Вообще в маленьких городках, не имеющих никакой промышленности и населенных почти одними чиновниками, да служащими и отставными солдатами, время набора считается самым веселым временем в году. Святки, Масляница и Пасха, даже взятые в совокупности, не дают столько удовольствий, как набор. Притом же, святочные, масляничные и т. п. удовольствия всегда сопряжены с сверхсметными издержками и скучными хозяйственными заботами; а тут — целый месяц удовольствий и, вместе, нажива! Всех более радуются набору лекаря и начальник уездной команды внутренней стражи, конечно, не без исключений, особенно в последнее время. Они радуются по причинам, столь общеизвестным, что распространяться о них нет надобности. Остальное уездное чиноначалие, хотя и не имеет столь основательных поводов радоваться наступлению набора, но все-таки питает разные розовые надежды, которые почти никогда не обманывают. Чиновники покрупнее всегда вперед уверены, что им удастся поиграть в большую, так как военный приемщик, — обыкновенно молодой офицер, — уже законом обязан играть, и играть, для поддержания чести своего мундира, рискуя значительными кушами. В том, что приемщик будет вести большую игру, почтенные сановники никогда не обманываются; очень редко обманываются они и в том, что прогоны, порционы и т. д. приезжего останутся в их карманах: исключения случаются лишь тогда, когда приемщик, вместе с белыми перчатками, привозит и шестой пальчик. Мелкие служащие и отставные приказные знают, что каждый рекрут напишет какое-нибудь прошение и заплатит за труд не двугривенный с придачей полштофа, как в обыкновенное время, а целковый с четвертной. Радуются набору мелкие промышленники, рассчитывая на верные барыши. Радуются полицейские солдаты, так как им придется получить от пьяных рекрут по нескольку оплеух и за каждую оплеуху по рублю, а иногда и более, вознаграждения. Радуются солдаты внутренней стражи, потому что им предстоит сопровождать новобранцев и по пути отпускать их к родным, конечно, не даром. Из солдат особенно радуются цирюльники, которым предстоит брать деньги с тех, кого они будут стричь, и еще более с тех, кого стричь не будут. Радуются уездные барышни, потому что набор сулит им обновы, танцы и любезность приемщика. В обновах и танцах они никогда не обманываются; но любезность приемщика всегда ограничивается тем, что он раз или два покажет им, как откалывают суздальцы или тарутинцы и, затем, всецело предается пеструшкам. — Одним словом, все в городе радуется набору, за исключением только сапожника Орлова, да портного Воробьева, которым шило и иглу приходится променять на штык.
Совершенно противоположную картину представляют во время набора деревни: они делаются юдолью плача и рыдания. Хотя теперь, даже в самых глухих захолустьях, крестьяне знают, что солдату житье стало не хуже, чем в крестьянстве, а иногда даже лучше; но все-таки большинство страшится набора, так как, не говоря о семейных и других привязанностях, лишение работника и сопряженные с проводинами его расходы очень часто расстраивают хозяйства, а иногда имеют возмущающие сердце последствия.
Вот один случай из моей следственной практики.
Только что начался набор в г. В…, как в одно январское утро явился ко мне полицейский с пакетом, а при пакете — мужик. Последний был человек довольно пожилой, маленького роста. Простодушное и доброе лицо его было полно живой и глубокой скорби. Я пробежал заключавшееся в пакете полицейское дознание, содержания которого теперь передавать не буду, так как оно войдет в подробности настоящего рассказа, и отпустил полицейского.
Мы остались с мужиком одни.
— Как тебя зовут? — спросил я его.
— Меня-то?
— Да.
— А Миканом зовут, в. б.
— А по отчеству?
— А по отчеству — Иванович.
— Ну, а фамилия?
— Фамиль-та? — А Тархановых.
— Какого ты правления?
— А нашего правления, в. б.
— Да как оно пишется?
— А ноне Гавшенское стало.
После некоторых других формальных вопросов, я прочитал Тарханову полицейское дознание и спросил его:
— Так ли тут написано, как дело было?
— Дородно выписано, в. в.: все, как есть, выписано!
— Не хочешь ли прибавить чего?
— Нет: почто пустое врать!
— А все-таки подумай: может быть, что-нибудь и еще припомнишь.
Мужик подумал.
— А вот что, в. б., — сказал он после нескольких минут раздумья. — Меня этот солдат, который к тебе привел, дорогой-то надоумливал: «Смотри ты, говорит, голова, денег ему не давай, а так поконайся; так он, быват, и вдосталь разыщет твою потеряху: ноне, говорит, у нас большие-то начальники, опричь наезжего лекаря, не берут». А я своим-то умом думаю: не врет ли солдат? Быват, большие люди, — так только помалу не берут, а как поболе-то сунешь, так как не взять? Кто себе ворог? Как бы ты, в. б., мне парня-то выстарал[57], так я бы тебе все двадцать три рубля посулил… вот что! Потому — парень-от он у меня смиреный!
