НИКОЛАЙ ГОЛОЩАПОВ

Голощапов Николай Петрович родился в 1926 году. Первый рассказ «Проездом» был опубликован в 1958 году в журнале «Урал». Печатался также в журналах «Молодая Гвардия», «Смена», «Огонек».

В 1959 году в Свердловске издан отдельной книгой рассказ «Прямо через поле». В минувшем году в Челябинске вышел сборник рассказов «Двое на рассвете».

Член Союза советских писателей.

СЕРЕБРЯНЫЙ МОСТ Рассказ

1

Бригада уезжала в полдень.

К автобусной остановке шли гурьбой. Сквозная пустынная улица казалась белой от зноя. Зной сушил гортани, ребята шагали молча и тяжеловато. Андрюшка Зайцев плелся впереди, тянул равнодушно:

Там в гавани, далекой гавани,

Там корабли зажгли свои огни…

Деревянный, с близкими окраинами, городок не вызывал любопытства. Они шли по нему будто старожилы, не оглядывая домов, на которых красовались резные наличники, ажурные, кружевные подзоры, а на окнах млели сквозь тюль огоньки герани. У каждого дома — сиреневый палисадник, кустистый и блеклый от пыли, с желтоствольными акациями, с тополями, густо метелившими в июне пуховыми хлопьями: нельзя бывает открыть окон. У палисадников хохлились куры, глаза их застила белая пленка.

Все было знакомым, словно бы виденным до приезда, и от того, наверно, Платону Бахрушеву казалось, что городок неподвластен времени, напоен густой и тягучей дремой, и дрему эту источают темные, сморщенные бревна вековых крестовиков, хотя подкатывалась середина лета, и белесые, горбатые улицы томились с утра и до самого вечера под пустым и блестящим небом.

Странно было думать, что где-то за горами, похожими на верблюжьи горбы, стальные пути громыхающих поездов и города, серебряные в зное и бронзовые от меркнущего предвечерья.

Там в гавани, далекой гавани,

Там корабли зажгли свои огни…

Андрюшка тянул тоненько и раздумчиво, не слушая себя. На перекрестке он свернул к Громотухе — ледяной речушке с галечным дном и гнутым стеклом воды там, где выступают зеленые камни. Ребята направились следом и, когда остановились на берегу, посмотрели, как Громотуха, залитая светом, качает блики на швеллерах узкого подвесного моста. Пешеходный мост был еще не крашен — в лишаистом налете ржавчины, синих жгутах электросварочных швов — и все-таки выглядел легким, почти невесомым. Иллюзию невесомости создавали двухдюймовые растяжки. По ленивой дуге они шли над рекой и стремительно сбегали от трубчатых столбов к швеллерам. Андрюшка поцокал языком, будто дивился на дело чужих рук.

— Вот это геометрия! — он пружинисто ступил на металлический настил, и под его тяжелым шагом мост по-живому вздрогнул, а от стальной подковки на каблуке покатился легкий, певучий гуд. Андрюшка рассмеялся, покрутил пальцем у виска:

— А твой совнархоз, Платоша, на уровне. От сердца к сердцу напрямик, с материка на материк!..

Ребята рассмеялись, словно сказанное Андреем имело еще и другой, понятный только для них смысл. А Платон нахмурился, подошел к помощнику и опять заговорил о том же, о чем они договорились еще в гостинице:

— Приеду в понедельник. Дело не оставишь. Ты и сам понимаешь отлично, — он чуть сердился, будто ждал возражения.

— Понимает, бригадир, он все понимает, — ответил за помощника веселый Зайцев и опять запел:

Я буду ждать, я буду Билли верной,

Пусть Билли крепче ставит паруса…

Все опять рассмеялись не обидно, а помощник не возразил, улыбнулся молча. Платон Бахрушев совсем сердито посмотрел на Зайцева. Тот достал пачку «Севера», протянул ее всем:

— Пошабашим на прощанье.

Все закурили, потоптались еще около моста, потрогали накаленные за день гайки растяжек, решили: «Будет стоять!»

Помощник первым бросил окурок под каблук и, словно ввинчивая его, основательно втер в землю.

— А директор ничего, мужик свойский. Любит только на пушку брать. Да это ничего, думаю… — Он хотел еще что-то сказать, но не сказал, а только взглянул на новую заводскую трубу.

— Откуда ты про директора знаешь? — спросил Бахрушев.

— Да так… узнавал, — помощник улыбнулся и неожиданно добавил: — А на цацу плюнь. Проживешь не хуже.

Андрюшка Зайцев притопывал на мосту, и мост гудел легко и певуче.

— Перестань паясничать, — крикнул помощник ему так, словно рядом уже не было бригадира.

Подошел кургузый автобус к остановке, и все бросились бегом, будто спохватившись и обрадовавшись, что можно уехать, быстро вошли, подталкивая друг друга в спины. Зайцев высунулся из окна, поискал глазами Бахрушева и крикнул: «Привет Ирочке!» Платон представил, как они там, в автобусе, все опять засмеялись, пригрозил Зайцеву кулаком и направился улицей, почти сплошь затянутой конотопкой.

