Михаэль Крюгер Виолончелистка

1

— Никакого кладбища и в помине не было. В ответ на вопрос, куда ехать дальше, таксист, грузный ворчун с птичьей физиономией, лишь равнодушно отмахнулся, не проронив ни слова, хотя всю дорогу сюда с растущим раздражением реагировал на высказывания диктора по радио и искаженные эфиром призывы диспетчера. И почему только я не заставил чуточку обождать того, первого шофера такси, дружелюбного и услужливого, доставившего меня из будапештского аэропорта в отель? Тот готов был предложить решительно все: молодых красавиц, ночные заведения, цыганские оркестры — только скажите, будет сделано. Но мне хотелось хоть десяток минут опомниться перед тем, как отправиться на похороны, и я отпустил его.

— Где же это кладбище? — возопил я с заднего сиденья раздраженному водителю, который отрешенно прикуривал очередную сигарету от окурка предыдущей, обильно посыпая искрами заношенный свитер.

Машина стояла под каким-то растрепанным деревом, с безжизненных ветвей которого уныло свисали засохшие листья, а за ним взору открывался пустырь, усеянный вставшими на вечный прикол ржавыми фрагментами непонятного авто без колес, еще дальше — убогие домишки. Ни могил, ни людей не было видно в этом позабытом краю.

Слава Богу, хоть швейцар отеля накорябал на листке бумаги адрес треклятого погоста, и теперь я, задыхаясь в тесном прокуренном салоне такси, под угрюмо-недоверчивым взором водителя лихорадочно обшаривал карманы в поисках злополучного обрывка бумажки. Я весь взмок, но так и не находил его. У меня не было ни малейших сомнений, что основное занятие здешних таксистов — обман доверчивой клиентуры, в чем меня убедил еще швейцар, впрочем и сам не отказавшийся от щедрых чаевых за предоставленную информацию, однако перспектива оказаться у черта на куличках по милости смертоубийцы-водителя — такое было свыше моих сил. Нахамить ему я не мог — здесь, куда ни кинь, не то что такси, а вообще машины ни за что не отыщешь, как, впрочем, и самого кладбища.

И я продолжал рыскать по карманам в поисках клочка бумаги, а шофер мрачно затягивался едким дымом, кашлял разинутым ртом, после чего распахнул дверцу салона и отхаркнул загустевшую бурую мокроту прямо в пыль. Ситуация была возмутительной и вместе с тем унизительной, и я уже готов был выкрикнуть название отеля, чтобы он сию же минуту отвез меня назад, но тут окаянный клочок бумаги каким-то образом нашелся — в нагрудном кармане пиджака. Я победно протянул его своему вознице.

— Кладбище! — проорал я чуть ли не в ухо этому молчаливому типу, искоса изучавшему смятый листок и раздумчиво качавшему головой.

Мотор снова заурчал, вместе с ним пробудилась тяга к вербальному общению и у водителя, будто ключом зажигания он запустил не только двигатель, но и себя самого — он снова яростно бранился и бормотал. Факт обнаружения места назначения общую перспективу не улучшил, к тому же зарядил мелкий, похожий на аэрозоль дождь, разом затянувший и без того унылый пейзаж сероватой депрессивной кисеей.

Возможность притрястись в этой продымленной клетке на кладбище за полчаса до начала церемонии с тем, чтобы осмотреться, отыскать могилу и, с другой стороны, определить пути возможного отступления, постепенно становилась все призрачнее. Да и доберусь ли я туда вообще? Шофер, сопя и бубня, свернул к заправочной станции и остановил машину у малопривлекательной замызганной колонки. Выбравшись наружу, он направился к багажнику и довольно долго возился там. В поле зрения он возник довольно не скоро. В одной руке у него была початая бутыль с мутноватой жидкостью, скорее всего молодым вином, в другой исполинский сандвич, от которого он зубами отхватывал внушительные куски.

Шофер стоял у радиатора, сосредоточенно двигая челюстями и отхлебывая из бутыли. Только теперь я заметил, что левая половина его лица обезображена багровым бесформенным лишаем, протянувшимся от глаза до самой шеи, схваченной засаленным воротом свитера. И поскольку этот уродец не обнаруживал намерений залить в бак бензин, да и никто из служащих станции не показывался, я, поочередно оттянув рукав пальто, пиджака и рубашки, добрался наконец до часов и красноречиво постучал по стеклу, отчаянно надеясь, что и здесь, как и во всем мире, жест этот все-таки будет истолкован как подобает.

