Глава 4 Интерлюдии

Памятника еще не было. Три холмика, три деревянных креста с табличками, на которых по трафарету были выведены имена и годы жизни. Инна. Аня. Дима. Начало июня этого года. А он жив. Вот так. Даже не слишком пострадал. Перелом ключицы и два треснувших ребра и считать-то за повреждения совестно.

Субботин усмехнулся. Боль, на вдохе царапнувшая в боку, его только порадовала. Давай, давай, сильнее. Но нет, утихла.

Он сел на скамеечку у соседних могил. Своей скамеечки у Инны, Ани и Димы пока не было. Земля свежая. И на глубине полутора метров тела еще хранили форму. Можно раскопать, вытащить, трясти до умопомрачения, пытаясь вдохнуть, втиснуть жизнь. Вдруг да получится?

Рот повело. Субботин с трудом унял клокочущее в груди, опаляющее внутренности отчаяние. Отвернулся.

Он — здесь, они — там.

Вдалеке зеленел лес, а здесь рябило от разномастных оградок и серых и черных каменных огрызков, прямоугольных, скошенных, с резьбой или фотографиями. Велико кладбище, вольготно раскинулось. Скоро вцепится в лесную опушку и начнет выгрызать живое, расчищая место для мертвого.

На ограде через узкий проход висел облетевший живой венок. Рядом стоял пластиковый, белели искусственные цветы.

Субботин разгладил брюки на коленях и вновь обратился к Инне, Ане и Димке.

Ну вот, сказал он, вздохнув и собравшись с силами. Все в нем восставало против такого общения, но иного теперь было не суждено. Как вы там, родные мои? Впрочем, я знаю, вам хорошо. Вам должно быть хорошо. Вы вместе. Димка, ты не шали. И слушайся сестру. Анечка, я тебя очень люблю. Инна…

Субботин не выдержал, закусил палец зубами. Чуть ли не до хруста кости. Ин-на-а-а!

Хорошо, час ранний. Некому смотреть, как воет, плачет человек. Дальний край кладбища.

— Не, не поможет, — вдруг услышал Субботин.

— Что?

Он обернулся, торопливо вытирая щеки.

Из размытого мира вылепилась долговязая фигура в длинном плаще и шляпе. С худого лица смотрели нетрезвые, мутные глаза.

— Вам-то какое дело? — спросил Субботин.

— Да, в сущности… — долговязый тип пожал плечами. — Ваши? — кивнул он на могилы и кресты.

— Мои.

— Тогда понятно.

Не спрашивая разрешения, незнакомец сел на край скамейки. Даже не сел — сложился, как складываются ножи. Только правая нога не поместилась — проехала сквозь прутья ограды.

— И когда? — спросил он.

— Там написано, — глухо произнес Субботин.

— Да? — долговязый тип наклонился, сощурился. С остротой зрения у него были проблемы. — Не вижу.

— Шестого.

— Этого месяца?

— Да.

Собеседник выпрямился, что-то считая в уме. Физиономия в колючей двухнедельной небритости выразила задумчивость.

— Не сходится, — сообщил долговязый тип.

Субботин почувствовал резкую антипатию к человеку, который самым наглым образом присоседился к его горю да еще принялся сокрушаться о каком-то несхождении дат. Сейчас еще на выпивку попросит. За упокой.

— Вы знаете… — сказал Субботин, ломая лицо в гримасе.

Но наткнулся взглядом на выставленный палец, призывающий к молчанию.

— Здесь важно, — сказал тип, выцеливая взглядом переносицу Субботина, — что сегодня пятнадцатое.

— И что?

— Не сходится.

Субботин поднялся.

— Уйдите, — сказал он долговязому, сжимая кулаки. — Или я вышвырну вас сам!

Собеседник покивал.

— А прорыв произошел три дня назад, — пробормотал он. — Связано? Или не связано? Что вы делали три дня назад?

Субботин потерял дар речи и смог только прохрипеть:

— Вы… вон!

— Да-да, — сказал долговязый.

— Вон!

Субботин дернул рассевшегося негодяя за рукав.

— И все же, — сказал тот, нехотя встал на ноги, но совершенно не уделил внимания пальцам, сомкнувшимся у него на плече, — было бы интересно узнать… Вы участвовали в каких-то обрядах, экспериментах?

— Что?

— В чем-то, связанном с энергетикой?

— Вон!

