В предисловии к этому тому, перечисляя роды и виды искусств, в которых проявил себя Маяковский (лирик, очеркист, сатирик, драматург, живописец), я добавил к ним еще одну его ипостась: «Король эстрады». Остроты Маяковского, эстрадные реплики Маяковского стали записывать и публиковать еще при его жизни. (Первым это начал делать Алексей Крученых.) Сегодня под заглавием «Устный Маяковский» можно было бы составить уже целый том.
Том Маяковского в «Антологии сатиры и юмора XX века» без этой ипостаси его творческого облика представить себе невозможно.
Но — нельзя «объять необъятное». И я решил ограничиться тем, что включил в это издание одну из самых ранних попыток изобразить Маяковского на эстраде — очерк Льва Кассиля, впервые увидевший свет в «Альманахе с Маяковским» в 1934 году.
Я радостью скручен, как вьюгой.
Что мне с капитаном таким довелось
Шаландаться по морю юнгой.
Политехнический осажден. Смяты очереди.
Трещат барьеры. Давка стирает со стен афиши. Администратор взмок… Лысой кукушкой он ускользает в захлопнувшееся окошечко. Милиция просит очистить вестибюль… Зудят стекла. Всхлипывают пружины дверей. Гам. Маяковский сам не может попасть на свой вечер. Он оказывается заложником у осаждающих. С него требуют выкуп: пятьдесят контрамарок и, ну двадцать… тогда пропустят. Но он уже роздал вчера, сегодня, сейчас десятки контрамарок, пропусков. Сейчас нет… Он оскудел. И Маяковский продирается к входу. Он начинает таранить, раздвигать, ворочаться, как затертый мощный ледокол. Потом он вдруг сразу и легко проходит через всю толщу толпы. «Он прошел через нее, как проходит сквозь снег горячий утюг», — подметил где-то Шкловский.
Зал переполнен. Перворядная публика ропщет. Сидят в проходах, на ступеньках, на краю эстрады, на коленях друг у друга…
Больше ни одного пропуска. Твердо и определенно. Маленькая закулисная комнатка загромождена Маяковским. Она задавлена его расхаживанием. Комнатка тесна Маяковскому. Владимир Владимирович сторо-нит широкие плечи. (В углу рта — окурок. Он закушен, как удила.)
По лестнице подымается шум осады:
— Ма… я… ков… ский…
— Про… пу… ста… те…
Владимир Владимирович почта сконфуженно говорит мне:
— Кассильчик, пожалуйста… Спуститесь к администратору. Мне уже совестно. А там пришли комсомольцы, кружковцы. Я им обещал. Пусть пропустит пять человек. Скажите, последние… Ну. ладно, заодно уж восемь… Словом, десять… И бейте себя в грудь, рвите волосы, выньте сердце, клянитесь, что последние. Он поверит. Девять раз уже верил…
Тем временем строптивый зал уже топает от нетерпения. И вот выходит Маяковский. Его появление на эстраде валит в котловину зала веселую и приветливую груду хлопков. Друзья и соратники сопровождают поэта.
В одной руке Маяковского — портфель. В другой — стакан чая.
Он сотрясает своими шагами пол эстрады. Он двигает стол. Грохочут стулья. Рядком раскладываются книжки. Стихи. Бумажки. Часы. Звенит ложечка в стакане. Маяковский обжился. Он осмотрен и осмотрелся. Он распахивает полы пиджака, засовывая ладони сзади под пояс: поза почти спортивная.
— Сегодня, — начинает он, — я… — рявкает он, — буду… (Сообщается программа вечера.)
— …После доклада перерыв для моего отдыха и для изъявления восторгов публики.
— А когда же стихи будут? — жеманно спрашивает какая-то девица.
— А вам хочется, чтоб скорее интэрэсное началось? — так же жеманно басит Маяковский.
Первый раскат заглушенного хохота. В зале копится пока еще скрытое восхищение. И вот Маяковский громыхает свой доклад. Собственно, это не доклад. Это — блестящая беседа, убедительный рассказ, бурный монолог, зажигательная речь. Она полна интереснейших сообщений, фактов, неистовых требований, радости, возмущения, смелых утверждений, курьезов, афоризмов, пародий, эпиграмм, острых мыслей, возбуждающих шуток, разительных примеров, пылких выпадов и отточенных формул. На шевелюры и плеши рыцарей мещанского искусства рушатся убийственно-меткие определения и хлесткие шутки, на них обваливается оглушающее негодование поэта. Маяковский разговаривает. Стенографистки то и дело записывают в отчете: «Смех и аплодисменты, общий смех, бурные аплодисменты».
На стол слетаются записки изо всех углов зала. Обиженные шумят. На них шикают. Обиженные оскорбляются. «Шум в зале», — констатирует стенограмма.
— Не резвитесь, товарищи, — говорит Маяковский. Он совершенно не напрягает голоса. Но грохот его баса легко перекрывает шум всего зала. — Не резвитесь… Раз я начал говорить, значит — докончу. Не родился еще такой богатырь, который бы меня переорал. Вы у меня как проклятые будете сидеть… Вы, там в третьем ряду, не размахивайте так грозно золотым зубом.
