом с ним откинулся на спинку стула и мечтательно уставился на доску показателей Гриценко. У стола, закинув ногу на ногу, сидел и постукивал твердыми пальцами по стеклу Борис Колимулин. А Голофаев смотрел в окно, и Проскидов, когда повернулся, встретился с его ласковым взглядом и понял, что тот ему сочувствует. Это сразу приободрило его, и он уже подумывал, с чего бы начать разговор, но тут зазвонил телефон.
В то самое время дверь широко распахнулась, и в кабинет почти вбежал Федька Литвинов, парень лет восемнадцати. На работу он опаздывал, и еще дорогой, представив, как его будет ругать Проскидов и как он будет оправдываться, решил быть смелее, подыскивал нужные слова. Федька не ожидал встретить сейчас здесь людей, и потому, увидев их, остановился, помедлил и сделал шаг назад. Он посмотрел удивленно и растерянно на начальника участка, звонившего по телефону, на Ефима Согрина, смотревшего пристально на телефонную трубку, словно от нее чего-то терпеливо ждал.
— А где остальные ребята? Ушли одеваться? — спросил у него Федька.
— Замолчь, не видишь, что ли! — отрезал, повернувшись резко к нему, Ефим и так посмотрел на Федьку, что тому сразу стало понятно: случилась какая-то авария. И вскоре догадался, какая именно. И когда начальник участка кончил говорить и бросил трубку на рычажок телефона, нетерпеливо спросил:
— Это мой, что ли, мотор сгорел?
— Твой, твой. Ты там за конвейером не следил, вот и мотор сжег, — заворчал Проскидов.
— Это неправда! — подавшись вперед, вспыхнул Федька. — Сами видели — чуть жив был.
— Ишь ты, как с начальником он, а, — буркнул Ефим и, дернув Федьку за рукав, попросил: — Замолчь, без тебя тут наговорено немало было.
И Федька Литвинов замолчал. Он подумал о сгоревшем моторе и о том, почему он сгорел. «Сердитый Проскидов, вот и не терпится ему обиду сорвать», — сказал он мысленно о начальнике участка, когда вспомнил то, что доставляло ему немало хлопот. Мотор действительно изживал свой век, часто накаливался, как плитка, и его приходилось поливать, чтоб немного остыл. Когда поливали, то поднимался густой пар, и тогда Ефим Согрин восклицал:
— Хоть раздевайся догола и бери веник! Чем не парная!
Говорили не раз об этом моторе Проскидову, но тот и слушать не хотел. Обычно отмахивался:
— Завалят углем конвейер, вот и не тянет, а на мотор — нагрузка, он и нагревается.
И вот мотор не выдержал — сгорел. «Так ему и надо», — закончил вспоминать Федька и прислушался к тому, о чем говорили эти четверо с Проскидовым. Как раз Ефим Согрин спросил:
— А как платить станут?
— Да не о плате тебе говорят, — сморщился Проскидов, как будто ему наступили на больное место.
— Ну, а все же? — протянул Ефим.
— Что все же? О том еще не спросил, как будете доставлять новый мотор. На двести десятом горизонте ведь он, в штреке, а надо спустить его в лаву. Прямую линию проложить — все четыреста метров наберутся. А это ведь не игрушка, под мышку не возьмешь — полтонны весом будет.
— Об этом не беспокойся. Ты меня знаешь сам, какой я. Идти мы всегда успеем и дело сделаем по чести, был бы, так сказать, повышенный интерес. Все же спокойнее как-то.
— И зачем ты с такими вопросами! — еще больше сморщился Проскидов. — По тарифу, наверное, проведут. Доволен?
— Посмотрим, — ответил Ефим, и Федька заметил, как он смутился.
Все остальные, как и Согрин, согласились.
— Ну вот что, Колимулин, я тебя ставлю за старшего. — Борис кивнул головой и перестал стучать по стеклу. — Да вот еще что. Литвинова захватите с собой. Чем-нибудь да поможет. Ты, Литвинов, не возражаешь?
— Мне что, я не против, — пожал плечами Федька.
— Какая будет польза от него, мальца. Ему ли идти. Маята только, — возразил, поднимаясь со стула, Ефим Согрин.
Федька чуть не задохнулся от подступившей обиды. Начальник участка заступился:
— Ни к чему ты это, Ефим, пустое говоришь. Парень он справный. Ну, давайте. Нет, подождите. Чуть не забыл. Колимулин, позвонишь сразу, как только доставите. Чтобы я знал. Хорошо? Ну, идите.
