День этот прошел быстро.
До ужина мы сидели на лавочке, и все, кто возвращался из наряда или, наоборот, появлялся из спальни, чтоб умыться, поесть и заступить на службу, подходили к нам и поздравляли, желая счастья.
Старшина Павел Никодимович встретил нас еще у ворот, где стоял часовой под грибом на полосатой ноге, и вручил подарок — часы-будильник. Мы сидели на скамейке, а будильник тикал возле нас громко и настырно, словно хорошо выспавшийся сторожевой пес, у которого отныне одна забота — следить за всеми в оба.
Потом мы узнали, что, пока мы так беспечно проводили время, добрый десяток людей беспокоился и хлопотал.
Во-первых, старший лейтенант: ведь сын погибшего пограничника возвращается на отцовскую заставу, где и думает в дальнейшем проходить службу. Собственно, последнее кто-то прибавил от себя, для убедительности, но после уже так и пошло, и за столом Лёню поздравляли не только с женитьбой, но и с патриотическим решением.
Но это после.
Пока что мы забавлялись с будильником, а старший лейтенант продолжал утрясать наши дела. Лично переговорив с начальником отряда, который желал узнать подробности, старший лейтенант получил у него разрешение подарить молодоженам от имени заставы единственную ценную вещь: большую вазу цветного стекла с алмазными гранями — подношение шефов.
И именно сейчас один из пограничников, спешно и тайно от нас, царапал стеклорезом, слегка касаясь поверхности, чтоб не испортить и не расколоть, бессмертную формулу, подсказанную ему собственным доармейским опытом: «Лёня+Ия= любовь».
Ох это мое разнесчастное имя! С самых ранних лет оно горело на мне, как тавро. Других забывали или путали, а меня запоминали с первого раза и навсегда. Ни одна школьная провинность не оставалась в тайне; меня приплетали даже тогда, когда я не имела к делу ни малейшего отношения, словно учителям доставляло удовольствие лишний раз произнести мое имя! А каких дразнилок ко мне только не липло! Был такой злосчастный месяц, когда, стоило мне высунуть нос во двор, меня встречал оголтелый ослиный рев: «И-я-ааа!»
Даже папа растерялся.
«Ведь Ия — это фиалка, — говорил он. — Прелестное, нежное имя! Они просто не знают».
«Вот ты и объясни мальчишкам!» — всхлипывала я.
Папа нервно походил по комнате, видимо, решился, взял этюдник, раскладной брезентовый стул и молча уселся на солнцепеке посреди двора.
Разумеется, ребятня стала стягиваться вокруг него. Затаив дыхание, неслышно переступая босыми ногами, они словно наплывали за папиной спиной, пока тень одной, давно не стриженной головы не упала на картон. Но папа сделал вид, будто ничего не замечает, тем более что тень, судорожно дернувшись, убралась.
Папа рисовал цветок. Это было дивное бледно-лиловое создание с мохнатым листом и прохладными лепестками. Тоненький стебель изгибался, как чья-то живая рука.
Есть художники, которые всю жизнь рисуют только цветы. Целые корзины маков, кувшины лютиков, букетики незабудок и заросли сирени. Но папа рисовал Один цветок. Неповторимый. Он словно выступал из тумана: такой зыбкий серебристый фон у него был. Среди душного раннего вечера на раскаленном городском асфальте этот цветок выглядел чудом, взывающим к доброте и заботе. Кто-то очень глубоко и горестно вздохнул над папиным ухом. Папа даже не шевельнулся. Лишь окончив работу, он вытер кисть о тряпочку, отодвинул палитру и обвел глазами болельщиков.
«Вам нравится?» — спросил он.
Хор благодарно выдохнул:
«Ага!»
«Вы видели когда-нибудь фиалки?»
Два голоса неуверенно пискнули:
«Видели».
Расхрабрившийся одиночка добавил:
«Они бывают весной».
Папа удовлетворенно кивнул:
«Именно так. И весна в разных краях начинается в разное время. Однажды, когда у нас еще лежал глубокий снег, я бродил по горам Абхазии, вдоль речки Мачехелцхали. Узкая дорога вилась вдоль горы над пропастью. Я видел глубоко внизу мутную воду, которая с шумом прыгала по камням. Левый берег лежал в тени, и там все еще было в снегу. А на солнце из расщелин рыжих пятнистых скал сочилась родниковая вода и кое-где тянулись первые голубые фиалки».