Он пересек площадь с узким четырехгранным обелиском, коновязью невдалеке, лохматой от лошадиных зубов, остановился около старухи, сидящей на приступке магазина. В ногах у старухи стояло ведро, в нем плавали лепестки и два бордовых, почти совсем черных георгина. Платон склонился над ведром, из которого пахнуло стоялым духом теплой воды и скисшей зелени, поинтересовался:

— Отторговалась, Куприяновна?

— Пустое дело, милок. Пять букетиков за день — вся и торговля.

— Ну-ну, известны твои пять букетиков. Георгины-то почем?

— Продавала по полтиннику, а тебе, так и быть, по тридцать пущу.

— Дай-ка тот, что побордовее.

— Брал бы уж оба. Куда другой-то: не выбрасывать же.

Бахрушев добродушно усмехнулся:

— Продашь завтра.

— Разве что завтра, — быстро согласилась она и стала сливать воду из ведра.

А Платон свернул в переулок и вышел к тупику со щелистым забором, обвитым рыжей колючей проволокой. У ладного пятистенка подергал за ремешок щеколду калитки. Подождал. Пахло мятой. Зашаркали тяжелые шаги, щелкнула задвижка, и в притворе Платон увидел круглое, подпухшее от сна лицо Ирининой соседки. Она осоловело посмотрела на Бахрушева, сдерживая зевок, сказала:

— А ее нету. С командировки не вернулась еще. И дома никого, — увидела, как Платон перекатывает в пальцах хрусткий стебель георгина, усмехнулась: — А это, парень, ни к чему. Свои в палисаднике есть. Да и обувь ты бьешь напрасно: все равно уедешь. Много вас, командировочных, — она захлопнула калитку.

Платон постоял еще в раздумье и пошел в гостиницу. По центральной улице проплыл, покачиваясь, кургузый автобус и, кинувшаяся наперерез ему собачонка, задохнулась в пыли, жалобно тявкнула и убралась в подворотню.

Тянулись каменные лабазы со створчатыми дверями и такими же ставнями, почему-то сплошь покрашенными в темно-зеленый цвет. На этой улице он впервые встретил Ирину. Она шла навстречу, предзакатное солнце просвечивало ее волосы, и они — легкие — казались воздушными и светились сами. Он невольно замедлил шаг. Ирина заторопилась и прошла как-то скованно, оттягивая носок узкой светлой туфли к земле. Тогда он не успел даже толком разглядеть ее удлиненного, скуластого лица с большим ртом, а только мельком заглянул в глаза, которые тоже были как бы пронизаны светом, точно тяжелая черная вишня.

С той встречи Платон и зажил в светлом ожидании радости. Вечерами он прогуливался по центральной улице, а по утрам просыпался ясным и легким, спрашивал себя: «Что же случилось?» — улыбался и не находил ответа. Просыпался рано, от хриплой и звонкой переголосицы петухов, надрывавшихся на весь городок и, еще не открыв глаза, искал лицом солнце, теплое и щекочущее кожу.

Кровать Платона стояла у самого окна; он тянулся к нему, толкал створки и видел внизу глухой чистенький дворик, наполовину скрытый тесовым навесом, сияющий окнами флигелек, в котором жила старуха с одинокой дочерью.

Старуха, с подоткнутым подолом, по утрам кормила кур. Оглашенно кудахтая, те устремлялись к ее темным босым ногам, сухим и по-девичьи маленьким. Она бросала из подола зерно, громко кричала: «Тише вы, окаянные!» — наливала в деревянное корытце воду и скрывалась в полутемных сенях, где в это время умывалась дочь.

Дочь, такая же поджарая, как и мать, каждое утро в глубине сеней мылась до пояса. Когда она склонялась под струей рукомойника, Бахрушев смотрел на ее узкую и подвижную спину с глубокой ложбинкой, на округлые, розоватые на косточке локти и небольшие крепкие пястья плещущих воду рук. Он уже знал, что она, крепко растеревшись полотенцем, мелькнет в кухонном окне, а вскоре выйдет из флигелька с голубой сумкой, вдоль которой белыми крупными буквами значилось «Аэрофлот», и не появится до самого вечера.

Бахрушев думал об Ирине, которая, наверно, спала еще в эти утренние часы и, выбрасывая ноги из-под легкого одеяла, стремительно и как-то радостно залезал в брюки, торопливо надевал рубашку и мчался на заводской пруд — сонный и дымный от призрачной молочности тумана, но уже весь сияющий сквозь этот туман голубизной и солнцем. Там бросался с осклизлых плотков вниз головой, вмиг ощущал, как под обжигающей прохладой воды из тела уходил сон, бил ногами и быстро достигал песчаного и уж совсем холодного дна. Выскакивал обратно полузадохнувшись, с вытаращенными глазами, в которых еще стыла ознобная глубинность пруда, и бросал стремительные саженки к дальним плоткам.

Он возвращался, заходил в домовитый, вкусно пропахший залец чайной, садился за столик с льняной скатертью, букетом бумажных салфеток в граненом стакане, ждал, когда принесут прямо на скворчащей сковородке глазунью с тающими кусочками сала, сметану с сахаром, чай. Все это съедал и выпивал за пять минут и спешил на улицу. А спешить было некуда — ребята только начинали умываться… И все это время где-то глубоко внутри жила в нем радость. Он опять думал: «Что же происходит?» Но было только утро, дымный пруд, старуха с темными, маленькими ногами и бестолковым хороводом кур, и была еще ее одинокая дочь с узкой обнаженной спиной.