Сядьте. А вы положите сейчас же свою газету или уходите из зала: здесь слушают меня, а не читают. Что? Неинтересно вам? Вот вам трешка за билет, и — я вас не задерживаю… А вы тоже захлопнитесь. Что вы так растворились настежь? Вы не человек. Вы — шкаф.
Маяковскому жарко. Он снимает пиджак. Он аккуратно складывает его. Он кладет его на стол. Он подтягивает брюки.
— Я здесь работаю. Мне жарко. Имею право улучшить условия работы. Безусловно.
Некая шокированная дама почти истерически кричит:
— Маяковский! Что вы все поддергиваете штаны? Смотреть противно!..
— А если они у меня свалятся, вам будет смотреть приятнее? — вежливо интересуется Маяковский.
Молниеносные ответы разят пытающихся зацепить поэта.
— Что? Ну, вы, товарищ, возражаете, как будто воз рожаете… А вы, я вижу, вы ровно ничего не поняли. Собрание постановило считать вас отсутствующим.
— До моего понимания ваши шутки не доходят, — ерепенится непонимающий.
— Вы — жираффа, — восклицает Маяковский, — только жираффа может промочить ноги в понедельник, а насморк почувствовать лишь к субботе.
Противники шикают. Стенографистки ставят закорючки, обозначающие хохот всего зала, аплодисменты.
Но вдруг выскакивает бойкий молодой человек без особых примет.
— Маяковский, — вызывающе кричит молодой человек, — вы что полагаете, что мы все идиоты?
— Ну, что вы? — кротко удивляется Маяковский. — Почему все? Пока я вижу перед собой только одного.
Некто в черепаховых очках и немеркнущем галстуке взбирается на эстраду и принимается горячо, безапелляционно и взахлеб утверждать, что «Маяковский уже труп и ждать от него в поэзии нечего». Зал возмущен. Оратор, не смущаясь, продолжает умерщвлять Маяковского.
— Вот странно, — задумчиво говорит вдруг Маяковский, — труп я, а смердит он.
И оратор кончился… Когда хохот стихает, в одном из углов зала опять начинают что-то бубнить недовольные.
— Если вы будете шуметь, — урезонивает их Маяковский, — вам же хуже будет: я выпушу опять на вас предыдущего оратора..
Толстый маленький человек, проталкиваясь, карабкается на эстраду. Он клеймит Маяковского за гигантоманию.
— Я должен напомнить товарищу Маяковскому. — горячится он, — напомнить старую истину, которая была известна еще Наполеону: от великого до смешного один шаг…
И в ту же секунду, по-слоновьи подняв ногу, Маяковский молча в один огромный шаг перемахивает через расстояние, отделявшее поэта от растерявшегося говоруна.
— От великого до смешного один шаг! — надрывается от хохота зал.
Начинается, как всегда, разговор о классиках, — о критическом изучении их.
Кто-то из правого лагеря язвит:
— Ага! Маяковский взялся за зады.
— А вы что радуетесь? — отвечает Владимир Владимирович. — Да. для нас это — зады. Но ведь вам эти — литературные лица заменяют.
Литератор А., все время пытавшийся сострить, шумевший с места и требовавший слова, неожиданно получает таковое… Но он, оказывается, раздумал, «да я вообще не собирался».
Маяковский торжественно возглашает: по случаю сырой погоды фейерверк отменяется. Потом Владимир Владимирович читает свои стихи. Весь зал, и сторонники и противники, стынут во внимательной, напряженной тишине. Зал сверху донизу дышит восторженной покорностью. С неповторяемым мастерством читает Маяковский. Его прославленный голос звучен, бодр и искренен. Все уголки Политехнического заполнены им. Замерли много слышавшие на своем веку капельдинеры. Дежурный милиционер и пожарный приоткрыли рты.
Маяковский читает. Слово потрясающей силы и несокрушимой крепости, слово упрямое, вздымающее, «весомое, грубое, зримое», слово радостное и яростное, шершавое и острое мощно колышет остановившийся воздух зала:
И жизнь хороша,
И жить хорошо.
Бешено гремит взволнованный зал. Вот уже спал первый жар восторга, но снова хлопает, ревет, топочет аудитория… Еще читает Маяковский. Опять онемел зал. Но тут из второго ряда шумно и грузно подымается некий тучный и очень бородатый дядя. Он топает через зал к выходу. Широкая и пышная борода лежит на громадном его пузе, как на подносе. Он невозмутимо выбирается из зашикавших рядов.
— Это еще что за из ряду вон выходящая личность? — грозно вопрошает Маяковский.
