I ШТУРМ

29 октября, 11 часов утра

Утро 29 октября 1944 года было темным, молчаливым. Море, казалось, готово было вот-вот разразиться бурей. В 11 часов перед примэрией[2], около постамента памятника известному поэту, как это не раз случалось после 23 августа, расположилась группа рабочих.

Лица их были такими же, как и утро, — мрачными, молчаливыми, словно они ожидали, что вот-вот что-то должно случиться.

Никто не разговаривал: все не шелохнувшись смотрели на широкое, тяжелое здание примэрии с ее арками, на высокую башню с курантами и двумя бронзовыми кузнецами, отбивающими часы ударами по наковальне.

Несколько человек сидели на ступеньках постамента, другие стояли. Табачок переходил от одного к другому. Люди крутили цигарки и курили.

Собралось человек сорок, но площадь была настолько велика, что их почти не было заметно. С одной стороны площади находилось здание примэрии. С другой стороны, словно волнорез, преграждающий волнам путь, над восточным пляжем, стояли высокие узкие здания. В первых этажах домов прежде были рестораны, теперь же от них остались лишь одни вывески. Окна и двери были заколочены досками. Работали только два кафе и один трактир. На этажах, где располагались банки, коммерческие агентства, зерноторговые конторы экспортно-импортных фирм, было заметно некоторое оживление: раскрывались окна, и в них появлялись только что написанные вывески. А дальше, где площадь кончалась, начинались три улицы, ведущие в порт, к обрыву над морем и казино. Ежи из колючей проволоки, которыми еще недавно были окружены здания, теперь лежали в куче на углу, около бара «Алказар», слепые окна которого, казалось, ожидали любителей. Доски с немецкой надписью: «Verboten»[3] валялись на земле, под ногами прохожих.

Расходясь от верхней части площади, три улицы шли по склону сквозь ряды высоких узких, с пузатыми балконами, лоджиями, фризами из штукатурки, с симпатичными мансардами домов, смотрящих на море своими слуховыми окнами.

Однако самой оживленной частью площади оставалось место перед примэрией, где и начали возрождаться уничтоженные войной старые увеселительные заведения. Именно там предприимчивые хозяева открыли два кафе. Они вынесли на тротуар столы с гнутыми металлическими ножками, стулья с соломенными сиденьями; над входными дверями, ведущими в верхние этажи, рядом с вывесками тех, кто еще совсем недавно оставил город: «Kommandantur», «Deutsche Kriegsmarine»[4], появились старые названия фирм: «Иоргу Танашока, зерноторговец и консул его величества короля Дании», «Ромыно-итальана — Гринберг и сыновья — агентство по снабжению судов». Более того, на одном из балконов было написано большими буквами: «Клуб национально-либеральной партии». Только над боковой дверью не было никакой вывески, хотя учреждение это работало вовсю. Популярность открытого учреждения легко было заметить по движению людей на узкой лестнице, по фигурам девушек, время от времени появлявшихся в окнах.

Такова была площадь, которую продували пыльные ветры и настороженно рассматривали сидящие за столиками кафе господа. В ее верхней части послышался высокий, звонкий голос шустрого паренька по имени Костикэ, который продавал газеты, принося их сюда прямо с поезда.

— Газеты, га-зе-ты!.. «Универсал», «Утренний вестник», «Скынтейя»[5]. Га-зе-ты!.. «Сообщение генерального штаба. Румынские и советские войска наступают на западном фронте»! Га-зе-ты!.. «На заводе «Титан» рабочие выгнали директора-саботажника»! Га-зе-ты!.. «Посещение королем ветеринарного госпиталя»! Га-зе-ты!.. «Хозяева увольняют рабочих»! Га-зе-ты!.. «Советские и румынские войска достигли ворот Клужа»! Га-зе-ты!.. «Успех Украинского фронта»! Га-зе-ты!.. «Репортаж из ставки маршала Малиновского»!..

Крошечного роста, с вьющимся, давно не чесанным хохолком, Костика как бесенок носился по площади, продавал газеты, хватал деньги, исчезал в дверях домов и вновь шумно появлялся, когда о нем уже забывали.

— «Учреждение советов НДФ»[6]! Га-зе-ты!.. «Банкет у генерала Санатеску»! Га-зе-ты!..

На нем был военный френч до колен и огромные немецкие брюки галифе. Голые ноги шлепали по асфальту.

Добравшись до рабочих, он, подмигнув им, еще громче стал выкрикивать заголовки газеты «Скынтейя».

— Га-зе-ты!.. «Хозяева увольняют рабочих»! Га-зе-ты!.. «На заводе «Титан» рабочие выгнали директора-саботажника»! Га-зе-ты!.. «Не допустим, чтобы хозяева делали все, что им вздумается»! Га-зе-ты!..

Группа оживилась, рабочие стали веселее поглядывать друг на друга, заговорили между собой.

Один из них сказал: «Вот чертенок!», другой по-дружески шлепнул его. Калильщик дядя Казан посмеивался в свою, как у апостола, бороду; долговязый Тебейкэ, механик, работающий на нефтяных насосах, член местного комитета УТЧ[7], что-то шепнул ему на ухо, а Киру, маленького роста котельщик, весь заросший волосами, с тоненькими усиками, с удовольствием произнес свои обычные слова:

— Клянусь женой Смарандой и двумя своими близнецами, этот агитирует что надо!

Молчавшие до сих пор рабочие задвигались, заговорили, заволновались, стали комментировать новости. Теперь кричащий мальчишка стал центром внимания.

— Га-зе-ты!.. «Учреждение советов НДФ»! Га-зе-ты!.. «Хозяева увольняют рабочих»! Га-зе-ты!.. «Не допустим, чтобы хозяева делали все, что им вздумается»! Га-зе-ты!.. Га-зе-ты!..

Ветер подхватывал его слова, кружил их в вихре и поднимал туда, где летали белые чайки.

— Га-зе-ты!.. «Не допустим, чтобы хозяева делали все, что им вздумается»!

В этот момент из автомобиля вышел низкорослый человек в военной форме.

— Что здесь происходит? Митинг? — Потом, повысив голос, крикнул еще сильнее, уже, вероятно, не владея собой: — Кто разрешил?! Мне ничего не известно!

Тебейкэ, не поднимаясь со ступенек постамента, ответил ему:

— Никакой это не митинг, господин префект. Мы ожидаем, когда придет наша делегация с беседы в примэрии, нам тоже интересно знать, как там все было.

Префект сжал губы и сощурил глаза. По выражению его лица было видно, что ему не нравится его положение, но он предпочитает молчать.

Среди столиков кафе послышался громкий голос Костикэ:

— Га-зе-ты!.. «Не допустим, чтобы хозяева делали все, что им вздумается»! Га-зе-ты!..

— Как так? — префект словно поперхнулся.

— «Хозяева увольняют рабочих»! Га-зе-ты!..

— Что это он там кричит, почему его никто не схватит? Разве здесь нет ни одного полицейского?!

— Какие тут полицейские, господин префект, парень же делает свое дело — продает газеты…

Префект, изо всех сил стараясь казаться спокойным и властным, приказал:

— Разойдитесь! Мы еще в состоянии войны, вы это очень хорошо знаете!.. У вас есть разрешение военного командования провести собрание? — спросил он.

— Мы решаем важные военные проблемы. Советский флот идет к Дарданеллам, где встретится с союзным флотом, — ответил Тебейкэ.

Рассвирепевший префект визгливо закричал:

— Разойдись! У вас есть разрешение военного командования на проведение собрания?!

Все замерли. Рабочие вновь помрачнели, замолчали и с угрозой посмотрели на префекта. И вдруг группа пришла в движение. Сквозь толпу рабочих к префекту шел невысокий, моложавый на вид, свежевыбритый человек в солдатской шинели. Это был Дрэган.

— А у вас есть наше согласие на назначение вас префектом?

— У меня?

— Да, у вас. У вас есть наше разрешение быть префектом, поддерживать спекулянтов и увольнять нас с работы?!

Префект покраснел как рак.

— Это еще что такое? — кричал он. — Это провокация! — Он схватил за руку какого-то представительного господина, поспешно поднимавшегося по ступенькам лестницы примэрии. — Господин Сегэрческу, видите? Это же провокация! Это все ваши портовики… Я приму меры, мы ведь находимся в состоянии войны!..

Сегэрческу удивленно посмотрел на рабочих, на крепкого человека в солдатской шинели, стоящего со сжатыми кулаками, и, оценив обстановку, бросил в сторону префекта взгляд, полный сожаления.

— Вы так и не отказались от своих старых казарменных привычек, полковник… Неужели вы до сих пор не поняли, что возродилась эпоха демократии? Эти люди вольны делать все, что захотят; оставьте их в покое, только тогда они смогут понять, что коммунизм не приживется у нас, у потомков римлян!..

И, убежденный в том, что его слова произвели приятное впечатление на присутствующих, он почти по-приятельски поприветствовал рабочих:

— Здорово, ребята!

Когда они входили в дверь примэрии, Дрэган повернулся к товарищам.

— Этот Сегэрческу великий лицемер! — покачав головой, сказал он и с презрением плюнул в сторону.

На одной из улиц, ведущих из порта, все еще слышался голос Костика:

— Га-зе-ты!.. «На заводе «Титан» рабочие выгнали директора-саботажника»! Га-зе-ты!.. «Победа советского флота на Балтике»! Га-зе-ты!.. «Румынские и советские войска освободили два города Трансильвании»! Га-зе-ты!..

29 октября, все те же 11 часов утра

Девушка шла по длинной, с многочисленными магазинами улице, ведущей от рынка к центру.

Тоненькая, в своем сереньком, несколько длинном пальтишке, она была похожа на школьницу. На ее худом лице черные глаза казались огромными. Две коротенькие тоненькие морщинки у рта выдавали ее возраст.

Улица была полна народу, хотя никто ничего не продавал и не покупал. Всюду только говорили. Говорили много. После притеснений во время войны людям хотелось встречаться, говорить о том о сем, жить посвободнее и посудачить по поводу нового положения дел в стране. Торговцы, несмотря на то что магазины были полны военных товаров, очень дорогих и плохих по качеству, учуяли, что пахнет новыми сделками. Нажившись во время войны, они радовались тому, что восстание прошло стороной, без трагических последствий для них, чего они больше всего боялись. Перекупщики переживали лихорадочные дни в ожидании первых торговых судов с тем, чтобы развернуть контрабандную торговлю всем, чем угодно, начиная от папирос и жевательной резинки и кончая золотом и валютой.

Помалкивали только осторожные и злые бакалейщики. В их магазинах для видимости на витринах лежали горох да свечи из белого воска. В панике пережив первые недели после восстания, бакалейщики теперь втридорога брали за сахар, масло и муку, спекулируя из-под прилавка.

Со стороны рынка подходили засветло приехавшие в город крестьяне. Одеты они были по-разному: в безрукавки до колен из домотканой шерсти, мохнатые островерхие шапки, военные френчи без погон, шинели и опинки[8] с обмотками. Страна долго находилась в состоянии войны, так что на каждом было надето что-нибудь из военного обмундирования. Даже кулаки, которым удалось избежать мобилизации, и те под отделанными мехом безрукавками носили что-нибудь подобное, хотя бы ремень.

Вдоль стен, с трудом передвигаясь, шли инвалиды в серой форме, при каждом шаге раздавался перезвон висевших на их груди наград. В начале улицы, ведущей от площади, три только что вернувшихся из ссылки цыгана пели, пьяные от счастья.

— Как дела, приятель?.. Когда освободился?

— Никак, Константин! С самого фронта тебя не видел! Позавчера освободился… А что, правда, будто землю нам дадут?

— Черта лысого нам дадут!.. Кто был силен, тот и остался им; я вот стал инвалидом и ушел вчистую пять месяцев назад; мне-то хорошо известно, каковы дела на селе: бедность, браток, жуткая, даже мамалыги нет.

— Дадут, должны дать… Если не дадут, до бога дойду, а своего добьюсь!

В витринах вместо товаров были выставлены портреты короля и королевы.

— А дьявол бы их забрал, этих спекулянтов! Боже праведный! Слышь, две тысячи лей за килограмм сахару!

— Господин Жан, послушайте меня: единственно верное дело теперь — это с сульфамидными лекарствами…

Над дверью бывшего магазина висела вывеска: «Профсоюз гражданских моряков». Какой-то хорошо одетый крестьянин рассматривал радиоприемник без ящика, вытащенный из машины. Продавец в шапке немецкого пехотинца старался продать какие-то аккумуляторы.

— Покупайте! Коль говорю, подойдут. Я же специалист в этих делах, вот удостоверение.

Крестьянин смотрел на него с откровенным недоверием. Он был уверен, что его все равно обманут, и старался, насколько это для него возможно, сам прикинуть, что к чему.

— В магазине только свечи! Свечи и хрустальные столовые фужеры, словно хоронить нас собрались!

— Э, дорогой мой, воск ели и то не умерли, так что ж теперь, что ли, помирать?!

— А ты что думаешь, рай теперь наступил? Мой муж вот уж две недели без работы: на верфях закрылся инструментальный цех; говорят, скоро все закроется…

С верхней части улицы спускалась колонна моряков. Никто не пел: время старых, известных им песен прошло, а новых песен еще никто не знал.

— Спекулянты! И не стыдно вам? Три тысячи лей за подсолнечное масло! Надо бы у вас его конфисковать!

— А вы что думаете, уважаемая, мы живем во времена Антонеску? Теперь свобода: продаю как хочу…

В уличной сумятице прохожие натыкались на пьяных цыган и костили их почем зря. А тем хоть бы что — целуются, плачут и поют.

Сквозь эту галдящую пеструю толпу девушка шла словно привидение. Ее большие глаза избегали вкрадчивых взглядов мужчин, которых война обошла стороной. Лицо ее прикрывал поднятый воротник осеннего пальто.

Однако Василиу узнал ее. Он входил в город во главе своего батальона, практически представлявшего весь полк. Рука его была на перевязи, на погонах виднелась новая нашивка, на груди висели награды.

У него была машина, но тем не менее он предпочел идти рядом со старыми солдатами и ранеными, которые высадились из поезда, прибывшего прямо с фронта.

Василиу воевал с немцами, изгнал их, был ранен. Он почти совсем позабыл о том времени, когда ему пришлось разыскивать какого-то профессора. И вот теперь, вступая на старую улицу своего города, он припомнил все, и особенно суровое, колючее, то смешливое, то серьезное, а порой очень доброе лицо Гаврилэ Дрэгана.

Увидев девушку в сером осеннем пальто, он вспомнил, как Дрэган называл ее «химерой моей смерти». Но вот она куда-то исчезла, затерявшись в сутолоке галдящей толпы. А может быть, ее и вообще не было?.. Только показалось?..