Ни один мускул не дрогнул на безучастной физиономии. Лишь когда в его пасти исчез последний кусочек хлеба, а бутыль была заботливо упрятана назад в багажник, шофер приступил к заправке. Но как только утихомирился счетчик колонки и забрезжила смутная надежда вопреки всему добраться до пункта назначения, куда я ехал уже битый час, шофер распахнул дверцу и отрывисто пролаял мне пару слов. Речь, конечно же, могла идти только о деньгах и ни о чем другом. Повинуясь его требованию, я извлек пачку купюр, еще не так давно врученных мне анемичной особой в окошечке обменной кассы отеля в обмен на стомарковую банкноту, и вложил в сунутую мне прямо под нос ладонь бумажку среднего достоинства. Пальцы оставались неподвижными, и ладонь не исчезала. Не дрогнули они и после того, как я накрыл первую купюру еще парой банкнот.

В этот момент к нам приблизилась стайка оборванцев, невесть откуда взявшихся здесь. Живо заключив водилу в полукруг, они с нескрываемым любопытством наблюдали за происходящим. Какая-то бабенка в вязаной шапочке бесцеремонно просунула нечесаную башку в салон машины и тоже жадно протянула раскрытую замызганную ладошку, норовя ухватить купюру.

Я представления не имел, сколько денег уже отдано мною и сколько еще оставалось, да и недвусмысленное поведение этой кодлы времени на раздумья не оставляло. Необходимо действовать. И выход был лишь один — атаковать. Опустив ноги на землю, я с зажатыми в кулаке купюрами выбрался из машины, после чего угрожающе выпрямился перед собравшимися подле водителя голодранцами, выдержал нужную паузу и завопил что было мочи:

— Если вы сию же минуту не отвезете меня к кладбищу, я вызову полицию, и вас всех упрячут!

Произнося эту тираду фельдфебельским тоном, распалявшим во мне ярость и отвагу, о которых до сей поры я просто и не подозревал, я для острастки ткнул кулаком в грудь кому-то из стоявших и походя смахнул шапочку с кудлатой головы наглой бабы.

Тут даже видавший виды таксист и тот приуныл. Теперь самое главное — не дать им всем спуску, не упустить инициативу. Когда я уже собрался схватить за грудки этого субъекта с птичьим лицом, между нами возник человечек в замасленной спецовке, который на безупречном немецком поинтересовался о причине столь эмоционального разбирательства.

— Мне нужно на кладбище, — бросил я в ответ, — на окаянный, неизвестно где запрятавшийся могильник, куда этот дебил никак не может или не желает отвезти, хотя уже вытащил из меня целую прорву денег! Стыд и позор, что в этой стране так беспардонно обходятся с приезжими, ставя ни во что элементарные нормы приличия и гостеприимства. Вся Венгрия кишит такими типами, для которых законы цивилизованного общения — пустой звук…

— Кладбище? Кладбище? — вопрошал человечек в спецовке. — Так вам надо на кладбище?

И, дружелюбно улыбаясь, как бы невзначай деликатно запихнул меня назад в салон, а лишайный шофер занял место за баранкой, под рукоплескания зевак выехал на дорогу, а несколько минут спустя мы уже подъезжали к кладбищу.

— Будете ждать меня здесь! — приказным тоном сообщил я водителю. — Понимаете меня, здесь. — Еще раз ткнул пальцем в часы, поднял два пальца и снова повторил: — Ждать здесь!

О деньгах уже речи не шло, а когда я, купив букет у обаятельной беззубой дамочки, метнул взгляд на такси, то увидел, что машина, кряхтя, выбирается за угол. Слава тебе Господи, мелькнуло у меня в голове, что и на сей раз все сошло благополучно. Поскольку мне отчего-то показалось, что вопреки всему деньги были сэкономлены, я без сожаления сунул в шершавую руку продавщицы еще купюру.

Дождь усиливался. Перед помещением, где прощаются с покойными, — шатким сооружением, — образовались огромные лужи, нечего было и пытаться прыжком преодолеть их. Оставалось форсировать. Мужчина в форменной одежде с видом перевозчика через Стикс весело поглядывал на тех, кто тщетно пытался, не замочив ног, преодолеть водную преграду. Какая добросовестность перед уходом в небытие!

Оказавшись в самом центре лужи, я все же попробовал перемахнуть остаток ее и, основательно промочив ноги, добрался до суши. Окончательно я пришел в себя, лишь преодолев изрядный кусок показавшегося мне бескрайним участка, отведенного тем, кого уже нет с нами. Безмолвная и строгая упорядоченность каменных плит, старых и покосившихся, под которыми покоились бренные останки многочисленных усопших, в том числе и австрияков, настроили меня на размеренный темп, сообщив мыслям некое подобие упорядоченности. И уже десяток минут спустя, заложив руки за спину, я мерно вышагивал, вступив со смертью в самые доверительные отношения, настолько доверительные, что даже смог опуститься на крохотную скамеечку у какой-то пригнетенной временем могилки, чтобы выкурить сигарету.