Ирину он встретил через неделю у кинотеатра.

До окошечка кассы оставалось два человека, когда Платон, оглянувшись, увидел ее в конце очереди. Его подтолкнули, он шагнул, наклоняясь к зарешеченному проему, и взял два билета. Протягивая Ирине бумажку в лиловых штемпелях, коротко сказал:

— Это вам, — и зачем-то соврал: — Билетов уже нет, а картина отличная.

Ирина слабо улыбнулась, и он обрадовался: «Не отказалась!»

В полночь начался ливень без взблеска молний, без грома. Платон с Ириной сидели на хлипких перильцах крыльца. Прислушиваясь к водопадному шуму, Ирина спросила:

— Как же вы пойдете?.. Теперь до самого утра будет лить, до гостиницы не близко.

Платон свесился с перил, сунул руку в упругий поток воды.

— А я разденусь, прыгну — и вынырну у гостиницы.

— Я же серьезно спрашиваю, — сказала Ирина с легкой укоризной.

Он взял ее за кисти, подержал на весу.

— Наверно, твоя рука должна быть крылом, — непонятно рассмеялся и поднес ладонь к губам, ощутил все ту же сырость ливня и слабое тепло кожи, пахнущей горьковато.

Ирина притихла, отодвинулась в угол, а потом скользнула за дверь:

— Подождите, я сейчас.

Вернулась она не скоро, молча потянула Платона за рукав в пахучую кромешную тьму сеней. Открыла боковую дверь, за которой колебалось желтое пламя свечи, пояснила:

— Это у нас чулан, но здесь чисто. Проходите. Утром я вас разбужу.

Платон шагнул в каморку. В маленькое без стекла окошечко залетали брызги. За стеной брякнула накидка, брошенная на пробой. Платон толкнулся обратно плечом, но услышал за дверью тихий смех:

— Не буянить. Спокойной ночи, — и она ушла.

Он взъерошил волосы, двумя ударами поднял подушку к потолку, бодро и некстати запел:

Я люблю тебя, жизнь,

И, по-моему, это взаимно…

Суматошно забилась вокруг свечи мохнатая бабочка, и тень ее прыгающими пятнами заслоняла стены. Мерцала запотевшая узкогорлая кринка с молоком, прикрытая краюхой хлеба…

В постели Платон ворочался и все не мог уснуть. Зарывался головой в подушку и, вспоминая, улыбался тому, как Ирина вначале притихла, отодвинулась в угол, а потом скользнула за дверь и долго не возвращалась, как она ввела его в боковушку и, ни о чем не спрашивал, закрыла на пробой. «Здесь чисто, утром вас разбужу»… Ему думалось тогда, что Ирина в ту ночь должна была видеть самые детские сны — легкие и светлые. Обязательно — легкие… Потом он обжигал спички и принимался чертить на сигаретной пачке: утром он должен был дать ответ горсовету — будут они с ребятами строить мост через Громотуху или нет? Каждый год на мелководье перебрасывали с берега на берег хлюпающие доски, а когда начинались дожди, доски сносило. Вот и к утру доски снесет, как обычно. И когда парни вечером пойдут во Дворец культуры, они опять будут разуваться, закатывать брюки выше колен и на руках переносить своих подружек. В городке смеются: не одну пару повенчала Громотуха… Платон сжег все спички. Из окошечка все так же летели брызги, а за стеной до утра стоял мерный, неопадающий шум ливня…

Наутро Бахрушев, будто не замечая хитроватых перемигиваний ребят, сказал, как бы между прочим:

— Будем строить.

Зайцев подозрительно покосился, глянул на замолкших монтажников:

— Тебя ночью уговорили, бригадир?

Бахрушев не ответил. Зайцев рассердился, с издевкой спросил:

— Опять философия о жизни на земле?..

Платон стоял, засунув руки в карманы, покачивался с носка на пятку и улыбался.

— Что ты молчишь, как Будда? Я деньги приехал колотить. Какой я мостостроитель? Мое дело — сменить заводскую трубу.

— Подожди, не паникуй, Андрюха, — Платон был добродушен и миролюбив: он давно знал Зайцева. — Мост будет отличный. Прямо, как в Москве. Я уже придумал, — он потряс пустой сигаретной пачкой и добавил: — Людей надо радовать. Понимаешь, Заяц ты этакий!.. Надо их радовать…

— Эх, ты! — Зайцев крутанул пальцем у виска и безнадежно махнул рукой: — Блаженный…

И вот мост построен. Бахрушев добьется у коммерческого директора алюминиевой краски — мост станет серебряным, тогда он приведет к нему Ирину…

2

Гостиница горкомхоза занимала верх двухэтажного дома. Бахрушев поднялся по скрипучим, окантованным полосками железа ступеням и вошел в прохладный после улицы коридор. Стучали костяшками домино. Дежурная — щупленькая женщина в юбочке с разрезом — говорила по телефону: сыпала все те же, что и утром, и в полдень короткие, странные фразы:

— Кошмар! — воскликнула она, мило улыбаясь Бахрушеву. — Ужас какой! Что?.. Нет, не стреляют. Это — домино… Боже мой, глупости! Доми-но-о, доми-но-о, — вдруг запела и засмеялась она.