«Это была химера его смерти», — мысленно произнес он и подал команду повернуть налево, чтобы быстрее дойти до казармы.

29 октября, 11 часов 15 минут. Снова на площади

Около стола, стоящего перед трактиром, Кокорич кричал своим хриплым голосом стоявшим вокруг него рабочим:

— Браво, ребята! Вы заставили префекта убраться восвояси поджавши хвост! Вот так и надо делать! Уничтожьте жестокий и несправедливый строй! — Он опрокинул в рот рюмку и, разгорячившись еще больше, закричал: — Вы говорите, что я анархист, а я вас люблю! К оружию, граждане!

Волосы вокруг его круглой лысины топорщились, лицо покраснело, глаза осоловели. С тех пор как его знали в городе, на нем была одна и та же красная рубашка, полотняные в гармошку штаны, а когда наступали холода, как теперь, он надевал старый, непонятного цвета, френч, а сверху какое-то тряпье. Его часто били, он сам напрашивался на это. Был он человек скандальный и ненадежный.

— К оружию, граждане! — пронзительно зазвенел его голос, срываясь до хрипоты. — Жгите все! Уничтожайте жестокий и несправедливый строй!

Площадь пересекали редкие пешеходы. Они подходили к столикам кафе или присоединялись к группе рабочих, расположившихся вокруг памятника, и спрашивали, что слышно нового.

В окнах клуба национально-либеральной партии устанавливали знамена государств Объединенных Наций, портреты короля и королевы. До перемирия эти портреты стояли в витринах в окружении знамен стран оси Берлин — Рим — Токио.

Рыбаки, в одежде с прилипшей рыбьей чешуей, несли в корзинах ставриду. Они пересекли площадь и направились к своему трактиру у боковой улицы.

— Вот как, вот как, — кричал Кокорич. — Вот как добывается хлеб насущный!.. — Он показал на двух сидящих за столиками господ в твердых воротничках с галстуками, завязанными в огромный, как кулак, узел. — Не так, как вы, вампиры народа!

Один из господ, поменьше ростом, неуверенно поднялся и взял трость.

— Я думаю, надо уходить.

Другой, повыше, с пушистыми усами, посмотрел на него с презрением.

— Это почему же? Чтобы доставить им удовольствие?.. Э, нет, я никуда не пойду. Это послужит нам уроком. Говорил префекту: объяви осадное положение, запрети все… Запреты нужны, милейший, запреты!

Кокорич продолжал кричать:

— Уничтожьте этот мир, ребята, другого пути нет! Мировая революция!.. Э, ничего, что меня исключили!.. Уничтожьте их! — И накинулся на сидящих неподалеку двух господ: — Эксплуатация человека человеком! Тьфу! И вам не стыдно?! Уничтожьте их, ребята! Подожгите всю эту мерзкую землю и сделайте другую! К оружию, граждане! Мировая революция… Ура-а-а! — Этот одетый в черную поддевку человек со взъерошенными вокруг лысины волосами готов был броситься в драку. Тогда из группы рабочих поднялся Тебейкэ и, подойдя к свихнувшемуся старику, крикнул ему:

— Заткнись и не болтай от имени революции!

Кокорич виновато взглянул на него и жалобно забубнил:

— Презираете меня, ребята? Что ж, я, старый болван, того и заслуживаю!

— Ну а если ты понимаешь это, так зачем несешь от нашего имени всякую чепуху? — Лицо Тебейкэ было строгим.

Кокорич поднял на него покрасневшие глаза и простонал:

— Не могу… не могу… Посмотри, как бьется мое сердце. Я же борец!

— Молчи! — прикрикнул на анархиста Тебейкэ. — Ты всегда был скандалистом и предателем! Мне об этом еще давно говорил отец. Тебя всегда считали демагогом! Когда люди тебе доверяли, ты доносил на них. Нет у тебя никакого права говорить от нашего имени! — Тебейкэ повернулся к нему спиной и направился к рабочим, но не успел дойти до них, как около сточной канавы к нему подошел старичок.

— Простите, вы коммунист?

Молодой человек, внимательно разглядывая лицо обратившегося к нему старичка, недоброжелательно спросил:

— Что вас интересует?

Тощий, костлявый старичок в черном осеннем пальто и широкополой шляпе ответил ему чрезвычайно серьезно:

— Поверьте, меня это очень интересует.

Старичок шел рядом с Тебейкэ, опираясь на трость зонтика, и говорил с необычайной убедительностью:

— Меня чрезвычайно интересует… С тех пор как здесь прошли советские войска, мне удалось поговорить со многими солдатами и офицерами. Меня интересовало, как выглядят коммунисты, о чем они думают. Большое дело — познать людей, которые заменяют одно общество другим, узнать, что они думают, увидеть, как ведут себя… Я уже вам сказал, меня это все чрезвычайно интересует!

— Дрэган, слышишь, что его интересует — настоящие ли мы коммунисты?

Дрэган вышел из толпы товарищей и подошел к ним. Ему понравился этот старик, похожий на алхимика. Вероятно, по этой причине Дрэган ответил с некоторой симпатией:

— А что, Тебейкэ, может быть, и в самом деле ему это интересно?

— Конечно интересно, — настаивал на своем старичок, несколько обиженный тем, что его не принимают всерьез. — Логично ведь: если бы меня это не интересовало, я не спрашивал бы. Я профессор истории, — продолжал он, внимательно глядя на собеседников. — Коммунисты теперь выходят на арену истории. Мне хочется собственными глазами посмотреть на них, поэтому я вас и спрашиваю.

— Коммунисты вышли на мировую арену много раньше! — уточнил Тебейкэ.

Верный своей манере ко всему относиться серьезно, профессор ответил:

— Не знаю, я их не видел. Я не знаю, как выглядят коммунисты, потому и обратился к вам. Они выглядят так же, как и вы?

На Дрэгана произвела большое впечатление серьезность этого несколько странного старого человека с высохшим лицом и тоненьким голосочком. Он сразу же отметил про себя стремление профессора не скрывать своих мыслей. Ему даже захотелось взять старичка под руку и сказать ему что-нибудь ободряющее. Но он не осмелился этого сделать.

— Коммунисты такие же люди, как мы, господин профессор, — ответил он с оттенком упрека. — Или вы думаете, что коммунисты не люди?

— Вот я и хочу понять: какие они люди?

— Какие? Вот такие же, как я, как вы.

— И ничем не отличаются?

— А чем им отличаться? — Настойчивость старика несколько смущала Дрэгана. — Вот что, профессор, я знаю только одно: этот мир надо изменить!

Профессор оценивающе посмотрел на него, словно прикидывая, что к чему (как он по обыкновению поступал на кафедре, чтобы понять, доволен ли ответом или нет), потом спросил:

— Вы… вы пожертвовали бы жизнью за эту идею?

— Жизнью? — Дрэган внимательно взглянул профессору в глаза. — Меня осудили на смертную казнь за то, что я убил двух немцев. На самом деле я уничтожил двенадцать, но они не знали об этом и осудили меня только за двоих. Повезло с кассацией. Пока суд да дело, пришло освобождение. — Потом, полагая, что профессор не все понял, уточнил: — Профессор, я вступил в партию только во время войны. Я простой человек, без образования. Единственной школой, которую я прошел в жизни, была тюрьма. Вот мой диплом! — показал он на свои покрытые шрамами губы. — Я преклоняюсь перед вашими знаниями. Более того, мне очень хотелось бы знать историю! Но если ваша наука говорит, что этот мир нельзя изменить, тогда я лучше останусь без нее и буду поступать так, как считаю нужным, по своему глупому разумению!

Профессор удивился его хмурому недовольству:

— Моя наука говорит, что и вещи могут измениться. Все течет, все меняется… — И, чтобы придать весомость своему изречению, профессор многозначительно ткнул пальцем в воздух.

— Наша же наука говорит, что вещи должны быть изменены, господин профессор, — торопливо и задиристо произнес Тебейкэ.

Дрэган слышал, как профессор что-то спокойно, вежливо и последовательно отвечал ему, но он больше не прислушивался к разговору, потому что на краю тротуара, спускавшегося со стороны кафе, увидел среди снующих людей две фигурки, мелкими шажками идущие вниз.

Никакого сомнения не оставалось — это были они. Еще прежде чем увидеть их, он точно почувствовал их присутствие. На этот раз одна была одета в черное, другая в серое. Они спускались по тротуару, который огибал площадь. Ему были видны быстрые, резкие движения их рук.

Расталкивая локтями толпу окруживших его товарищей, он выскочил на асфальт и услышал, как быстро-быстро стучат их каблучки.

Вероятно, она услышала его, так как замедлила шаг, повернув голову в его сторону. В ее больших глазах плеснулось радостное удивление.

«Где ты была? — мысленно спрашивал ее Дрэган. — Где ты до сих пор была, что я так давно тебя не видел?» И она ему что-то ответила. Но он не услышал ее, так как она была еще слишком далеко от него. Дрэган давно подготовил свои вопросы и теперь, по мере того как приближался к ней, повторял их.

Девушка смотрела на него взволнованными от радости глазами, и у Дрэгана уже не оставалось никаких сомнений, что их разделяет только время, время, которое необходимо всего лишь для того, чтобы преодолеть расстояние до тротуара, на краю которого она остановилась и ждала его. Время было бесконечно, пространство — минимально: вот осталось три, два шага.

В этот момент около него просвистели пули, оставив черные раны на асфальте. Треск другого автомата послышался с другого угла площади: в кафе возникла суматоха, рабочие, собравшиеся вокруг памятника, побежали.

Дрэган увидел, как Тебейкэ рванулся и неуклюже бросился к нему, оставив опирающегося на трость зонтика недоумевающего профессора. Он заметил, что на балконе стоит какой-то человек в черной поддевке, наблюдая за происходящим. Откуда-то слева донесся голос Киру:

— Ты ранен, в тебя попали или…

Только теперь он понял, что стреляли в него. Тот, кто стрелял, пробирался теперь под прикрытием группы хулиганов по улице. Хулиганы невозмутимо курили, словно ничего не произошло.

Он посмотрел направо, налево, но девушки уже нигде не было. Дрэган бросился следом за Тебейкэ по улице, по которой бежали стрелявшие.

— Тебейкэ, никаких драк, помни приказ! — кричал он.

Но если ему самому удалось бы поймать этих двух, он позабыл бы о приказе. Он бил бы их и приговаривал: «Зачем спугнули девушку? Где она теперь?»

29 октября, 11 часов 30 минут

Это, конечно, была провокация с целью согнать их с площади в тот момент, когда из примэрии должна была выйти делегация.

Дрэган понял это и с негодованием отозвал Тебейкэ назад:

— Ты, умник! Носишься, как… Тебе что, невдомек, что они хотят прогнать нас с площади?

Они стали подниматься, тяжело дыша от бега и обуявшего их гнева.

— Кажется, все обошлось без драки? — спросил Алексе, когда они вернулись на площадь.

Но Дрэган лишь мрачно кивнул головой:

— Ну, радуйся теперь, что вышло как по писаному.

— Да как же не радоваться! Ты их хоть поколотил?

Теперь Дрэган окончательно вышел из себя:

— Чего ты меня заводишь?!

— Это ты сам себя заводишь!

— Э, конечно, — кипятился Дрэган, — теперь, если я член партии, значит, не смей показывать свою злость, не смей им дать как следует по башке, да?! И все потому, что я член партии?

Веселый, задиристый голос секретаря только раззадорил Дрэгана. Ему хотелось закричать: «Он спугнул мою девушку!» Но вдруг его пронзила мысль: «А почему она появилась именно в тот момент, когда в меня стали стрелять? Почему?!»

— Это химера моей смерти! — пробурчал он с тяжелым сердцем, и ему захотелось сорвать на чем-нибудь досаду.

— Чего ты там ворчишь и кого ругаешь? — спросил его секретарь.

— Никого я не ругаю! — ответил он. — Никого!

Остро все воспринимающий Алексе внимательно посмотрел ему в лицо, на котором были видны следы беспокойства и волнения. «Это была химера моей смерти!» — снова подумал Дрэган, представив себе ее огромные, странно светящиеся глаза.

29 октября, час, когда профессор проверяет самого себя

Для того чтобы добраться до дому, у профессора было два пути. Одна дорога шла по склону, по узким, кривым улочкам, огибающим массивное здание банка; другая была более прямой — через центр города.

И все же, как обычно, профессор предпочел идти по более длинному пути — кривыми улочками. По короткому пути ему надо было бы пересечь улицу, название которой заставляло его дрожать от возмущения.

Улица была названа именем императора Марка Аврелия, но в результате безграмотного написания она получила наименование «Марку Аурел» — именно так звали примаря, свиноторговца и националиста.

С первого дня, как он увидел табличку с названием улицы, профессор бурно протестовал против такой профанации и выражал протест всякий раз со все нарастающим возмущением, однако, к сожалению, со все меньшими шансами на успех. Ему, человеку, который десятилетиями изучал роль великих личностей в развитии человечества, ему, привыкшему с молодости с большим уважением относиться к тем, кто умел не быть посмешищем, стоя во главе народов, ему, человеку науки, перед которым ученики скорее честно признались бы в своем незнании, чем посмели бы исказить чье-либо имя, — именно такому человеку была уготована печальная судьба четыре раза в день проходить по улице, имеющей табличку с таким названием.

В первый раз, когда профессор увидел указательную табличку, он расценил это как грубую ошибку и пошел к соответствующим чиновникам, чтобы объяснить им, в чем дело. Они согласились, что допустили ошибку, но сказали, что не имеют необходимых денежных средств для переделки указательных таблиц. Он добрался до примаря и, к своему ужасу, узнал, что ошибка в написании сделана умышленно. Он протестовал и был обвинен в отсутствии национальных чувств. Написал в местную газету статью, в которой восхвалял императора — философа II века, его достоинства, стоицизм. Через директора лицея ему передали, чтобы он не мутил воду. Он уже было сам решил отдать исправить указательную табличку, как вдруг другой кандидат в примари, противник свиноторговца, попросил его продолжать кампанию во имя восстановления исторической точности. Этот кандидат был уверен, что профессор окажет ему помощь, добившись исправления названия улицы в честь мудрого императора Марка Аврелия, сторонника Зенона, защитника Римской империи.

Профессор со страхом подумал, что имя великого солдата-философа и поклонника искусств рискует быть вовлеченным в болото политической борьбы, и с возмущением отверг просьбу нового кандидата.

Однако последний все же победил на выборах, и без профессора использовав в компрометирующих целях тот факт, что имя императора было безобразно искажено. Но после этого, разумеется, указательную табличку все равно забыли сменить.