Дождь уже успел кончиться. Ветер придал будто посыпанным корицей облакам самые причудливые формы, прямо надо мной и над могилой они походили на стоящего на задних лапах медведя. Край плиты, прикрывшей то, что некогда было Мартой Лункевич, порос грибами, теми же, что и на берлинских кладбищах, только помясистее. Из них вполне можно было бы приготовить лакомое блюдо. Марта отдала Богу душу году в 1956-м, или же ее принудили отдать ее Всевышнему — в тот год вполне возможен был и такой вариант. Прожила она на этом свете девятнадцать лет. И почему только никто не удосужился высечь на могильном камне место ее рождения?

Невзирая на то что подсознательно я понимал: здесь мне искать нечего, я чувствовал себя на этой вросшей в землю скамеечке, уперев промокшие ноги в пятнистые листья плюща, более чем уютно. Пачку сигарет я водрузил на могильную плиту, оживив веселеньким красным цветом суровую серость камня. Окурки же тщательно вдавил в раскисшую от дождя землю. Вполне возможно, что Марта и Мария дружили. Отец Марты, по всей вероятности поляк, состоял в партии, мать была родом из Будапешта. Возможно, они были соседями и иногда вместе музицировали. Марта, старшая, в строгом бархатном платье, доставшемся ей от бабушки, с вышитой парчовой брошью, у рояля. Мария в беленьких носочках, чуточку приспущенных, играла на скрипке. Каждый вторник и пятницу от двух до четырех, чаще не вынесли бы соседи. Очень сосредоточенно, невзирая на безнадежно расстроенный инструмент, порой негодующе, если ее товарка помоложе не удерживала такт. Барток. Закончив играть, обе еще некоторое время стояли у окна и смотрели на пробегавшую внизу улицу.

— Что ты видишь? — спрашивала Мария.

— Ничего, — звучал ответ, — вообще ничего.

— А когда закончим консерваторию, как ты представляешь себе наше будущее?

— Будем жить в Париже, — отвечала Марта, — и там у нас перед дверями не будут торчать машины, в которых сидят, будто приклеенные, такие вот типы, как эти, которые каждые восемь минут опускают стекло, чтобы вышвырнуть на мостовую окурки. И почему это полицейские беспрерывно коптят?

Однажды я застал Марию — это было в одной из варшавских гостиниц, — когда она словно завороженная неотрывно глядела в окно. Согнув правую руку в локте, она уперлась ею в раму, а левой — в подоконник; создавалось впечатление, что калека застыл в нелепой позе. Уже едва войдя в комнату, я понял, что она плачет — стекло за рыжей копной волос запотевало от дыхания, молочно-белый кружок с каждым выдохом на мгновение увеличивался, чтобы в следующую секунду снова сузиться. Когда я, подойдя к ней сзади, поинтересовался, в чем дело, Мария молча кивнула на стоявший на противоположной стороне улицы автомобиль, в котором сидели мужчины и курили, и как раз в этот момент они опустили стекло дверцы, чтобы выбросить окурки, и те красненькими огоньками дотлевали в снежной кашице. Вот и все ее детство, больше из него ничего не вытянешь.

И Юдит тоже имела привычку подолгу стоять у окна, глазея на улицу, даже когда мы разговаривали. Какой-то присущий окнам магнетизм, передаваемая генетически неосознанная тяга влекла ее к окнам даже там и тогда, когда противник был не снаружи, а здесь, в той же комнате, за спиной, в считанных сантиметрах от нее. И тот, кто в ту минуту увидел бы Юдит, в момент ее дичайших и душераздирающих мук, снаружи, с улицы — застывшую у окна, с поднятыми руками и перекошенным лицом, непременно счел бы ее репетирующей роль Медеи или же попросту умалишенной. А если она, чтобы хоть чуточку отвлечься, прижималась ладонями или лбом к оконному стеклу, это довершало образ узницы. Однажды, когда мы о чем-то заспорили, она настолько энергично сопровождала свой разъяренный монолог постукиванием коробочкой от компакт-диска с фортепьянными концертами Бетховена, что стекло не выдержало и разлетелось вдребезги, как раз когда из динамиков звучало рондо Второго концерта.