Субботин затолкал долговязого типа к границам кладбища. Благо у опушки оно кончалось извивом проселочной дороги. Кресты Инны, Ани, Димки скрылись за оградками, смешались с другими крестами. Я сейчас, сказал им Субботин. Тут недолго. Долговязый не упирался, но и не шел самостоятельно. Субботину приходилось выступать локомотивом.

— Три дня назад…

— Иди!

Субботин вытолкнул навязавшегося незнакомца на дорогу. Было пустынно. Ветрено. Близкий лес шумел, качал ветвями. Этой стороной кладбища редко кто ходил.

— Ладно, — повернулся долговязый, — ладно. Но ты должен кое-что увидеть.

— Что?

— Здесь рядом.

Смешно вздергивая ноги, долговязый тип перебрался через проселок и полез в кусты. Оттуда последовал взмах рукой.

— Ну же! Это тебя касается! — крикнул он.

Субботин раздумывал секунд десять. Под ботинком желтел песок. И наверное, если бы незнакомец позвал его снова, он плюнул бы и вернулся к могилам. К Инне, Ане, Димке. Но долговязый, подождав, исчез в шелесте листвы, словно ему было все равно, пойдут за ним или нет. Как ни странно, это решило. Что там может его касаться? Какие обряды? Какая энергетика? Или смерть семьи не случайна?

Чувствуя, как зажимает грудь, Субботин шагнул вперед.

— Эй! — прохрипел он, съезжая в кювет по гравийной подсыпке.

Ветки хлестнули по лицу. Под ногой влажно хлюпнуло. Правый ботинок тут же наполнился водой. Субботин перемахнул через канаву, выбрался на сухое и завертел головой.

— Эй!

— Сюда, — позвали его.

За ивой, за земляным бугром с частоколом молодых осинок прятался квелый, с неохотой струящийся ручей. Несколько валунов обрамляли топкий берег. Долговязый тип, встав на четвереньки, изучал что-то в наполненной водой выемке. То так, то эдак поворачивая голову, он словно разглядывал что-то на ее дне, не решаясь сунуть туда руку.

— Что там? — спросил Субботин.

— Смотрите сами, — незнакомец, поднявшись, отер ладони о плащ. — Надо только совсем близко…

— Так что там?

Долговязый тип противно улыбнулся.

— Напрямую касается.

Что за бред? — подумал Субботин. Но будто под гипнозом шагнул на то место, где только что на четвереньках стоял собеседник, и согнул колени.

Вода в выемке была мутная.

— Не вижу.

— Ниже наклонись.

Долговязый подшагнул, показывая. Субботин, хмурясь, приблизил к воде лицо. На дне что-то мерцало, но течение и взвесь мешали рассмотреть находку. То ли какая-то монетка, то ли желтый бок обычного голыша.

Субботин повернул голову.

— А как это…

Камень, с силой опущенный ему на затылок, брызнул фейерверком в глазах и погасил сознание. Субботин кулем упал в ручей. Долговязый, хмыкнув, подтянул его ближе к глубокому месту и минут пять держал его голову в воде. Проверив пульс и не обнаружив его, какое-то время незнакомец стоял над трупом, глядя, как волосы Субботина колышет течение, потом умылся и побрел в лес, закладывая крюк на обход кладбища.

Долговязого носителя звали Мишаней, и Купнич, переместившийся в него сознанием, повел мужчину домой. Свою миссию он выполнил, но время еще оставалось, и можно было сходить по одному из вторых адресов.

Шагая по случайной тропке, он подумал, что Субботина, пожалуй, найдут через день или два. Хотя может случится и так, что он спокойно пролежит в ручье неделю. Или даже месяц. Как повезет, насколько интенсивно его станут искать. Если семья вся здесь, то заинтересованными в поисках остаются только знакомые и коллеги по работе. О кладбище, конечно, вспомнят в первую очередь, стоит закладываться, что Субботин кого-то предупредил, куда намерен идти утром, но вряд ли кто-то сообразит, что он забрался в лес через дорогу и погиб там.

Мишаню вряд ли кто видел. Не свяжут. Нет мотива.

Гематому на затылке, конечно, впоследствии обнаружат. Но уверенности в том, что Субботин получил ее от злоумышленника, а не при падении, у следователей не будет. Документы и деньги на месте. Человеку стало плохо после посещения кладбища, он пошел к ручью, упал, ударился, захлебнулся.

Купнич Мишаней, кажется, не наследил. Во всяком случае, смотрел, куда ногу ставит и за что держится. А найдут следы (обязательно что-то сохранится), то вряд ли сопоставят с Субботиным. Мало ли кто ходил, мало ли кто что делал. Грибники. Хотя нет, не сезон. Тогда охотники.