Профессор переживал то обстоятельство, что это светлое имя, которое время и история очистили от мирских грехов, было смешано в предвыборном маскараде с именами представителей семьи Братиану, с фамилией политикана-учителя Константинеску-Порку, носившего белые домотканые крестьянские штаны, и с другими продажными свистунами города. С тех пор он стал еще более замкнутым, недоверчивым, более скептичным, сохранив, однако, свой энтузиазм, страстность и легкий налет наивной романтики, которая делала его речь несколько патетичной в аудитории молодых людей, достигших того возраста, которому были доступны высокие идеалы. Улицу с таким искаженным названием он предпочитал обходить. На этот раз, более чем через десять лет, он снова прошел по ней.

Профессор поспешно направился к дому, полный восторженных чувств и сознания того, что стал обладателем чего-то нового — неуловимого, но современного, реально существующего. Он шел вместе с учителем музыки, единственным своим коллегой, с которым они абсолютно понимали друг друга и который был столь же увлечен своим предметом преподавания и столь же равнодушен к политической жизни, как и сам профессор истории.

Учитель слушал его несколько рассеянно, думая о каких-то мелодиях. Но вдруг он остановился и смерил профессора взглядом с головы до ног.

— Григорэ, уж не начал ли ты заниматься политикой?

— Политикой? — Профессор остановился посреди улицы и удивленно посмотрел на всегда внимательного, проникновенного, но теперь озадаченного коллегу. — С чего это ты взял?

— Так я же вижу, что ты говоришь о рабочих, о борьбе, о коммунистах.

Легкое лукавство мелькнуло в преобразившихся чертах лица профессора.

— Дорогой мой, не забывай, что мои интересы в истории, а не в сольфеджио!

Лицо учителя посветлело. Он произнес своим дидактическим тоном с терпеливостью, которая была ему свойственна в разговоре с учениками:

— И поэтому ты должен быть якобинцем?

— Тебе ведь не все равно что слушать — орган собора или кларнетиста с попугаем?

— Не знаю, что ты этим хочешь сказать.

— А откуда тебе знать, если ты не хочешь приложить ухо к груди своей эпохи?! Мы переживаем великие времена, дорогой ты мой, я интуитивно ощущаю это в себе самом!

Идущий рядом с ним скромный, маленький учитель музыки, не расстающийся всю свою жизнь со скрипкой, чистосердечный и беспредельно пассивный, лаконично ответил:

— Меня тошнит от этой политики! У меня такое чувство, что ты на старости лет вроде бы свихнулся.

Вместо того чтобы рассердиться, профессор утвердительно и весело кивнул головой:

— Точно! Если хочешь, можно и так! — И, остановившись посреди улицы, произнес: — Так вот, старый бемоль, заниматься политикой означает держать сторону одних или других, заниматься историей означает прежде всего отдавать себе отчет в том, чтобы досконально изучить то, что было сделано человечеством раньше. До сих пор мы были самым несчастным поколением румын. Все, что было у пашоптистов[9], пропиталось грязью темных делишек и той политикой, от которой меня тошнит. Мы в течение всей жизни не переживали великих событий, все было жалким фанфаронством. Теперь же у меня такое впечатление, что я слышу не кларнетистов, а орган. В любом случае сегодняшняя борьба совсем иное дело. Я не говорю, кто победит, кто прав, не принимаю ничью сторону, но, как бы это тебе сказать, переживаю чувство, совершенно новое чувство, ты меня понимаешь?.. Я ощущаю, что наша история идет вперед решительным шагом, и мне это нравится. Историку не может не нравиться подобное, особенно пресытившемуся или уже не надеющемуся услышать в своей жизни ничего, кроме болтовни в парламенте. Ты понимаешь меня?

Учитель музыки смотрел на него недоверчиво. Когда профессор загородил ему дорогу, учитель обошел его, поднялся на тротуар и печально произнес:

— Знаешь, Григорэ, я считал тебя единственным человеком, с которым у меня существует взаимопонимание. Не разочаровывай меня на старости лет. — И он свернул влево, на свою улицу.

Профессор весело посмотрел ему вслед. Улыбка его была иронической и понимающей.

— Не буду, не буду! — крикнул он учителю и пошел вперед легким, упругим шагом, словно пританцовывая.

Когда же он спохватился, то увидел, что прошел уже более половины той самой улицы, которую предпочитал обходить. Он взглянул на дома и, сохраняя улыбку на губах, двинулся дальше тем же живым шагом, насвистывая бодрый марш.

Дома он весело поглядел на себя в зеркало, поправил воротничок поношенного халата и, ласково поглаживая плечи своей старенькой жены, проговорил:

— Деточка, а нет ли у тебя под рукой томика Немцяну?

Отлично зная его привычки, жена пришла в изумление: что за шутки выдумал ее муж? Обычно он требовал книгу Немцяну тогда, когда надо было дать волю накопившемуся в нем чувству неудовольствия. Тогда он с невероятной энергией набрасывался с критикой на возмущавшие его апокалипсические стихи поэта, который, в общем-то, казался ему легкомысленным снобом. Так он делал всегда, когда приходил рассерженным, раздраженным просьбой директора за сынка какого-нибудь богатого зерноторговца. Но что же случилось теперь? Для чего ему понадобилась эта книжонка, если он настроен по-мальчишески игриво, как и во время далекой молодости? Ну, конечно, он такой же, только лицо его теперь избороздили глубокие морщины.

Однако кто знает?! Ей не хотелось его раздражать, и она засеменила в библиотеку, взяла томик, надела круглые очки и покорно принялась читать тоненьким голоском.

Внимательный и настороженный, как на экзамене, он слушал и следил за каждым ее словом, временами вопросительно приподнимая брови или утвердительно кивая головой, а порой даже бросая реплику:

— Точно! Именно так!


Василиу застал профессора сидящим под абажуром.

— Здравствуйте, как хорошо, что я вас застал, господин профессор. Извините, здесь, я вижу, настоящая декламация стихов, как на концерте.

— Входите, входите, лейтенант. Какая неожиданность!.. А, извините, не лейтенант, капитал. Поздравляю! Как рука? Да вы, батенька, герой!

— Вернулся с фронта. Рана заживает. Я зашел посмотреть, не свободна ли моя комната.

— Свободна, — поспешила заверить его старушка. — Вы ведь для нас как сын родной.

Василиу расстегнул френч, протер очки и затем, что-то вспомнив, пошел за полевой сумкой.

— Мадам, это мясо, и мясо не лошадиное!

Старушка поблагодарила его ласковой улыбкой. Профессор взял офицера за плечи и усадил в свое кресло, в котором Василиу было удобнее пристроить раненую руку. Сам он уселся на табуретку с видом проказника.

— В молодости я замещал должность профессора в Галаце. Тогда я дружил с Барбу Немцяну. Я даже знаю, когда он написал вот это стихотворение. Он пришел однажды к нам и стал его читать, тогда он только что написал его… Как сейчас слышу его. «Галац, жестокий город торговцев…» И знаете, как это хорошо подходит к нашему городу! Чертовски хорошо; я бы сказал, просто страшно хорошо! Пожалуйста, читайте!

Василиу прочел стихотворение и, оценив его со свойственным ему субъективизмом, воскликнул:

— Отлично! Мне оно очень нравится!

— И мне тоже. Тридцать лет оно ласкает мне душу и выражает то, что я чувствую. — Профессор вскочил на ноги. — Видите ли, капитан, сегодня утром я разговаривал с коммунистами. Где же до сих пор скрывались эти люди?

— Скрывались? Может быть. А возможно, мы просто не видели их или ничего не знали о них. Тем же вопросом задавался и я сразу же после двадцать третьего августа. Мне показалось, что они — люди особенные. Но какое разочарование…

— Я им сделал комплимент, — произнес профессор, уставившись на абажур лампы. — Я сказал, что они выходят на арену истории. Один из них мне ответил, что они давно уже вышли… Я хотел ему возразить, уточнить, что означает «выйти на арену». Но какой в этом смысл?! Видите ли капитан, я часто спрашивал себя: разве в Галаце, когда Барбу писал стихи, не было таких вот людей?.. Нет, я хочу быть абсолютно объективным, как историк. Я не вмешиваюсь в политическую борьбу.

Василиу по своему обыкновению широко развел руками:

— Господин профессор, эта политика не для нас с вами. В первые часы восстания двадцать третьего августа меня послали с одним коммунистом искать какого-то ученого, чтобы спрятать его в надежном месте, так как он что-то очень важное придумал. Мне показалось, что забота о сохранности национальных ценностей достойна всяческой похвалы. Именно с такими людьми, по моему представлению, мы должны были немедленно приступить к реконструкции страны. Знаете, как я был счастлив тогда, считая, что нашел свою дорогу! Теперь же все полетело к чертям! Тех, кто думал об изобретениях, способствовал национальному процветанию, я вижу теперь ввязавшимися в политическую борьбу с другими партиями. Хорошо, что я тогда не особенно поддался их влиянию. Просто-напросто другие маски, но суть одна. Солдаты дерутся на фронте, а мы здесь занимаемся политикой, собираем своих сторонников, произносим предвыборные речи. Ну что может сказать мне тот факт, что царанисты[10] больше не бранят либералов, а, объединившись, ругают коммунистов? Я знаю ваше мнение и полностью с ним согласен: меня тошнит от политики!

Говорил он страстно, звучно, отчетливо произнося каждое слово. Забыв про раненую руку, он стал ею жестикулировать, но тут же почувствовал боль.

— Рана, я говорил вам…

Профессор бросился к нему с протянутыми руками, но застыл на месте, услышав голос жены:

— Григорэ, кто-то пришел! Спрашивают господина капитана.

— Меня? Но откуда они узнали, что я здесь? Я ведь только что пришел…

— Какой-то господин инженер, — ответила старушка. — Да, господин инженер…

— Сегэрческу! — послышался в прихожей высокомерный голос. В дверях появился низкорослый мужчина.

Капитан с удивлением посмотрел на него. Не менее удивленным казался и профессор. Но это длилось всего лишь мгновение. Лицо симпатичного профессора вдруг преобразилось, стало таинственно-смешливым.

— Пожалуйста, господин инженер, — сказал он. — Как раз мы тут с капитаном беседовали и признавались друг другу в том, что нас тошнит от политики… Ну а теперь, с вашего разрешения, я покину вас.

Когда профессор вышел, Василиу, подозрительно настороженный, спросил:

— Как вы меня нашли? Я только что явился с фронта.

— В политике всегда надо быть хорошо информированным, — самоуверенно ответил Сегэрческу. — Кроме того, господин капитан, да будет вам известно, прибытие с вами части полка, которым вы командуете, оказалось более чем своевременным, а это для нас очень важно.

29 октября, обеденный час

Низкого росточка, решительный в выражениях, с серьезным и даже злым взглядом, Сегэрческу был абсолютно уверен в том, что производит хорошее впечатление на капитана. Поэтому ему захотелось спросить, почему капитан иронизирует и посмеивается над ним. Может быть, из-за его манеры говорить страстно, а может быть, из-за его вызывающей элегантности. Впрочем, не исключено, что такое отношение вызвано его слегка надушенным, свежевыбритым лицом или претензией на наполеоновскую манеру держать себя, эксцентричными движениями, эгоистичным взглядом, полным сознания важности своей персоны, привыкшей притягивать к себе всеобщее внимание.

Нет, все это не развлекало, не вызывало веселой насмешки, не давало повода для иронии. Вся маленькая и властная фигурка инженера, ассоциировавшаяся с его высоким и требовательным голосом, словно желавшим сказать: «Имей в виду, здесь не говорят о пустяках», скорее интриговала. Капитан всерьез заинтересовался им, почувствовав, что инженер все время пытается взять верх над ним; более того, инженер был уверен, что это ему удалось.

Долговязый, внешне апатичный капитан привычным жестом поправил на носу очки, подумал: «Ну вот, кажется, наступил конец моему терпению. Сейчас дам ему пинок под зад!»

А Сегэрческу продолжал говорить. Говорил он много, убежденный в истинности того, о чем вещал, в значимости своей личности и разумности своего мышления.

Капитан Василиу не постеснялся дать понять, что он не очень-то внимательно слушает этого господина. Однако и полнейшего безразличия он не проявлял. «Знакомо ли этому человеку чувство страха? — мысленно спрашивал себя Василиу. — Как он выглядит, когда любит? А как он станет реагировать, если отвесить ему пару пощечин?.. А что, если его призвать в армию? Сказать ему сейчас, что я ему вышлю повестку!»

И по мере того как он отвечал себе на каждый из этих вопросов, капитан начинал понимать, что ставил их только потому, что нельзя было пренебрегать личностью инженера. С ним следовало считаться. Василиу не допускал, чтобы кто-то господствовал над ним, а этот коротышка инженер со спесивыми жестами эгоиста господствовал над ним.

«Довольно! — сказал он сам себе. — Сидит своим толстым задом на деньгах и поэтому считает себя вправе понукать мной». В нем заговорил мальчик из бедной семьи, нуждавшийся студент и скромный офицер. Василиу стал агрессивен.

— У вас деньги, господин Сегэрческу, и поэтому вы слишком много позволяете себе! — выпалил он вдруг.

— Что?!

Прерванный на полуслове, инженер неожиданно уставился на него с видом человека, который не привык, чтобы его прерывали.

— У вас деньги, — повторил капитан, мгновением позже поняв, что продолжает вслух нить своих размышлений, а не беседу с Сегэрческу.

Инженер бросил на него оценивающий взгляд, словно собирался его купить.

— Хотите денег? Хорошо, поговорим как торговцы!.. — И для того чтобы окончательно унизить капитана, а может быть, отомстить ему за то, что тот оборвал его на полуслове, он продолжал: — Говорите сколько хотите!

Капитан молчал. Интуитивно он понимал, что делает что-то не то.

— Ну, говорите сколько хотите! Я благодарен вам за то, что вы облегчили этим самым мою миссию. Закончим сделку сейчас же.

— Какую сделку? — с недоумением спросил Василиу.

— Да, что вы, черт возьми, теперь отказываетесь?..

Василиу медленно поднялся. Инженер посторонился.

— Я сказал, что у вас деньги, и поэтому вы позволяете себе с чувством превосходства относиться к людям. Но если вы из этого сделали вывод, что я требую от вас денег, то лучше подите отсюда вон!

Сегэрческу преобразился. Но по его изменившемуся лицу было трудно предположить, к добру это или нет. В нем переменилось все, начиная от голоса и кончая позой.

— Если хотите, могу и уйти, но я думаю, это не в ваших интересах. — Говорил он быстро, не глядя на собеседника. — В конце концов, если речь идет о недоразумении, извините меня. Жизнь преподносит много всяких сюрпризов. Откуда мне знать, что вы… — И вдруг он резко шагнул к нему с протянутой рукой, словно желая по-дружески похлопать капитана по плечу. — Так вы думали, у меня деньги!.. Ненавидите меня? Мне знакома эта ненависть. Теперь я вас понял, и понял точно. Таким, как вы, я был десять лет назад, нет, пятнадцать… Сколько вам лет?