— Нет, вот что, Тарханов: парня твоего я выстарывать не буду, — это не мое дело, — а постараюсь разыскать твою потеряху.
— Так хоть потеряху-то разыщи, в. б! Мне ты одно сделай: либо парня оставь, либо, коли не хошь, так деньги мне возвороти: половина моя, а половина твоя, вот что!.. А боле мне парня-то жаль, потому — смиреный… и работник! Мне бы ведь что? Ноне, сказывают, солдатам житье стало лучше, чем во крестьянстве. До того хуже каторги было, а ноне — солдаты выходят, так сказывают — не хуже поселенья… Дородно бы так, буде не врут! Да парень-от он у меня золотой работник! Что я без него?
— Да он всем здоров?
— Всем, всем, в. б.! слава Те, Господи!
Мужик перекрестился.
— Ну, может быть, он неправильно на очередь поставлен?
— Как не по правилу? — По правилу: пожалиться ни на кого нельзя! Только смирен шибко… Какой он воин!
— Ну, так расскажи же мне, как у тебя потеряха случилась; а о сыне не хлопочи, чтобы хуже чего не было.
— Ты думаешь, самого не залобанили[58] бы?
— Нет, не то: а зачем взятки даешь?
— Да ведь не я один даю, в. б!.. Все дают.
— Да зачем даете?
— А как не давать? Люди говорят, что лекарье-то это выстарывает… только дай!
— Пусть так. Только ты дело-то рассказывай.
— Вишь ты, в. б. Тебе-то что? А мне-то каково… все про свое горе рассказывать? Колькой раз я рассказываю, а помочи ни с которой стороны нет… Как бы знал я это ране, в. б., так отпел бы молебну Матушке Пресвятой Богородице, благословил бы парня, сказал бы ему: «Иди, служи Царю верой и правдой; да как воевать будешь, — не обидь крещеных… помни отца и матерь». Вот бы что я сделал, в. б! А тут? Легче бы мне было живому в могилу легчи; лучше бы мне в каторгу угодить… там бы сердце не болело так! Коли есть у тебя дети, в. б., так пожалей ты меня бедного! Нельзя ли как выстарать?
Мужик низко мне поклонился; на глазах его выступили тугие слезы.
— Выстарать сына я не берусь. Да ведь сам ты знаешь, что солдатам ныне житье хорошее; и домой скоро выходят: так что тебе горевать.
— Так-то так, в. б., — да парень-от он у меня смиреный: обижать станут!
— Эх, ты! Да ныне ведь только смирных в солдаты-то и берут; так кто его обижать будет?.. Ныне солдат не бьют… Лучше я постараюсь как-нибудь деньги тебе воротить!
— А дородно бы было, как бы ты мне хоть это-то сделал.
— Так расскажи же все дело с краю, — без этого не видать тебе ни парня, ни, может быть, денег.
— Так все тебе с краю рассказывать? — спросил меня бедняк сквозь слезы.
— Да.
— А известно: сперва некрутчина[59] вышла, потом парню жеребий выпал, а тут уж известно что!
Мужик задумался.
— А что же, однако?
— А тут известно; люди говорят, надо лекаря ублаготворить. А чем сняться? Вот я и продал Климу пеструху-то… продешевил; да пудов десятка с два муки — землемеру. Тут денег-то у меня и трудно накопилось: двадцать три целковые с собой взял, как сюды поехал!.. Старшина Петр Игнатьевич отпустил: «Ничего, говорит: ты, Микан, верный человек: только наведывайся, как я в город с некрутами буду: сына, говорит, ты мне там приставь». — «Ладно, говорю я, Петр Игнатьевич, приставлю!» Ну, поехал я. Как ехали мы по крестьянству, так все люди — хрестьяне, ровно, как и у нас: где Господь приведет пристать, — и сами поедим, и лошадь покормим. Только под городом насилу сенца серку выпросили; говорит: сами покупаем. Вот и в город приехали. Федька говорит: «Куды приворачивать?.. Хоромы, говорит, все баские, большущие: на начальника бы на какого не навернуть!» — «Так что! я говорю: вороти в избу, какая похуже». — Вот приворотили. Я вошел в избу; помолился. Вижу — хозяйка блины печет.
— Здравствуй, — говорю, — тетушка!
— Здравствуй! — говорит та. — Отколь ты?
— А из Гавшеньги. Токо слыхали Тархановых Микана, с Верхней, — так я и есть.
— А почто ты сюды приехал?
— А сына привез брить, так у тебя пристать лажу.
Тут она расспросила про все, да все пустое спрашивала; а потом говорит:
— У нас не пристают.