Но тот бесцеремонно и в то же время церемониально — несет свою браду к дверям. И вдруг Маяковский с абсолютно серьезной уверенностью и как бы извиняя говорит:
— Гражданин пошел побриться…
Зал лопается от сумасшедшего хохота. Борода обескураженно и негодующе исчезает за дверью. Теперь аплодируют даже стенографистки. Пожарный сияет ярче своей каски. Капельдинеры учтиво прикрывают ладонью рты, расползающиеся в смех. И я вижу вокруг себя солиднейших людей, улыбающихся, смеющихся, хохочущих буквально до слез…
Затем Маяковский отвечает на записки. С ошеломляющей. беспощадной, с неиссякаемой находчивостью отвечает он на колкие записки противников, на вопросы любопытствующих обывателей и писульки литбарышень:
— «Маяковский! Сколько денег вы получите за сегодняшний вечер?..» — А вам какое дело? Вам-то ведь все равно ни копейки не перепадет… Ну-с, дальше… «Как ваша настоящая фамилия?» — Маяковский с таинственным видом наклоняется к залу: — Сказать? — Пушкин… «Может ли в Мексике, скажем, появиться второй Маяковский?» — Гм, почему же нет… Вот, поеду еще разок туда, женюсь там может… Вот и может получиться там второй Маяковский… «Ваши стихи слишком злободневны. Они завтра умрут. Вас скоро забудут. Бессмертие не ваш удел»… — А вы зайдите через тысячу лет. Там поговорим. «Ваше последнее стихотворение слишком длинно»… — А вы сократите. На обрезках можете себе имя составить. «Как вы относитесь к Безыменскому?» — Очень хорошо отношусь. Только вот он плохое стихотворение написал… Там у него рифмуется: свисток — серп и молоток. Безыменский! Ну-ка, прочтите, не стесняйтесь.
В зале послушно поднимается Безыменский и читает злополучное стихотворение.
— Вот, пожалуйста, — говорит Маяковский, — разве можно так писать? А если б у вас там рифмовалась пушка, так вы бы написали: серп и молотушка? «Маяковский! Вы сказали, что должны время от времени смывать с себя налипшие традиции и навыки. А раз вы умываетесь, значит, вы грязный»… — А вы не умываетесь и думаете, что вы чистый? «Как вы относитесь к Ахматовой?» — Обожжаю! — и Маяковский поет на мотив Ухаря-купца: — «Здравствуй же ты, неизбывная боль. Умер вчера сероглазый король»… «Маяковский, пора провести чистку всех тех, кто находится за вашей спиной»… — Маяковский быстро поворачивается спиной к залу: — Вот сейчас я вполне согласен с запиской, — улыбается он через плечо… «Маяковский, попросите передних сбоку сесть. Вас не видно»… — Ну, проверните в передних дырочку и смотрите насквозь… Что такое?.. A-а, знакомый почерк… А я все ждал. Вот она, долгожданная: «Ваши стихи непонятны массам». — Значит, вы здесь? Отлично. Идите-ка сюда. Я вам давно собираюсь надрать уши. Вы мне надоели… Еще одна: «Мы с товарищем читали ваши стихи и ничего не поняли». — Надо иметь умных товарищей. «Маяковский, каким местом вы думаете, что вы поэт революции?» — Местом. диаметрально противоположным тому, где зародился этот вопрос… «Маяковский! Вы считаете себя пролетарским поэтом-коллективистом, а всюду пишете: Я, Я, Я». — А как вы думаете, Николай второй был коллективист? Он всегда писал: «Мы, Николай Второй…»
Писательница вступается за поэта своей группы, обиженного Маяковским.
— Одного поля ягодица. — вполголоса говорит Маяковский.
Но больше всего обиженных за Пушкина.
— Стыдно вам, Маяковский, ругать Пушкина, — возмущается какой-то парень, — вспомните, как к нему Николай первый приставал.
— Николай приставал не к Пушкину, а к его жене, — невозмутимо басит Маяковский.
Тогда в зале подымается худой, очень строгий на вид человек в сюртуке, похожий на учителя старой гимназии. Он поправляет пенснэ и принимается распекать Маяковского.
— Нет-с, сударь, извините, — сердится он, — вы изволили в письменной форме утверждать нечто совершенно недопустимое об Александре Сергеевиче Пушкине. Изъяснитесь. Ну-с?
Владимир Владимирович быстро вытягивается руки по швам — и говорит школьной скороговоркой:
— П’остите, п’остите, я больше не буду…
Но, пользуясь затишьем между двумя взрывами хохота, он опять серьезно, неутомимо и горячо сражается за боевую, за политическую поэзию наших дней.
Кончился вечер. Политехнический вытек. Мы едем домой. Владимир Владимирович устал. Он наполнен впечатлениями и записками. Записки торчат изо всех его карманов.
— Все-таки устаешь, — говорит он, — я сейчас как выдоенный. Брюкам не на чем держаться. Но интересно. Люблю. Оч-чень люблю все-таки разговаривать… А публика который год, а все прет: уважают, знают, черти. Рабфаковец этот сверху… Удивительно верно схватывает! Приятно. Хорошие ребята… А здорово я этого, с бородой?..