ТОТ, КТО ПОСТОЯННО ЯСЕН, ТОТ, ПО-МОЕМУ, ПРОСТО ГЛУП



ИЗ ПОЭМЫ «ПРО ЭТО»

Путешествие с мамой

Не вы —

не мама Альсандра Альсеевна.

Вселенная вся семьею засеяна.

Смотрите.

мачт корабельных щетина —

в Германию врезался Одера клин.

Слезайте. мама.

уже мы в Штеттине.

Сейчас.

мама.

несемся в Берлин.

Сейчас летите. мотором урча. вы:

Париж.

Америка.

Бруклинекий мост.

Сахара.

и здесь

с негритоской курчавой

лакает семейкой чай негритос.

Помнете периной

и волю

и камень.

Коммуна —

и то завернется комом.

Столетия

жили своими домками

и нынче зажили своим домкомом!

Октябрь прогремел.

карающий.

судный.

Вы

под его огнепёрым крылом

Расставились,

разложили посудины.

Паучьих волос не расчешешь колом.

Исчезни, дом.

родимое место!

Прощайте! —

Отбросил ступеней последок.

— Какое тому поможет семейство?!

Любовь цыплячья!

Любвишка наседок!


Пресненские миражи

Бегу и вижу —

всем в виду

кудринекими вышками

себе навстречу

сам

иду

с подарками под мышками.

Мачт крестами на буре распластан,

корабль кидает балласт за балластом.

Будь проклята,

опустошенная легкость!

Домами оскалила скалы далекость.

Ни люда, ни заставы нет.

Горят снега,

и гóло.

И только из-за ставенек

в огне иголки елок.

Ногам вперекор,

тормозами на быстрые

вставали стены, окнами выстроясь.

По стеклам

тени

фигурками тира

вертелись в окне,

зазывали в квартиры.

Тот,

кто постоянно ясен…

С Невы не сводит глаз,

продрог.

стоит и ждет —

помогут.

За первый встречный за порог

закидываю ногу.

В передней пьяный проветривал бредни.

Стрезвел и дернул стремглав из передней.

Зал заливалея минуты две:

— Медведь.

медведь,

медведь, медв-е-е-е-е… —


Муж Феклы Давидовны со мной
и со всеми знакомыми

Потом, извертясь вопросительным знаком.

хозяин полглаза просунул:

— Однако!

Маяковский!

Хорош медведь! —

Пошел хозяин любезностями медоветь:

— Пожалуйста!

Прошу-с.

Ничего —

я боком.

Нечаянная радость-с, как сказано у Блока.

Жена — Фекла Двидна.

Дочка,

Точь-в-точь

в меня, видно —

семнадцать с половиной годочков,

А это…

Вы, кажется, знакомы?! —

Со страха к мышам ушедшие в норы.

из-под кровати полезли партнеры.

Усища —

к стеклам ламповым пыльники —

из-под столов пошли собутыльники.

Ползут с-под шкафа чтецы, почитатели.

Весь безлицый парад подсчитать ли?

Идут и идут процессией мирной.

Блестят из бород паутиной квартирной.

Все так и стоит столетья,

как было.

Не бьют —

и не тронулась быта кобыла.

Лишь вместо хранителей духов и фей

ангел-хранитель —

жилец в галифе.

Но самое страшное:

по росту.

по коже

одеждой,

сама походка моя! —

в одном

узнал —

близнецами похожи —

себя самого —

сам

я.

С матрацев.

вздымая постельные тряпки.

клопы, приветствуя, подняли лапки.

Весь самовар рассиялея в лучики —

хочет обнять в самоварные ручки.

В точках от мух

веночки

с обоев

венчают голову сами собою.

Взыграли туш ангелочки-горнисты,

пророзовев из иконного глянца.

Исус,

приподняв

венок тернистый,

любезно кланяется.

Маркс.

впряженный в алую рамку,

Тот, кто постоянно ясен…

и то тащил обывательства лямку.

Запели птицы на каждой на жердочке.

герани в ноздри лезут из кадочек.

Как были

сидя сняты

на корточках.

радушно бабушки лезут из карточек.

Раскланялись все.