Может быть, размышлял я, сидя у могилы незнакомой мне Марты, может быть, Юдит почувствовала, что из-за привязанности к своей матери, которая, по сути, была не чем иным, как зависимостью, временами приводившей к доведенному до абсурда копированию, ей так и не дано пойти своим путем в творчестве. Она была и оставалась точнейшей и добросовестнейшей копией, двойником своей гениальной матери. Вы, случайно, не дочь Марии? Может, и ее ипохондрическое высокомерие, побудившее Юдит ввести в свой круг общения именно меня, а не кого-нибудь еще, было не чем иным, как попыткой вырваться из тени, отбрасываемой Марией, не отрываясь от нее окончательно? Ведь она пребывала в твердой убежденности, что самому мне ни за что на свете недостанет мужества убраться подобру-поздорову со двора Марии ни ради другой женщины, ни по собственной воле. Я был заражен. Заражен неизлечимой болезнью, всю жизнь я оставался бациллоносителем. Вероятно, Юдит рассчитывала в моем обществе схорониться от Марии. Впрочем, она была слишком умна, чтобы позволить себе втянуться в подобные игрища.

Бедняжка Марта Лункевич. И ее втянул в разбирательство этих, не имеющих к ней касания отношений и путаное самокопание тот, кто, не в силах совладать с собой, вздумал выплеснуть их из себя, сидя у ее могилы. И даже этого ему мало. Над необозримым полем вопросов повис еще один, на который мне предстояло ответить: ну почему Юдит решила остановить свой выбор именно на мне? В жизни ее матери в избытке присутствовали те, кого она с успехом могла бы использовать в своих целях. Дирижеры, пианисты, композиторы, критики — все, кто бежал к Марии поплакаться в жилетку и неизменно обретал в ее обществе утешение, все эти незрелые недоделки, ныне перешедшие в разряд знаменитостей и благополучно пожинающие лавры успеха у готовой ломиться на их выступления публики. Все они были в ее распоряжении и, вне всякого сомнения, были бы только рады опекать Юдит. Почему она вышла именно на того, на ком оставил свою зловещую отметину демон разочарования и краха, на человека в известном смысле конченого, на того, кто обрел душевный покой, лишь избавившись от всяческих желаний?

Внезапно меня осенило: она всегда искала того, кому могла бы навязать свою концепцию победы. Неудачник был необходим ей в качестве некоего оселка, испытуемого, в состязании с которым неизменно оказываешься в выигрыше. А выигрывать ей было необходимо постоянно. Если мы шли на концерт и там не оказывалось никого из знакомых, Юдит так и продолжала стоять у своего кресла, дожидаясь, пока ее не заметят, в то время как я, усевшись, преспокойно изучал программку. В антракте я еще продолжал аплодировать, а она уже пробиралась в фойе, торопясь быть узнанной. И находя того, кто, еще не успев отойти от услышанного, пребывал в явном смятении чувств, она с ходу обрушивала на него свое мнение и об исполнителе, и о произведении и обрабатывала до тех пор, пока жертва с ней не соглашалась.

Мне припомнился один концерт, где исполнялся Штокхаузен и на который мы отправились вместе с ней. Концерт был явно сыроват, и даже отвага исполнителей не смогла скрепить рыхлость композиции. Но уже в антракте Юдит собрала вокруг себя компанию юнцов и принялась эмоционально вдалбливать им, сопровождая сказанное темпераментной жестикуляцией, что, дескать, мы присутствуем при рождении шедевра, и за отведенную ей четверть часа на самом деле сумела убедить в этом присутствующих, так что по завершении концерта музыканты слегка ошалели, сорвав бурные и совершенно незаслуженные овации.

Пачка «Мальборо» опустела. Я уже зажег было спичку, и она, упав на надгробие Марты Лункевич, с шипением погасла. Мир праху твоему. Сквозь пелену облачности пыталось прорваться блеклое солнышко. Поднимаясь со скамейки, я вдруг почувствовал, как хрустнули суставы. Пожилой человек на будапештском кладбище. С преувеличенной тщательностью я запахнул пальто, отвесил едва заметный поклон могиле, где покоилась та, кому невольно выпало стать свидетельницей этого странного акта самоанализа, так ни к чему и не приведшего. Мне предстояло день за днем воссоздавать в памяти всю эту историю, только так можно было найти ключ к ее разгадке. А ключ этот существовал.

Обернувшись, я сквозь поредевший кустарник различил приближающуюся ко мне траурную процессию. Это могли быть только они. Рой черных пчел вокруг убранного цветами гроба, возвышающегося на деревянной повозке. До меня донесся скрип колес по гравию дорожки. Проворно подняв воротник пальто, я спрятал в карман пустую пачку из-под «Мальборо» и поспешил в противоположном от скорбевших направлении — к выходу. Присоединись я к ним, оказался бы там не ко двору, это было ясно как день божий.

У входа с дымящейся сигаретой во рту меня дожидался водитель такси. Его лишай отливал алым в бледноватом свете солнца.

Загрузка...