— А где же пристать-то?
— А едь к Гаврилу Ивановичу.
— Не доведешь ли до него, тетушка?
— Не время мне. А и сам найдешь: вон, в окно видно.
Тут она мне показала Гавриловы-то хоромы. Вот, подъехали мы, а я уж догадался: наперво спросил: «Не здесь ли, говорю, крещеные пристают?» «Тут и есть», говорят. Ну, думаю, — слава Те, Господи!.. Добрались! Велел Федьке серка выпрягать, а сам в избу пополз; помолился, разболокся и на лавку сел. А тут нашего брата людно сидит. Один, — по одеже-то ровно начальник какой, — с мужичком вино пьет и что-то хвастает. Я посидел, да и спрашиваю: «Где, говорю, у вас тут хозяин-от»? А Гаврило тут и есть.
— Что тебе? — говорит.
— А натакал бы ты меня, где этта-у вас лекарье стоит?
— А ты отколь?
Я сказал, отколь.
— Стало, удельный?
— Был удельный.
— Есть здесь и ваш лекарь.
— Так кто бы меня довел до него? Он мне начальник знакомый; лонись, как воспица была на ребятах, так он в нашем приказе боле суток стоял.
— Нет, к этому ты не ходи, потому — дурак: денег не берет; а посулишь — так по шее вытурит. Да у него, как набор, так и ворота на запоре.
— А коли так, дядюшка Гаврило, так не натакаешь-ли меня на другого, который посмирнее… хоть на русачка на какого ни на есть: только бы парня-то мне выстарал; потому — парень-от смирен шибко!
— Да ведь и к этому тоже нельзя прямо-то идти, потому — указ ноне царский вышел, чтобы большие начальники прямо из рук в руки не брали, а велено-де через других: ну, так и другой-от лекарь так-то не возьмет, а как посулишь, так, пожалуй, тоже по шее вытурит. А надо дать либо подлекарю, либо хозяйке. Он не наш, а из другого города наехал; потому — тоже с своих-то не велено брать, так их в чужие города посылают. Этому брать запрету нет; а еще и прогоны из казны выдадут.
— Ну, так как бы мне хоть до подлекаря-то доползти?
— А выйди, говорит, на улицу, да спроси Степана Николаевича, так тебе всякий укажет.
Вот, хорошо! Поели мы с Федькой всухомятку; я оболокся и пополз. А сам Федьке говорю: «Смотри, говорю: неравно Петр Игнатьевич с некрутами наедет, так ты тут будь».
— «Ладно, говорит Федька: знаю ведь я». — Вот, выбрел я на улицу; попошел немного; гляжу: и вперед — улица, и взад — улица и направо — улица, и налево — улица: во все четыре стороны улицы! Стою я — и дивуюсь: куда идти! А сам все думаю: не обманывает ли Гаврило? Быват, ему наш-от лекарь не люб, так он к своему приятелю не натакивает ли? Думаю я это, а вдруг Митрей и идет.
— Здорово, — говорит, — знакомый!
— Здравствуй, друг, — говорю я; — только ты как меня знаешь-то?
— А как? Мой отец тебе приятель был.
Я и догадался.
— Да не солдат ли он был? — говорю. — До того к нам из городу солдат наезжал, так все у меня приставал.
— Солдат и есть.
— А не Митреем ли его звали?
— А тебя-то как звать?
— А тоже Митреем.
— А отец-от у тебя, Митреюшко, умер, поди? Давненько уж он перестал к нам ездить; а до того на году-то неодинова побывает.
— Умер и так.
— Так! А вот что, Митреюшко: не доведешь ли ты меня до лекаря?
— А какого тебе лекаря надо?
Тут я речи-то Гавриловы и позабыл… перепутал:
— А Миколая, — говорю.
Уж после я догадался, что не ладно это имя вымолвил.
— А на что тебе его? — спрашивает Митрей…
— А Федьку-то, говорю, ставить привез. Отец-от не сказывливал ли тебе, что у меня парень растет?.. Так выстарать бы его как ни на есть; потому — парень смиреный вырос… и работник. Вот что!
— А пойдем, — говорит Митрей, — ко мне в фатеру; так я тебя научу: потому — мне все лекарье знакомо.
Я обрадел: вот, думаю, Господь за старую-то хлеб соль добра человека посылает!
— Ладно, — говорю, — пойдем. Эка ты, паре! У тебя бы и пристать-то мне.
— А почто не пристал?
— Да не знал ведь.
— Ой, голова! Да спросил бы ты Митрея Попихина, так тебе всяк бы указал.
— А вот и не догадался я этого-то, Митреюшко.
— Ну, так пойдем!
Вот пришли. Я сел, и не разболокался. Тут мне Митрей и говорит:
— Ведь без денег, дядя, не выстарать тебе Федьки.