Папа внимательно посмотрел на свой рисунок.
Я знаю, как активно детское воображение. Было произнесено всего несколько слов, а мы увидели полную картину: дорогу, горы, крошечные водопадики и первые цветы. Я тоже видела, потому что слушала его, сидя на подоконнике.
«Потом, — продолжал папа, — я возвращался домой и наткнулся на вторую весну, украинскую. А у нас встретил третью, московскую. И как бы часто ни приходила в том году для меня весна, она никак не обходилась без фиалок. Кстати, — он весело обвел всех глазами, — есть много имен по названию цветов. Ну, какие вы знаете?»
«Роза!» — закричал хор.
«А еще?»
«Лилия».
«Правильно. И Нарцисс, и Гиацинт, и Гортензия. А есть еще имя: Фиалка — Ия. Это не на нашем языке. Каждое имя обязательно что-нибудь значит. Галина — тишина, Тамара— пальма, Виктор — победитель. А тебя как зовут?»
«Володька».
«Значит, ты «Владеющий Миром».
Когда я выросла, при знакомстве с чужими парнями вечно старалась переиначивать свое имя: говорила то Лия, то Миля, а один даже раз, рассердившись, — Наташа. Только Лёне не успела ничего соврать. Ему мое имя понравилось; о том, что оно «фиалка», он и не знал, ему показалось, будто в звучании имени есть что-то птичье, поэтому и стал называть меня птицей…
Кстати, когда старший лейтенант увидел выгравированную на вазе залихватскую надпись: «Лёня-|-Ия=любовь», он пришел в негодование, хотя в глубине души признавал собственную оплошку: надо было придумать заранее что-нибудь подходящее случаю, например: «На долгую память молодоженам от пограничников энской заставы».
Правда, для такой обширной надписи объема вазы явно не хватило бы, поместиться все это могло разве лишь на оконном стекле, но можно, подумав, изобрести и покороче.
Старший лейтенант так замотался с нами, так нанервничался, что ему уже чудилось, будто такой подвох устроен нарочно, тем более что все два года службы солдат-гравировщик по своей озорной предприимчивости был сущим наказанием для заставы. А я убеждена, что парень не каверзничал, а старался от души.
Пока начальник заставы готовил официальную часть программы, его жена, Хадыр и пара добровольных помощников мудрили на кухне с вечерним угощением, переиначивая обычный рацион.
Солнце уже прилегло щекой на край ближней вершины, когда посторонние хлопоты были прерваны, потому что настал святой для пограничников час сбора.
Сначала мы услышали голос старшего лейтенанта: «Застава, шагом марш!», мерный топот сапог по мягкой земле, потом более крепкий, щелкающий звук на утрамбованной площадке перед крыльцом: строй остановился, старший лейтенант отдал новую команду — и начались следующие пограничные сутки. У границы свой ритм: новый день берет начало не после полуночных ударов кремлевских часов и не на рассвете, а еще с вечера предыдущего дня, когда дается задание ночным нарядам.
Деловитое щелканье затворов то и дело напоминало, что мир еще не так тих и дружелюбен, как нам хочется. А когда большие и малые города нашей страны, ее кишлаки, деревни, железнодорожные станции и зимовки занимаются своим обычным делом, обязательно кто-то должен недосыпать, вслушиваться в шорохи, выделяя из них опасные, читать по снегу и на травах звериные и пешеходные следы и быть готовым в любой момент — который уже не оставит времени ни для выбора, ни для размышления! — оказаться тем самым единственным часовым, Вратарем Республики, от сноровки и отваги которого зависит исход первого боя.
Я знаю, что, когда пограничники тотчас после войны вкопали межевые столбы, разграничивая свою землю от сопредельной, зеленые Карпатские горы не были еще безопасны.
Летопись заставы, написанная от руки, сохранила имена погибших и тех, кто уцелел, но давно покинул границу (хотя, наверно, все-таки носит на своей далекой тыловой родине поистрепавшуюся зеленую фуражку — ведь пограничники неохотно с нею расстаются!).