Купнич остановился, посмотрел по сторонам и выбрался из леса. Слегка сутулясь, попылил по обочине. Отмахал от кладбища он, пожалуй, километра полтора. Кстати… Купнич достал из кармана плаща еще мокрый булыжник, которым приложил Субботина, присев, отер о траву, и забросил далеко на зеленеющее всходами поле.

Вот и все.

Что же касается самого Мишани, то Купнич был уверен, что после того, как он покинет долговязое Мишанино тело, тот воспримет все с ним случившееся в последние два дня как острую фазу интоксикации. И вряд ли раскаяние об убийстве, которое то ли было, то ли нет, погонит его в ближайшее отделение милиции. Скорее всего, Мишаня предпочтет, чтобы воспоминания канули в алкогольную Лету. Тем более, что к этому времени как раз должна подойти бражка, сотворенная на дрожжах и забродившем брусничном варенье.

С легкой душой можно будет отпускать Мишаню восвояси.

Купнич услышал за спиной урчание автомобиля и, повернувшись, поднял руку в универсальном жесте. Водитель затормозил. Дверь со стороны пассажирского сиденья открылась, в образовавшуюся щель просунулась физиономия с надвинутой на лоб кепкой. Водителю пришлось чуть ли не лечь на сиденье.

— Куда?

— В город, — показал Купнич.

— Деньги есть?

— Десятка.

Водитель окинул Купнича взглядом, оценивая платежеспособность.

— Садись.

Купнич схватился за ручку и, рывком переместив себя в кабину, умостился на продавленном сиденье «ЗиЛа». Потом достал из-за пазухи выловленную в нагрудном кармане купюру.

— На все!

Водитель фыркнул, глядя на мятую десятку.

— Я тебе не такси. Высажу за мостом, а дальше, как хочешь.

Купнич качнул легкой Мишаниной головой.

— Годится.

И дал себе время подремать.


Рожи, рожи, рожи.

Господи, как он ненавидел их всех!

— А теперь! — вызнялся над столом уже набравшийся и раскрасневшийся Поляров. Рубашка его, потеряв где-то нижнюю пуговицу, разошлась на объемном животе. — Я хочу выпить! За нашего!

Он поднял рюмку, в которой плескался виски, в направлении главы стола. Пришлось растянуть губы.

— Ну что ты, Петя!

— Нет-нет-нет! — пьяно мотнул лысеющей головой Поляров. — За Григория Евгеньевича! За нашего, не побоюсь, благодетеля!

Стол загудел. Бокалы, рюмки, стопки вздернулись вверх.

— Ура!

— У-у-у!

— За Григория Евгеньевича!

— Евгеньич— за тебя!

— Ты — наше все!

Рыжов закивал, принимая здравицы, но внутри изжогой разгоралось безумное желание расстрелять орущее, галдящее, раскрывающее рты жирное, ублюдочное сообщество из крупного калибра. Из ДШК или «Утеса». Друзья, коллеги, соратники! Все суки, все до одного. Рыжов сжал кулак левой руки под столом и потянул вверх правую с бокалом. В бокале рубиново играло французское каберне, какое-то «Шато де Бланш» или «Шато де Руж», Рыжову было без разницы, он не разбирался, ему только пригубить.

— Друзья!

Он поднялся. Кто-то из официантов понятливо приглушил звук телевизора, наполнявшего скромный ресторанный зал дерганными ритмами музыкального канала. За столом притихли. И только слоноподобный Мещерский секунд пять звякал вилкой в хрустальной салатнице, вылавливая остатки квашеной капусты.

Мещерского стоило бы первым…

— Друзья!

Рыжов улыбнулся, представляя, как все безвольными мертвыми куклами валятся мордами в тарелки.

— Простим Игоря Валерьевича за некоторую невоздержанность в употреблении пищи, — сказал он. — Видимо, молодая жена его не кормит, изо дня в день потчуя чем-то другим.

Собравшиеся захохотали.

— В точку, Григорий Евгеньевич!

— Брависсимо!

— Возможно, он и жену съел! — крикнул кто-то.

Захохотали еще пуще.

— Кого? — не понял Мещерский, поворачиваясь то к соседу справа, то к соседу слева.

Салатницу он прижал к груди.

— Сядь, Игорь! — потянули его за поясной ремень.

