Вследствие того, что мое сотрудничество с Гюнтером так и не хотело сдвигаться с мертвой точки, я уговорился с одним знаменитым итальянцем-писателем, автором переводов на итальянский язык стихотворений Мандельштама и одной весьма солидной, если не лучшей монографии о поэте. Так как вечером ему предстояло выступить перед аудиторией с чтением отрывков из своих собственных произведений, а он никак не мог выступать натощак, в три часа пополудни я должен был заехать за итальянцем в отель, чтобы организовать для него поздний обед — перед намеченной на восемь вечера лекцией ему необходимо было насладиться и достаточно продолжительным послеобеденным сном — одним часом ограничиться было никак нельзя, ибо за пару часов перелета из Рима в Мюнхен итальянец умудрился истомиться настолько, что даже готов был отказаться от прочтения лекции в этот день.
Что касается меня, я тоже малость устал от краткой телефонной беседы, вылившейся в настоящую вакханалию объяснений и пояснений, приписав это, однако, тому, что все мои из без того скромные познания в итальянском вмиг куда-то улетучились. Я и связной фразы выговорить не смог, время от времени выкрикивая в трубку бессвязные обрывки. И даже вспотел, внезапно с досадой осознав, что донимаю своим бредом столь почтенного и измотанного перелетом человека потугами на язык, лишь отдаленно и исключительно мелодикой напоминавший итальянский. Впрочем, писатель, казалось, был настолько поглощен планированием, вплоть до пересчета остававшихся до авторского вечера часов, что, судя по всему, даже не удостоил вниманием мои огрехи. Святой, да и только.
В отличие от своих немецких собратьев и коллег, в отличие от Гюнтера, от которого я и узнал обо всех деталях частной жизни этого итальянца, последний, похоже, беспокоиться по поводу своего творчества явно не собирался. Он питал ненависть к публичным выступлениям, к авторским вечерам, обходя стороной чествования и юбилеи, требовавшие речений с трибун, отмахивался и от наград. Этот человек, которому перевалило за шестьдесят, жил со своей матушкой в квартире позади Пантеона. Он штопала ему носки, относила письма на почту, отвечала на телефонные звонки и убеждала собеседников на другом конце провода, что ее сыночка, дескать, нет дома, в то время как он, дрожа, стоял подле нее. Спали они в разных комнатах, но при распахнутых дверях. Я считал его выдающимся мастером юмора, чем-то вроде итальянского Гоголя, сам же он видел себя осененным перстом Божьим трагиком, что, собственно, одно и то же — если две на первый взгляд параллельные линии продолжать до бесконечности, они все же пересекутся.
Естественно, я намеревался склонить итальянца к участию в своем мандельштамовском проекте, и поскольку мне позарез был необходим переводчик для общения, в чем меня убедил телефонный разговор, за помощью я решил обратиться не к кому-нибудь, а к Гюнтеру, вот уже три месяца пытавшемуся отговорить меня от пресловутого проекта. Но Гюнтер будто в воду канул. Гюнтер страдал столь распространенным в писательских кругах недугом — ненадежностью. Вероятно, именно она и составляла его единственно надежный источник творчества. Так что я в одиночестве отправился в гостиницу, где расположился высокий гость, — в поразительно неопрятное здание в центре города, на котором и вывески-то не было, лишь домофон с расхлябанной кнопкой, которая тут же юркнула в пластмассовый корпус устройства, стоило мне лишь прикоснуться к ней. Будто зверек в норку.
Несколько минут спустя дверь раскрылась, и из нее нескончаемой чередой повалили японцы с сумками через плечо и тут же, зажимая уши, заполонили близлежащие улицы, подобно рою насекомых. Едва завидев их, я проворно отступил в сторону и вообще прикинулся случайным прохожим, но лишь только они исчезли из виду и дверь снова закрылась, как я вновь принялся хлопотать у злосчастной кнопки, которая так и не пожелала выбраться из своего убежища. Зато послышались истерические возгласы профессора Бевилаква, по-видимому пытавшегося переорать пронзительный звон.
— Это я! — пытался докричаться до него я. — Дожидаюсь вас внизу!
Вопил я, наверное, все же достаточно громко, во всяком случае, персонал расположенной поодаль аптеки услышал меня и, явно заинтересовавшись, стал приближаться ко мне вместе с посетителями той же аптеки, движимый отчасти любопытством — что же это за диво такое, когда взрослый человек криком пытается что-то втолковать стене дома, — отчасти раздражением, вызванным стремительным отливом потенциальных покупателей. Похоже, им не понравились мои вопли вроде «это я». Закричи я: «это не я», я имел бы все шансы остаться вне зоны их внимания.