А когда начали выходить из кабинета, он тихо заметил Федьке:
— Смотри, не опаздывай больше.
Получилось так, что все пятеро, работая на одном участке, знали друг о друге немногое, да и встречались редко. Ефим Согрин помнил только о своем месте, хотя проработал в забое двадцать лет. Гриценко был лесонос. Колимулин, который кончил год назад горный техникум, перешел в лаву, поработав сначала проходчиком. А машинист комбайна Голофаев появился на участке всего неделю назад. Вместе с ним, окончив экстерном курсы машинистов шахтных машин, стал ходить с добычной бригадой и Федька Литвинов, он не прошел по конкурсу в институт и подался на шахту накапливать рабочий стаж.
И ничего не было удивительного в том, что, спустившись в шахту, рабочие дорогой присматривались друг к другу, внимательней прислушивались к тому, что говорили. Каждый по-своему определял остальных. Когда дошли до лавы, стало ясно: люди они разные, как по возрасту, так и по рабочему стажу, да и по характеру уже расходились.
Остановились около промасленного дочерна, тускло блестевшего от света лампочек мотора, грузного, почти круглого с несколькими выступами, лежавшего на боку, недалеко, в метрах трех, от рельсов. И посмотрели на него так, словно впервые увидели и собрались здесь, чтоб только посмотреть и вновь разойтись. Каждый что-нибудь да сказал о нем. Ефим пощупал его холодную поверхность, выругавшись зачем-то, протянул:
— Это что на ладонь руки положи пуд муки.
Гриценко пошутил:
— Як арбуз, такой же кругляк.
А Федьку сам мотор заинтересовал. Был он чуть крупнее прежнего, и Федька думал: «Подойдет он или нет». Проскидов неуверенно заметил:
— Подгоним, если что. А если не подгоним, добычу сорвем, участок сразу отстанет. Эх, да и что толковать. А может, и подойдет. Конечно, подойдет, — и все же нерешительно вставил: — Не большой будет?
Голофаев коротко обрезал:
— Да, это штука.
А Борис Колимулин сухо, начальнически заявил:
— В общем, помучиться придется.
Переминались, не зная, с чего начать и как начать. Когда шли сюда, кажется, все было понятно, а пришли — непонятно.
Наконец, Ефим, кашлянув в кулак, негромко сказал:
— Ну вот, ребята, давайте возьмемся. Пора.
Все сразу посерьезнели, заморщили лбы, начали давать советы, отклоняли одни, сомневались в других. Ефим Согрин больше всех советовал, позволял себе улыбнуться над одним предложением, решительно противоречить другому. Ему казалось, что никто другой не сможет внести что-нибудь дельное. Потому удивленно согласился с Гриценко, когда тот предложил привезти «козу» — железную тележку, на которой обычно возят лес, и погрузить на нее мотор, и таким образом доставить до первого конвейера. Это было так просто, что навстречу удивлению пришла глухая озлобленность к себе, ко всей своей многогодовой практике. Даже Федька раздражал его, который как бы в насмешку отклонял его знания, и Ефим прикрикнул на него:
— Замолчь! Еще не дорос, а туда же суешь свой нос!
И Федьку словно обожгли чем-то горячим. Видел, что не сможет долго быть рядом с Согриным, если будет продолжать говорить, и замолчал было, но одна хорошая мысль не давала ему покоя, да и не хотел, чтоб ее перебил кто-то другой. Сказал когда повезли на «козе» мотор:
— Как подтягивать-то будете? Ручную лебедку бы надо…
— Успеется, — бросил Ефим. — Лучше поддерживай или вовсе отойди. Нечего выдумывать.
Голофаев остановил Ефима:
— Не дело, брат. Ты зря не кричи, вдумайся. Парень-то правду говорит. Лебедка будет нужна, без лебедки ничего не сделаешь. И главное, вовремя намекнул. Пока везем, он и принесет, — и обернулся к Федьке: — Ты бы сбегал за ней. Знаешь, где она?
— Конечно, знаю. Недалеко она тут, я сейчас, мигом.
— Хе, он мигом. Ну, давай, — покачал головой Согрин и, заметив, как недружелюбно взглянул на него парень, обрадованный поддержкой Голофаева, усмехнулся:
— Вот уже и не понял меня. Но ничего — время есть.