— Так вот, — продолжил Рыжов, когда Мещерского усадили на место, и установилась внимательная тишина. — Я хочу всех вас поблагодарить за то, что вы решили отпраздновать мой день рождения вместе со мной. Не такая уж и примечательная дата, конечно, не круглая, незначительная, пятьдесят два года всего, но все же мне приятно. Дорогие мои! Я пью за всех вас!

Он чуть не добавил: «Чтоб вы все сдохли уже!» и пригубил из бокала. Сладость не успела растаять на языке, как в скрипе отодвигаемых стульев, шорохах одежд и стуке откладываемых приборов встали все. И надушенная Эльвира Сергеевна. И худой, похожий на богомола Вершков. И мордатый Лопахин с супругой, увенчанной рыжими кудряшками. И небритый Каракаев. И две какие-то дуры, которых привел с собой любвеобильный Экнер. И сам носатый Экнер с криво повязанным галстуком. И Поляров. И Алексей Максимович из мэрии. И Союстиков, как навязанный вертухай от правоохранительных, зорко бдящих за любым бизнесом органов.

И, конечно, Мещеряков. В нашем зоопарке, да без слона! Где ж это видано, чтоб без слона? Вот он, наш слон, что, вставая, подвинул стол так, что весь фарфор на нем, все стекло и хрусталь зазвенели, как при землетрясении.

— Григорий Евгеньич!

— А мы — за вас!

— За Григория Евгеньевича — до дна!

— Долгие лета!

Рыжов едва не стошнило.

— Все, все! Садитесь. Я ненадолго вас оставлю.

Он кивнул шкафоподобному охраннику и коротеньким коридорчиком мимо кухни вышел на задний двор. В глубине его имелась скамейка. Позади скамейки находилась стена, расписанная каким-то любителем пагодами и драконами. Сбоку произрастал клен. Умиротворяющий пейзаж.

Рыжов выдохнул, распуская, дернул узел галстука, расстегнул ворот рубашки. Всех бы. Всех! Знакомых, незнакомых, красивых и некрасивых. Всех. Иногда он думал, что в прошлом был палачом и рубил головы. Уважаемая, между прочим, профессия. Была.

Рыжов сел на скамейку.

Он не смог бы сказать, откуда у него такая нелюбовь к роду человеческому. Внутреннее чувство. Изжога. Генетическая аномалия. Бесили его люди, просто бесили. Бесили, когда говорили, бесили, когда молчали, бесили, когда стояли рядом и в отдалении. Бесили даже едва видимые, заставляя сжимать кулаки.

А деться некуда. Социум, мать его! Невидимые ниточки отношений связали, опутали, стянули, как ни старайся, не вырваться из человеческой паутины. И вся пакость в том, что и без нее нельзя.

Рыжов посмотрел в небо, которое заслоняющие его здания стиснули в серую фигуру сложной формы, и подумал, что он представляет собой, наверное, похожий конструкт, если смотреть на него с точки зрения душевной организации. Там пережато миролюбие, здесь выпукло флюсом раздражение, сбоку нарывает глухая злость.

А вокруг люди, люди, люди.

Нет, он держался, держался, но иногда самая незначительная мелочь, оброненная фраза, какая-нибудь дамочка в телевизоре, жалующаяся на нелегкую жизнь, выводили его из себя и обрушивали в черное, иссушающее безумие.

Три дня назад он разгромил загородный дом. Свой дом. Любовно обставленный. И хорошо, что он был пуст. Дьявол знает, чем могло бы обернуться присутствие в нем посторонних людей.

Вспоминать об этом было неприятно, но вместе с тем нотка сладости жила в воспоминании. На какое-то время рамки, державшие его, разжались, и он лупил, бил, неистовствовал, творя симфонию разрушения снаружи и ощущая мощь безумия, хлещущую изнутри. Двое суток потом он ходил тихий, как ангел, и, наверное, также кротко смотрел на людей. Но не сегодня, не сегодня…

Рыжов проводил взглядом толстую женщину в халате, вышедшую с мешком мусора из ресторанной кухни. Присутствие другого человека в укромном уголке заднего двора заставило его передернуть плечами. Нигде не спрятаться. Женщина, переваливаясь, прошла к мусорным бакам.

Вот же дура, подумал Рыжов. Откормила себя. И вряд ли замужем. Наверное, каждый вечер заедает одиночество пережаренной на масле картошкой. Да салом. Да майонезом. А потом бесится, что ее никто не любит и любить не желает. А если все-таки замужем — еще хуже. Мужик, возможно, уже постройнее нашел, летает, так сказать, из тесного семейного гнездышка в чужое гнездо.

Яйца откладывает.