Василиу хотелось сказать инженеру что-нибудь резкое. Но, вместо того чтобы обругать его, он произнес:

— Двадцать восемь…

— Двадцать восемь… Чертовски точно я угадал. Ровно пятнадцать лет назад. Точно…

Василиу больше ничего не слышал. Он удивлялся самому себе, своему безволию, тугодумному восприятию вещей, тому, что этот человек продолжает господствовать над ним. Ему хотелось сказать: «Меня не интересует, сколько вам лет, меня не интересует, кто вы!» — а вместо этого он лепетал что-то невнятное про себя и, что более всего странно, потерял желание дать этому господину пинок под зад.

— Значит, вы меня приняли за толстопузого богатея? — Инженер ходил вокруг капитана маленькими шажками.

— А разве вы не одна из шишек этого города? — Василиу понимал, что это очень похоже на глупое ворчание, но ничего не мог с собой поделать.

— Так вот что, господин капитан! — с внутренним удовлетворением воскликнул инженер. — Мне сорок три года и, кроме дома и жалования, у меня ничего нет! Понятно? В этом состоит все мое превосходство, это позволяет мне быть человеком принципов и разумности…

— Вы вице-председатель национально-либеральной партии, не так ли?

— Точно.

— Ваш председатель — самый богатый человек города господин Танашока, не так ли?

— Вы меня отождествляете с Танашокой? — становясь все более фамильярным, воскликнул Сегэрческу. — То есть вы хотите сказать, что в этой компании нет честных людей?

«Он либо водит меня за нос, либо я ничего не понимаю», — думал Василиу. Появление Сегэрческу, его вызывающая элегантность, убежденность в своей правоте, приятельское превосходство, которое он выставлял напоказ, были из тех сторон человеческого поведения, в тонкости которого он, сын крестьянина, студент политехнического института и пехотинец, судьбою вынужденный попробовать фронтовой грязи, еще не проник.

— Теперь я понимаю, почему вы оттолкнули меня, — продолжал мягко, как бы задумавшись, Сегэрческу. — Я всегда относился подозрительно к богатым… Я не только понимаю вас, но и рад, что нашел человека, который меня поймет! Мы можем понять, почему у нас богатый интеллект и пустой кошелек. Мы хотим дать выход интеллекту, разуму, изобретательности, они же хотят сохранить лишь свои кошельки. Как вы полагаете, я стал бы вице-председателем партии, если бы у меня не было жизнеутверждающей силы, которой обладаете вы и многие другие, подобные нам. Вы кончили лицей и давали уроки?

— Сначала меня содержал мой брат-железнодорожник, потом он уже не смог. Я нанялся в ночную смену. На факультете я давал уроки детям хозяина кафе. За это я получал двухразовое питание. — Он не понимал, почему ему хочется обо всем этом рассказывать. — Питался я на кухне… — продолжал Василиу, но Сегэрческу, быстро прервав его и отказавшись от афиширования товарищеских отношений, перешел к фронтальной атаке:

— Вы коммунист, господин капитан? — И, словно желая заполнить чем-нибудь молчание капитана, добавил: — Э, ничего, теперь в этом признаваться совсем не стыдно! Некоторые даже бравируют этим.

Молчание Василиу на самом деле было только короткой паузой, вызванной возмущением. Преодолев его, он едко произнес:

— Я не занимаюсь политикой, господин инженер! К ней я питаю отвращение!

— Согласен с вами, но не совсем, — сказал инженер, убежденный в том, что в любом случае он может высказать свое мнение.

Василиу более не мог терпеть эту его манеру все пояснять:

— Я сказал это не для того, чтобы услышать ваше одобрение или неодобрение. Я сказал это, чтобы вы знали!

— Хорошо, дорогой мой, зачем сердиться? И так все ясно.

Сегэрческу снова стал маленьким, учтивым, дружески расположенным.

— Как вы посмотрели бы, если я спросил бы вас, были ли вы легионером?[11] — задал вопрос Василиу.

— Я не был, уверяю вас! — заюлил Сегэрческу.

— А с немцами вы сотрудничали? — спросил капитан.

— В моем положении я был обязан. Не забывайте, что я директор судостроительной верфи. Мне пришлось работать и для советских войск, когда они сюда прибыли. Полагаю, и вы воевали с ними вместе на фронте.

— Воевал. И мы понимали друг друга, хотя я и не коммунист. Эти люди много воевали и многое пережили. Они вынесли основную тяжесть войны, а теперь торжествуют победу! Человечество должно помнить их победу!

— Согласен. Я тоже ценю их как великую силу, но это не означает, что мне непременно хотелось бы, чтобы у нас победили коммунисты.

— Я воевал плечом к плечу с советскими солдатами и, скажу вам, хорошо их знаю: по мере того как эти люди закалялись на войне, возрастала их гуманность. Великая армия, самая сильная армия нашего времени, и воюет она не во имя разрушения. У нее благородные цели. Это закаленные люди, которые сохранили душевность. Меня они очень интересуют!

— Может быть, и для меня это не лишено интереса. Но не забывайте, что у меня есть хозяева.

— Танашока, да?

— И он, однако это не дает вам права смешивать меня с Танашокой!..

— Как же вас не смешивать, если вы его вице-председатель и, возможно, будущий его преемник.

— Преемник Танашоки?! Вы меня забавляете вашими предположениями! Вам известны какие-нибудь подробности?

— Еще мой отец говорил, что Танашока здесь самый богатый человек.

— Знаете, сколько ему лет?

— А черт его знает!

— Вот видите! Вы не поверите, но даже я, его вице-председатель, не знаю этого. Танашока не имеет возраста, господин капитан! Если бы я его не видел время от времени, я подумал бы, что он не существует. Прошу вас, послушайте внимательно, что я вам скажу: временами я склонен думать, что его вообще нет. Существует только голос. Голос в телефонной трубке приказывает или говорит из Бухареста и дергает за ниточки управления. Из-за этого он еще опаснее, даже я испытываю при этом чувство страха.

— Почему же вы не перейдете в другую партию? — наивно спросил далекий от политики Василиу.

— В другую партию!.. А судостроительные верфи, мое положение? А хотите, открою вам один секрет: я надеюсь все-таки осуществить на верфи изменения в соответствии с требованиями нынешней жизни.

Тон Сегэрческу на этот раз не воспринимался как свидетельство его превосходства над Василиу. В своей откровенности Сегэрческу восхвалял себя, жаловался и становился человеком, равным Василиу.

Сам не зная почему, Василиу старался выглядеть в глазах Сегэрческу благородным, стремился помочь инженеру выйти из тупика, в котором тот очутился, и обрести свою обычную, внешне скромную манеру разговора.

— Лучше расскажите мне о Танашоке.

— Танашока? Это, я вам скажу, всесильное чудовище! Целая история! — Довольный произведенным впечатлением, Сегэрческу обрел вид спесивого ученого, делающего доклад на академическом собрании. — Что нам известно на сегодняшний день о Танашоке? Мельницы Танашоки, суконная фабрика Танашоки, чугунолитейные заводы Танашоки, каменные карьеры Танашоки, пароходное агентство Танашоки, зерноторговые конторы Танашоки, кредитный банк Танашоки и компании. Это только зарегистрированные фирмы. Помимо них крестьянам известны поместья Танашоки, где выращивается скот для боен того же Танашоки. Судостроительная верфь и еще около десятка судов принадлежат смешанному обществу, в котором принимает участие государство и анонимное общество, руководимое Танашокой. Я убежден, господин капитан, этот город ест хлеб и мясо Танашоки, пьет молоко Танашоки, пользуется электричеством Танашоки. Когда узнаете меня поближе, вы оцените меня, оцените то усилие, которое я прилагаю, чтобы придать нашей партии дух коллективизма, современности, а не быть подчиненной произволу набоба. Вы меня, может быть, спросите, почему я не ухожу в оппозицию. Так это и есть современная политика: оппозиция в недрах самой партии. Мне хочется перетянуть на свою сторону всех сторонников Танашоки. Мне — с моими пустыми карманами, но с ясным и современным умом.

— Однако если вы говорите, что они у вас пустые, то на что вы рассчитывали, предлагая их мне, господин Сегэрческу?

Вопрос был поставлен ребром. Сегэрческу взглянул на него маленькими круглыми глазками.

— Будьте уверены, это не мои деньги… Как это вам объяснить?

— Ладно, ладно, не объясняйте, продолжайте рассказывать о Танашоке, это куда интереснее!

Василиу почувствовал, что обрел некоторое превосходство над Сегэрческу, и это доставило ему удовольствие, тем более что тот исполнил его просьбу немедленно.

— Как я уже вам сказал, он очень стар. Никто не знает, сколько ему лет; думаю, что этого он и сам не знает. Он очень стар, но у него ясный ум. Опасно ясный ум. Я, видите ли, как это вам сказать, когда был…

Его удивил острый взгляд капитана, который, казалось, говорил: «Ты возвращаешься к собственной персоне». Однако капитан сделал только едва заметный предупреждающий жест ладонью.

— Господин капитан, в тысяча восемьсот семьдесят седьмом году ему было четырнадцать лет, он был самым маленьким и самым юрким в банде конокрадов. Одни тогда воровали лошадей в степях, в княжествах, переходили Дунай и оттуда направлялись в Анатолию. Другие, наоборот, крали здесь и переправляли в степь, а оттуда в Трансильванию и Австро-Венгрию. Танашока, говорят, был специалистом по смене клейма каленым железом. И вот однажды о нем донесли портовой полиции. Он плохо переклеймил лошадь, так что ночью ему пришлось исчезнуть. Полицейские нашли тысячи лошадей, которых грузили на три парохода. Двадцать четыре бандита были арестованы, а Танашока присвоил себе все деньги. Бандитов на тех же пароходах, которые были приготовлены для лошадей, отправили в Стамбул, там им по турецким законам отрубили левую руку. С тех пор говорят, что Танашока, став набобом, нанял стражу, которой приказано беречь его от каждого урода, у которого нет левой руки. Бандиты поклялись, что смерть он получит от одной из оставшихся правых рук. Однажды на собрании в тридцатом году, говорят, видели человека, у которого вместо левой руки был протез, скрытый кожаной перчаткой. Этот человек хотел пробиться к Танашоке сквозь толпу. С Танашокой случился припадок истерии, он вытащил пистолет и застрелил его. Человеку было не более тридцати лет. Это был механик с молотилки, и люди знали, что он потерял свою руку, пытаясь остановить машину. Танашока построил его семье дом и дал клочок земли. Но он всегда твердил и теперь продолжает утверждать: «Я законно защищался, видя, как этот человек направляется ко мне, чтобы убить меня!»

— Его судили?

— Судили? Дорогой мой, что за наивность? Вы полагаете, что для таких, как Танашока, существует юстиция?

Василиу ничего не ответил. Сегэрческу воспринял молчание капитана как признак того, что Василиу полностью согласен с ним.

— Тогда, дорогой мой, я очень рад, что вы меня поняли. Я не аристократ, я простой интеллигент, рассуждающий логически, как и вы. И моя логика подсказывает мне, что у нас, потомков римлян, коммунизм не приживется. Вот так! И если нам придется с ними бороться, мы будем на одних и тех же баррикадах.

Вконец выведенный из себя Василиу снова почувствовал, что здесь не все чисто, что он легко дал провести себя.

Негодование его было столь велико, что ему захотелось на ком-нибудь сорвать зло. «Эх, дать бы ему пинка!» — думал он, глядя на свои тяжелые сапоги.

Словно приготовившись к драке, он рванул с гвоздя свой ремень и, на ходу подпоясываясь, вышел в соседнюю комнату к профессору.

— Вы совсем не кажетесь удовлетворенным разговором с Сегэрческу, — заметил капитану профессор, внимательно рассматривая его.

— Господин профессор, — озабоченно ответил ему капитан, — я не спрашиваю вас, серьезный ли он человек. Меня интересует, он что, в самом деле беден и у него ничего нет?

— Так говорят. Если не в его интересах распускать подобные слухи.

— Может быть, вы знаете, какую цель он этим преследует?

— Этого я не знаю. Могу сказать вам лишь только, что вы натерпитесь от него.

— Откуда вам это известно?

— Из прошлого, — убежденно ответил старый профессор.

Капитан не осмелился проявлять свое раздражение по этому поводу.

— Знаете, я никогда не позволю себе над кем-либо подсмеиваться, — продолжал профессор, понимая, о чем его спрашивал капитан. — Я имею в виду только случаи из истории. У вас есть время?

— Есть.

— Говорят, один грек, человек острого ума, воинственный по натуре, стал вождем одного племени. Он был признан королем за совершенный им акт героизма, который соответствовал их религиозным верованиям. Они сделали его своим полубогом. Верили в него, в его мудрость, душевную чистоту, так как это было высочайшим даром этих суровых, умеренных в потребностях, справедливых людей. А он ничем не обманывал их надежд, принял их веру, был суровым, праведным и чистым. Одного только они не понимали: зачем раз в год их вождь брал с собой эскорт воинов, оставлял его ждать около стен крепости, в которой он родился, и входил туда один? Через определенное количество дней он выходил из крепости и возвращался к племени таким же суровым, чистым и правдивым. И все верили в него до тех пор, пока один из воинов его охраны случайно не посмотрел внутрь крепости. Он увидел своего вождя, который, смешавшись с толпами пьяниц, вместе с ними и сладострастными вакханками, распевая фривольные песни, предавался разврату. При всей суровости и чистоте, которую он выставлял напоказ, прославляя религию этого племени, помогшую ему стать вождем, он оставался таким же, как и другие представители продажного мира, живущего в разгуле. Вы, вероятно, угадали, — сказал профессор своим обычным назидательным тоном, — это были праздники Диониса, оставшиеся до сего времени в памяти человечества как верх разнузданности людских нравов. Воины, когда он вышел к ним, довезли его с полагающимся ему почетом до своего маленького племени и там от имени суровых и умеренных в потребностях богов покарали его.

29 октября, 14 часов 30 минут

Во дворе казармы стояла послеполуденная тишина. Пожилые солдаты и раненые, которые составляли почти половину части, занимались повседневными делами. Сверхсрочники выходили за ворота, раскуривали папиросы. И только гулкие шаги капитана в пустых помещениях напоминали о том, что здесь военное заведение.

Он открыл дверь, нисколько не удивившись приветствию подскочившего и вытянувшегося в струнку только что дремавшего дневального. Затем он открыл еще одну, на этот раз обитую, дверь и пригласил посетителя в просторную, строго обставленную канцелярию.

— Значит, и вы за тем же? — спросил капитан, вешая портупею на крючок.

Он даже не старался скрыть горькое разочарование.