Когда сгрудившаяся вокруг меня компания услышала крики профессора, более походившие на призывы о помощи, она, не раздумывая долго, как следует поднажала на дверь, и под предводительством аптекаря небольшой авангард устремился вверх по лестнице, чтобы стать свидетелем примерно той же картины, что и внизу, но интимнее: орущий в трубку профессор Бевилаква. Он все еще или, точнее сказать, уже пребывал в домашнем халате — небольшого роста человек на грани коллапса. И поскольку никто не смог отыскать щиток с пробками, аптекарь столь энергично двинул по звонилке, что та испустила дух. И тут же воцарилась ничем не нарушаемая тишина, народ вернулся к прерванной работе или просто разошелся, я же дожидался у дверей, пока не покажется профессор и поэт, презревший нашу договоренность ради полуденного сна и, как я надеялся, примется рассуждать со мной на тему Мандельштама.
Когда этот абсолютно лысый человечек все же появился, на лице у него застыла столь оскорбленная мина, что мне только и оставалось, что смиренно и безмолвно вышагивать рядом. Ибо любое слово бередило бы рану, ранее мною нанесенную.
— Простите, — заговорил я, но тут же осекся, отметив выражение его глаз. — Вот сюда, прямо.
Это единственная разумная фраза, что пришла мне на ум, и поскольку он все же умудрился понять ее, невзирая на мой чудовищно исковерканный итальянский, я повторял ее при каждом удобном случае. Сюда, прямо. Сюда, прямо. Сюда, прямо. И вот мы оказались перед пивнушкой, откуда доносился гомон голосов. Вытянув шею, профессор опасливо приблизился к входу, тут он очень напомнил мне собаку, желавшую убедиться, не вытурят ли ее оттуда, затем отпрянул, уступая дорогу выходящим посетителям, потом снова приблизился, втянул ноздрями дух, исходивший от поджаренной свинины, однако отобедать здесь не решился. Это своеобразное принюхивание повторилось у дверей еще нескольких заведений весьма различного кулинарного направления, но повсюду — стояли ли мы у входа в китайский, итальянский, португальский или германо-баварский ресторанчик — профессор неизменно отступал, и мы продолжали путь под мое методичное «сюда, прямо». И вот где-то в самый разгар этого блуждания он вдруг остановился и осведомился у меня, где купить нижнее белье. Нижнее белье? Да, но разве не Италия держава нижнего белья и не Рим — его столица?
Мне тут же припомнились бесчисленные лавки, торговавшие именно нижним бельем, виденные мною в Риме в переплетении улочек ниже Испанской лестницы, первоклассно убранные витрины, больше напоминавшие картинные галереи, где, однако, и выбрать было нечего, разве что смехотворные трусы ужасающих расцветок. Что возжелал приобрести этот исследователь Мандельштама?
— Нижнее белье?! — вскричал я, не позабыв возложить руки на причинное место, чтобы враз покончить с неясностью относительно вида пресловутого нижнего белья, которое вознамерился прикупить итальянец.
— Да, да, — согласно закивал профессор Бевилаква.
И мы направились в магазин мужской одежды, где профессор, как я имел возможность лицезреть сквозь витрину, досыта напримерявшись, остановил свой выбор на дюжине трусов, которые велел упаковать, тех самых, что со специфическим уплотнением спереди. Недурное помещение академического гонорара, с радостным удовлетворением подумал я, когда мы возобновили наши скитания по центру города. Время пока что не начавшегося собеседования на тему Мандельштама неуклонно иссякало, когда профессор резко затормозил у какого-то невзрачного ресторанчика и после продолжительного принюхивания решился все же войти внутрь, где нам предложил место у окна весьма приветливый чернокожий метрдотель, представившийся Джеймсом и, как мы впоследствии узнали, прибывший в Германию из Уганды. Впрочем, сразу же было решено поменять этот стол на другой, тот, что поближе к центру зала. А еще немного погодя, когда вошел еще один посетитель, занявший столик в непосредственной близости от нас, мы пересели к дверям, однако по причине жуткого сквозняка вынуждены были вновь сменить место, усевшись за крохотным, под стать кукольному домику, столиком подле клозета. После описанной свистопляски со столиками, продиктованной острейшим желанием исследователя творчества Мандельштама сохранить в добром здравии свое склонное к простуде ухо и вместе с тем избавить себя от пытки созерцать какой-то невинный пейзажик на стене, после того как продемонстрировавший воистину ангельское терпение Джеймс стоически выдержал и замену стульев на более мягкие, мы наконец получили возможность взять в руки меню. Меню изобиловало в первую очередь легкими блюдами из макарон по-итальянски, но в нем присутствовали и фирменные блюда, и, кроме того, рыба в великом изобилии сортов, о коих с присущей скорее владельцу сего заведения, нежели метрдотелю убежденностью не замедлил сообщить нам по-немецки и по-английски Джеймс. После затянувшегося до неприличия перевода и не менее продолжительных дискуссий по поводу в общем-то не особенно длинного меню профессор Бевилаква с озабоченным лицом остановил выбор на жарком из ягненка с горохом и картофелем, хотя нет, жаркого не надо, только картофель и соус, я же — на спагетти с чесноком и оливковым маслом.