— Парня обидел, а теперь как будто оправдываешься, — кольнул Борис.
— И не собирался. Так уж вышло. Ничего, притерпится, поймет. Я о нем худого не скажу. Видно, совестливый, не любит так вот сидеть.
— А ну, ребята, взялись. Колимулин, подходи справа, Гриценко, а ты — слева.
Ефим Согрин всем нашел место, а сам, пристроившись рядом с Голофаевым, подпирая доской низ мотора и наваливаясь всей грудью на конец доски, крикнул:
— Давай! Раз! Два! Еще маленько!
Мотор качнулся, медленно перевалился, потом скользнул по краю досок, подложенных под него, и мягко плюхнулся на землю недалеко от конвейера.
— Вот так мы! — Согрин похлопал рукой по плечу Гриценко и улыбнулся довольный.
Тотчас же вернулся Федька с ручной лебедкой. Хоть и весила она всего десять килограммов и для шахтеров не считалась такой уж тяжелой, Федька почувствовал усталость, когда скинул ее с плеч, и Ефим, увидев на его лице капли пота, тепло сказал:
— Ладно, Федя, я тут сам возьму. Отдохни, — и улыбнулся.
И Федька, дорогой думавший о Согрине с обидой, неожиданно, заметив эту улыбку, сравнил его с дядей Тимой, с тем дядей Тимой, которого он будет помнить и ненавидеть всю жизнь за то, что тот, тихий, спокойный, настигнув его в собственном саду, когда вместе с мальчишками полез за яблоками, жестоко избил его до полусмерти. Произошло давно это, но до сих пор зримо представляет страшное, перекошенное в судороге лицо дяди Тимы. Не такой ли и он — Ефим Согрин? Сначала ругал, а сейчас улыбнулся, а начни противостоять ему и поступит так же, как дядя Тима. И не ответил на улыбку Согрина, отошел в сторону, недоверчивый, осторожный.
Гриценко с Голофаевым растянули канат лебедки, один конец его зацепили за крепежную стойку, другой — за выступ мотора.
— Борис, давай тяни! — обратился Ефим к стоявшему около конвейера Колимулину, который наблюдал, правильно ли закрепляют канат.
«Это уж слишком: хочет сам командовать. Сказать ему, чтоб не зарывался. Нет, пока не надо, они тоже слушают его. Меня не так, меня не считают. Что ж, подождем, может, Согрин сам поймет, что я — старший», — так мысленно говорил себе Борис, когда, бросив едкий взгляд на Согрина, медленно подошел к лебедке и начал порывисто тянуть ручку лебедки. Канат скрипел, натягивался, как струна. Мотор зашевелился, канат треснул… Внутри у Колимулина будто оборвалось что-то, рука ослабла, отвернулся, подумал: «Не дай бог, оборвется, ведь может спружинить и ударить, — и тут же шевельнулось жестко и ясно: — Бросить, заставить его тянуть. Не посмеет ослушаться, я ведь старший тут, а там — черт с ним, не будет мешать».
Давно ждал этого часа Борис. Некоторые ребята по техникуму уже стали горными мастерами, а он наравне с такими, как Согрин, в забое потеет. Разве не обидно! Много раз намекал Проскидову, а тот все хитрил:
— Вот покажешь себя и, пожалуйста, я не против.
Кажется, разрешил, испробовать захотел. Значит, можно будет надеяться — скоро переведут в горные мастера. А вот не выходит — не замечают его, наоборот, им распоряжаются. Может, бросить, заставить Согрина, а?» Канат лопнул, съежившись, метнулся на Бориса, но не ударил: тот успел отскочить.
— Эх, невезучка, — протянул Ефим.
Голофаев начал перевязывать канат, ему помогал Гриценко. Их сильные руки быстро стянули в узел упругое сплетение стальных прядей.
— Прочно, надежно, ничего теперь не случится, — сказал Голофаев.
— Не растягнется, — подтвердил Гриценко.
Согрин взялся за ручку.
— А ну брось, я сам, — легко оттолкнув Ефима, Колимулин косо посмотрел на него.
— Что ж, бери. Сила у тебя не растраченная, как у племенного быка. Сильней схватишь за рога, — Ефим, удивленный, на мгновение замер, потом обиженно насупился, отошел, повторяя: — Давай, сила-то молодая.