Ладно, надо успокоиться, оборвал себя Рыжов. Еще пару минут — и возвращаюсь обратно к застолью. А то ведь забеспокоятся, высыплют сюда всем кагалом, ломая остатки настроения. Ой, где это у нас именинник? Чего он прячется? От нас прячется? Ну так мы ему не дадим!

Рыжов закрыл глаза. Твари. Уроды. Сволочи.

Он услышал, как к нему, шаркая, со стороны мусорных баков, подходит женщина, и заранее скривился, чтобы ответить, что ему ничего не нужно, что у него все хорошо, и нет, он не выступит в роли утешителя ее обильных форм. Но жирная тварь без предисловия повалила его на ложе скамейки, погребла под собой, и готовый позвать охранника Рыжов обнаружил вдруг на голове плотный полиэтиленовый пакет.

Воздуха сразу не стало.

Рыжов задергался, но туша, насевшая на него, оказалась непомерно тяжела, тем более, она грамотно блокировала все его попытки вытянуть из-под себя хотя бы одну руку. От пакета на голове в глазах поплыли фиолетовые пятна. Рыжов раскрывал рот, но дышать было нечем. Он задергался, засучил ногами, но женщина на нем лишь усилила хватку.

— Это тебе за «Ромашки», — прошипела она. — От Волкова.

Ускользающим сознанием Рыжов успел удивиться: какие «Ромашки»? Детский сад? Или какая-то фирма? Его «заказал» какой-то Волков, которому он со злосчастными «Ромашками» перешел дорогу? Это ошибка! — сверкнуло у него в мозгу.

Впрочем, последняя мысль в его жизни была другой.

Она была: ненави…


Пепельникову не повезло с носителем. Перенос сознания состоялся штатно, но далее он обнаружил, что тот, в кого он проник, буквально находится при смерти. Что-либо предпринимать было уже поздно.

Мутный взгляд носителя плавал от одной стены с ободранными обоями к другой, противоположной, застревая в желтой пустоте дверного проема между ними. Пальцы скребли по клеенке, на губах было солоно. С трудом опустив взгляд, Пепельников разглядел торчащую из груди рукоять ножа.

Прекрасно, подумал он. Очень кстати.

Боль забивала мысли. Полотно ножа, судя по массивности рукояти, имело в длину сантиметров восемнадцать-двадцать. Сквозь намокшую от крови рубашку Пепельников не видел лезвия. Получалось, что все оно сидит глубоко в теле.

Кровь испачкала спортивные штаны и лужей растеклась по неровному, грязному линолеуму. И еще предпринимала попытки продвинуться дальше, из-под ступни выворачивая к холодильнику.

Пепельников попробовал двинуться, но носителя тут же затрясло, управлять им было невозможно. В совмещенном сознании плавали сожаление и обида на собутыльника Витьку, который оказался жадной тварью. Кому водки пожалел? Другу своему армейскому! Он его в квартиру, а этот… Он же не заначил, не скрысил, а отложил! Это понимать надо! Отложил на завтра, на опохмел…

Пепельников попробовал зажать рану, из которой текло и текло, и обнаружил, что ран несколько, и одна, сквозная, распорола предплечье левой руки. Час от часу… Впрочем, значения это уже не имело. Носитель умирал, и Пепельникову ничего не оставалось, как ждать запуска обратного переноса. Смерть делала эту процедуру автоматической.

Пепельников надеялся, что остальные ребята оказались в лучшей ситуации. Возможно, кто-то доберется и до человека, устранить которого полагалось ему. Ну а он, похоже, пополнит статистику неудачных переносов.

Бывает.

Носитель захрипел. В поле его мерцающего зрения появилась тень. Приложившись плечом о косяк, тень эта подошла к столу и потрясла перед носом умирающего полулитровой бутылкой водки.

— Во, Саня, — прохрипела она, — я же говорил, что найду…

Все, что смог Пепельников, это в последнем усилии вскинуть голову.

— С-су-у…

Тень пьяно раззявила рот.

— Саня, — развела руками она, — ты сам виноват. Водка чья? Моя. Думал, я не замечу, как ты лишний «пузырек» — того?

Пепельников выдул воздух сквозь губы. Тень потопталась, ползая пальцами по тарелкам и собирая нехитрую закуску.

— Все, Саня, все, — сказала она и мазнула грязной пятерней по щеке, заставляя Пепельникова вновь свесить голову. — Отговорила рожа золотая…

Все.