— Да деньги-то у меня, Митреюшко, есть.
— А колько?
— Двадцать три целковые.
— Ну, так ладно — пойдем!
Вот, пошли мы. Я ему и говорю:
— Веди ты меня наперво к нашему-то, к удельному-то лекарю, потому — он мне начальник знакомый. Хошь Гаврило и калякает, что он денег не берет, да я думаю, не по насердкам ли каким он врет… отводит от него крещеных… Этот лекарь лонишный год, как воспица была, наезжал к нам, да никому обиды не сделал… даром, что из больших начальников!.. Сказывают, с самим управляющим с одной ложки пьют и едят!
— Нет, — говорит Митрей, — тебе Таврило вправду сказывал: ваш лекарь точно что дурак, потому — денег не берет. Да он и не набольший. В лонишний набор, чтобы ему незавидно было, посылали было на испытанье. А он все назло делал: которых не надо лобанить — всех залобанил, а которых надо — нет! За это в нонешнем году к нему и перестали посылать на испытанье… чтобы опять за спасибо-то не напакостил.
Подались мы небольницу[60], а тут елка — кабак то есть.
— Зайдем, — говорит Митрей.
— А ты разве пьешь? — молвил я: — твой отец, так тот капли в рот не брал.
— Да и я, — говорит Митрей, — капель-то не примаю, а по пятницам, на голодную утробу, стаканчик выпиваю.
Зашли. А он и велит целовальнику два стакана налить, а мне велит деньги подать.
— Я, — говорит, — из-за тебе весь день проманил, а у меня тоже работа есть.
— Да, Митреюшко, этак хватит ли у меня лекарье-то это ублаготворить?
— Как не хватить! Хватит.
А у меня мелких не было: была пятирублевая, да две трехрублевые, а тут все целковые. Я выкопал один целковый, который похуже, подал целовальнику, да и говорю:
— Сдачу подай!
Тот пошеперил этак бумажку-то, да и говорит:
— А нет у меня теперь сдачи.
— А коли нет, — я говорю, — так бумажку назад подай. А мне и вина не надо.
— Да не сумлевайся, голова! — говорит Митрей: это человек знакомый, я после сам получу, как взад пойдем.
— Да смотри, Митреюшко, — говорю я, — как бы недохватки не было.
— Не будет, — говорит он мне, — недохватки. — А целовальнику говорит: «Наливай».
Тот налил два стакана; Митрей один себе берет, а другой мне подает.
— Не до того мне, — говорю, — Митреюшко!
— Выпей, — говорит, — голова… на сердце веселее будет!
— Нет, уж лучше сам ты оба выпей на здоровье.
Митрей выпил, и говорит:
— Пойдем… этак ловчее будет с начальством толковать.
Вот, пошли мы. Гляжу — хоромы большущие стоят, о два жила… и краской окрашены, ровно голбец у богатого мужика; только синих птиц не написано. «Вот этта и лобанят!» говорит Митрей. Как скажет он это — так у меня ноги-то и подкосились! Видит это Митрей, и говорит: «Чего боишься? Головы ведь не снимут»! — Ну, думаю, снимут — не снимут, а идти надо, потому — парень-от он у меня смирен шибко. Наперво во двор вошли. Двор большущий, а все в нем пусто: только поленницы у заплоту[61] стоят. Потом в хоромы вошли. Сени холодные, а светлые; а в сенях лестница большущая, широкая, с частыми ступенями. «Постой тут», сказал мне Митрей; а сам в верхнее жило убежал: «Я те, говорит, человека вышлю». Поманил я немного; как вдруг идет сверху какой-то начальник… моложавый такой из себя… и без шапки, а так. Идет он, а сам на меня так и смотрит. Я шапку еще ране скинул; так только поклонился ему, да и спрашиваю:
— Ты, в. б., не лекарь ли и есть?
— А что те, борода? — молвил он.
Я уж по наречью догадался, что он большой начальник, потому — сразу заругался; взял, да и пал ему в ноги. А он говорит:
— Вставай, борода, да прямо говори, что те от меня надо?
Я встал, и говорю:
— А как бы мне парня-то выстарать? Потому — смирен шибко! Малого ребенка отродясь не изобидел: так какой он воин?
— То-то, мошенник! — промычал это лекарь сквозь зубы… сердито таково… — Иди, — говорит, — за мной!
Я пошел. Он вывел меня на двор опять, да и говорит:
— Сколько ты мне дашь?.. Да смотри, борода, не торговаться!
— Почто торговаться, в. б.! На, вот, возьми, отсчитай, что те по царскому указу следует: ты ведь боле знаешь!