Бахрушев приостановился и, неожиданно для себя, положил на ее столик тяжелый георгин. Не глядя, как она восхищенно вскинула скобочки бровей, пошел в номер, думая: «Все-таки, нет худа без добра. Сколько хлопот прибавится бедной женщине, окажись в городе АТС».

В комнате брился Василий Семенович. Он вытягивал перед зеркальцем шею и со скрежетом скреб массивные, будто кованые челюсти. За столом пристроились мушкетеры — три неудачливых снабженца. Били смаху черными костяшками, и в комнате не замирал сухой треск, подобный выстрелам. Мушкетеры давно прожились, и Василий Семенович любил им говорить: «Вы так и водку разучитесь пить». Те хмуро отмалчивались.

Бахрушев выдвинул из-под кровати чемодан и достал паспорт и командировочное удостоверение.

Вошел знаток копировальных станков — длинный, костлявый парень с острым и печальным носом, весело вскинул руку:

— Привет ихтиозаврам!

Василий Семенович скосил глаза и страдальчески произнес:

— Милое ископаемое, скажите вы этим рыцарям кооперации, что в наш век космических кораблей транжирить время — сущее самоубийство.

— Мушкетеры, слышите?

Снабженцы стукнули еще по разу, переглянулись и стали медленно и нехотя подниматься из-за стола. Парень весело рассмеялся:

— Они не безнадежны.

Василий Семенович прочистил мизинцем ухо и устало вздохнул:

— Только это и утешает.

Все были в сборе. Не пришел только молчаливый старик, занимавший угловую кровать. Он был совсем стар; седые, короткой стрижки волосы отливали уже крепкой желтизной, а сухая кожа свисала со щек складками. Старик любил домовитость — на угловой тумбочке всегда в одном и том же порядке лежала массажная щетка для волос, стоял флакон «Шипра» и в плексигласовой подставке — фотография молодой улыбающейся женщины. Когда Василий Семенович впервые увидел фотографию, он строго произнес:

— Отныне, товарищи, в нашей комнате, чтоб ни единого слова по Волге-матушке, — и было неясно: то ли он по-своему издевался над молчаливым человеком или говорил серьезно.

По вечерам старик приходил последним и пил чай. Аккуратно раскладывал на коленях салфетку, ел тонкий бутерброд с сыром и подолгу смотрел в лицо женщины, помаргивая увлажненными глазами. Выпивал он два стакана некрепкого чаю, стряхивал крошки в полоскательницу, укладывал салфетку по устоявшимся складкам и ложился в постель, натягивая одеяло до ушей, заросших пучками волос. Держался старик так, словно жил в пустой комнате, и это немного обижало всех и отталкивало от него.

Из раскрытого окна несло нагретым железом крыш. Платон выглянул. Внизу, в чистеньком дворике босоногая старуха подкладывала щепки под задымленный таганок и, стоя на коленях, дула, багровея темным лицом. Под окнами флигелька цвели анютины глазки, бархатистый зев, на отшибе сбился в кучу буйный белоголовый с прозеленью табак.

Василий Семенович задал свой обычный вопрос:

— Ну как, рыцари, сообразим по маленькой?

Мушкетеры промолчали. Платон быстро вышел, намереваясь непременно застать коммерческого директора сегодня.

Тесноватая приемная была пуста, но за дверью слышался голос, и Бахрушев решительно шагнул в длинный и узкий, будто коридор, кабинет директора. Узкоплечий человек с большой, наголо выбритой головой отвечал по телефону и часто кашлял. Кашель был надсадный, со звоном, — словно треснуло что-то в горле, — он натужно клонился к столу, и тогда багровела жилистая шея, вспухали на впалых висках вены и тонко розовело глянцевое широкое темя. Платон спокойно и прочно сел на стул. Единственное окно выходило на север, солнце не заглядывало круглый день, и оттого в непрогретых углах кирпичных метровых стен таился промозглый дух, оставшийся, казалось, от затяжной весны.

Директор бросил трубку и на просьбу Платона только неприязненно фыркнул. Бахрушев достал сигарету и, выжидая, закурил. Сигарета оказалась слабой набивки, и он, снимая с кончика языка табак, поморщился.

— Что ты гримасничаешь? — не выдержал, наконец, директор, но опять закашлял и сжал губы, стараясь сдержать горячие щекочущие толчки в горле. Глаза его наполнились влагой, он смотрел сквозь эту влагу на Бахрушева напряженно и зло, потом задышал с сипом, как загнанный; откидываясь на спинку стула, заговорил насмешливо и устало:

— Алюминиевой краски захотел. Тоже мне, сказочник нашелся: серебряный мост подарить решил… Я на тебя еще в суд подам! Швеллера украл, а двухдюймовый прут?! Все это знаешь, чем пахнет? Не знаешь? Не знаешь, так я скажу. Небо в клеточку видел, нет? Увидишь. Увидишь, мой милый сказочник…

Директор двинул стулом и потянулся с граненым стаканом к сифону. Бахрушев, спокойно улыбаясь, следил за его сухой кистью — разговор складывался так, как ему и предсказывал помощник. Как можно мягче ответил:

— Швеллера ваши, Граф Силиверстович, крапивой заросли. Обстрекались ребята, пока их вытащили. До второго пришествия бы им храниться, а тут — польза людям, — как и директор, он старался говорить чуть насмешливо и спокойно.