Кровь из-под ступни вдруг прыгнула вверх, закрутилась спиралью, добавляя алых блесток в заклубившуюся темноту, и Пепельников, опрокидываясь, вытягиваясь в тонкую белую линию, покинул чужое тело и чужой для него мир.


Душевина была у нее фамилия.

Красивая. Значимая. Непростая. Так она считала. Правда, понимание этого к Марте Андреевне пришло после сорока, когда в пусть и плохонькую, но семью ни с одним мужчиной жизнь не сложилась и усохла сама собой до двух неприметных точек — дома и института, соединенных пуповиной пешеходного маршрута.

Тогда-то Марта Андреевна и открыла в себе необычную, яркую способность — сопереживать.

При этом происходящее вокруг ее не трогало совершенно. Казалось, непроницаемое и вместе с тем гибкое и прозрачное стекло отделило ее от окружающего бардака, бомжей и пьяниц, грязи, мусора, облезающих всюду фасадов, плакатов и вывесок, толп очумевшего народу, ищущего работы, еды и денег, и сопутствующих этим толпам эманаций махрового недовольства и мрачного отчаяния. Марта Андреевна поняла, что тем самым ее спасают от сумасшествия. Она бы не выдержала, включись ее способность утром или днем посреди улицы. Возможно, она тут же бы и умерла.

Но, слава Богу, время Марты Андреевны начиналось позже. Она приходила с института, где работала старшим лаборантом, раздевалась, заворачивалась в халат, наводила себе большую кружку чая, делала бутерброды (когда пустые, из одного батона, когда с сыром или кусочком колбасы) и садилась перед телевизором.

Ее «Funai» показывал пять каналов. Останкино, РТР, НТВ, ТВ-6 и местный кабельный канал «Призма», по которому, в основном, крутили американские боевики и ужастики, а поздно вечером — эротику.

Но «Призму» она не включала, ее способность на фильмы почти не распространялась. Фильм же что? Выдумка. А Марта Андреевна к выдумкам была равнодушна. Даже «Рабыню Изауру» и «Просто Марию» не воспринимала всерьез, хотя южноамериканские страсти и злоключения, казалось, должны были задеть ее за живое.

Но нет, нет.

Время Марты Андреевны приходило с новостями. В семь часов — «Сегодня». В восемь — «Вести». В девять — «Время». Исторические и публицистические передачи, наполненные трагедиями и перипетиями судеб, попавших в жернова войны, времени или системы, также были Душевиной нежно любимы. Но, конечно, фаворитами, волнующими ее неимоверно, оставались выпуски криминальных и дорожных происшествий. Это настолько глубоко отзывалось в ней, что уже с заставки и первых титров Марту Андреевну охватывали тревожный трепет и озноб, усиливающийся с каждой последующей секундой.

Всей душой она сопереживала жертвам. Живым и мертвым. Счастливо избежавшим смерти и стремившимся к ней. Раненым, покалеченным, ничего не понимающим, таращащим глаза в объективы снимающих их камер. Марте Андреевне казалось, что она перенимает, вбирает в себя их боль, их страхи, их нелепые страсти и надежды, еще более нелепые грехи, все их жизни.

— Это моя вина, — шептала она в лица, которые ее не видели.

— Я все беру на себя, — успокаивала она тех, кто был и так уже покоен, прикрыт простыней, одеялом, лежал на носилках.

— Я — Душевина, — бормотала она и закусывала губу, сжимала пальцы, а морщины стискивали ее узкий лоб. — Значит, мне отвечать. Моя вина. А вы очищены, очищены. Боль будет не ваша, а моя.

Марта Андреевна была твердо убеждена, что таким образом делает мир чище. Темная, негативная энергия собиралась в точку в центре экрана, а потом перетекала в нее, проявляясь покалыванием в ногах, туманом в голове и тяжестью в животе.

Она ощущала, как тьма, пойманная, бьется в ней.

О, это было неимоверно тяжело! Сдерживать, связывать, пеленать эту тьму, как непослушного, вырывающегося ребенка. Обычно после «Времени», часам где-то к десяти вечера, Марту Андреевну начинало тошнить, живот вспухал, разглаживался и надувался, как барабан. Немножко беременна, так это называется. Она чувствовала, как тьма извивается в ее внутренностях, ища выход, и мысленно создавала для нее ящик, пробивала его золотыми гвоздями и все ближе и ближе сводила незримые стенки.

В эти мгновения халат на Марте Андреевне можно было выжимать — он был тяжелый и мокрый от пота. Она держала руки на животе и дышала так, будто действительно готова была родить.

Изнутри шли толчки и холод.