Дрэган украдкой взглянул на него и быстро спросил:

— Почему вы говорите «и вы»? Разве кто-нибудь уже приходил?

— Да, стоило только мне прибыть с полком в город. Не хочу скрывать, я удивлен. — Тон офицера ясно показывал его отношение к тем, о ком шла речь.

И вдруг капитан понял, что его посетитель может расценить эти его слова как «Не хотите ли вы выйти вон?». При этой мысли он заставил себя быть несколько гостеприимнее и улыбнулся Дрэгану.

— С вами я с удовольствием побеседую, так как нас связывают приятные воспоминания. Первый день после освобождения… Мы оба хотели поддать немцам жару. Вы тогда чудом спаслись от смертной казни… Но теперь, знаете, я полностью разочаровался.

Дрэган не мог знать, что такое поведение капитана — это реакция на то, что произошло полчаса назад между Василиу и Сегэрческу. Дрэган следил за размашистыми движениями, серьезным тоном офицера, который со знанием дела объяснял дневальному, как приготовить хороший кофе из суррогата. Капитан, замещая командира полка — полковника, прекрасно чувствовал себя в строго обставленной канцелярии, и Дрэган видел это.

— По всему видно, вам здесь хорошо, вы же теперь самый старший по чину, — заметил Дрэган.

— Да провались оно ко всем чертям! — ответил капитан, не понимая, на что тот намекает. — Как тут может быть хорошо, господин Дрэган? Вы же знаете, какой я невезучий человек! Четыре года я ждал возможности повоевать против немцев, а когда пришло время, мы с вами проплутали в поисках какого-то профессора-изобретателя. Когда же я вернулся в часть, мне приказали руководить отправкой части на фронт. Наконец-то! Но в первом же бою меня ранило, я попал в госпиталь, там связали мои косточки проволочкой, и вот пожалуйста! Теперь меня послали начальником тыла полка, и я узнаю о положении на фронте только из газет… — Он печально махнул здоровой рукой, и на его лице отразилось разочарование.

Его звучный голос в этом казенном помещении потерял свои оттенки и казался каким-то чужим.

Хорошенько прикинув, что к чему, Дрэган решил, что пришел момент посыпать раны солью:

— А разве у нас здесь не хватает «боев»?

— «Боев»?! Ха! Бой!..

Капитан встал, отшвырнул стул и подошел к нему. Дрэган заметил, что теперь на нем была более аккуратно пригнанная форма, чем в тот раз, когда увидел его впервые. Правда, выглядел он состарившимся, разочарованным, в нем не было прежней энергии и страсти.

— Господин Дрэган, я вас знаю как серьезного человека. Меня произвели в капитаны, дали должность майора, но, поверьте, я был бы в тысячу раз счастливее, если бы меня не повышали в звании и оставили бы на передовой!

Дрэгану временами казалось, что перед ним прежний Василиу, с которым он в первые дни освобождения мотался по городу. Правда, тогда он выглядел более молодым и восторженным. Теперь же он казался анемичным, враждебным ко всему. Дрэган сощурил глаза и, недовольный собой, испуганно спросил себя: «А уж не ошибся ли ты, Дрэган, тогда?!» Некоторое мгновение он размышлял, но в ушах у него звучала фраза, которую он сказал на активе: «Если это тот самый Василиу, которого я знал, то пошлите меня туда, товарищи, где находится этот человек!»

Дневальный принес кофе в солдатских эмалированных кружках. Василиу пригласил Дрэгана за стол.

— И что же, господин капитан, вы так уж боитесь, что война кончится? — спросил Дрэган. Он попытался было слегка подшутить над капитаном. Но капитан не воспринял шутки. Он что-то прикинул в уме и нервно щелкнул пальцами. — Вы правы, — продолжал Дрэган с оттенком легкой иронии. — Такой случай уж более не подвернется. Мы задумали покончить с войнами и приняться за работу, за строительство.

Слова эти произвели неожиданное впечатление на капитана. Сквозь очки было заметно, как заблестели его глаза. Он большими тяжелыми шагами подошел к стулу, на котором сидел Дрэган.

— Знаете, скажу вам честно: тогда, в тот день после освобождения, вы зажгли во мне искру и я начал кое во что верить. Мне показалось, что я увидел людей, которые своими мыслями близки мне. Вы помните, как я загорелся, когда мы арестовали полковника, терроризировавшего рабочих? Теперь же вы потушили во мне эту искру и показали, что вы, как две капли воды, похожи на обыкновенных политиканов. Стыдно, господин Дрэган! — заключил он зло, с оттенком горького торжества, как оскорбленный в лучших чувствах человек, решивший использовать момент для отместки. — Мне приятно сознавать, что вы пытаетесь доказать, что дело обстоит не так, как я думал.

Дрэган нахмурился. Такое злое чувство мщения, пустые, вызывающие боль слова встречаются только у женщин, которые любили и оказались обманутыми, или у людей, которые питали к кому-нибудь доверие и оказались преданными.

Василиу страстно продолжал свою мысль:

— Господин Дрэган, я совсем не собираюсь шутить. Вы знаете мое мнение: вы для меня были «красной опасностью», и не более. Это мне запало в голову. Потом вы мне показались человеком, который не дает мне возможности расквитаться с немцами. Когда же впервые во время той маленькой миссии, которую мы оба выполняли, я узнал о вашей цели, я задумался. Помните? Я сказал, что высоко ценю ваши планы. У меня было такое впечатление, что я наконец нашел ту партию, которая хочет что-то сделать для этой страны. Если в день захвата власти вы ищете того самого профессора, значит, на следующей неделе вы возьметесь за дело, будете воздвигать заводы, гидростанции или что-то еще более необходимое для этого народа. Как вдруг все ваше благородство испарилось и вы влезли в политическую борьбу, для того чтобы выхватить у других партий кость послаще и побольше!

Он грустно покачал головой, как обманутый и разочаровавшийся во многом человек, как человек, который по праву делает столь суровое порицание.

Дрэган отрицательно мотнул головой, ухватив рукой подбородок, что было признаком особого волнения. И вдруг он бросил взгляд на капитана и сухо и властно спросил его тоном человека, который знает то, чего не понимает собеседник:

— Тогда вы мне скажите одну вещь: как же мы можем все это претворить в жизнь, если нам ставят столько палок в колеса?

— А вы полагали вам их не будут ставить?

Василиу был настроен прямо-таки неприязненно.

И Дрэган ожесточился, в его голосе прозвучали нотки укоризны, словно капитан должен был бы все понимать, но не понимает нарочно. Его широкая грудь заходила ходуном.

— Как же мы можем все это выполнить, если у нас нет власти?

С презрением и озлобленностью, с чувством явного превосходства капитан взглянул на него, словно желая сказать: «А я думал, что ты стоишь много больше».

— Господин Дрэган, я человек из крестьянской семьи, которую политиканы обманывали из поколения в поколение! Со мной это дело не пройдет.

Именно это вывело Дрэгана из себя.

— Что не пройдет? Мы хотим провести аграрную реформу, а нам мешают! Вы и подобные вам могли и должны нам помочь, а вы стоите в стороне!

Дрэган задел больное место капитана.

— Аграрная реформа, — проговорил Василиу. — На фронте я беседовал со своими солдатами об этом и всегда твердил им, чтобы они не строили на этот счет никаких иллюзий. И знаете почему? — Он поднял глаза, и они снова оживились, стали молодыми. — Господин Дрэган, я вам уже говорил: я первый из нашей семьи, кого зовут Василиу. Когда я учился в лицее, я прибавил это окончание к своему имени Василе. Поезжайте в мое село, это совсем недалеко отсюда, и найдете много таких Василе, в том числе и моего отца. Правда, некоторые из рода Василе были наделены землей после той войны. Но пойдите и посмотрите, осталось ли у них от этого что-нибудь. В том числе и у отца. Нашли определенную форму дать землю, а чтобы отобрать ее, нашли десятки других форм. Вот почему я не верю словам и, как видите, должен был не верить даже фактам. Политика? Я сделал бы все возможное, чтобы ее уничтожить. Так что вы не рассчитывайте на мою, именно мою, помощь в политической борьбе.

Дрэган хотел что-то возразить и даже сделал движение своей тяжелой рукой, чтобы перебить его, но капитан не дал ему говорить.

— Постойте… Уж коли мы завели об этом речь, надо все договорить до конца. Мне бы хотелось, чтобы вы поняли, что при столь высокой ответственности, которая возложена на меня благодаря занимаемому мной посту… — Дрэган при этих словах еще раз отметил, что Василиу не прочь подчеркнуть лишний раз полученные им звания, должность или власть, — мне хотелось бы сохранить определенную порядочность по отношению к своим предкам, хотя я и возвысился над крестьянином-лапотником, но у меня нет желания переходить в противоположный лагерь, который эксплуатирует этого лапотника. Вы понимаете меня?

— Не только понимаю, но и считаю, что это просто отлично.

Капитана не удивили эти слова, произнесенные Дрэганом с необычайной искренностью. С чувством собственного достоинства, как человек, понимающий абсолютную правильность занятой им позиции, он произнес:

— Любой честный человек поступит только так! А по моему мнению, вы честный человек. Мне понравилось, как вы вели себя и как говорили тогда, когда мы искали профессора. Благодаря вам я начал верить в вашу партию. Потом, когда я прибыл на фронт, мне понравилась работа ваших политработников, которые знали, как поднять настроение бойцов, и умели их воспитывать. В госпитале мне пришлось лежать с одним коммунистом. Он пришелся мне по душе. Но, поверьте, я говорю искренне, с тех пор как я начал наблюдать за повседневной жизнью, читать газеты, видеть то, что происходит вокруг, я разочаровался. Зачем вам, господин Дрэган, влезать в эту грязную политику? Зачем вам драться с царанистами и либералами, люди и так давно знают, что они всегда были мошенниками!

Дрэгана начинало бесить это непонимание.

— А вы хотите, господин капитан, чтобы эти люди сами пришли к нам и попросили бы нас взять власть в свои руки? — В это мгновение Дрэган вспомнил слова капитана, сказанные когда-то:. «С такими не договоришься: они говорят на другом языке!» И он глубоко вздохнул: — Господин капитан, трудненько нам будет договориться!

— Я бы сказал, мы совсем не договоримся! — Глаза капитана за стеклами очков сверкали недобро и надменно.

— Господин капитан, без политики не обойтись. Все зависит от того, какую политику, как и в чьих интересах проводят.

Снова та же скучающая улыбка, те же разочаровывающие движения длинных пальцев при всей общей благожелательности тона разговора, которые приводили Дрэгана в замешательство, заставляли его чувствовать себя маленьким, неловким, возбуждали недовольство своими собственными аргументами. И в то же время Василиу подавлял его своей доброжелательностью, которая свойственна лишенному всяких иллюзий человеку, помнящему лишь о хороших отношениях, существовавших между ними когда-то.

— Нельзя, господин капитан, сейчас никак нельзя без политики! — настаивал Дрэган, словно желая сказать: «Да пойми же ты, черт возьми, наконец!»

— У меня целый час находился вице-председатель национально-либеральной партии. И я обязан был быть гостеприимным.

Дрэган живо представил себе ситуацию и не смог удержаться от улыбки.

— Ну и что?

Однако Василиу не понял вопроса, потому что не хотел понимать. В его упорстве выражался протест против своего собственного поведения во время визита Сегэрческу. Более того, ему не хотелось уступать, не хотелось, чтобы его опять подмяли неожиданностью ситуации, притворно польстив, как несмышленышу, якобы владеющему силой. Этого он больше всего боялся, потому и отвечал скупо и зло. Иногда он начинал это понимать и тогда мысленно говорил Дрэгану, словно адресуясь Сегэрческу: «Нет, нет, батенька, на эту удочку вы меня не поймаете!»

О, если бы Дрэган знал, что, обращаясь к нему, Василиу имел в виду Сегэрческу, что он ставил его на одну доску с Сегэрческу! Плохо пришлось бы тогда капитану! Но этот массивный грузчик при всей его суровости мог тут же тепло улыбнуться, что свидетельствовало о его чувствительной натуре, о том, что он пришел к капитану с чистым сердцем. Встретившись с Василиу после перерыва, он хорошо отнесся к нему. Как-никак это был первый человек, с которым Дрэган выполнял свое задание сразу же после того, как спасся от расстрела. Это был первый человек, рядом с которым он почувствовал себя живым, свободным и активным. Более того, рядом с этим человеком он ощутил, что сбылась главная его мечта и надежда: он получил свободу решать, как ему поступать, как жить. Вот почему он обращался к Василиу как к старому другу, от которого вправе был ожидать большего понимания. Вот почему Дрэган корил его, как старого друга, который сделал что-то не то…

Громкий голос капитана, возражавшего ему, вернул Дрэгана к реальности:

— Нет, можно обойтись и без политики!.. Более развитое общество именно и должно понять, что можно обойтись без политики. Если вы занялись политикой, значит, вы все в той или иной степени стали похожи на Танашоку.

— Вы знаете Танашоку? — становясь подозрительным, спросил Дрэган.

— Начал узнавать. И даже, я бы сказал, он меня чрезвычайно заинтересовал.

— Тогда… — Лицо грузчика побагровело. Он угрожающе насупился, словно желая сказать: «Теперь я тебя понял!»

— Да постойте же, чего это вы? Нас ведь связывает и нечто другое! — капитан заговорил мягче. — Я сказал, что он меня заинтересовал, и не более. Иначе говоря, мне хотелось бы вас спросить, кто он и что делает.

— Кто он и что делает? — недовольно пробурчал Дрэган и вдруг ответил: — А я вам расскажу! Это я еще от отца слышал!

Он уселся на стул поудобнее, громко отхлебнул кофе из кружки и, вытащив огромные, как луковица, карманные часы, проговорил скорее для себя, чем для кого-либо:

— Меня ждут в уездном комитете партии! У меня осталось четверть часа, но я все равно расскажу! Так вот, Танашока — это человек, которого все боятся. В конце прошлого века он был совсем другим человеком. Здешние рабочие тогда были хорошо организованы. Танашока стал председателем корпорации портовых рабочих, так как это была смешанная организация рабочих и работодателей. У меня и сейчас дома есть карточка, на которой сфотографировано много празднично одетых людей в шляпах, в рубашках со стоячими воротничками. Они сидят на траве, на стульях, словно в хоре. Одним словом, как на всех памятных фотографиях того времени. Было это на Первое мая, мой отец стоял как раз позади Танашоки. Рабочие в то время боролись за свободу и права. Танашока был представителем низших слоев общества. Он организовал кредитную кассу для рабочих. А когда его поймали на воровстве и потребовали отчета, он послал против рабочих жандармов под предлогом, что те бунтуют. Вот каков Танашока, которого таким теперь уже никто и не помнит. Но мой отец и его друзья знали проделки Танашоки. Они-то его не считали уважаемым господином, как сейчас. Они и относились к нему как к вору. Теперь мы воспринимаем его по-другому — как крупного хозяина и еще черт знает как. А тогда люди ненавидели его как обычного мошенника, вы понимаете?