кто басом фразу.

осклабились враз;

кто в дискант

дьячком.

— С праздничком!

С праздничком!

С праздничком!

С праздничком!

С праз —

нич —

ком! —

Хозяин

то тронет стул.

то дунет.

сам со скатерти крошки вымел.

— Да

я не знал!..

Да я б накануне…

Да, я думаю. занят…

Дом…

Со своими…


Бессмысленные просьбы

Мои свои?!

Д-а-а-а —

это особы.

Их ведьма разве сыщет на венике!

Мои свои

с Енисея

да с Оби

идут сейчас.

следят четвереньки.

Какой мой дом?!

Сейчас с него.

Подушкой-льдом

плыл Невой

мой дом

меж дамб

стал льдом.

и там…

Я брал слова

то самые вкрадчивые.

то страшно рыча.

то вызвоня лирово.

От выгод —

на вечную славу сворачивал.

молил.

грозил.

просил,

агитировал.

— Ведь это для всех…

для самих…

Ну, скажем, Мистерия —

для вас же…

ведь не для себя ж?!

Поэт там и прочее…

Ведь каждому важен…

Не только себе ж —

ведь не личная блажь…

Я. скажем. медведь. выражаясь грубо…

Но можно стихи…

Ведь сдирают шкуру?!

Подкладку из рифм поставишь —

и шуба!..

Потом у камина…

там кофе…

Курят…

Дело пустяшно:

ну, минут на десять…

Но нужно сейчас.

пока не поздно…

Тот,

кто постоянно ясен…

Похлопать может…

Сказать —

надейся!..

Но чтоб теперь же…

чтоб это серьезно… —

Слушали. улыбаясь. именитого скомороха.

Катали пó столу хлебные мякиши.

Слова об лоб

и в тарелку

горохом.

Один расчувствовался.

вином размягший:

— Поооостой…

Поооостой…

Очень даже и просто.

Я пойду!..

Говорят, он ждет…

на мосту…

Я знаю…

Это на углу Кузнецкого мóста.

Пустите!

Ну-кося!

По углам —

зуд:

— Наззз-ю-зззюкалсяl

Будет ныть!

Поесть, попить.

попить, поесть —

и за 66!

Теорию к лешему!

Нэп —

практика.

Налей.

нарежь ему.

Футурист.

налягте-ка!

Ничуть не смущаясь челюстей целостью.

пошли греметь о челюсть челюстью.

Шли

из артезианских прорв

меж рюмкой

слова поэтических споров.

В матрац.

поздоровавшись,

влезли клопы.

На вещи насела столетняя пыль.

А тот стоит —

в перила вбит.

Он ждет.

он верит:

скоро!

Я снова лбом.

я снова в быт

вбиваюсь слов напором.

Опять

атакую и вкривь и вкось.

Но странно:

слова проходят насквозь.

ТАМАРА И ДЕМОН

От этого Терека

в поэтах

истерика.

Я Терек не видел.

Большая потерийка.

Из омнибуса

вразвалку

сошел,

поплевывал

в Терек с берега,

совал ему

в пену

палку.

Чего же хорошего?

Полный развал!

Шумит,

как Есенин в участке.

Как будто бы

Терек

сорганизовал,

проездом в Боржом,

Луначарский.

Хочу отвернуть

заносчивый нос

и чувствую:

стыну на грани я,

овладевает

мною

гипноз,

воды

и пены играние.

Вот башня,

револьвером небу к виску,

разит

красотою нетроганой.

Поди,

подчини ее

преду искусств —

Петру Семенычу

Когану.

Стою,

и злоба взяла меня,

что эту

дикость и выступы

с такой бездарностью

я

променял

на славу,

рецензии,

диспуты.

Мне место

не в «Красных нивах»,

а здесь,

и не построчно,

а даром

реветь

стараться в голос во весь,

срывая

струны гитарам.

Я знаю мой голос:

паршивый тон,

но страшен

силою ярой.

Кто видывал,

не усомнится,

что

я

был бы услышан Тамарой.

Царица крепится,

взвинчена хоть,

величественно

делает пальчиком.

Но я ей

сразу:

— А мне начхать,

царица вы

или прачка!