Тут я выволок деньги, да и подал ему все. Он взял; считает, а сам бранится:
— Вы, говорит, сиволапые, все мошенники! От всех от вас псиной воняет: так и деньги-то душные у тебя. Знаю я вашу благодарность: не возьми с вас вперед, так и с деньгами простись. Вот, я возьму, что мне по царскому указу положено, да понимаешь ли ты, сукин сын?
— Как не понимать, я говорю, в. б.! Понимаю.
А сам обрадел, что лекарь деньги примает. Только взял он одну пятирублевую, да в рыло-то мне ей и тычет. Я думал и взаправду ткнет, однако — нет.
— Вот, что я беру, говорит: понюхай, борода! А эти, достальные-то, к старшему лекарю отнеси; потому — я моложе его… понимаешь ли, борода, отчего я с тебя только это беру?
Тут он опять мне пятирублевой-то и тычет в рыло. Только, как взял он, так я и посмелее стал, да и молвил:
— А тебя, в. б., не Миколаем ли зовут?
— А что те, борода, в том, как меня зовут? Ну — Миколаем.
— Так ты бы, в. б., достальные-то деньги сам бы отдал старшему начальнику.
— Дурак ты, сиволапая псина! По царскому указу всяк берет сам на себя: мне до старшего лекаря дела нет, и ему — до меня!
— А как же, в. б., Гаврило-то сказывал, что ты и на старшего лекаря берешь?
— А скажи ты своему Гаврилу от меня, что врет он… не в свое дело суется.
— Так хоть укажи ты, как мне старшего-то отыскать?
— Вот те достальные деньги; а ищи его сам, как знаешь: язык до Киева доведет.
Тут лекарь пошел в хоромы; я поподался за ним, да на лестнице опять и стал: думаю, что будет? Только вдруг Митрей и бежит сверху:
— Что? — говорит.
— А взял, — говорю я, — слава Богу! Только на старшего не берет, а велит самому сыскать… не доведешь ли ты меня, Митреюшко, до старшего-то?
— А этот-то, — спрашивает Митрей, — колько с тебя взял?
— Молчи ты! — шепнул я Митрею: — только пятирублевую!
— Ладно, — говорит Митрей, — пойдем!
Вот, пошли мы. И малость поподались — а тут старший-то и живет… Хоромы не мудрые… Однако зашли.
— А дома Степан Миколаевич? — спросил Митрей.
— Дома, — говорят, — идите!
Тут я и догадался, что про этого подлекаря мне Гаврило-то и говорил, а тот, Миколай-от, который пятирублевую-то у меня взял — не тот. Вошли мы в горницу; вижу — начальник смирный. Митрей ему обо мне обсказал. «Ладно, говорит подлекарь: давайте двадцать пять целковых!» Как скажет он это — так у меня ноженьки и подкосились! «Да не будет у меня эстолько, в. б.! У меня только, вот, и есть»! А сам подаю ему двадцать три без шести рублев. Лекарь не берет; а сам говорит: «Нет, мне ни копейки нельзя взять мене!» Тут Митрей стал конаться лекарю: так и так, говорит. Потом они промеж себя стали шушукаться. Что они шушукались — я не чул, а памятно мне, будто Митрей говорит лекарю: «Что тебе! Возьми, да и все тут»! А лекарь, будто, говорит: «Мене, Митрей Петрович, ни копейки не возьмет! А мне ведь не своих прикладывать». Опять мне дивно показалося: как это, думаю, у Митрея и отец Митрей же был, а его величают Петровичем? Только думаю я это, а Митрей и зовет меня: «Пойдем, говорит!.. коли этот не берет, так мы получше найдем… знающего!» Пошли мы, а я и спрашиваю: «Пошто тя этот лекарь Петровичем величал, коли у тебя отец Митрей был»? «Экой ты, говорит Митрей, голова! Митрей-от мне не родной отец был, а вотчим; а родного-то отца у меня Петром звали, так то меня Петровичем люди и величают!» Завернули мы за угол, потом — за другой. «Вот, говорит Митрей: тут и есть!» Гляжу — опять изба небольшая, и уж шибко ветха. Вошли мы в избу. Тут наш брат мужики стоят, а по горнице ходит начальник… тороватый такой, старенький… и под хмельком. Митрей ему обсказывает: «Вот, говорит, я те, Василий Степанович, мужичка привел… о сыне…»
— Здравствуй, здравствуй, — говорит лекарь, — мужичок! Что надо?
— А о сыне, — говорю, — в. б.: как бы его выстарать; потому — смирен шибко!
— Можно, можно! Не такие дела выстарывали. Пойдем со мной!
Пошли. Наперво вышли в сенцы, а из сеней в горенку. Горенка холодная, а в ней — чисто.
— А что, — говорит лекарь, — ты мне положишь?
— А вот, — говорю.