Мотор подтянули до конвейера, подняли над ним и опустили плавно на две доски, которые положили на скребковую цепь.
— Беги, бегунец, включай! — обратился Ефим к Федьке, а остальным добавил:
— Теперь порядок. Теперь легче будет. Ты, Борис, поддерживай сбоку, мотор-то может опрокинуться невзначай.
— Сам знаю, тебя не спросил, — ответил Колимулин и подумал: «Не доходит».
— Ишь ты, тоже непонятливый… Ну ушел, где он там, — Ефим, замахал лампочкой вверх-вниз.
Скребковая цепь дернулась, мотор колыхнулся, но его удержали, и он поехал по конвейеру. Люди заспешили за ним, их взгляды остановились, замерли на этом промасленном теле мотора. Каждое движение его сопровождалось облегченным вздохом, и когда мотор задевал за стойку, стоявшую близко к конвейеру, шатался, готовый вот-вот упасть или скатиться с досок, все в один голос кричали и махали лампочками находившемуся на головке конвейера Федьке. Тот, вздрагивал, заметив мельканье света, сердце стучало, палец замирал на кнопке.
Благополучно провезли мотор по первому конвейеру, удачно перекинули на следующий, и снова взгляды четверых впились в мотор, а у Федьки страшно колотилось сердце, готовое выпрыгнуть из груди, когда видел тревожно бегающие вниз-вверх желтоватые пятна света. На время все забыли про свои горести, думы, обиды, посмотрели друг на друга ласково, ободряюще.
Они лишь улыбнулись, когда Гриценко, шагая позади всех, тихонько запел:
У неділю рано зілля копала,
в понеділок рано зілля полоскала…
Не удивились, только Ефим шепнул:
— Смотри-кася, поет, а?
А вівторок рано зілля варила,
а в середу рано Гриця строїла, —
продолжал петь Гриценко.
А мотор ехал дальше, плавно покачиваясь, на движущей скребковой цепи.
Конвейер остановили. Ефим Согрин как можно мягче, веселее сказал:
— Перекур, ребятки. Располагайся, где кто может.
И первым оставил мотор, пошел к нише — там тише и теплей, чем в штреке, где вентиляция сильнее.
За ним поспешили остальные. Колимулин — позади; прикусывая губы, хотел крикнуть: «Кто старший — Согрин или я! Кого слушаться будете?», а крикнуть не решался, дескать: «Подождем».
Ниша небольшая, и все расположились недалеко друг от друга, поплотнее. Достали из карманов тормозки — так называют шахтеры сверток с обедом; Ефим Согрин первый развернул на виду у всех. Взглянув в его сторону, каждый убеждался, что на аппетит Ефим не должен обижаться. Два больших белых куска хлеба, между ними толстые полоски соленого сала, два сваренных яйца…
— Это ты на весь день? — кивнул Голофаев на провизию Согрина.
— А что — плохо? — улыбнулся Ефим и, быстро пробежав по всем развернутым сверткам и отметив, что богаче тормозка ни у кого нет, довольно согласился:
— Я пока на здоровье не жалуюсь. Всего разъединый раз болел. А здоровый всегда хорошо ест.
— А сало-то свое? — поинтересовался Гриценко.
— Свое, и яйца свои. Тридцать куриц хозяйка держит. Есть где их разводить. Дом-то свой — большой, удобный построил. А потом и садик есть. Когда и покопаться можно, — охотно доложил Ефим.
Колимулин прислушивался и неожиданно решил что-то, даже есть перестал. Еще не кончил расхваливать свое хозяйство Ефим, как он перебил его:
— Да, красна у тебя жизнь. Умно устроена.
— Пока не жалуюсь, — находясь еще под впечатлением рассказываемого, ответил Ефим, очищая яйцо от скорлупы.
— А жить дальше как собираешься?
— Как жил, так и дальше буду. Мне скоро на пенсию. Думаю, как выйду, займусь маленько садом. Сейчас все некогда — дела…
— Да подожди ты. Я слышал, ты решил бороться за звание ударника коммунистического труда?
— Готовлюсь. Хоть и говорят — пора, не решился еще. Это тебе что яблоко посадить. Правильно посадишь — яблоки будут. Поторопишься — сгубить можешь яблоню. Так и здесь, поторопишься — и себе навредишь, потому правильно надо подойти. Так думаю.