— Но почему его не разоблачили? Как вы объясняете его авторитет?

— Деньги — его сила. Ведь люди в течение полустолетия привыкли на него работать, зависеть от него. Власть была в его руках, цены мелких торговцев и хозяев тоже устанавливались им.

— Умен!

— А то как же! Страшный человек! Хитер как черт! — И вдруг сердито остановился, пытаясь что-то вспомнить. — Так зачем я пришел к вам?! Пришел вас предупредить, вот зачем! Если я не сделаю это, они купят вас так, что вы и не заметите!

— Меня никто не купит! — возразил капитан с подчеркнутым достоинством.

— Купят! Даже и не заметите, как купят! — Ему показалось, что где-то в глубине души капитан боится того же, так как Василиу, вместо того чтобы категорично это отвергнуть, спросил:

— А Сегэрческу вы знаете?

— А что, он был у вас, верно? — Дрэган остановил на капитане пристальный взгляд своих маленьких умных глаз. Капитан молчал, словно набрал в рот воды. — Был и просил вас обеспечить помощь, так? — настаивал Дрэган.

Капитан внимательно рассматривал свои пальцы, ногти, линии ладони. Он делал это так сосредоточенно, что Дрэган не выдержал и разразился громким смехом, полным, однако, скрытого доброжелательства.

— Был и вас обошел на вороных, поплакался вам в жилетку, верно?..

Поглядывая на него из-под нахмуренных бровей, Василиу сказал почти угрожающе:

— Не смейтесь! Вы просите того же!

— Так уж и того же!

— Для меня это одно и то же, если хотите знать, — сказал Василиу, сознавая, что обманывает или пытается оправдать себя. — Если хотите знать, Сегэрческу я выставил за дверь!

— Выгнали?! Сегэрческу — это же важная персона, пользующаяся большим авторитетом. Неужели у вас хватило храбрости? — Потом, снова посмотрев на свои большие часы с потертой металлической крышкой, Дрэган добавил: — А чего же меня не выгоняете?!

Офицер на какой-то момент опустил голову, потом поднял ее и честно ответил:

— Хотите знать почему? Так вот, я и сам себя спрашиваю об этом. Кого-нибудь другого я выставил бы вон не раздумывая. А сейчас у меня возникла потребность как-то оправдать себя перед вами. У меня такое впечатление, что в вас есть что-то особенное…

Дрэган улыбнулся и возразил:

— Я простой портовый рабочий без образования, господин капитан. Без образования! Все, что я вам говорю, я говорю по убеждению, так как испытал на собственной шкуре. Сегэрческу умен, тонок. Он их мозг. Но Сегэрческу эксплуататор. Умеет, дьявол его побрал, извлекать пользу из всего! В то время как я всю жизнь жил собственным трудом!..

— Сегэрческу беден. Он говорит, что у него, кроме дома и жалованья, ничего нет.

— Сегэрческу — это самый изворотливый ум, который знает, как повернуть и вывернуть!

— Вы, кажется, говорили о Танашоке.

— Это человек иного плана. Танашока вершит делами, находясь в тени. Он никогда не выходит из дому. Кое-кто говорит, что он вообще не существует. В то время как Сегэрческу во плоти, активен, всюду появляется… Сегэрческу — сила Танашоки в действии.

— Вы видели когда-нибудь Танашоку?

— После войны, всего один раз.

— Когда?

— Когда он защищал, как свидетель, своего секретаря Алексе, которого хотели осудить на смертную казнь, но не было доказательств.

— А за что же судили Алексе?

— Алексе получил партийное задание стать активным членом партии Танашоки, чтобы знать обо всех их замыслах. У него, как секретаря уездного комитета коммунистической партии, было конспиративное имя, и полиция сбилась с ног, выискивая главу здешних коммунистов. Когда же они его схватили, у них не оказалось достаточно улик, и к тому же Танашока, выступая свидетелем, заявил, что Алексе — активный член его партии. Кто такой Алексе на самом деле, он узнал всего несколько месяцев назад! Как он это пережил, не знаю!

— Понятно. Значит, вы месите одну и ту же грязь?

— Да как вам могло прийти такое в голову?!

— Это политиканство, господин Дрэган. Политиканство! Не представляю, что может быть хуже этого…

Взглянув снова на свои часы, Дрэган попытался объяснить капитану разницу, которая, по его мнению, была столь очевидна.

Капитан вежливо выслушал его, а потом, словно бы не услышав того, о чем говорил Дрэган, уточнил:

— Весьма возможно, но я не верю этому. Я верю только своим собственным чувствам, господин Дрэган.

Он посмотрел прямо в лицо собеседнику. Дрэган теперь понял, почему этот серьезный, со сверкающим взглядом офицер столько говорит о самом себе, о своем мнении, об оценках, почему он так хорошо себя чувствует в этой должности, почему он с таким знанием дела объяснял дневальному, как делается суррогатный кофе. Делал он это потому, что у него не было никаких твердых убеждений. Он чувствовал их отсутствие, но ему не хотелось в этом признаваться… Детальное объяснение рецепта стоявшему навытяжку дневальному должно было создать определенное впечатление о его рассудительности.

Дрэган, как всегда в период обдумывания какого-либо плана, усиленно тер рукой подбородок.

— Жаль. Надо идти. Меня заждались в уездном комитете…

Его маленькие глаза со вниманием смотрели на капитана: «Что он сказал бы, если бы узнал, что именно в это мгновение мы собираем людей, чтобы пойти на приступ и захватить городскую управу? Что он сказал бы?»

— Не сердитесь, — проговорил Василиу. — Я не могу переступить через собственные убеждения. Это не означает, что я не сохраню о вас приятное воспоминание. Кстати, как та девушка… с большими глазами? Знаете, никак не могу вспомнить их цвет! Вы же знаете, о ком я говорю.

— Знаю, как же не знать! — пробурчал Дрэган, быстро выходя в коридор казармы, словно желая поскорее избавиться от дальнейших расспросов.

— Сегодня утром я ее видел. Я входил в город со своей знаменитой, потрепанной в боях частью, и первым знакомым человеком, которого я встретил, была она.

— Где это было? — спросил Дрэган, не в силах сдержаться.

— Не помню. Но это не имеет значения! Вы говорили, что она химера, не так ли?!

— Должно быть, химера, — ответил Дрэган. — Я ее тоже с тех пор более не видел. Но сегодня, кажется, это все-таки была она…

— А я вам так завидовал, у вас было столько времени!

— Столько времени для чего?

Пришла очередь Дрэгана стать ворчливым и замкнутым. Он торопливо шел по коридору казармы, словно стремясь поскорее избавиться от начатого разговора. Но капитан не отставал от него, не давал возможности прекратить беседу.

— Но почему?.. У вас были все шансы на большую любовь, господин Дрэган, на потрясающую любовь!

— Это была химера, — ответил Дрэган, желая побыстрее избавиться от навязчивости капитана.

Василиу повеселел:

— Совершенно верно!.. Это была химера вашей смерти, как вы тогда выражались! — И словно раздумывая над чем-то, добавил: — Но какие у нее были большие и грустные глаза! Я больше никогда не видел таких глаз, никогда!

Дрэган остановился в воротах, услышав внезапное щелканье каблуков часового, и спросил капитана, как на допросе:

— Где вы видели ее?! Вы не можете не вспомнить! Прошу вас, вспомните, где вы ее видели!

Капитан несколько отстранился от него, удивленный импульсивностью Дрэгана.

29 октября, 15 часов 20 минут

Дрэган шел быстро, погрузившись в свои размышления. Он спешил, а мысли его были заняты поведением капитана, который хотя и показался ему спорщиком, но оставил впечатление цельного человека.

Дрэгану было жаль, что не удалось перетянуть капитана на свою сторону, побороть его упрямое недоверие, которое не позволяло капитану правильно понять ситуацию. А он, Дрэган, ощущал себя душевно привязанным к Василиу и чувствовал, что надо было поговорить по-другому, серьезно, чтобы все стало ясно.

Он почти бежал, думая об этом, и вдруг споткнулся обо что-то. «Что такое?» — пробурчал он удивленно и тут увидел мальчишку.

— Костикэ!

С кляпом во рту, крепко связанный, парень, тараща глаза, пытался что-то сказать.

— Черт возьми, ну и дела! — Дрэган хотел развязать его, но вспомнил, что надо спешить. Он подбросил связанного мальчишку, словно пушинку, закинул на плечо и, на ходу вырвав кляп из его рта, потащил Костикэ на себе.

— Кто тебя связал?

— Реакционеры, дядя Дрэган… Они закрыли мне ладонью глаза, но я их все равно узнаю!

Мальчишка повернул к нему свое измученное, озлобленное лицо и продолжал:

— Я был на площади, когда они хотели избить тебя!

— Так, значит, хотели, — пробурчал Дрэган, устраивая свою ношу поудобнее, и прибавил шагу.

— Но ты не захотел драться. — И он резко поглядел на Дрэгана. — Зато я, прежде чем они сбили меня с ног, раза три пнул их ногой. Ты что, и вправду боишься с ними драться?

— Может, и боюсь!

Связанный, как тюк, Костикэ, однако, обрел свою обычную дерзкую манеру разговора, которая помогала ему опередить всякого, кто захотел бы над ним посмеяться.

— Ты их не боишься, это я понял. Ты чего-то задумал. — Он посмотрел ему прямо в глаза. — Ну скажи, прав я? Ты чего-то задумал. А мне-то чего задумывать?.. Вот я с ними и схватился. Одного укусил за ухо, так что отметина теперь будет… Они меня связали и сунули за пазуху лягушку, поэтому я и потерял сознание. Но я думаю, лягушку они приготовили совсем не для меня. Для кого-то посолиднее. Ха-ха! А что скажешь, если это они приготовили для тебя, а?

Дрэган осторожно переложил мальчишку на другое плечо, не обращая внимания на любопытные взгляды людей из окон.

— Может быть. Тогда считай, что я твой должник.

— А если будешь должником, — продолжал говорить паренек, — то, когда придете к власти, как все говорят в городе, сделай меня директором сиротского дома, чтобы я был старше госпожи префектши, госпожи Боя и мадам Матильды…

— А зачем тебе это?

— Как зачем? Для того чтобы и мы когда-нибудь хорошо ели. Мадам Матильда, эта сухая вобла, дает нам на весь день лишь миску ячневой каши, а госпожа префектша приходит и выводит нас во двор, чтобы мы кричали ей «целуем ручки», а в это время госпожа Боя раздает всем по пакетику сахара. Раньше меня не хотели пускать продавать газеты.

— Ну и как же ты туда попал? — спросил Дрэган, решив скоротать в разговоре длинный путь.

— А так! Во время бомбардировки меня ранило осколком, а когда его вытащили, меня отвели в сиротский дом, и там мне пришлось учить закон божий. Тогда я убежал на живодерню. Ой какие там злые люди, как черти! Я видел, как режут собак… А с тех пор как я стал газетчиком, я вернулся в сиротский дом. Мадам Матильда ничего не говорит, но я к их жратве не притрагиваюсь… Поэтому и прошу не для себя, а для других. Если можешь, сделай меня директором над ними… Клянусь тебе, я заставлю жену префекта наизусть выучить закон божий…

— Эй, Костикэ, а у тебя что, никого нет из родных?

Мальчишка кивнул головой так, словно в этом не могло быть сомнений.

— А почему ты выкрикиваешь только заголовки из газеты «Скынтейя»? Кто тебя научил?

— Никто! Это дело коммерческое…

— Как коммерческое?!

— А очень просто! Если я продаю газеты в низине у порта, я не понесу их к богачам. Тогда что же мне кричать, как не эти заглавия?! Кричу то, что интересует моих клиентов!..


В уездном комитете все были в сборе.

— Давай, Дрэган, скорее! Алексе тебя все время спрашивает.

Дрэган осторожно положил свою ношу и сказал:

— Развяжите его!

— Чего это с ним? — удивленно спросили встретившие его товарищи.

— Развяжите! — повторил Дрэган, глядя на секретаря и закуривая папироску. В этот момент он почувствовал, как кто-то ударил его по плечу. Это был Костикэ, которого уже развязали, с ребячьим, но уже повзрослевшим лицом, внимательный, осторожный, лукавый.

— Дядя Дрэган, знаешь, я такую же марку курю.

Дрэган не успел решить, то ли ему умилиться этим, то ли возразить. Пришел Алексе и сказал:

— Дрэган, в соответствии с приказом в пять часов мы должны быть в примэрии. Тебе созывать рабочих порта, а в колонне пойдешь рядом с Никулае, председателем!

29 октября, 15 часов 50 минут

Сначала старый Никулае встал впереди, рядом с теми, кто нес знамена. Но товарищи решили, что из примэрии могут стрелять, и потому передвинули его в середину, между Дрэганом и Тебейкэ.

Он безропотно подчинился общему желанию, смутившись при этом, как ребенок.

— Эй, дядя Никулае, не сложишь ли ты нам стихи? — обратился к нему Дрэган, тяжело ступая рядом с ним своими новыми ботинками, очень уж новыми по сравнению со старой, подшитой и подлатанной, шинелью.

— Не могу, Дрэган, не до стихов теперь, — серьезно ответил старик. — Я вот что думаю, черт возьми. Сначала надо делать так, чтобы эти люди поняли, что не зря притащились сюда ставить примарем кого-то из наших.

Сразу было видно, что старику неудобно говорить о самом себе.

— Что станешь делать, дядя Никулае? — вмешался Тебейкэ в разговор. — Арестуешь спекулянтов?

— Арестовать? Ладно, сделаю и это! — Круглые глава старика блеснули. — Но по какому праву?

— Как по какому праву? После того как с нас содрали столько шкур…

— Так может говорить только недовольный гражданин. Но имей в виду: когда в твоих руках власть — прежде чем судить, надо взвесить все так и этак. Арестовать легче всего. А вот как сделать это? Может, сначала потребовать снизить цены? А уж если не согласятся, тогда и арестовать. Я человек старый, и, честное слово, у меня от волнения руки трясутся, как бы не сделать какую-нибудь глупость.

Дрэган слушал его внимательно. Он с удовлетворением кивал своей огромной головой, и было заметно, что его восхищает мудрость старика. Он бросал суровый взгляд на Тебейкэ, когда тот говорил что-нибудь не к месту, и снова с восхищением поворачивался к Никулае.