Тут я выволок опять деньги, да как не на что положить, так я их по полу и расклал. А лекарь присел на кукорки, да и собрал их.
— Не мало ли, — говорю, — будет, в. б.?
— Довольно, довольно! — говорит: — выстараем! А как другое какое дело будет, так опять приходи.
Тут лекарь пошел в избу, а я за ним. Гляжу — а Митрея уж и нет тутока! «Где, говорю, он?» «А, говорят, ушел куды-то».
Я поманил, да и говорю самому лекарю:
— Так уж ты, одно слово, выстараешь, в. б.? Потому — и подлекарье по мне тянут.
— Выстараю, — говорит, — выстараю! Ты не сумлевайся.
— А как бы мне Митрея-то найти? Потому — не забыл бы он у целовальника сдачу с целкового взять.
— Так ты иди к нему на фатеру, — говорит лекарь.
— А я дороги не знаю, в. б.; потому — кружились… кружились!
— Ой ты, друг! — говорит. — Как выйдешь за ворота, так свороти налево, а тут и иди все прямо; перейдешь улицу, а тут пятый дом на левой руке и будет.
Я опять поконался, да и пошел. Как сказал мне лекарь, так я Митриеву фатеру и нашел. Взошел. Гляжу — а Митрея нет. «Где он?» спросил я. А говорят: «После того не бывал». Ой! думаю… парень молодой: не допивает ли он моего целкового! Только гляжу — а молодой-от Миколай — лекарь, тут на кровати и лежит!
— Что ты, — говорит, — борода, на меня уставился?
— А не ты ли, — говорю, — Миколай-лекарь?
— А что тебе?
— Да как бы мне Федьку-то выстарать? Потому — смирен шибко… какой он воин!
— А у старшего был?
— Был.
— А деньги отдал?
— Отдал.
— Ну, так смотри ты у меня, мошенник, иди к сыну, да скажи ему, чтобы он, как его приведут лобанить, так левую руку поднял бы, как велят, а правую бы, хоть и велят, не поднимал бы: …будто отсохла!
— Нет, я говорю, в. б.! Почто мне парня портить. Эк и взаправду прикинется; так на что мне он? А коли ты деньги взял, так по добру делай!
— Я вижу, — говорит лекарь, — ты мошенник.
— Нет, почто мошенник? А коли ты не хошь парня по-доброму ослободить, так подай назад деньги!
Как взъярит тут лекарь! «Ах ты борода, говорит, сиволапая! Я зашлю тебя, куды Макар телят не гоняет!» — И пошел, и пошел! Все к рылу подскакивает, а сам оболокается. Оболокся — и убежал. А я стою, да думаю: что делать? Только вдруг Митрей приходит… выпивши. Ой, думаю, пропил он мои денежки!
— Митреюшко, — говорю, — взял ли ты сдачу-то?
— Помани, — говорит он: — сдача не уйдет, потому — человек знакомый.
— Ну ладно, — говорю; — только как бы с молодого-то лекаря деньги возворотить, — потому, он ладит парня портить; а для меня уж лучше пусть он на царскую службу идет, да был бы здоров… вот что, Митреюшко!
Тут Митрей вдруг схватился за руку, да и побежал из избы: «Ой, говорит, руку вывихнул, так к костоправу надо!» И убежал. А тут две бабы остались. Я им и говорю: «Как же быть»? А они говорят: «Мы ваших делов не знаем: иди отколь пришел». — «Да вы хошь до Гаврила-то, говорю, меня доведите»! — «Не наше, говорят, дело: иди, как знаешь!» — Вышел я на улицу; а уж стемнело: гляжу — звезды на небе… Тоскливо таково мне стало! Потому — и дом разорил, и деньги без пути отдал, и парня не выстарал. Не знаю, куцы и ползти: стою — ревлю. Только, вот, вижу, идет кто-то крещеный.
— О чем ты плачешь, — говорит, — мужичок?
А я по голосу-то его и признал: это — у нас мерщик жил… Миколай Петрович. Я обрадел.
— Ты это, Миколай Петрович? — говорю.
— Я, — говорит; — а ты не Микан ли?
— Микан, — говорю, — и есть.
— А что ты тут ревешь?
— Да как не реветь, батюшко, Миколай Петрович! Это лекарье-то все деньги у меня выманили, а парня не выстарывать ладят, а портить!
— Какое лекарье?
— А вот, один в этой избе стоит.
— Как так?
— А вот так!
— Да это не лекарье, а ссыльные мошенники тебя обманывают!
— Так как же быть мне? Не поучишь ли ты меня, Миколаюшко?
Тут он велел мне рассказать, как что было. Я ему вот, как и тебе, в. б., и рассказал.
— Бежи, — говорит мне Миколай Петрович, — скорее к исправнику, покамест деньги твои не промотаны.