— И верно, сразу не решишь. Ударники — это люди будущего, — согласился Голофаев.
— Да, да, — кивнул Гриценко. Добрая улыбка смягчила строгое выражение его полного лица.
— Вот и я это имел в виду. На тебя ведь глядеть будут, учиться у тебя будут. Вот оно как все — не просто.
— Понимать-то понимаешь. Газеты регулярно почитываешь? — продолжал спрашивать Колимулин, поглядывая на ребят и постукивая пальцем по доске.
— Читаю. Телевизор вот купил, около двухсот рублей отдал. Приходи, с удовольствием приму, посмотришь.
— Да не это мне нужно от тебя.
— А что нужно?
— Не догадываешься словно. Больше хитри.
— Нет, не пойму. Ты скажи, я, может, что-нибудь и забыл сказать, запамятовал.
— И скажу. Живешь ты только не так.
— Как?
— А так.
— К чему ты это? — и Ефим невольно насторожился. Ему вспомнился резкий взгляд Бориса Колимулина, когда тот отпихнул его от лебедки. Такой же взгляд блуждал в зеленоватых глазах Бориса и сейчас. Согрину стало не по себе. Он повышает голос:
— Ты прямо говори. Чего зря болтать?
— Я вот не понимаю, как ты все-таки решился на это… ударником, что ли… Может, по старинке забыл, увлекся, могу напомнить.
Ефим перестал есть. Ему не понравились слова Колимулина. К чему это он? Уж не собирается ли его учить — или хуже того — в чем-то обвинить. Но в чем?
Он уже душой прирос к шахте, не представляет себя без нее. На шахте хорошо знают его, доверяют ему. Это отмечал Ефим давно, не расхваливал себя, а говорил то, что было и есть. Он прост и ясен, так ему кажется. Не скрывает своих мыслей, делится всегда с каждым. Да, иногда вспыхивает, говорит грубо, даже с издевкой. Такой уж у него неустойчивый характер, а может, от того груб, что работа на шахте тяжелая, особенная, поневоле привыкнешь. Об этом знали все, кто был достаточно знаком с ними, и больше всех знал сам Ефим, а сделать ничего не мог. Успокаивался на том, что его узнают поближе и поймут, не будут обижаться. «Наверное, Колимулин еще не понял меня». Решив так, Ефим уже спокойно спросил:
— Я не против. Напомни, Каков совет — таков и ответ.
— А вот: дом, сад, жена. Райские кущи. Четыре стены. Так это же мещанство, паразитизм. А коммунистическое общество против этого.
— Вот ты о чем! Напугал, бестия, — ответил Ефим, а сам уже разволновался: никак Колимулин обидеть его захотел — в самое больное место попал. Над этим вопросом много думал Ефим, ночи не спал. «Ведь, кажется, прав Колимулин: в этом, что я рассказал, есть что-то мещанское — свой дом, сад. И все же не так, неправ Колимулин. У меня, правда, есть дом, участок земли в шесть соток, а я не наживаюсь, не продаю ничего с огорода. Нет у меня пристрастия к наживе. Я весь на шахте: собрания, заседания — я там. А если что и посажу, так для себя. Мне ведь государство помогло построить этот дом, выделило положенную приусадебную площадь. Как все это проще объяснить Колимулину? Боюсь — накричу».
Ефим видел, как прислушивались к их спору остальные, впервые за долгое время не вскрикнул, не бросил едкие шутки, а тихо, срывающимся, до невозможности изменившимся голосом сказал:
— Значит, ты думаешь, что я мещанин, обыватель, так ты кажется, выразился?
— Сам сознался.
— Ну и дурак ты, — и с досады сплюнул: «Эх, сорвался».
— Когда нечего говорить, обычно говорят «дурак», — усмехнулся Борис своей шутке и добавил: — Не хочется тебе, Согрин, с пережитками расставаться. Вот ты и хитришь, впереди хочешь быть, чтобы как-то загладить свое настоящее. Не выйдет, Согрин. И звание ударника не поможет. Оно тебя не прикроет, зря будешь стараться. Вот и все, что я тебе хотел сказать. Спасибо за откровенный рассказ, он раскрыл тебя.
Ефим Согрин сразу побагровел, остатки обеда завернул в бумагу, сунул в карман пиджака.
— Замолчь ты! А то могу ударить! — и поднялся с места. Гриценко положил на его плечо свою сильную руку:
— Ну шо вы… Ну шо вы… Спокойно.