Тем более

с песен —

какой гонорар?!

А стирка —

в семью копейка.

А даром

немного дарит гора:

лишь воду —

поди,

попей-ка! —

Взъярилась царица,

к кинжалу рука.

Козой,

из берданки ударенной.

Но я ей

по-своему,

вы ж знаете как —

под ручку…

любезно…

— Сударыня!

Чего кипятитесь,

как паровоз?

Мы

общей лирики лента.

Я знаю давно вас,

мне

много про вас

говаривал

некий Лермонтов.

Он клялся,

что страстью

и равных нет…

Таким мне

мерещился образ твой.

Любви я заждался,

мне 30 лет.

Полюбим друг друга.

Попросту.

Да так,

чтоб скала

распостелилась в пух.

От черта скраду

и от бога я!

Ну что тебе Демон?

Фантазия!

Дух!

К тому ж староват —

мифология.

Не кинь меня в пропасть,

будь добра.

От этой ли

струшу боли я?

Мне

даже

пиджак не жаль ободрать,

а грудь и бока —

тем более.

Отсюда

дашь

хороший удар —

и в Терек

замертво треснется.

В Москве

больнее спускают…

Куда!

ступеньки считаешь —

лестница.

Я кончил,

и дело мое сторона.

И пусть,

озверев от помарок,

про это

пишет себе Пастернак,

А мы…

соглашайся, Тамара!

История дальше

уже не для книг.

Я скромный,

и я

бастую.

Сам Демон слетел,

подслушал,

и сник,

и скрылся,

смердя

впустую.

К нам Лермонтов сходит,

презрев времена.

Сияет —

«Счастливая парочка!»

Люблю я гостей.

Бутылку вина!

Налей гусару, Тамарочка!

[1924]

РАЗГОВОР НА ОДЕССКОМ РЕЙДЕ ДЕСАНТНЫХ СУДОВ: «СОВЕТСКИЙ ДАГЕСТАН» И «КРАСНАЯ АБХАЗИЯ»

Перья-облака,

закат расканарейте!

Опускайся,

южной ночи гнет!

Пара

пароходов

говорит на рейде:

то один моргнет,

а то

другой моргнет.

Что сигналят?

Напрягаю я

морщины лба.

Красный раз…

угаснет,

и зеленый…

Может быть,

любовная мольба.

Может быть,

ревнует разозленный.

Может, просит:

— «Красная Абхазия»!

Говорит

«Советский Дагестан».

Я устал,

один по морю лазая,

подойди сюда

и рядом стань. —

Но в ответ

коварная

она:

— Как-нибудь

один

живи и грейся.

Я

теперь

по мачты влюблена

в серый «Коминтерн»,

трехтрубный крейсер.

— Все вы,

бабы,

трясогузки и канальи…

Что ей крейсер,

дылда и пачкун? —

Поскулил

и снова засигналил:

— Кто-нибудь,

пришлите табачку!..

Скучно здесь,

нехорошо

и мокро.

Здесь

от скуки

отсыреет и броня… —

Дремлет мир.

на Черноморский округ

синь-слезищу

морем оброня.

[1926]

ЕДУ

Билет —

щелк.

Щека — чмок.

Свисток —

и рванулись туда мы,

куда,

как сельди,

в сети чулок

плывут

кругосветные дамы.

Сегодня приедет —

уродом урод.

а завтра —

узнать посмейте-ка:

в одно

разубран

и город и рот —

помады,

огней косметика.

Веселых

тянет в эту вот даль.

В Париже грустить?

Едва ли!

В Париже

площадь

и та Этуаль,

а звезды —

так сплошь этуали.

Засвистывай,

трись,

врезайся и режь

сквозь Льежи

и об Брюссели.

Но нож

и Париж,

и Брюссель,

и Льеж —

тому,

кто, как я, обрусели.

Сейчас бы

в сани

с ногами —

в снегу,

как в газетном листе б…

Свисти,

заноси снегами

меня,

прихерсонская степь…

Вечер,

поле,

огоньки.

дальняя дорога. —

сердце рвется от тоски,

а в груди —

тревога.