— А я не знаю, Миколай Петрович, двора-то исправникова: в кую сторону бежать?
— Ну, так пойдем вместе.
Дошли мы до большущих хором. Вошли в переднюю горницу; а тут солдат с синим воротником сидит. Миколай Петрович и говорит солдату: «Вышли нам исправника!» Солдат пошел, да вскоре и вернулся: «Идите!» говорит. Мы вошли в другую горницу. Горница матерая такая. А тут из другой опять горницы выскочил начальник черномазый, долгоносый и пучеглазый такой! Это исправник-от и есть. «Что вам»? спрашивает он. А Миколай Петрович и обсказал ему все, как есть. Как взъярит он!.. «Эй!» говорит. Прибежал этот солдат. «Тащи живее сюда это лекарье! Слышал кого?» — «Так точно», говорит солдат, а сам побежал. «А ты, говорит мне исправник, посиди, где солдат сидел». А Миколая отпустил: «Я уж сам теперечи знаю», говорит. Сел я это: а тут ночник горит… в стекле какое-то масло налито — и светло таково: что твоя свечка! Долго манил я тут… тоскливо было. Только вдруг слышу, кто-то по лестнице скоро таково поднимается. Вдруг колоколец над самым ухом у меня, сам о себе, зазвенел; дверь отворилась… гляжу — а это Митрей пришел… Видит он меня, и сердито посматривает… а сам выпивши. Ой, думаю, пропил он достальные мои денежки! А на звон-от сам исправник и выбегает. «А! говорит он Митрею: ты уж готов? Идите-ко оба сюды!» Мы пошли опять в большую горницу. Тут исправник спрашивает Митрея: «По каким лекарям ты водил этого мужика»? А тот говорит: «Ни по каким лекарям я не водил его, а водил к такому-то, да к такому-то — о сыне прошенье писать». — «Правду это он говорит?» спрашивает меня исправник. — «А врет, говорю я, в. б! На что мне прошенья?.. Мне лекаря надо было. А они от нашего-то лекаря отвели: тот, может, и не обманул бы, потому — свой начальник…» Тут опять исправник Митрея спрашивает: «Почто ты, говорит, рубль у него выманил?» «Нет, говорит Митрей, он сам его целовальнику подал, сам и сдачу взял!» — «Что ты, что ты, Митреюшко! говорю я: этак-то ты?.. за старую-то хлеб-соль!» «Отдай, говорит Митрею исправник, деньги ему, а не то худо будет: мошенник, говорит, ты!» А Митрей все свое: «Не брал, говорит, так не отдам!» Да так на том и стал. Исправник загагайкал и пришел Митрофан — такой же короткохвостый. — «Ты, говорит ему исправник, напиши бумагу, что этот мужик да Митрей сказывали, да так, говорит, пиши, чтобы ровно лист вышло, потому — другие будут писать, так чтобы не знали. Те пусть пишут всяк на своем листе». Митрофан с Митреем ушли опять в другие двери; а тут этот колоколец и зазвенел опять. Гляжу — старый лекарь идет! И этот шибко хмелен. «А за что, спрашивает его исправник, ты у этого мужика деньги взял?» Лекарь, хоть и пьян, а испужался: заикается, а сам говорит: «За прошенье о сыне, Ехрем Иванович». «А прошенье ты написал ли ему?» спрашивает исправник лекаря. «А и не написал», говорит лекарь. «А почто не написал, опять пристает исправник, коли эко место денег взял?» А лекарь и соври: «Почто он мне бумаг ни принес?» Тут исправник меня спросил: «Почто ты, говорит, ему бумаг не принес»? Я говорю: «Врет он все, в. б! Какие у меня бумаги… мне и без бумаг-то как тошно!» «А подай, говорит лекарю исправник, этому человеку деньги!» Лекарь выволок трехрублевую бумажку, да и подает исправнику: «Вот!», говорит. «Врешь, говорит ему исправник, ты подай все». «А боле нет у меня», сказал лекарь, да так на том и стал. Тут и этого исправник к Митрофану послал. Гляжу, — а молодой лекарь уж и пришел. Как заскачет над ним исправник! Я думал, он его в кровь разобьет. Однако не тронул. Потом приутих: стал его корить: «Я, говорит, тебя, мальчишка, на место посадил… жалел тебя, а ты вот как!» Только гляжу, — Миколай не сробел, а еще огрызается: «Пошто ты кричишь на меня?» говорит он исправнику. Тут исправник заскакал пуще прежнего: «Отдай, говорит, этому мужику деньги, а не то и самого тебя зашлю, куцы Макар телят не гоняет!» «Какие деньги?» спрашивает Миколай. «А пять рублев», говорит исправник. Тут он опять стих: «Посмотрим, говорит, какую ты песню у следователя запоешь!» А меня исправник спрашивает: «Этот у тебя пять рублев взял?» «Этот самый, говорю я: как же