Марта Андреевна дрожала и хрипела, выгибаясь головой к расставленным ногам, и шептала придуманные молитвы. Спаси… Охрани… Моя вина… Другие слова не годились, только те, что шли спонтанно, из горла и сердца, срывались с губ, иногда кощунственно перемежаясь надсаженным матерком.

Борьба длилась десять, пятнадцать, двадцать минут.

Но скоро ящик, а значит, и тьма в нем, становились не больше горошины, озноб отпускал, пот сох на щеках, и Марта Андреевна тяжело поднималась с дивана. Она ковыляла к окну, боясь потерять эту горошину, засевшую где-то у солнечного сплетения, и непременно, несмотря на время года, открывала форточку.

Потом следовало ждать момента.

Он приходил с размеренным дыханием и током воздуха, овевающим лицо. Марта Андреевна разводила руки в стороны, мысленно выталкивала горошину из себя и посылала ее в черное вечернее небо.

Зло, прощай!

Ей виделось, мнилось, как горошина, обожженная космическими лучами, безвредным, распавшимся пеплом плывет в безвоздушном пространстве.

Блаженство, которое Марта Андреевна испытывала после, с лихвой искупало ее страдания. Это было ощущение безграничной распахнутости и света. Радость захлестывала ее с головой. Она плакала и ложилась в кровать с потаенным знанием, что хотя бы часть мира, часть людей спасены от тьмы.

Старенькие родители ее жили в деревне, и она выбиралась к ним раз в год, осенью, на неделю. Телевизор у них показывал всего два канала, при этом периодически то один, то другой канал уходили в рябь помех. «Время» родители тоже смотрели, но тянуть тьму при них не могло быть и речи. Поэтому всю неделю она маялась, хороня в себе разрастающееся раздражение. Работы по огороду, прополка и полив, помощь маме по дому хоть и отвлекали, но совсем перебить болезненное ощущение оторванности, вынужденного простоя не могли. Марта Андреевна чувствовала, как мир гибнет без нее.

Впрочем, об этом думать было еще рано.

Июнь.

Институт дышал на ладан. Ходили разговоры, что его вот-вот закроют. Финансирование за полгода урезали дважды. С середины месяца начиналась сессия, к которой, похоже, наплевательски относились не только большинство студентов, но и внушительный контингент преподавателей.

Марту Андреевну это беспокоило мало, она жила другим. Ей думалось, что, на худой конец, если ее уволят, она устроится или в библиотеку, или в редакцию местной газеты (звали, между прочим, второй год), или примется подтягивать знания многочисленным желающим поступить в столичные вузы.

Ей, в сущности, на себя денег нужно чуть.

— Марта Андреевна?

Душевина остановилась, наблюдая, как со скамейки перед подъездом поднимается мужчина где-то одного с нею возраста в джинсах, в светлой рубашке и темном пиджаке. Опрятный. Приятный. Шатен.

Неожиданно.

— А по какому поводу? — наморщила лоб Марта Андреевна.

Мужчина шевельнул плечами.

— Это, извините, приватный разговор. Нам лучше пройти в квартиру.

— В мою квартиру? — уточнила Марта Андреевна.

Мужчина кивнул.

— Если, конечно, не хотите проехать со мной, — сказал он, показав глазами на видавший виды «мерседес», приткнувшийся бампером к ограждению газона. — Но, боюсь, тогда наша беседа затянется до позднего вечера.

Марта Андреевна думала недолго. От мужчины веяло спокойной уверенностью. Понятно, он был из спецслужб.

— Ну, пойдемте, — вздохнула Марта Андреевна.

Никаких грехов, могущих обратить на себя внимание органов безопасности, она за собой не ведала. Кафедра экономики и социологии, как рабочее место, пожалуй, тоже никакого ущерба стране нанести была не в состоянии. Оставалось…

Оставалось одно.

Открывая дверь, Марта Андреевна уже знала, о чем мужчина будет ее спрашивать. Видимо, догадалась она, есть какая-то высокочувствительная аппаратура, по которой вычислили ее ежевечерние сеансы. Но значило это также и то, что ее усилия по очищению от тьмы были не напрасны.

— Обувь снимайте, — сказала она мужчине.

— Конечно, — ответил тот.

Сняв ботинки, он остался в серых носках.

— На кухню? — предложила Марта Андреевна, освободившись от легкой курточки и берета.

— Без разницы, — сказал мужчина.

— Я угощу вас чаем.

— А вы одна?

Взгляд мужчины сделался острым, профессиональным и впился в дверной проем, ведущий в комнату.