Они двигались вместе с колонной демонстрантов к площади, на которую выходила улица. Старые узенькие, высокие дома с вышедшими из моды архитектурными украшениями казались каменными берегами, между которыми текла нескончаемая людская река из стариков и молодых, женщин и мужчин. Одни шли нахмуренные, другие — бодрые от сознания той опасности, которая их поджидала, или долга, который им предстояло выполнить. У людей, слившихся в единый поток, была одна мысль: в толпе не так страшно. Одни все еще не были уверены в затеянном, другие были полны революционного задора, третьи, спокойно воспринимающие происходящее, и составляли то единство, которое заставляло их понимать, что они не должны останавливаться. Да этого они уже и не могли бы сделать.

Из окон домов на них смотрели жители города. Из многих подъездов выходили люди и присоединялись к демонстрантам. Колонны становились все многолюднее. Среди демонстрантов шли токари и механики, грузчики и сварщики, клепальщики и моряки, учащиеся лицея и женщины с детьми на руках, демобилизованные солдаты и крестьяне предместья, инвалиды и каменщики, типографские рабочие и учителя, чистильщики обуви и железнодорожники.

— Землю — крестьянам! Даешь народное правительство! Даешь народное правительство!..

По тротуару, засунув руки в карманы, рядом с колонной шел Кокорич. Спотыкаясь о ступеньки входных лестниц, он брел вдоль стен домов, как собачонка, боясь приблизиться к колонне.

А колонна текла мимо него вниз по склону. В глазах людей светилась надежда. Какой-то маляр в измазанной известью военной фуражке шел рядом с крупной женщиной в черной шали и все время кричал тоненьким голосом:

— Я не верю в коммунистов, да и в других тоже, так что да поможет нам бог!..

— Кончилась война, а голод все сильнее!.. Почему так? — поддакивала женщина. В ее больших глазах была глубокая озабоченность и страх.

— Поясок подтянем потуже! — орал какой-то верзила в летней бескозырке американского матроса. Голос его вырывался из общего шума. — Живем от сегодня до завтра, жуем корку хлеба! — И вдруг голос его взорвался гневом: — К черту, а разве не так?! Только где теперь взять хотя бы черствую корку?

— И до войны хозяева делали что им вздумается! — обращался к окружающим фрезеровщик Стайку с судоверфи. — Меня выгнали, выбросили на улицу.

— У вас еще хорошо, вы боретесь с хозяевами, — перебивая одна другую, заговорили три седые, гладко причесанные учительницы. — А нам государство выдает в качестве жалованья полкило сахару, и некому пожаловаться, иначе сразу же выгонят вон!

— Как думаешь, эти, в примэрии, не поставили пулеметы?

— Ну и что, если и поставили? — Ты думаешь, наши не побеспокоились об этом, думаешь, нас позвали на демонстрацию для того, чтобы мы подставили грудь под пули?!

Балконы домов и вывески магазинов, казалось, скользили над их головами. А людей становилось все больше.

— Слышь, пятьсот лей за одно яйцо!

— Сегодня утром я опять пошел к хозяину, а жена хозяина мне сказала: «У вас теперь профсоюз, вот пусть он вас и кормит. Я закрываю свою мастерскую».

— А что, если в нас начнут стрелять?

— Пусть стреляют, по крайней мере мы знаем, за что боремся…

— Не посмеют, наша партия сильная!

— Думаешь, если поставим примарем коммуниста, они церкви не закроют? Как бы не разгневали еще больше господа бога!

— Пусть закрывают, дяденька, прежде бога еще есть брюхо!..

Старик с худым лицом перекрестился, но пошел с колонной дальше.

— Так, так… Мировая революция! — восклицал слегка перепуганный Кокорич, то там, то тут появляясь в толпе.

— Когда видишь уже организованное кем-то движение, в самый раз поговорить о нем со стороны! — выкрикнул Киру, приблизившись к Кокоричу. — Моя Смаранда в таких случаях всегда говорит: «Когда видишь, что я родила тебе двух близнецов, тебе следует говорить: вылитый отец!..»

— Я говорю со стороны только потому, что вы меня выгнали, — сердито ответил Кокорич, шагая вразвалку, выпятив грудь. И вдруг в нем вспыхнуло неуемное желание учинить скандал. И он заорал: — Меня выгнали вон, это ваше дело! Но кричать вы мне не запретите! Так, так, ребята, ломайте все! К оружию, граждане!

Люди, проходившие мимо, недовольно оглядывали его. Им, голодным, было не до Кокорича.

— С болтовней, Кокорич, далеко не пойдешь! Человека судят по его делам. Ты всегда много орал, устраивал скандалы, демагог!..

Колонна почти достигла площади, но там никого не было видно. Ее пустынность резко контрастировала с людским потоком, который двигался, пересекая улицу, на которой, словно нарисованная тушью, возникла тоненькая фигурка в шляпе с широкими полями.

Это был профессор истории. Щеки его раскраснелись. Он шел рядом с колонной, но не сливался с нею. Профессор смотрел так, будто хотел запечатлеть в памяти все происходящее. Он двинулся следом за Кокоричем, вдоль стен домов.

— Профессор! — закричал Дрэган, увидев его. — Идите с нами!..

Профессор отрицательно покачал головой, продолжая идти по тротуару, но потом раздумал и подошел к Дрэгану, держа под мышкой зонтик.

— Почему вы не хотите присоединиться к нам? — спросил Дрэган.

— Нет-нет, я всего только зритель истории, — взмахнул рукой профессор.

— Тогда чего же не сидите дома? — недовольно буркнул Тебейкэ.

— Дома? — переспросил профессор и, немного поразмыслив, ответил: — Нет, я профессор истории, и мне хочется посмотреть, как делается история. Можете меня гнать, но я все равно никуда не уйду. Когда я был студентом и изучал события, связанные с тысяча семьсот восемьдесят девятым годом и Парижской коммуной, я был готов отдать полжизни за то, чтобы быть очевидцем хотя бы одного из ее многих дней…

Услышав его, Кокорич повернулся. Он был рад найти собеседника.

— Так, профессор, так! К оружию, граждане!

Они шли в ногу с колонной, но чуть в стороне.

— Кокорич, имей в виду, люди с того времени научились кое-чему! — крикнул Никулае.

— Научились? Чему они научились? — возмутился анархист. — Не верить в чистые души, исключать, изгонять их из своих рядов? — И он так выразительно посмотрел на профессора, что тот счел себя изгнанным.

— Нет, нет, — твердил профессор тоненьким, но твердым голоском. — Меня вы не сможете изгнать!.. Моей всегдашней мечтой было самому увидеть, как делается история. Так что у вас нет никакого права меня прогонять! — И он оглядел колонну сердитым взглядом.

— А вас никто и не гонит, господин профессор, — ответил ему Дрэган, стараясь идти с ним в ногу.

Из-за широкой спины Дрэгана высунулся Тебейкэ, непримиримый как всегда.

— Никто вас не гонит, но мы вам ясно заявляем: вы можете быть только или с нами, или против нас! Другого пути нет!

Профессор посмотрел на него недовольными стариковскими глазами, пытаясь разглядеть молодого человека. Его голос задрожал от гнева, как будто Тебейкэ коснулся чего-то святого:

— Нет, нет! Я не могу быть против… Я историк. Тацит, мой учитель, говорит, что история пишется без ненависти и беспристрастно. Да, да… Никого не люблю, но и не испытываю ни к кому ненависти!..

Они пошли дальше, не меняя направления, но все так же в стороне от колонны.

— Мне жаль вас, профессор! — Тебейкэ на мгновение остановился перед ним, с сожалением глядя на него. — Без ненависти, без любви? Тогда чего же остается у вас в жизни?

Мало-помалу профессор отставал.

— Идемте с нами, идемте, профессор, не пожалеете! — приглашал его Дрэган, оглядываясь.

Но профессор снова сделал предостерегающий жест рукой.

Тогда рассердился даже до сих пор восхищавшийся стариком Дрэган. Потирая подбородок, он с презрением произнес:

— Если бы мы все были только зрителями, то, черт возьми, кто же делал бы историю?

Но вот за спиной у них оказался уже последний высокий, узкий, с пузатыми балконами дом, и просторная площадь открылась перед ними. Крики «ура» стали еще громче, люди начали сильнее размахивать трехцветными и красными флагами. Посреди площади возвышался памятник известному поэту, а в глубине ее стояло здание примэрии, построенное в псевдонациональном стиле, с широкими аркадами и многочисленными крышами из красной черепицы.

Колонна внезапно остановилась, и люди стали натыкаться друг на друга. На балконах домов, лестницах и на площади появились одетые в черную форму вооруженные моряки.

На мгновение все замерло, и тут раздался чей-то голос:

— Не посмеют стрелять… Что они, не такие, как мы?

Снова все смолкло, и опять раздался голос:

— Да, но кто-то должен сказать им это!

Старый Никулае почувствовал, как по телу побежали мурашки. Ему захотелось крикнуть: «Братцы, не стреляйте, у нас же общие интересы!» Он стал торопливо пробираться сквозь толпу, и тут позади себя услышал чей-то голос:

— Куда он идет? Остановите его! Не он должен идти, кто-нибудь другой!

Увидев Никулае, Дрэган бросился вслед за ним, расталкивая локтями толпу. Он и сам не заметил, как оказался один на пустом тротуаре.

Со стороны толпы доносился лишь приглушенный шум. Дрэган хорошо видел моряков, их винтовки, направленные на него. На него и Никулае. Старик был немного впереди. «Они меня убьют, — подумал Дрэган, внимательно оглядев здание примэрии. — Как бы там ни было, Никулае людям нужнее, чем я». Дрэган решительно прошел вперед и прикрыл собой председателя.

— Братцы! — закричал он. — Я знаю, вы не станете стрелять, но этого мало! Переходите на нашу сторону! — Он взмахнул одной рукой вверх, в то время как другой с силой толкнул Никулае назад. — Братцы, мы хотим устранить спекуляцию, из-за которой голодают наши семьи, мы хотим сместить тех, кто затягивает проведение в жизнь аграрной реформы, в которой вы и ваши семьи так нуждаются… Братцы! Братцы, в ваших жилах течет такая же кровь, кровь эксплуатируемых, тех, кого нещадно грабят!

29 октября, час атаки

За моряками на площадь ступили пехотинцы. Командовал ими Василиу. Он шел во главе своей части после колонны моряков. Командор, который передал ему приказ генерала, разозлил Василиу. «Свинья, — сердито говорил про себя Василиу, вспоминая, как командор разговаривал с ним. — Какой он мне командир? Я ему не подчинен! В настоящий момент я самый старший в пехотном полку и он для меня никто!»

С такими мыслями он шел во главе пожилых и раненых бойцов, которые безучастно следовали за ним. Он шел, как шел бы любой дисциплинированный военный, выполняющий приказ, не думая о том, что ему предстоит делать.

Но как только он вышел на площадь и увидел толпу, которая заполонила прилегающие улицы, он заволновался.

Василиу в нерешительности остановился и ощупал рукой висящий на ремне пистолет. Когда он посмотрел на лица своих солдат и полностью осознал, зачем они здесь, ему сделалось не по себе. «Может случиться, что я погибну, — подумал он и, стараясь оправдаться, сказал себе: — Но я ничего не стану делать вопреки своим убеждениям. Мною получен приказ окружить здание примэрии. Я окружу ее. Таким образом я воспрепятствую глупой борьбе между политиканами».

— Разомкнуться! — коротко и резко приказал он.

Он почувствовал, что бойцы без желания выполняют его приказ. К этому капитан уже привык. Это его не раздражало и не возбуждало в нем недовольства. Ведь и он получал приказы и должен был их выполнять.

Василиу внимательно следил за солдатами. Может быть, даже слишком внимательно. Взгляд его останавливался на каждом в отдельности. Он понял, для чего это делает: чтобы оттянуть момент, когда нужно будет повернуться к тем, кто подходил, момент, когда ему придется снова взглянуть на толпу, которая теперь, судя по доносившемуся до него шуму, вероятно, заняла всю площадь.

«В конце концов, и мои солдаты такие же бедняки, как и эти люди, — подумал он. — Напрасно Дрэган говорил о каком-то классовом различии!»

И, приведя свои мысли в порядок, чтобы обрести уверенность в себе, он повернулся к площади. Толпа все прибывала. Она теснилась, сжималась, подталкивала стоящих впереди. А сзади подходили все новые и новые люди. Возбужденные лица, не похожие одно на другое, взволнованные глаза, выкрикивающие слова протеста рты, размахивающие в воздухе руки — все это приближалось к капитану, заполняя то небольшое пространство, которое еще оставалось между его солдатами и людским потоком.

Посреди площади из колонны демонстрантов вышли два человека и пошли навстречу морякам. Они что-то говорили, и их сильные, громкие голоса воодушевляли толпу. Она поддерживала этих двоих, делалась вокруг них все плотнее и плотнее, подхватывала их слова и несла дальше, к солдатам, стоящим на другой стороне площади. Глаза и лица, которые теперь отчетливо различал капитан, еще сильнее выражали ожесточение и недовольство. Он слышал выкрики людей, собравшихся на площади. Постепенно слова стали обретать для него определенный смысл. Они были адресованы прямо солдатам, стоявшим сзади него, словно его совсем не было, словно его присутствие никого не интересовало.

— Эй, братки, мы же такие, как и вы!..

— Что из того, что вы в форме, все равно вы ведь из наших!

— Братцы! Разве вам не хочется быть вместе с нами?

— Эй, вышвырните вон этого долговязого в погонах!

Капитан вздрогнул. Женщина, выкрикнувшая это, продолжала кричать еще что-то. Теперь крики людей, обращенные к солдатам, не оставляли его равнодушным, не проходили мимо ушей. Они звучали ему укором, были похожи на пинки, казались жестокой насмешкой, терзали сердце.

— Сорвите с него погоны, братцы, идите к нам! Вишь какой ловкач выискался! Вместо того чтобы с немцами воевать, приготовился тут в нас стрелять!

— Тебе бы на фронт, красавец, к немцам, а не здесь выхваляться своей храбростью!

Его пригвоздил пристальный взгляд чьих-то недобрых, беспощадных зеленых глаз.

Толпа, глаза, рты, лица, руки людей — все завертелось, перемешалось. У капитана возникло такое чувство, что он похож на мачту, которая шатается под ударами волн. А людская толпа все росла. Временами взгляд капитана выхватывал из нее то какого-нибудь маляра в бумажном, забрызганном известью колпаке, то женщину с побледневшим лицом, то группу идущих вразвалку грузчиков, то худенькую девушку, то дряхлого старика.

— Господин капитан! — услышал он вдруг чей-то голос. — Значит, и вы принадлежите к тем, кто по долгу своему должен сдерживать ход истории!

Капитан вздрогнул, увидев смешную фигурку профессора, которого занесло сюда людской толпой, как ракушку волнами.

— Я… нет, господин профессор, я… — забормотал невнятно капитан.