И уже не из летописи, а со слов, устным преданием, которое передается от старослужащих к новобранцам, мы с Лёней узнали, что, кроме этой, боевой, солдатской, была и иная, рабочая страда пограничников. Они пришли на голое или, вернее, дремучее место в горах и день за днем, бдительно неся службу, отрывали время от сна и отдыха, чтобы валить лес, тесать бревна, мешать цементный раствор и из палаток и землянок своего первоначального обиталища выбраться, наконец, в надежно сколоченный дом заставы.
И по мере того как мы все это узнавали, пограничная жизнь казалась нам все более осмысленной и требующей как раз той самой максимальной отдачи физических и душевных сил, о которой, наверно, и мечтал Лёня посреди своей регламентированной домашней жизни.
Где-то я читала, что лягушата, едва вылупившись из головастиков, после того как схлынет разливная вода, не всегда успевают уйти вместе с нею, застревают в лесу или в зарослях на влажном мху и в подсыхающей траве. Может быть, они даже живут не так плохо, ловят длинным языком насекомых, прекрасно ориентируются в сухопутной местности. Но однажды на их пути встречается поток — ручей или лопнувшая водопроводная труба, — и они без малейших колебаний бросаются в него. Потому что лягушата созданы для воды и просто долго жили в вынужденном несходстве с собственной натурой.
В первый вечер, когда мы только что вернулись с заставы, Лёня, словно вдруг что-то вспомнив, оставил меня у Василины, а сам побежал обратно вверх по крутой тропе. Я даже не успела его окликнуть. Лёнька прыгал проворно, как горный козел; я никогда не видела его еще так, со спины: он словно не уходил от меня, а возносился, и подошвы ботинок были виднее, чем макушка.
— Наклон у него батьковый, — проронила Василина, выглянувшая на порожек. — Плечами не поводит, рукой за куст не цепляется. Слабый всюду опору вокруг себя ищет, а смелый не смотрит по сторонам, своего сам добивается.
Я подумала, что еще не знаю, смелый Лёнька или какой? Больше всего мне хотелось, чтобы он поскорее вернулся. Я упорно смотрела на темнеющую тропку. До тех пор, пока и травы и кусты не слились в один цвет, плотный, как чугун.
Василина зажгла керосиновый фонарь в хлеву, подоила корову, вынесла кружку парного молока. И так сладко, выразительно зевнула, что стало ясно: времени прошло очень много и давным-давно наступила ночь.
Попервоначалу меня точила обида: бросили тут, будто никому не нужна! Но потом стало подниматься тошнотворное ощущение беспокойства, и оно все нарастало, так что где-то близко к полуночи я уже не находила себе места и попросила Василину показать, как дойти до заставы.
Она не удивилась и не стала отговаривать: мол, как ты пойдешь одна ночью по горам? Ведь она-то прожила здесь всю жизнь, и для нее гладкий асфальт с потоком автомобилей мог наверняка показаться гораздо опаснее, чем горы. Василина только указала не на верхолазную Лёнькину тропу, а на проезжую дорогу, которая хоть и петляла кольцами, но сбиться с нее было нельзя.
И вот я осталась одна в темноте. И уже через несколько минут мне стало безразлично, куда идти — вперед или назад, — потому что всюду одинаково страшно и безлюдно.
Не помню даже, как дошла я тогда до заставских ворот. Они открылись передо мной, будто врата спасения.
— Где Лёня? — спросила я у часового. — Он пошел сюда.
Часовой помедлил секунду.
— Его на заставе нет, — ответил он.
И за этой короткой запинкой только что пройденный лес представился мне западней, где давно, уже несколько часов, лежит, истекая кровью, Лёня, а здесь никто ничего не знает еще об этом, как не сразу узнали когда-то и о его мертвом отце…
Земля закачалась у меня под ногами, я прислонилась к шлагбауму, перепоясавшему дорогу.
— Пройдите к дежурному, — сказал часовой. — Я объяснений давать не могу.