— Надо еще уточнить, о каких людях ты думал. В нашем городке, как на ладони все видно. Твое дело трубу было поставить. За это спасибо. А ты — мост, да еще с выкрутасами. Двухдюймовый прут на растяжки пустил… Мы еще кое-кому накрутим тут хвост. Как пить дать — выговорок схватят.

Бахрушев весело рассмеялся и подумал: «Перепуган он, что ли? Мутит воду, как каракатица?» Тот блеснул на него из-под бровастого подлобья:

— Над чем смеешься?

— Весело. Юмор процветает, — и, разглядывая меркнущий, уходящий под пепел, уголек сигареты, заботливо добавил:

— Температура у вас, Граф Силиверстович. В постель вам надо. Водки с перцем — ив постель. — Он поднял глаза, оглядывая кабинет. — В этом склепе вы быстро себя доконаете.

Теперь рассмеялся директор:

— Подлизываешься. Полагаешь — растрогаюсь.

— Да нет, Граф Силиверстович. О людях по себе не судят, — Бахрушев поднялся. — Я в завком пошел. Говорят, в промкомбинате есть такая краска. Обещали помочь.

— Побираться решили?

— А что делать? — Бахрушев простодушно улыбнулся.

— Гордости у вас нет, вот и решили попрошайничать. К чужому дяде бежать… Эх, не такими мы были, — он открыто взглянул на Бахрушева и признался: — Всыпать я хотел тебе за швеллера. Жаль, не удалось. Знал бы, как своевольничать. Да, ладно. Забирай свою краску и топай, пожалуйста, не позорь наш завод. Надоел ты мне.

— Да и вы мне, вроде, радости не доставили, — они смотрели друг на друга открыто, сжимая подрагивающие от улыбок губы. Бахрушев взял подписанное требование на краску и помахал им в воздухе.

— А все-таки вы хороший человек. Пугать вот только любите.

Директор махнул рукой:

— Иди, иди… Больше ничего не выпросишь, — и когда Бахрушев был у двери, крикнул вслед: — Зайди в малярный цех. Пусть дадут людей и сегодня же покрасят твой мост.

Малярам Бахрушев обрадовался, и когда шел с ними до моста — с двумя молчаливыми парнями в негнущихся от краски и потому точно железных штанах, громко шаркающих при каждом шаге, то предложил им сигареты и почему-то вдруг оживленно вспомнил о своей бригаде: какие в ней, оказывается, хорошие ребята, как они умеют работать, если надо. Парни закурили по сигарете и тут же закашлялись.

— Трава, — сказал один.

— Смерть мухам, — вежливо уточнил второй и достал из кармана своих железных штанов пачку «Прибоя».

Бахрушев замолчал и только у моста спросил:

— К ночи покрасите?

Парни вприщур, оценивающе глянули вдоль настила:

— Раньше успеем.

Платон подождал, надеясь еще что-нибудь услышать, но маляры молча потащили ведро с краской на другой берег, и он решил вернуться в гостиницу. Пошел низким травянистым берегом в сторону заводского пруда, миновал бревенчатую запруду в зеленой пряже шелковицы. От запруды потянулись приколы, дощатые плотки, огрузшие в воду. На теплой луженой глади пруда уже выстраивались вдалеке лодки рыбаков.

Дела были закончены, и ему подумалось, что, может быть, остался он совсем без толку — мост покрасили бы и без него, если бы сочли нужным. И не обязательно алюминиевой краской… Он сел на землю. От воды не было свежести. Пахло нагретой пылью. Даже сейчас, когда дневной жар спадал, припекало шею и лопатки и было жарко от того, что в воздухе все еще стояла глухота дня. Мост был виден, и Платон все посматривал на него, стараясь представить, каким он будет после покраски — серебряным и совсем воздушным. Может люди, приезжающие сюда по делам разной важности, уехав, станут лучше помнить этот городок, темный и деревянный. Да и жители полюбят его. А, может, и нет. Иринина соседка, наверно, до старости будет равнодушно и тяжело топать по его гулкому настилу. Не всякая ведь жизнь делает чутким сердце человека…

Платон поднялся. На закате оплавлялась синева гор, и пруд до краев заливало малиновым светом. Контуры рыбачьих лодок становились чернее и четче. Бахрушев свернул на центральную улицу. К вечеру в городке начинало сладко пахнуть березовым дымом, у ворот судачили на скамеечках женщины, и постепенно наступала такая тишина, что звук щеколды доносился с окраины…

3

Утро выдалось чистое — с родниковой прозрачностью воздуха, с высоким сквозным дымом сизых облаков. Когда Бахрушев, толкнув створку, свесился из окна и глотнул полной грудью, у него заколотилось сердце, и он прикрыл глаза. Где-то брякнуло и зазвенело, покатившись, ведро, потом послышался тонкий железный скрип ведерных дужек о крючки коромысла.