— Не беспокойтесь, — сказала Марта Андреевна. — Нам никто не помешает. У меня нет семьи. Но вы, должно быть, знаете. Проходите.

Она открыла гостю кухонную дверь и включила свет. Мужчина прошел смело и бесшумно, не глядя на обстановку. Выбрал табурет, умостился за столом и показал ей сесть напротив.

— А чай? — спросила Марта Андреевна.

— Может быть, позже.

— Что ж…

Марта Андреевна последовала жесту гостя из спецслужб. Несколько секунд мужчина молчал, потом качнулся:

— Назовите себя, пожалуйста.

— Душевина Марта Андреевна, — сказала Марта Андреевна. — Вы записываете?

Мужчина с заминкой кивнул.

— Да, записываю, у меня скрытый микрофон.

Марта Андреевна огладила юбку на коленях.

— Тогда спрашивайте, что хотите узнать.

Мужчина посмотрел ей в глаза.

— Расскажите мне о негативной энергии.

— Я знала, что однажды так и будет, — помолчав, улыбнулась Марта Андреевна. — Вы, значит, отслеживаете?

— Если я здесь…

— Да, это понятно.

Марта Андреевна тихо рассмеялась.

— Я, знаете, одно время думала, что у меня бзик, — поделилась она с гостем.

— Простите?

— Ну, думала, что это никому не помогает. Что немножко «поехала» умом. Ну как это, тянуть зло из телевизора? Ведь совершенная глупость. Бесконтактное сумасшествие.

Мужчина нахмурился.

— Рассказывайте по порядку.

И Марта Андреевна рассказала.

Про не сложившуюся жизнь, открывшуюся способность и ежедневные выстрелы горошин в космос. Вся история уложилась в пятнадцать минут. А вот мужчина молчал долго. Поглядывал на голое запястье, напрягал мышцы лица, не давая прорваться эмоциям наружу, и легко постукивал кончиками пальцев по столешнице.

— А всплеск три дня назад? — наконец спросил он.

— Всплеск?

— Да. Выход негативной энергии.

— От меня?

— Да.

Марта Андреевна покачала головой.

— Не припомню. Все было как обычно. Чтобы как-то особенно сильно… Нет, я ничего не заметила.

Мужчина выпрямился.

— Сейчас я назову вам имена, постарайтесь сказать, знаете ли вы кого-нибудь.

— Хорошо, — сказала Марта Андреевна.

А ведь все очень серьезно, подумала она. Что-то случилось три дня назад.

— Субботин, Алексей Михайлович, — произнес мужчина.

— Нет, — сказала Марта Андреевна, — не знаю.

— Рыжов Григорий Евгеньевич?

— Нет.

— Славиков Максим Всеволодович?

— Нет.

— Кривова Татьяна Михайловна?

— Нет.

— Вы уверены?

— Они тоже все… ну, работают с энергией? — спросила Марта Андреевна.

— Я не могу вам дать эту информацию.

— Но, получается, что вы как-то связываете их со мной.

Мужчина вздохнул и поднялся.

— Видите ли, — сказал он, — три дня назад случился прорыв. Психоэнергетическая субстанция негативной природы… Пока у нас нет других определений… В общем, она накрыла один из районов города.

— Москвы? — почему-то, обмирая, спросила Марта Андреевна.

— Нет, другого города.

Мужчина оказался рядом с женщиной и положил ей руку на плечо.

— Дело в том, — сказал он, как бы невзначай подводя пальцы к шее, — что мы зафиксировали источники, формирующие этот прорыв. Составные потока. И здесь не может быть ложных посылок. Источниками прорыва являются пять человек.

— Это те люди, что вы перечислили мне?

— Да.

— И я.

Он наклонился ближе.

— И вы.

— Но я…

Марта Андреевна почувствовала, как сознание покидает ее. Эти пальцы на шее… Она так хотела сказать, что не желала никому причинить вред.

Мужчина пережимал сонную артерию еще три минуты, отсчитывая время про себя. Потом, когда убедился, что женщина умерла, он позволил ей завалиться грудью на стол, создавая впечатление внезапной и естественной смерти.

Конечно, если попадется толковый следователь, а к нему — толковый судмедэксперт… Впрочем, его это волновать уже не будет.

Мужчина обулся, постоял в прихожей, слушая звуки на лестничной площадке, потом осторожно вышел из квартиры и прикрыл за собой дверь до щелчка «собачки». Надо же, подумалось ему, тянула негатив из телевизора!

Загрузка...