С крыльца заставы в распахнутую дверь светил желтый огонек, ясный и спокойный. Дежурил Саша Олень, что было большой удачей, потому что перед ним я не постыдилась лица, залитого слезами.
— Лёни нету, — проговорила я сдавленно. — Ушел засветло, и нету…
Саша пододвинул мне табурет.
— Без паники. Старший лейтенант взял его с собой на проверку нарядов. Больно уж просился твой Леонид!
— Но зачем?! — вскричала я, совсем забыв в эту минуту, что, когда лягушонок видит воду, он к ней бросается не раздумывая. — Мы ведь уже были у вас на заставе днем, и он все видел.
Саша снисходительно дернул плечом.
— Днем граница одна, ночью — другая. Помолчи пока.
Я услышала, как тоненько запиликала телефонная трубка. Саша отозвался:
— Дежурный слушает.
— Мне здесь подождать? — робко спросила я, когда он переключил рычажок.
— Сиди. Одной тебе нипочем дороги обратно не найти. А будить жену старшего лейтенанта я не стану.
Какой же тихой и пугающей была застава в ту ночь!..
Странно, что долгое молчание нас не тяготило. Саша был поглощен ночной заботой, а я ощущала себя выбившимся из сил пловцом, которого подобрали наконец на утлую, но сухую палубу.
— Вам не было, Саша, страшно в горах, когда вы только приехали? — спросила я через полчаса.
— Больше чем страшно, жутко даже! — охотно отозвался он. — У нас ребята стыдятся друг дружке про это говорить, но старший лейтенант сам знает. Был я новичком, он и со мной в ночной наряд ходил. Ничего не объяснял, просто идет рядом. И так понемногу лесные кикиморы, ведьмаки от меня отступают — и камень опять камень, как днем. Не лес надо мною хозяин, а я над ним. Без этого пограничником не станешь.
— А Лёня? — осторожно ввернула я.
Олень почесал льняной затылок.
— Думаю, ему проверку на прочность старший лейтенант производит. Ведь у космонавтов как? Будь ты семи пядей во лбу, а если этот… аппарат… ну… не в порядке…
— Вестибулярный, — подсказала я.
— Вот именно. На центрифуге мутит — куда же в ракету? Против несовершенств природы не попрешь.
— Лёня смелый, — с гордостью сказала я, припомнив, как отозвалась Василина о его походке. — Вверх лезет — за кусты не цепляется.
— Помолчи, — опять внезапно оборвал меня Саша.
Перед ним на щитке замигала лампочка. Олень одним
прыжком достиг спальни; что-то зашебаршило в теплой тьме за распахнувшейся дверью. Саша уже снова сидел перед своим щитком, когда, заправляя на ходу за ремни гимнастерки, трое встали перед ним.
— Взять собаку — и на левый фланг, — скомандовал им Саша. — Сработала система.
Потом он докладывал невидимому и далекому старшему лейтенанту, что выслал тревожную группу. А я совершенно уже не могла представить, что это — фантастика или действительность? Потому что начальник заставы и Лёня ушли, как я знала, в лес, а между тем стволы оказались звучащими и горы передавали по телефонным проводам не эхо, а живой человеческий голос старшего лейтенанта.
Я в одинаковой мере ждала и необыкновенного и страшного.
— Как вам не повезло, — сказала я Оленю, улучив момент, — что в ваше дежурство такие происшествия!
— А какие? — переспросил было Саша, но тотчас снова схватился за трубку. — Ага, — сказал он. — Так и доложим.
Когда вошел запыхавшийся старший лейтенант, Олень уже прежним, дневным голосом объяснял, что тревожная группа обнаружила след кабана.
— Ну и ладно, — устало сказал старший лейтенант. — А вы, ребята, спать отправляйтесь, — кивнул он нам с Лёнькой. — Поздно уже, не время для экскурсий.
Лёня тотчас взял меня за руку, и мы вышли, уже вдвоем, на дорогу. Она идет кольцами вокруг горы, на ней не заблудишься.
Серая звезда Венера встала на востоке, обещая близкое утро.
Мы шли молча, держась за руки. Я только спросила, не страшно ли ему было в такую темень в лесу у самой границы.
— Жуть! — ответил он точно так же, как и Саша Олень.