Во дворе флигелька босоногая старуха пропалывала грядки. Квохча, бродили по двору курицы. Царственно вышагивал золотой петух с платиновым хвостом. Из сеней послышалось требовательное:

— Мама, оставь, пожалуйста, я все сама сделаю.

Дочь выскочила в купальнике, и старуха испуганно замахала руками:

— Куда, бесстыдница, вот ожгу крапивой, узнаешь!..

Бахрушев, посмеиваясь, стал одеваться. Когда он вышел из гостиницы, в тени влажно серел непросохший от росы песок. У магазина, из ведра Куприяновны торчали метровые стебли гладиолусов. Люди входили и выходили, не задерживаясь около старухи, и только парень в спортивной клетчатой рубашке навыпуск нетерпеливо топтался возле, сжимая тоненькое запястье девчушки, которая сердито выговаривала:

— Да ты что, бабушка! Полтинник за цветочек! Два цветка — полкило мяса.

Куприяновна отвечала смиренно:

— Краса от них, миленькая, — душе благость. А не хошь — неволить не буду. Не доросла, значит, до настоящего понимания.

— То-то я вижу — ты уж очень доросла. Вот и живодерствуешь. Обираешь простого человека.

Парень тянул девчушку:

— Оставь ее, божью коровку.

Куприяновна уже не слушала: она увидела Бахрушева и зачастила:

— Не засти, не засти света другим. Сама не берешь, добрым людям не мешай.

Бахрушев долго выбирал первозданной свежести и белизны гладиолусы, вытянул два и завернул их в газету. Парень, сердито пошептавшись с девчушкой, нахмуренный склонился над ведром. Платон сунул цветы под мышку, словно банный веник, и взглянул на часы — шел только десятый час.

Он промял заметную тропинку в траве вдоль щелистого забора, пока решился дернуть за ремешок щеколды. Ирина встретила по-будничному, без улыбки, провела в горницу с высокой кроватью, к которой можно приставлять для удобства лестницу-стремянку, взяла, видимо, недочитанное письмо. Платон положил перед ней цветы, тихонько присел на краешек стула и терпеливо поглядывал на сосредоточенное лицо Ирины, на фольговых голубков в простенке, запрятанных под стекло, и все ждал… Ирина прочитала и долго смотрела в окно, заставленное геранью и горшочками алоэ, потом обронила:

— Скоро брат приедет. С женой и сыном, — вздохнула, скучно спросила: — Куда пойдем-то?

Платон пожал плечами, и она будто пожаловалась:

— Шить мне надо. А то ходим, ходим… Так и жизнь пройдет.

В обед, когда все глохло от жара, они шли в городской сад. В тягостном молчании дошли до сада, побродили по аллее с горячей зеленью лип, заглянули в пыльную и гулкую от пустоты раковину эстрады, потом присели на веранде буфета у балюстрады, за столиком с мраморной доской. Ирина ела пирожное, запивала его теплым малиновым напитком. Платон цедил сквозь зубы из литой кружки хлебный квас, сладковатый от солода, но ядреный и настолько холодный, что немело горло. За буфетной стойкой щелкала семечки бесцветная женщина. Кожура падала на высокую грудь, копилась там и с тихим шорохом скатывалась на мокрую столешницу. Бахрушев отвел глаза от буфетчицы и заговорил, словно затосковал о налаженном уюте семьи:

— Покойно здесь живут люди. В домах пахнет печеным хлебом и щами, в горницах безлюдно, прохладно, фикусы в кадках с этакими отштампованными листьями с ладонь. Стоят высокие комоды, на них духи «Ландыш», ракушки морские, оранжевые изнутри. А на полах — половики, рябые, теплые… Хорошо.

Ирина доела пирожное и, вытирая пальцы шелковым платочком, сказала просто и неожиданно, как о давно решенном:

— Вот и оставайся у нас. Жить будем. А так что… Всю жизнь перекати-поле.

Бахрушев обиделся, грубовато ответил:

— Каждый по-своему с ума сходит.

— Ладно, если не перекати-поле, так перелетная птица. Гастролер. Все равно одно и то же. Там полгода, тут месяц, а жизнь идет, — нервно засмеялась: — Дай-ка лучше висок — седой волос выдерну.

«Жизнь идет — не страшно. Страшно другое…» — Бахрушев наклонил голову и, поморщившись от боли, пошутил:

— Вот еще полгода могу ходить юношей.

— Ходи, — Ирина отвернулась, сказала усталым голосом: — А там какая-нибудь дура вроде меня выдернет следующий.

— Зачем дура? — Платон потянулся к ней и положил руку на ее горячие и узкие плечи: — Ты и выдернешь. Поехали со мной.

За крайний столик сели мужчина и женщина. Ирина молчала. Бахрушев разглядывал столешницу, ощущая тягостность молчания. Мужчина поднялся и взял розовое льдистое мороженое. Придерживая бумажный стаканчик рукой, женщина заговорила:

— Они хотят, чтобы я взяла еще и копировальную и светокопию. Я знаю, почему они этого хотят. Но я не буду так делать…

Мужчина склонил голову с лоснящимся пробором и, едва касаясь, погладил кисть ее руки:

— Правильно, милая. Жизнь необычайно мудра тем, что рано или поздно она все ставит на свое место.