Но профессор легко дотронулся пальцами до его руки:

— Не надо извиняться! Я лишь констатировал факт. Каждому человеку надлежит сыграть в истории какую-либо роль. На вашу долю выпала более печальная. — И, подхваченный толпой, он исчез так быстро, что Василиу не успел понять, то ли профессор иронизировал над ним с обычным своим простодушием, то ли называл вещи своими именами.

Капитан сделался мрачнее, чем сумрачное осеннее небо. Посыльный передал приказ командора, но капитан не расслышал его.

— Сообщи господину командору, что я сам знаю, как поступить! — произнес он хриплым голосом.

— Солдаты, у нас общие интересы! Нам, как и вам, нужна аграрная реформа! Переходите на нашу сторону!

Капитан вдруг увидел лицо человека, обращающегося к солдатам. Это был Дрэган. Он говорил с солдатами, направляясь прямо к капитану.

— Солдаты, братцы, идите вместе с нами в эту примэрию, занятую господами! Это в ваших интересах! Ваши командиры хотят, чтобы вы стреляли в нас, так как это в их интересах.

«Как? В чьих это интересах? И кто говорит это, неужели сам Дрэган? В его, капитана Василиу, интересах стрелять по этим людям?.. Нет у него такого интереса! Но ведь они убеждены, что есть… Может быть, в этом заинтересован командор?..»

— Эй, солдаты, слышите, что вам говорят? — подхватил слова Дрэгана еще какой-то человек. — Пошлите к чертовой матери свое офицерье, которое заставляет вас поднять на нас оружие! Какой вам интерес стрелять в нас? Это же им нужно!..

Капитан вцепился взглядом в человека, произнесшего эти слова, и стал пристально следить за ним. Ему хотелось получше разглядеть его, увидеть, кто мог так подумать о нем, капитане Василиу…

Но по мере того как толпа продвигалась вперед, человек медленно удалялся от него.

— Эй, капитан, послушай, что о тебе думают люди!

Кому принадлежит этот иронический и в то же самое время полный укоризны голос? Может, его совести?

Капитан словно очнулся. Ему захотелось не потерять достоинства и уверенности в самом себе, чтобы идущий изнутри голос не корил его. Он посмотрел в черные глаза Дрэгана и решительно сказал:

— Нет, господин Дрэган, я получил приказ окружить примэрию. Вот это я и делаю. — Однако, повернувшись к своим солдатам, он произнес совсем другой приказ: — Кру-гом, шагом марш!.. — И прошел сквозь строй не оглядываясь.

Ошеломленный Дрэган не мог оторвать взгляда от его долговязой фигуры, выражавшей раздражение и надменность. Дрэган следил за капитаном, не смея шевельнуться, до тех пор, пока не осознал всего того, что случилось.

— Ура-а-а! Солдаты ушли! Сюда, братцы, сюда!

Вся толпа хлынула за ним. Теперь люди бежали в противоположную сторону — к примэрии. На моряков уже никто не обращал внимания. Над толпой гремели крики «ура». Дрэган бежал вместе со всеми. Он уже ни о чем не думал, его больше ничто не интересовало. Как он мечтал об этой минуте! Он подхватил многоголосый крик толпы:

— Ура-а-а!

Но вдруг его пронзила мысль: «Не потому ли я радуюсь и кричу больше всех, что сумел проделать брешь в солдатском кордоне, а главное — проникнуть в сознание самого Василиу?»

Он улыбнулся, и ему захотелось сейчас же увидеть Василиу, подать ему руку.

29 октября, тот же час

Толпа шла за Дрэганом. Он ощущал ее за своей спиной, и от этого радостнее становилось на душе. Даже не верилось, что все это происходит наяву, а не во сне.

«Дядя Никулае, я так счастлив! Мы возьмем примэрию штурмом. Я так хочу этого! Поверь, я давно мечтал, чтобы это было именно так!.. Веришь, дядя Никулае? Если я правильно думаю, быть тебе примарем!»

Но он не высказал своих сокровенных мыслей. Он увидел, что толпа заполнила всю площадь. Это было величественное зрелище. Потрясающая картина. Море голов. И он во главе людей. Однако Дрэган не представлял себе, каким внушительным окажется зрелище, когда народ займет всю площадь.

«Может быть, и она здесь?» — подумал Дрэган, окинув взглядом всю площадь. И он заметил ее. Где-то там, в толпе. Он увидел ее смуглое тонкое лицо византийского типа, высокий лоб, большие глаза, четко очерченные губы. Она что-то говорила. Конечно, она кричала ему, звала вперед, подбадривала его.

Но по движению губ он не мог разобрать ее слов. Гораздо больше говорили ему глаза девушки. Их золотистый убаюкивающий свет как бы одобрял: «Видишь, Дрэган, ты добился своего!» И было непонятно, зовет ли она его к себе или подбадривает идти вперед.

Дрэган, не понимая точно значения ее слов, рвался вперед. В какую-то долю секунды ему показалось, что он обманулся — эти большие глаза вовсе не светились золотистым светом, а излучали серый мрак, в них вовсе не было теплоты и откровенности, а была скрытность и злоба, как у той старухи, которая посмотрела на него в суде.

Да, это была она, химера его смерти, так как в то же самое мгновение послышался крик:

— Стреляйте в них! Чего стоите? Стреляйте!

Этот вопль огласил всю площадь, С револьвером в руке на ступеньках примэрии появился командор.

— Братцы! — кричал Никулае.

— Стреляйте, чего стоите? — истошно орал командор.

Сжав в руках винтовки, моряки приготовились. Дрэган заметил, как указательные пальцы моряков легли на спусковые крючки, а офицер сердито замахал руками и направил на него ствол револьвера. Дрэган услышал автоматную очередь и подумал: «Попал в меня», но тут же заметил, как кто-то в черной форме бросился на командора и вырвал у него из рук пистолет.

Около Дрэгана кто-то упал — это был Никулае.

Дрэган нагнулся к старику, приподнял его и что-то спросил, но ответа уже не услышал. Кто-то тронул Дрэгана за плечо и сказал:

— Оставь его нам, тебе как можно быстрее надо идти вперед.

Он рванулся, словно подгоняемый голосом, зовущим со ступенек примэрии. Это был голос моряка, вырвавшего пистолет из рук командора:

— Матросы, не стреляйте в своих братьев.

Дрэган, ликуя от радости, бросился к нему.

Толпа с криками рванулась вслед за ним, смешалась с моряками. Люди целовали матросов, качали их.

Сильный ветер поднял на море высокие волны, и они, свирепея, становясь все более огромными, гулко ударялись о берег. А над ними стремительно бежал свистящий ветер. Вспугнутые его ударами, чайки с криком взвивались ввысь. Глухой рев бушующего моря предвещал страшную бурю.

Дрэган оказался около бородатого моряка. Он обнимал и целовал его, пока тот не сказал:

— Постой, товарищ, дай перевяжу, у тебя из плеча течет кровь.

— Кровь? — Только теперь Дрэган понял, что случилось.

— А… дядя Никулае?

— Не знаю, думаю, его убили…

Толпа продолжала напирать, оттирать его к ступенькам примэрии.

Дрэган вырвался из рук моряка и бросился к дверям примэрии. «Мерзавцы, мерзавцы! Они убили дядю Никулае!» Он почувствовал, как от вспыхнувшей ненависти в нем крепнет сила, готовая перевернуть все вверх дном.

Его сильные руки так рванули дубовые двери, что те затрещали. Сзади на него давили тысячи людей.

— Товарищи, товарищи!.. Постойте, товарищи, постойте! — кричал репортер местной газеты Трифу, нацеливаясь объективом своего фотоаппарата. — Товарищи, стойте, не толкайте, товарищи, я хочу запечатлеть этот момент!

Но так как толпа отталкивала его все дальше и дальше в сторону, он снова завопил:

— Ну подождите же!.. — С большим трудом добрался он до Дрэгана. — Товарищ Дрэган, как хорошо, что я тебя нашел! Стой так, возьмись рукой за дверь, я запечатлею этот исторический момент!

Двери заскрипели и резко распахнулись. Толпа бросилась внутрь.

— Товарищ Дрэган, чего же ты не стоишь? Я же фотографирую!

Он схватил Дрэгана за руку. Тот закричал, почувствовав сильную боль в плече, и раздраженно сказал газетчику:

— Умник! Никулае убит! Отстань, говорят тебе!

Пораженный известием, Трифу остановился, открыв от удивления рот. Ветер трепал его клетчатый шарф, обмотанный вокруг шеи.

— Господин Трифу, господин Трифу, — обратился к нему какой-то человек маленького роста. — Господин Трифу, меня послал господин Сегэрческу, он ожидает вас на улице Мирча, дом номер двенадцать.

Газетчик вздрогнул и побледнел.

— Кто? — переспросил он.

— Господин инженер Сегэрческу.

Трифу сглотнул слюну и решительно заявил:

— Я не знаю никакого инженера Сегэрческу! — И быстро отошел, еще плотнее закутываясь в шарф.

Какие-то люди прилаживали репродуктор на шею статуи поэта, тянули провод на балкон примэрии.

А в это время Василиу во главе с остатками полка ускоренным шагом входил в ворота казармы. Во дворе он выстроил всех в шеренгу и посмотрел на солдат так, будто они были ответственны за все.

— Кто из Констанцы, шаг вперед! — приказал он, но не услышал четкого печатного шага, потому что его заглушили крики «ура», донесшиеся с площади. Казалось, что этот рокот доносился откуда-то с низкого свинцово-серого неба. Восклицания, смех, выкрики лозунгов, голоса, усиленные мегафонами, гул толпы — все смешалось в этом послеполуденном воздухе.

«Невероятно, — сказал себе Василиу. — Море, это море собирает в себе отдаленные крики и усиливает их».

29 октября, час суровых вопросов

— Здесь прошло твое детство, твои родители отсюда? А дед и бабка? — засыпал вопросами капитан заросшего бородой солдата преклонного возраста, которого он выбрал среди тех, кто был из этого города.

— Так точно, все мы отсюда, господин капитан!

— Ты знаешь Иоргу Танашоку?

— Все его знают, господин капитан!

— Как он выглядит, где живет?

— Чего? — Солдат смотрел на капитана несколько оторопело, открыв от удивления рот.

— Ты видел, как он выглядит, знаешь, где он живет? Тебе приходилось с ним сталкиваться?

Нет, солдат вовсе не был так глуп. Он искал выхода из затруднительного положения, в котором оказался, ему хотелось избежать опасности, и он попытался отделаться молчанием.

— Ну, говори же!

— Господин капитан, я не вру, я правда не знаю, где он живет. Только не посылайте меня к нему, я все равно не пойду!

Только теперь Василиу все понял. Но он не рассмеялся, как сделал бы это в иной ситуации. Он даже не улыбнулся. Интуиция солдата, почувствовавшего таящуюся опасность, удивила его и заставила говорить с особой серьезностью.

— Не бойся, я не пошлю тебя к нему. Не бойся! — повторял он. — Я и не думал это делать! Я только хотел спросить о нем: ты, старожил этих мест, что знаешь о Танашоке?

— Ничего не знаю, кроме одного: он очень богат! Хозяин! Он решает, дать людям пропитание или нет.

— Ты коммунист? — спросил Василиу.

Солдат решил говорить напрямик. Он вдруг поднял на капитана свои голубые глаза.

— Нет, я не коммунист, — твердо ответил он. — Но уж если меня спросили о Танашоке, так вот что мне хотелось бы рассказать: жил тут один старый нищий, если его поискать, может, и найдется. Все называли его капитаном, то есть капитаном корабля. Старик… Стареньким он должен быть теперь, если еще жив. Думаю, что его нет, а то ему было бы столько же лет, сколько и Танашоке. Но нищему не дожить до такого возраста… Перед войной его все знали в городе. Не было ни одного моряка, который не давал ему выпить или поесть, бывало, что некоторые давали ему даже одежду. Может, и больше давали бы, но он не брал. Он всегда отвечал на это словами о том, что мир вроде бы должен ждать отмщения океана, что океан затопит всех и плавать сможет только тот, у кого будут свободны руки. Из-за этого он ничего не хотел иметь и бродил около порта, как приблудный пес. Чокнутый он был, бедняга, а вечерами, когда боцманские дудки свистели отбой и спускались флаги, всегда оказывался около какого-нибудь корабля и отдавал честь, словно настоящий адмирал. Иногда стоял на камне у плотины и воображал, что принимает парад матросов и кораблей, или бродил по портовым кофейням и рассказывал, как сюда хлынут воды океана для отмщения. Ходил он по всему городу, только к дому Танашоки не приближался. Ничего не говорил, но иногда пьяные моряки сажали его в пролетку, возили по городу, чтобы запутать и отвезти к дому Танашоки. Он это чувствовал даже тогда, когда был сильно пьян, даже если ему завязывали глаза. Как почувствует, немедля убегал. Молча убегал. Говорили, что Танашока сделал его несчастным, что после войны тысяча восемьсот семьдесят седьмого года капитан имел права капитана дальнего плавания. Вот тогда с ним и подружился Танашока. Он купил у англичан в Дунайском обществе старый пароход, нагрузил его пустыми ящиками, чтобы было похоже, что на пароходе товар, посадил кое-каких пассажиров. Танашока знал, что пароход долго не продержится. И действительно, посудина потонула где-то среди греческих островов. Одни говорят, что капитан был соучастником, другие утверждают, что он ничего не знал. Но как бы там ни было, Танашока, который застраховал пароход на большую сумму, получил страховку, а капитан за потопление корабля или за то, что вышел на неисправном судне, был осужден на двенадцать лет, а потом в тюрьме ему добавили еще восемь. Когда он появился в городе, это был уже полупомешанный нищий, а Танашока стал самым богатым человеком. Говорят, что с тех пор, как нищий появился, Танашока не выходит в город. Сидит в своем проклятом доме, бродит по комнатам, гуляет на террасе и обдумывает свои темные делишки. Так говорят люди. У Танашоки было много врагов, которых он боялся. Может, они уже умерли, но только он не уверен в этом и поэтому не выходит из дому. Вот так, господин капитан, если хотите знать о Танашоке. Он был хозяином, и от его когтей не спрячешься. Ну а сегодня, когда я увидел, как собрался весь народ и захватил примэрию. Эх, господин капитан, меняется жизнь!

Солдат замолчал, и Василиу ни с того ни с сего спросил его:

— Скажи, это мне только кажется или ты тоже слышишь шум собравшихся на площади?

Солдат даже не стал прислушиваться и ответил с полной уверенностью:

— Слышу и я, господин капитан, как не слышать! Ревет как море.

— По всему городу разносится, правда?!

В голубых глазах солдата вспыхнул странный огонек, настороживший капитана.

— Этот рев не скоро утихнет, господин капитан. Он как море зимой — если начнет реветь, так надолго!

Загрузка...