— Solo piselli? Только горох? — пытался докричаться я до погруженного в глубокомысленное молчание поэта, но ответа так и не получил.
Профессор Бевилаква, уронив грушевидную главу свою на грудь, похоже, сладко спал. И лишь когда мистер Джеймс поставил подле так и нетронутого стакана с красным вином тарелку с горохом — ровно сотней зеленых горошин, — шарообразная фигура обнаружила признаки некоего движения. Профессор устало взялся за вилку и попытался — тщетно, если я могу взять на себя смелость кратко охарактеризовать его усилия по поглощению пищи — нанизывать одну горошину за другой на зубья вилки, против чего непокорные бобовые отчаянно протестовали, отпрыгивая в разные стороны. Вскоре они изумрудным венчиком окружили тарелку профессора, и любой забредший к нашему столику посетитель вполне мог бы поверить, что тарелку этого сидящего с несчастным видом профессора специально решили столь оригинальным образом украсить, дабы улестить его. Из опасений показаться невоспитанным я не решался притронуться к своим макаронам. Лишь когда профессор принялся толстоватыми пальцами собирать рассыпавшиеся по скатерти горошины, немилосердно давя их, и потом после тщательного визуального изучения отправлять их в рот, я все же решил умилостивить свой отчаянно напоминавший о себе желудок, подцепив на вилку чуточку макарон. Но тут же вынужден был прервать сие действо, поскольку итальянец, с которым я встретился исключительно ради возможности обсудить либретто к опере о Мандельштаме, принялся выплевывать на тарелку отделенную во рту кожицу бобовых от их содержимого, призвав на помощь пальцы для отделения особливо неподатливых частичек кожицы от неба, дабы потом обстоятельно отереть их о край тарелки.
Когда с этим занятием было покончено и мистер Джеймс, явно польщенный похвалами в адрес кухни ресторана из уст профессора Бевилаква, сменил загаженную тарелку на книгу почетных гостей, в которую было предусмотрительно вклеено явно только что вырезанное из местной вечерней газеты фото автора, я счел, что самое время заявить о своих планах относительно оперы. Так вы собрались писать оперу на стихи Мандельштама? — по-видимому, так должна была звучать фраза, произнесенная профессором, который на мгновение решил оторвать взор от книги почетных гостей мистера Джеймса. Во взгляде этом не было и следа доброжелательности, равно как и доверия, впрочем, как не было и презрения. Взгляд именитого профессора выражал лишь вопрос — как же я могу написать для вас оперу, если я и нот толком не различаю! И тут же, велев вызвать для себя такси, обстоятельно распрощался с Джеймсом, удостоив лишь кратким кивком меня — увидимся на моей лекции! — и вместе со своим пакетом трусов исчез.
Я стал названивать Гюнтеру, чтобы тот заехал за мной, но того не оказалось дома.
Мистер Джеймс поднес мне эспрессо и с настырностью истинного уроженца Центральной Африки принялся выспрашивать меня о моем итальянском приятеле. После кофе последовала граппа, после нее — самогон, который гнал его родитель в Уганде и через посольские каналы переправлял сыну. Затем ресторан заполнили гости, набросившиеся на мясо, от которого предпочел отказаться профессор Бевилаква. Около полуночи мне все же посчастливилось дозвониться до Юдит, побывавшей в обществе Гюнтера на лекции профессора и еще не успевшей опомниться, ибо выяснилось, что итальянец, который, по ее словам, изъяснялся на великолепном немецком, затащил их в какую-то чисто баварскую пивную. Гюнтер до сих пор пребывал у меня на квартире. Вскоре они за мной заехали и при помощи новообретенного друга-африканца и его супруги, оказавшейся уроженкой Швабии, всем удалось запихнуть меня на заднее сиденье моего же автомобиля. И мне впервые за этот насыщенный событиями день наконец-то выпала возможность всласть задуматься о своей не свершившейся пока опере, одновременно прислушиваясь к этой парочке на переднем сиденье, которая за время лекции о Мандельштаме, равно как и за часы, ей воспоследовавшие, преобразилась именно в парочку.