— Нет уж, по мне так предпочтительнее самой все поставить на место, — чуть раздраженно и язвительно ответила она.

Бахрушев взглянул на Ирину. Отводя взгляд, Ирина спросила:

— Жить в большом городе? — Она сидела облокотившись, вертела в пальцах алюминиевую ложечку. — А что там — дома, камень да асфальт. Летом пекло, а зимой… Закатов и тех не увидишь.

— Закатов?.. Там зори такие, что и по ночам не гаснут, — Платон рассмеялся: «Предпочтительнее все самому ставить…»

Ирина говорила вяло, как заученное и мало интересное:

— Ученые говорят — пыль от асфальта и резины на легкие садится и не выдыхается обратно. А машин в городе уйма и пыли от них столько же… Да и не верю я тебе. Мечешься по земле — монтажник!..

— Не веришь?! Как же это? — он растерянно смотрел на нее и также растерянно думал: «Волосы солнцем пахнут и будто светятся даже, глаза дремучие… И — не верит»… Почувствовал, как тяжелой и чужой стала рука, лежащая на ее плечах, убрал, стараясь заглянуть в удлиненное лицо с большим ртом: — Я же рабочий. Понимаешь?.. Землю кому-то надо устраивать, чтоб сподручней жить было, чтоб город ваш дымом не заволакивало, чтоб… — но потянулся к сигарете и, ломая спичку, закурил.

Ирина сидела все так же, чуть опустив голову, и все так же машинально вертела ложечку в коротких, припухших пальцах.

— Ты не сердись. Только что ж… Не ты, то другой с бригадой приехал бы и сделал. И… и так же бы уехал, как ты…

Мужчина и женщина прошли мимо. У нее было чуть отечное бледное лицо, а шаг — упругий и легкий.

— Не могу я. Мать у меня. У ней хозяйство здесь. Корытце и то дорого… А тут вдруг — снялись и поехали. Да и куда? Куда?

Бахрушев провел рукой по глазам. Он пристально и удивленно, словно заново, посмотрел на Ирину: «Как же это она решилась приютить меня в дождь?..»

— Нет, мотаться за тобой по земле я не хочу. Она, земля-то, вон какая… Жизни не хватит, чтобы объехать ее вот так, как ты. Не только устроить. Нет, не для нас это с мамой…

За стойкой, все так же безучастно ко всему, щелкала семечки буфетчица — сыпалась с ее высокой груди кожура на мокрую столешницу. И сейчас все это Бахрушеву показалось странным: и то, что за буфетной стойкой женщина была ко всему нема — подать, взять деньги — и все, и то, что она ловко и машинально щелкала, оставляя кожуру на губах… Он сидел и думал, что все эти доводы Ирины — ерунда. Ерунда именно потому, что они слишком продуманы и трезвы. Когда любовь, тогда все, весь мир, вся земля ею заполняется и никакие куры, никакое корыто, ничего… Все — любовь.

Он не знал, о чем еще можно говорить, да и говорить ничего не хотелось, потому сказал:

— Я сегодня уезжаю. Вечером.

Она вздрогнула и поспешно ответила:

— Да-да, я знаю. Вернее — догадываюсь.

Расстались они на площади около узкого, четырехгранного обелиска. Куприяновна сидела теперь у низкой кованой оградки и клиновидная тень обелиска острым концом упиралась в ее широкую, крепкую спину. Бахрушев, не оглядываясь, быстро дошел до гостиницы, махом поднялся по скрипучим, окантованным полосками железа, ступеням, порывисто открыл дверь номера.

За столом сидели Василий Семенович и мушкетеры. Перед ними стояла початая бутылка столичной. Знаток копировальных станков читал газету, пристроившись боком тут же, около стола. Он поднял голову и, заговорщически подмигнув, обрадованно сообщил:

— Они уже в плотных слоях атмосферы — третью бутылку глушат.

Бахрушев махнул рукой:

— Сгорят, — и постарался боком протиснуться между кроватями и спинками стульев.

Его ухватил увесистой и горячей рукой Василий Семенович, потянул к себе:

— Садись! Выпьем за мост, — с ухмылкой восхищенно погрозил вдруг мослатым пальцем: — Мудрец ты рода человеческого!

Платон вдруг вспомнил: так и не сводил он Ирину к мосту. Да теперь все равно. Она ведь не заговорила даже об этом. Он мягко высвободил рукав:

— Настроение не праздничное. Извини, — и стал укладывать чемодан.

Знаток копировальных станков, не поднимая головы, шуршал газетой, а Василий Семенович строго спрашивал мушкетеров:

— Снабженец — кто? — Его круглые глаза от водки стали воловьими, смотрел он тяжело, не мигая. — Снабженец — это талант. А снабжение — высшая математика. Дважды два тут не подойдет…

Бахрушев хлопнул крышкой чемодана, поставил его в ноги и сел на кровать. С поездами, говорят, иногда бывают крушения и сегодня ночью, наверно, такое случится… В окно тянулся длинными прядями табачный дым. Василий Семенович, упершись в стол сильной грудью, разбросал локти ширококостных рук и все говорил помалкивающим, улыбающимся ему снабженцам:

— Профессия ваша исключительная. Прямо — уникальная. На инженера вот можно выучиться, а снабженцем надо родиться. Да, родиться!