Федька, не поняв, в чем суть дела, опасался одного: как бы не было драки. Он, наклонившись к Борису, сказал быстро, горячо:
— Зачем так? Ты, Колимулин, не ввязывайся. Ничего не произошло, а вы поссоритесь, нехорошо. Зачем, ни к чему…
А Ефим не успокаивался:
— В душу вдарил. В самую серединку. Думаешь, не понимаю, зачем ты это?
— Скажи, — облегченно как бы выдохнул Борис.
— Потом. А то много больно будет для одного разу. Ты хоть одно пойми. Я живу, как все. Что в том, что есть дом. Я не торгую, не спекулирую, не замыкаюсь…
— Хорошо, Ефим, хватит. Ему и так ясно, — перебил Согрина до этого молчавший Голофаев и обратился к Гриценко:
— А ты чего, брат, пел, душевно пел? Радость какая?
Колимулин вскинул голову в сторону Голофаева, медленно опустил ее. «Что же это такое? Как понять? Неужели догадались, а возможно, знали задолго до того, как он затеял этот спор. Значит, тогда словам начальника поверил он один, а может, начальник-то пошутил, знал, что ничего не выйдет. Как обидно. Отступать? Нет! А что делать? Главное, успокоиться».
— На родину еду я, — услышал Борис, не замедлив, вмешался:
— Совсем?
— Нет, в отпуск. Як подумаю о селе, сердце обливается радостью. До хаты своей тянет. Хорошо у нас. Село як сад большой. Поутру пидэ́ш в сад, — у нас сад все больше вишневый — богатый сад! — и слышишь: «Хеле, хеле». Шо таке, а это гуси, до Днепра спешат, мамо их туда гонит гуляти. Ой, други, як закрою очи — все тут, сердце затрепыхается.
— Зачем же сюда приехал?
— Может быть, по дурости, а может быть, и нет. Но батька вздуть хотел, во як зробил. По путевке, значит, приехал. Шахта — это трудно, а я привык. Ридным показалась. А теперь и жинка-уралочка. Скоро с ней на Украину, до Днепра нашего, до села — Брякуля называется…
Еще посидели минут пять. Первым поднялся Голофаев. За ним покинули нишу остальные. До мотора пошли молча.
И снова пятеро занялись мотором, грузным, неповоротливым.
Федька на коленях стоял возле головки конвейера, держал большой палец на кнопке и внимательно следил за приближающимися к нему пятнами света. Кроме этих пятен, он ничего больше не видел. Но хорошо знал, что делают сейчас те люди, как шагают, как тревожно наблюдают за каждым движением мотора.
А еще он думал о них. «Разные они. Голофаев какой-то спокойный, лишь заступается — хороший он. Гриценко, как ребенок, счастлив — на родину едет. А Согрин? Обиделся, когда назвал его Борис мещанином, чуть ссору не затеял. И Колимулин какой-то въедливый. Знать, Согрин, ему тоже чем-то насолил. Один я молчу. Вот возьму и скажу этому Согрину, ну, хотя бы скажу, что мне он не нравится».
Мотор быстро приближался к головке конвейера. Федька видел уже: с правой стороны идет Колимулин, а с левой — Согрин. «Вот и забыли, как ругались. Опять рядом. На работе все прощается. И ничего не скажешь».
— Эй, выключай! — голос, как удар тока: Федька опустил кнопку, не успев даже вздрогнуть. Послышался скрежет металла, глухой стук, цепь дернулась, остановилась. На мгновение все замерло.
Ефим Согрин выругался. Гриценко развел руками. Присвистнул Голофаев. В растерянности стоял Колимулин, он же напомнил:
— Дождались. Надо же случиться такому.
Оказалось, что одна из досок, на которых лежал мотор, зацепившись за стойку, вывернулась неожиданно из-под мотора и отошла назад, а мотор, потеряв опору, перевалился в сторону, и нижний выступ его попал под скребок цепи.
Все четверо начали раскачивать мотор, но ничего не выходило. Тогда продернули конвейер. Скребковую цепь потянуло вместе с мотором.
— Беги за лебедкой, Федя! — попросил Голофаев.
Федька принес ручную лебедку. Мотор решили подтянуть, но с ним вверх поднималась и цепь. Представление было такое, что мотор припаян к цепи.