Эх, раз,

еще раз,

стих — в пляс.

Эх, раз,

еще раз,

рифм, хряск.

Эх, раз,

еще раз,

еще много, много раз…

Люди

разных стран и рас,

копая порядков грядки,

увидев,

как я

себя протряс,

скажут:

в лихорадке.

[1925]

ГОРОД

Один Париж —

адвокатов,

казарм,

другой —

без казарм и без Эррио.

Не оторвать

от второго

глаза —

от этого города серого.

Со стен обещают:

«Un verre de Koto

donne de l’energie»[3].

Тот, кто постоянно ясен…

Вином любви

каким

и кто

мою взбудоражит жизнь?

Может,

критики

знают лучше.

Может,

их

и слушать надо.

Но кому я, к черту, попутчик!

Ни души

не шагает

рядом.

Как раньше,

свой

раскачивай горб

впереди

поэтовых арб —

неси,

один,

и радость,

и скорбь,

и прочий

людской скарб.

Мне скучно

здесь

одному

впереди,—

поэту

не надо многого, —

пусть

только

время

скорей родит

такого, как я,

быстроногого.

Мы рядом

пойдем

дорожной пыльцой

Одно

желанье

пучит:

мне скучно —

желаю

видеть в лицо,

кому это

я

попутчик?!

«Je suls un chameau»[4],

в плакате стоят

литеры,

каждая — фут.

Совершенно верно:

«je suis», —

это

«я»,

a «chameau» —

это

«я верблюд».

Лиловая туча,

скорей нагнись,

меня

и Париж полей,

чтоб только

скорей

зацвели огни

длиной

Елисейских полей.

Во всё огонь —

и небу в темь

и в чернь промокшей пыли.

В огне

жуками

всех систем

жужжат

автомобили.

Горит вода,

земля горит,

горит

асфальт

до жжения,

как будто

зубрят

фонари

таблицу умножения.

Площадь

красивей

и тысяч

дам-болонок.

Эта площадь

оправдала б

каждый город.

Если б был я

Вандомская колонна,

я б женился

на Place de la Concorde[5].

[1925]

МЕЛКАЯ ФИЛОСОФИЯ НА ГЛУБОКИХ МЕСТАХ

Превращусь

не в Толстого, так в толстого, —

ем,

пишу,

от жары балда.

Кто над морем не философствовал?

Вода.

Вчера

океан был злой,

как черт.

сегодня

смиренней

голубицы на яйцах.

Какая разница!

Все течет…

Все меняется.

Есть

у воды

своя пора:

часы прилива,

часы отлива.

А у Стеклова

вода

не сходила с пера.

Несправедливо.

Дохлая рыбка

плывет одна.

Висят

плавнички,

как подбитые крылыппси.

Плывет недели.

и нет ей —

ни дна,

ни покрышки.

Навстречу

медленней, чем тело тюленье,

пароход из Мексики,

а мы —

туда.

Иначе и нельзя.

Разделение

труда.

Это кит — говорят.

Возможно и так.

Вроде рыбьего Бедного —

обхвата в три.

Только у Демьяна усы наружу,

а у кита

внутри.

Годы — чайки.

Вылетят в ряд —

и в воду —

брюшко рыбешкой пичкать.

Скрылись чайки.

В сущности говоря,

где птички?

Я родился,

рос,

кормили соскою, —

жил,

работал,

стал староват…

Вот и жизнь пройдет,

как прошли Азорские

острова.

3/VII — Атлантический океан

[1925]

* * *

В полпредстве устроили ему вечер чтения. Было довольно много народу. Принимали его, в общем, средне… Маяковский сказал: «Когда рабочий принимается за работу, он снимает пиджак», снял пиджак и начал читать. Главным образом он читал свои стихи из Америки, в том числе «Домой!». Потом он обратился к Богатыреву и ко мне и сказал: «Туг сидят двое подлинных ценителей поэзии, и для них я прочту «Мелкая философия на глубоких местах».

Роман Якобсон. «Воспоминания».