Парень восхищенно покрутил головой:

— Вот дает! — он растянул тонкие бледные губы под острым печальным носом, согласился: — Конечно, надо родиться. Для вас даже институты не созданы.

— Вот именно, — Василий Семенович долго нюхал хлебную корочку, трудно жевал жесткую красную колбасу. — Институты не научат такому делу. Вот у него, — он кивнул через плечо на поднявшегося Платона, — все просто: приехал с бригадой, поставил трубу, захотел — сварганил мост. Пожалуйста! Даже прокурор спасибо скажет. А у вас нет. У вас такие формулы встречаются, что посложнее пифагоровых штанов. Не задачка с одним неизвестным, а сама высшая математика!..

— Без интегральных вычислений не обойдешься, — парень опять крутнул головой и посочувствовал: — Жаль только совнархозы вам подрезали крылья. Но вы живучи!

— Они — живучи! — вскинул голову Василий Семенович.

Бахрушев подумал, что лучше будет побыть на вокзале. Протискиваясь мимо стола, он увидел: хотя и по-воловьи потяжелел взгляд Василия Семеновича, он не был пьян. Он просто потешался над мушкетерами.

В коридоре, у столика дежурной, Платон остановился, доставая из газеты толстый том. Как-то в книжном магазине с погребным полумраком, где даже яркие плакаты утрачивали свою невыцветшую свежесть, он увидел словарь русского языка — толстенный том в ледериновом переплете. Вспомнил дежурную, как она, вытягивая трубочкой накрашенные губы, сладко тянет в телефонную трубку: «У-у-жас»… — купил этот том, и потом они весь вечер смеялись с Ириной над его покупкой и над тем, как будет ошеломлена дежурная при виде такого странного подарка. И сейчас, выкладывая его на стол, неловко улыбнулся, мысленно ругая себя за дурацкий поступок, но все же сказал:

— Это вам. Читайте — бывает полезно, — и, видя, как удивленно и благодарно округлились ее глаза, быстро повернулся от стола, краснея и не слушая ответного лепета, спустился по лестнице.

С севера ползли облака — размывчато-синие снизу, с ослепительно-снеговыми, шевелящимися клубами на солнце. Бахрушев стоял у автобусной остановки и смотрел на мост. Вчера около него долго топтались ребята, трогали гайки растяжек, а на заводскую трубу, поставленную взамен прежней, изрешеченной от прогара у самого борова, взглянули только мельком, словно не ради ее приезжали они сюда, а в автобус сели довольные собой. Андрюшка дивился на мост, как на дело чужих рук: «Геометрия!..» Да, случается в жизни геометрия… Сегодня мост серебрился от алюминиевой краски и казался воздушным. Надо было все-таки привести к нему Ирину…

К остановке подошел с чемоданчиком старик, занимавший в номере угловую кровать.

— Уезжаете? — спросил он.

Платон молча кивнул, взглянув на него. Щеки старика были в мелкой и тонкой сетке красных жилок и с первого взгляда казались румяными.

— А я был у вашего моста. Да-а… — и неожиданно спросил: — Вы не москвич?.. Странно. Я почему-то думал — москвич. А я вот специально перед дорогой завернул. Слышал — говорили, а самому взглянуть все не было времени. Дела. Некогда подумать о чем-то другом, всю жизнь — разные дела.

— Да, да, — поддакивал Бахрушев, опасаясь, что он окажется попутчиком.

— Живем часто, как заведенный механизм, — слегка покашливая, говорил старик. — Но… Вот я побывал у вашего моста, в общем-то не ахти что, а захотелось вдруг куда-нибудь поехать, куда глаза глядят, и почувствовать, знаете, этакую раскованность души. Вернешься и, знаете, обязательно тебя чем-нибудь осенит таким вот, как у вас… Труба — трубой, а тут — нате вам. Просто — от сердца…

«От сердца к сердцу напрямик», — декламировал Андрюшка. Не получилось с сердцем. Геометрия… Настороженно спросил:

— А вы почему знаете, что от сердца?

Старик мелко рассмеялся:

— Я же бухгалтер-ревизор.

У остановки замер кургузый автобус, и шофер откинул дверцу. Наклоняясь к чемодану, Бахрушев увидел, что по низкому травянистому берегу к мосту шли двое. Она крепко опиралась на полусогнутую руку мужчины, и Платон невольно подался вперед: в ее осанке, некрупном шаге было что-то удивительно знакомое. Но шла, вроде бы, не Ирина. Сколько раз вот так он будет вздрагивать.

Из автобуса крикнул шофер:

— Ты уснул там, приятель?..

Бахрушев заторопился, неловко протолкнул чемодан в автобус и, когда сел, высунулся в окно. Те, двое, подошли к мосту и остановились. Наверно, они направлялись в верхнюю часть города, где был Дворец культуры и часто выступали приезжие артисты. Из-за тучи скользнуло солнце, и его первый луч ударил в Громотуху, зажигая ее горячими бликами и ослепительными искрами, и словно прошил мост. И мост будто качнулся в этом луче… Бахрушев окончательно разглядел, что это была не Ирина.

Загрузка...