— Эх, черт! — выругался Ефим и начал тискать его своими крупными жилистыми руками. Он схватил лебедку, стал нажимать, крякая. Канат звонко лопнул.
— Эх! — Ефим снова выругался. — Проклятая работа! То ли дело в лаве. По крайней мере знаешь, что делать. А тут всю душу из тебя выворачивает.
Опять последовали предложения, советы, на одном сошлись: нужно продергивать конвейер. Иного выхода нет.
Федька был взволнован, бледен: сейчас от него зависело все. Он нажимал на кнопку и тут же почти отдергивал руку, словно прикасался к горячей плите. Ему кричали:
— Неживой, что ли!
— Больше продергивай!
— Давай, хлопче, давай!
— Спокойнее, не волнуйся!
Схватившись за верхний выступ, они оттягивали тяжелый мотор назад, когда тот медленно, рывками подъезжал к очередной стойке, стоявшей рядом с бортом конвейера. И все-таки в одну из них мотор врезался верхним выступом. Конвейер остановили. Хотели сбить стойку, а инструмента под рукой не оказалось.
— Попробуем, — сказал Голофаев. Согласились, махнули Федьке. Федька нажал на кнопку, цепь зашевелилась, пошла. Выступ еще глубже впился в дерево, оставил в нем глубокий расщепленный след и, освободившись, со скрежетом осел в конвейер. Но вслед за вздохом облегчения последовало еще более раздражающее разочарование: нижний выступ поддернулся намертво под скребок, который, согнувшись, уродливо торчал в кольце цепи…
Мучаясь, потея, с трудом продвигали пятеро мотор метр за метром. До края головки конвейера оставалось каких-то пятнадцать метров, когда Согрин, подбежал к Федьке, оттолкнул его, прошипел:
— Разве так дергают! Руки можешь оторвать! А ну, уходи!
Он устало дул на палец левой руки, ноготь которого уже успел почернеть.
А Федька не обиделся, даже обрадовался, бросился помогать ребятам. Они его не оттолкнули: как-никак, а помощь все-таки.
Федька приложил всю свою силу; кроме мотора, ничего не замечал, раза два споткнулся о что-то твердое, но удержался, не упал. Очнулся только тогда, когда Голофаев крикнул в самое ухо:
— Бойся-а!
Нижний выступ выдернулся из-под скребка, мотор пошатнулся и, не удержав равновесия, полетел с головки конвейера.
Все бросились врассыпную, а отбежав, одновременно оглянулись назад. Мотор лежал на земле, а рядом с ним они увидели Федьку, распластавшего руки в стороны. Молча кинулись к нему. И тут заметили, что мотор привалился к Федькиной левой ноге, а правая, согнутая в колене, подвернулась и плотно прилегла к выступу мотора, словно собиралась оттолкнуть его от себя. Лицо Федьки побледнело еще больше, глаза глядели рассеянно, губы подрагивали, но не было слышно ни стона, ни шепота. Парня оттащили от мотора. Согрин, встав на колени, глухо выкрикнул:
— Что случилось, Федя? Чего молчишь? Скажи, где больно, — и притронулся к левой ноге.
— Подождите. Не будем вмешиваться, — крикнул Ефиму Борис, тупо уставившись в темноту штрека. — Видите — молчит… Комиссию вызвать надо. Придет — убедится. Это ее дело. А мы тут причем? Да и парню невыгодно будет. По закону надо.
— Что ты говоришь? — обернулся к нему Голофаев.
— А что?
Но в это время с Федьки уже сняли бот, размотали с левой ноги портянку, завернули штанину. Притронувшись к ноге, Ефим заметил:
— Кость будто цела, ушибло только — вон как обтекло краснотой.
Голофаев наклонился над парнем и задышал ему прямо в лицо:
— Может, где еще ушибло, Федя? Ну, скажи?
Ефим дотронулся до его плеча:
— Ладно, потом. Главное перелома нет, — и обратился к парню:
— Эх, ты, малец. Неопытный. Впрочем, не горюй, — потрепал его за руку. — Давай, вставай, раз ничего не болит.
Федька уже пришел в себя, поднял голову, но ее закружило, как с похмелья. По всему телу сразу растеклась слабость и хотелось закрыть глаза и молчать. Но, сделав усилие над собой, Федька поднялся и, оперевшись спиной о стойку, начал одевать бот.