ты, Миколаюшко, запираешься?» — «Врешь ты, борода!» говорит Миколай, а сам мне в глаза смотрит. Опять заскакал исправник: «Так ты, говорит он лекарю, Миколаем назвался? Да еще при мне мужика бородой ругаешь!..» И пошел, и пошел! «А я, говорит лекарь, не ругаюсь, а называю его бородой, потому — не знаю его; да и никаких мужиков я знать не хочу, потому — от них ото всех псиной воняет, все они в полушубках ходят, все они мошенники, все с бородами! Есть у него борода — я бородой и называю». Вот, велит исправник опять писать. Написали. «Подпиши, говорит исправник Миколаю, свою сказку, что ты Тарханова и в глаза не видал». «А дай, говорит Миколай, мне все вычитать». «Нет, вре! говорит исправник: ты только за себя ручи». Миколай тут и заручил. Потом пришли еще какие-то руку прикладывать; и за меня приложили. Исправник подал мне трехрублевую. Гаркнул он солдата, да и говорит: «Засади этого Миколая-лекаря при полиции». «Ладно, говорит солдат, в. б!» а сам Миколая за локоть и берет. «Нет, говорит Миколай, это не по правилу: в бумаге того я не ручил». «А коли так, говорит исправник, так тащи его лемистративным[62] порядком». Тут солдат лекаря за шиворотку и стал забирать лемистративным порядком. Тот говорит: «Нет, уж лучше я сам пойду!» — Ушли. А меня исправник накормить велит. А я говорю: «Уж мне не до еды, в. б., потому — он парень-от смиреный!» «Ну, как хошь», говорит исправник. Тут он велел другому солдату меня до Гаврила довести. Я, было, стал о сыне ему конаться, а он говорит: «Нет!» Так я и ушел. А вот сегодня пришел ко мне тот же солдат, да и привел меня к тебе… вот и вся сказка, в. б!..
— Хорошо! А деньги, который ты отдавал, узнаешь ли, если тебе их показать?
— А этот рубль, который в кабаке отдал, так тот признаю, потому — худ шибко: я и у землемера-то не брал было, да в правленьи все говорят, что гож; а землемер говорит: не возьмут, так я обменю… потому я его в кабаке-то первого и выволок.
— Ну а другие бумажки?
— А други все, как есть… Только коли правду Миколай-лекарь сказывает, так по духу-ту нельзя ли как доискаться: быват и вправду от них псиной воняет.
— А когда вы с Дмитрием были в кабаке, были или нет там посторонне?
— Были, в. б.
— Ты не знаешь их?
— Я-то не знаю, а Митька, так тот знает, потому — зубоскалил с ними.
— А когда ты отдавал молодому Николаю-лекарю пять рублей, так тоже не видел ли кто этого?
— А как не видеть! Там из верхнего жила начальники глядели, да зубоскалили на нас.
— А когда у подлекаря вы с Дмитрием были, так не было ли тут еще кого-нибудь?
— Нет, тамотко никого не было; да ведь подлекарь и не взял с меня ничего: «Нет, говорит, двадцати пяти, — так вот тебе и деньги назад». И возворотили.
— Ну, а когда у старого лекаря был, так не встретил ли там кого-нибудь знакомого?
— Нет, знакомых тут не было, потому, по наречью-то, все кулояна-драчи. — А Митька… так тот, поди, их знает, потому — говорил с ними.
Я считаю лишним излагать подробности следствия и сообщу в сжатом виде достигнутые им результаты. Дмитрий Попихин оказался в… мещанином из солдатских детей; молодой Миколай-лекарь — сосланным в г. В — за мошенничества чиновником Бондыревым; старый лекарь — отставным чиновником, занимающимся составлением прошений. — Бондырев, сначала утверждавший, что вовсе не знает Тарханова, на очной ставке проговорился, что тот был у него в квартире; а чиновники полицейского управления сказали, что видели, как первый брал у последнего деньги на дворе полицейского управления. Против остальных прикосновенных к делу лиц формальных улик не оказалось. Но и Бондырева уголовная палата оставила лишь в сильном подозрении.
Летом того же года мне случилось быть в Гавшенском правлении. Я осведомился о Тарханове.
— Умер, — сказали мне.
— Как так?
— Да так вот! Как выехал зимусь из города, так и зачах; потому — и сына забрили, и деньги потерял, и дом разорил. После масляной и с печи не стал слезать, а ко Христову Дню — и душеньку Богу отдал. — А шибко жаль, потому — смиреный это был мужик: все волощане его за простоту любили!.. Так вот сгиб человек от недобрых людей, а сам на веку, поди, мухи худой не изобидел!.. Бывает это, в. б.!