* * *

Одно время, в 1923 году, Маяковский увлекался птицами и накупил их массу, самых разнообразных, Они быстро надоели ему, и он всех их выпустил на волю. Пришел к нам как-то обедать отец Осипа Максимовича Брика и направился прямо к птичкам. Их не оказалось. У него сделалось страшно удивленное лицо, он оглянулся на Маяковского и недоуменно спросил: «В сущности говоря, где птички?» Вопрос этот показался Маяковскому необычайно забавно-глубокомысленным. Он долго носился с этой фразой, пока наконец не нашел ей место в «Мелкой философии на глубоких местах.

(Л. Брик. «Из воспоминаний о стихах Маяковского»,

«Знамя», М. 1941, № 4).

КЕМП «НИТ ГЕДАЙГЕ»[6]

Запретить совсем бы

ночи-негодяйке

выпускать

из пасти

столько звездных жал.

Я лежу, —

палатка

в кемпе «Нит гедайге».

Не по мне все это.

Не к чему…

и жаль…

Взвоют

и замрут сирены над Гудзоном,

будто бы решают:

выть или не выть?

Лучше бы не выли.

Пассажирам сонным

надо просыпаться,

думать,

есть,

любить…

Прямо

перед мордой

пролетает вечность —

бесконечночасый распустила хвост.

Были б все одеты,

и в бельё, конечно,

если б время

ткало

не часы,

а холст.

Впрячь бы это

время

в приводной бы ремень, —

спустят

с холостого —

и чеши и сыпь!

Чтобы

не часы показывали время,

а чтоб время

честно

двигало часы.

Ну, американец…

тоже…

чем гордится.

Втер очки Нью-Йорком.

Видели его.

Сотня этажишек

в небо городится.

Этажи и крыши —

только и всего.

Нами

через пропасть

прямо к коммунизму

перекинут мост,

длиною —

во сто лет.

Что ж,

с мостища с этого

глядим с презрением вниз мы?

Кверху нос задрали?

Загордились?

Нет.

Мы

ничьей башки

мостами не морочим.

Что такое мост?

Приспособленье для простуд.

Тоже…

без домов

не проживете очень

на одном

таком

возвышенном мосту.

В мире социальном

те же непорядки:

три доллара за день,

на —

и отвяжись.

А у Форда сколько?

Что играться в прятки!

Ну, скажите, Кулидж, —

разве это жизнь?

Много ль

человеку

(даже Форду)

надо?

Форд —

в мильонах фордов,

сам же Форд — в аршин.

Мистер Форд,

для вашего,

для высохшего зада

разве мало

двух

просторнейших машин?

Лишек —

в М.К.Х.

Повесим ваш портретик.

Монумент

и то бы

вылепили с вас.

Кланялись бы детки,

вас

случайно встретив.

Мистер Форд —

отдайте!

Даст он…

Черта с два!

За палаткой

мир

лежит, угрюм и темен.

Вдруг

ракетой сон

звенит в унынье в это:

«Мы смело в бой пойдем

за власть Советов…»

Ну, и сон приснит вам

полночь-негодяйка!

Только сон ли это?

Слишком громок сон.

Это

комсомольцы

кемпа «Нит гедайге»

песней

заставляют

плыть в Москву Гудзон.

20/IX — Нью-Йорк.

[1925]

ДОМОЙ!

Уходите, мысли, восвояси.

Обнимись,

души и моря глубь.

Тот,

кто постоянно ясен —

тот,

по-моему,

просто

глуп.

Я в худшей каюте

из всех кают —

всю ночь надо мною

ногами куют.

Всю ночь,

покой потолка возмутив,

несется танец,

стонет мотив:

«Маркита,

Маркита,

Маркита моя,

зачем ты,

Маркита,

не любишь меня…»

А зачем

любить меня Марките?!

У меня

и франков даже нет.

А Маркиту

(толечко моргните!)

за сто франков

препроводят в кабинет.

Небольшие деньги —

поживи для шику —

нет,

интеллигент,

взбивая грязь вихров,

будешь всучивать ей

швейную машинку,

по стежкам

строчащую

шелка стихов.

Пролетарии

приходят к коммунизму

низом —

низом шахт,

серпов

и вил, —

я ж

с небес

поэзии

бросаюсь в коммунизм,

потому что

нет мне

без него любви.