— Давай помогу, — подсел к нему Голофаев и стал снова допытываться:
— Так тебя не ударило, нет?
Колимулин нетерпеливо ходил возле мотора, притрагивался к нему, посматривал на ручные часы, порываясь что-то сказать. Но видя, как остальные заняты Федькой, только прищелкивал пальцами; наконец не выдержал, крикнул:
— Когда работать начнем? Время три часа осталось. Наряд не выполним. Вас это не беспокоит?
— Подожди, — отмахнулся Голофаев.
— А ты что же предлагаешь? — спросил удивленно Ефим.
— Уже поздно предлагать. Парня не надо было брать. Ты, кажется, за это сам ратовал, а сейчас — я не я.
— Ты Феди не касайся. Он — раненый.
— Боишься, Согрин? А я за тебя отвечать не стану. Ты же его от кнопки отогнал.
— Не тревожь меня. Я парню худо не делал. Я же не от злобы, а чтоб быстрее сделать. Это он поймет.
— Он уже понял, смотри — хромает.
Федька, прихрамывая, пошел им навстречу, хрипло выкрикнул:
— Не надо ссориться. Мне не больно. Голову только кружит, но это пройдет.
— Вот что, Колимулин, хватит, — сказал Голофаев. Придерживая Федьку, он усадил его подле себя.
А Согрин продолжал кричать:
— А ну повтори!
Гриценко, угрюмо молчавший, заступил дорогу Колимулину:
— Уходи, не могу видеть.
— Что, испуг и на тебя нашел? Так не беспокойся. Видишь — все хорошо, — и хотел обойти Гриценко. А тот напирал грудью, сжимая за спиной кулаки. — Ну хватит, пошутил и ладно. Время идет. Я только правду сказал. Подумай сам, а если бы все кончилось не так. Мне пришлось бы отвечать.
— Сами ответим. А ты тут не старший, ты — чужой.
— Да, Колимулин, тебе лучше уйти, — добавил Голофаев.
— Что вы тут на самом деле. Работа стоит. По местам пошли, — и попытался обойти Гриценко, но тот резко схватил его за руку, притянул к себе, почти прошипел:
— Я не шучу. Уходи. Зробим, — и оттолкнул от себя. На полных щеках перекатывались скользкие тугие желваки. Борис отшатнулся, какое-то мгновение им владела яростная злоба на этого сильного человека, но она угасла быстро, и он, сутуло сгорбившись, пошел прочь, оглядываясь. В его сторону, кроме Гриценко, никто не смотрел.
Некоторое время стояла тишина.
— А ты все же сходи в медпункт, — наконец сказал Ефим, — пусть тебя прощупают, может, сейчас с горячки не болит, а потом заболит. А смена не пропадет, заплатят тебе сполна.
— Не пойду, я здоров, — глотая крутую слюну, ответил Федька и не отходил от мотора.
— Надо идти, — услышал он голос Голофаева. — Пойдем, я тебя провожу до погрузочного пункта, а там на электровозе уедешь.
— Я сам, — и Федька, сжав губы, твердо пошел по штреку вверх, но вскоре глаза заполнились слезами, и он захромал. Кто-то его поддержал, идти стало легче.
— Чудак же ты, брат, зачем мучишь себя. Тут недалеко, дойдем скоро, — укорял ласково Голофаев.
Федька промолчал: он думал о том, что произошло и вспомнил слова Колимулина. Да, если бы действительно все кончилось не так?.. Нет, Федьке нельзя молчать, кончилось для него время молчания, и он заговорил, с трудом подыскивая слова:
— Не могу, стыдно мне, Голофаев. Я плохо думал о Согрине, а он вон каким оказался, а Колимулин — нет, наоборот. Как же это так, почему многое видится не так, как надо…
— А ты думал что? Людей просто узнать? Нет, людей нужно понимать. Я вот тоже не понимал, а жизнь научила понимать. Я вот пять лет в тюрьме из-за одного подлеца сидел. Вот какие дела, брат. Да…
Федька слушал Голофаева и какое-то новое чувство рождалось в нем. Неожиданно захотелось поверить этому чувству, словно уже знал, что оно поможет разобраться во многом из того, что было непонятно до сих пор.
Он шел уже твердо, надежно опираясь на плечо Голофаева. Машинист электровоза в лучах прожектора заметил впереди две фигуры, которые почему-то никак не хотели сходить с путей, и сбавил ход.