Все равно —

сослался сам я

или послан к маме —

слов ржавеет сталь,

чернеет баса медь.

Почему

под иностранными дождями

вымокать мне,

гнить мне

и ржаветь?

Вот лежу,

уехавший за воды,

ленью

еле двигаю

моей машины части.

Я себя

советским чувствую

заводом,

вырабатывающим счастье.

Не хочу,

чтоб меня, как цветочек с полян,

рвали

после служебных тягот.

Я хочу,

чтоб в дебатах

потел Госплан,

мне давая

задания на год.

Я хочу,

чтоб над мыслью

времен комиссар

с приказанием нависал.

Я хочу,

чтоб сверхставками спеца

получало

любовищу сердце.

Я хочу,

чтоб в конце работы

завком

запирал мои губы

замком.

Я хочу,

чтоб к штыку

приравняли перо.

С чугуном чтоб,

и выделкой стали

о работе стихов,

от Политбюро,

чтобы делал

доклады Сталин.

«Так, мол,

и так…

И до самых верхов

прошли

из рабочих нор мы:

в Союзе

Республик

пониманье стихов

выше

довоенной нормы…»

[1925]

* * *

Первое стихотворение, которое я слышу в исполнении Маяковского, — «Домой».

У него глубокий бархатный бас, поражающий богатством оттенков и сдержанной мощью. Его артикуляция, его дикция безукоризненны, не пропадает ни одна буква, ни один звук.

Одно стихотворение — но сколько в нем смен настроений, ритмов, тембров, темпов и жестов! А строки

Маркита,

Маркита,

Маркита моя,

зачем ты,

Маркита.

не любишь меня…

он даже напевал на мотив модного вальс-бостона.

Конец же:

Я хочу быть понят моей страной.

а не буду понят —

что ж?!

По родной стране

пройду стороной,

как проходит

косой дождь. —

он читал спокойно, грустно, все понижая голос, замедляя темп, сводя звук на полное пиано.

Впечатление, произведенное контрастом между всем стихотворением и этими заключительными строками, было так сильно, что я заплакала.

Он читает много, долго. Публика требует, просит. После «Левого марша», который он читает напоследок, шум, крики, аплодисменты сливаются в какой-то невероятный рев. Только когда погашены все огни в зале, темпераментные тифлисцы начинают расходиться.


После театра целой компанией, на фаэтонах, едем ужинать к художнику Кириллу Зданевичу. <…>

Молодой красивый Николай Шенгелая произносит горячий тост. Он говорит о поэзии, читает стихи, пьет за «сына Грузии Владимира Маяковского».

Маяковский слушает серьезно. Медленно наклонив голову, благодарит.

— Мадлобс… Мадлобели вар…

Утомленная этим длинным, сияющим, полным таких ошеломляющих впечатлений днем, я не принимаю участия в шуме, который царит за столом.

— О чем вы думаете, Галенька? — внезапно спрашивает меня Маяковский.

Я думаю о том, что последние строки стихотворения «Домой», которые еще звучат у меня в ушах, какой-то своей безнадежностью, грустью перекликаются с поэзией Есенина.

Я говорю ему это.

Он долго молчит, глядя перед собой, поворачивая своей большой рукой граненый стакан с красным вином. Потом говорит очень тихо, скорее себе, чем мне:

…и тихим.

целующим шпал колени,

обнимет мне шею колесо паровоза.

— Вот с чем перекликаются эти стихи, детка.

Галина Катанян. «Азорские острова»

ИЗ ПИСЬМА МАЯКОВСКОГО РАВИЧУ

Одному из своих неуклюжих бегемотов-стихов я приделал такой райский хвостик:

Я хочу быть понят моей страной,

а не буду понят —

что ж?!

По родной стране

пройду стороной,

как проходит

косой дождь.

Несмотря на всю романсовую чувствительность (публика хватается за платки), я эти красивые, подмоченные дождем перышки вырвал.

* * *

Никакой державный цензор так не расправлялся с Пушкиным, как Владимир Маяковский с самим собой.

Марина Цветаева. «Искусство при свете совести»

Загрузка...