«Конститьюшн» шел к северу с потравленными шкотами, его подгоняло течение, берущее начало в Мексиканском заливе. Доктор Мэтьюрин стоял на палубе, опершись на гакаборт, и смотрел на кильватерный след — белую полосу в темном, цвета индиго, море. Мало что сильнее могло способствовать полету улетающей в былое мысли, и мысли Стивена неслись свободно, как пенистый след корабля.
События недавнего прошлого мелькали в его воображении, перед внутренним или мысленным взором. Они представали в образе картинок, рисующихся на фоне бурлящей воды, расплывчатые и отрывочные подчас, а иногда отчетливые как силуэты в камере-обскуре. Вот всех пленников перевозят поочередно по волнующемуся морю в единственной уцелевшей шлюпке, протекающем как решето десятивесельном катере, более сотни из этих несчастных ранены. Вот Бонден восклицает: «Эй, Бостон Джо!», — когда американский матрос, бывший его товарищ, надевает на него кандалы. А это горящая «Ява» — высокий столб дыма взлетает в небо, звучит взрыв. Потом кошмарный переход в Сан-Сальвадор на чудовищно переполненном корабле под испепеляющем солнцем и почти неощущаемом попутном ветре. Нераненные моряки «Явы» томятся в железах в трюме — чтобы не вздумали поднять мятеж против своих победителей, которые сами сбивались с ног, исправляя полученные в бою повреждения. Канатный ящик «Конститьюшн» превратился в большой лазарет, где не наблюдалось недостатка в жутких ранах.
Именно там Мэтьюрин повстречался с мистером Эвансом, врачом «Конститьюшн», и научился ценить его: уверенный, умелый хирург с трезвым разумом, человек, единственной целью которого было спасти жизнь и здоровье подопечных, и который не жалел на это сил, используемых с величайшим искусством, ученостью и самоотречением. Человек, не делавший разницы между своими и пленниками, один из немногих встречавшихся Стивену докторов, кого интересовал пациент в целом, а не только его рана. Промеж собой они согласились, что спасли капитана Ламберта и почти отчаялись спасти Джека, у которого проявились лихорадка и признаки гангрены. И в обоих случаях ошиблись: Ламберт умер в тот самый день, когда его доставили на берег, а Джек выкарабкался, хотя был слишком плох, чтобы его можно стало перемещать до отплытия «Конститьюшн».
«Ламберт скончался скорее от горя, чем от ран, — подумал Стивен. — Третий фрегат спускает флаг перед американцами! Думаю, Джека, в его ослабленном состоянии, это тоже убило бы, будь он капитаном этого корабля. И даже так он на ладан дышит». Мэтьюрин поразмышлял некоторое время о стимуляции, позитивной и негативной — о том, что позволило не оправившимся от испытаний «леопардовцам» выказать в бою такую силу и деятельность, и о том, что затем отбросило их вновь к крайней степени изнурения.
«Джек будет жить, сомнений нет, и организм его чувствует себя лучше, нежели ожидалось. Но его постиг страшный удар. Иногда, со мной наедине, он предстает буквально униженным, он словно извиняется за некие необоснованные свои притязания. С прочими же Джек ведет себя холодно, сдержанно, иногда даже резко, что так противоречит обычной его дружелюбной манере. И рецидив болезни меня вовсе не удивит. Теперь, когда трудности с испражнением преодолены, главной его заботой стало постоянно разыгрывать нелепую браваду, с целью показать американским офицерам, что для него это все пустяки, что англичане умеют проигрывать так же достойно, как побеждать. Помню, как твердо он держался, попав в плен к французам, но сейчас дело другое: эти джентльмены — американцы, а „Ява“ — третий фрегат, взятый их ничтожными морскими силами, и нет ни одной победы, какую можно расценивать как реванш. Парни эти ведут себя по-джентльменски, за исключением пары штрихов — мне трудно принять как должное табачную жвачку, то и дело пролетающую мимо ушей, пусть даже и пущенную с большим искусством. Но надо быть больше чем человеком, чтобы скрыть обуревающие их радость, самодовольство, и, не побоюсь этого слова, счастье при мысли о том, что ими повержена сильнейшая морская держава мира. И даже если офицерам это удалось, то как заткнуть рты бесхитростным ребятам из экипажа корабля, этим вот веселым плотникам с конопатками?».
Шайка «веселых плотников» переместила его на наветренный борт, принявшись заделывать зияющий в палубе пролом, накрытый до того куском просмоленной парусины. Причем переместила вполне вежливо: «Поосторожнее ходите тут, сквайр — дыры такие, что фургон провалится». Дыр и правда было много — с самого выхода из Сан-Сальвадора корабль гудел от перестука молотков. Но к этому Стивен настолько уже привык, что этот новый всплеск прямо под ухом не прервал хода мыслей. Да, по-джентльменски. Ему вспомнилась трогательная забота, с которой янки проследили за тем, чтобы ни одна вещь из пожитков офицеров «Явы» не пропала или не была украдена. Перед мысленным взором возник высокий американский мичман с его дневником и кипой бумаг Джека под мышкой, спрашивающий у всех: «Чья эта черная книжка?». Мэтьюрин сохранил не только дневник и письменный прибор, но и все до единого носовые платки и пары чулок, поднесенными ему в подарок. Некоторые из дарителей были, увы, мертвы теперь, и остались в трех тысячах миль за кормой. Слово «дневник» заставило его нахмуриться, но бесконечная разбегающаяся кильватерная струя понесла прочь мысли, вернее, череду картин, и в пенной белизне он снова видел церемонию в Сан-Сальвадоре, во время которой командир американцев, коммодор Бэйнбридж, обратился к способным внимать ему пленникам. Если те, говорил он, дадут слово не выступать до законного размена против Соединенных Штатов, их прямо сейчас направят в Англию на двух картельных кораблях. Потом была церемония более частного порядка, на которой генерал Хислоп от себя лично и от всех уцелевших офицеров «Явы» преподнес коммодору превосходную шпагу в благодарность за доброту к пленникам. Доброту, распространившуюся не только на личные вещи, но даже на драгоценный губернаторский сервиз генерала, что особо подстегнуло красноречие Хислопа.
Дневник. Слово зацепилось за что-то в сознании, и Стивен остановился, чтобы осмыслить. В свое время у него выработались два опасных пристрастия. Первое — лауданум, бутилированная сила, напиток забвения, поначалу помогший ему перенести страшные переживания, связанные с Дианой Вильерс, но затем обратившийся в тиранического властелина. Второй привычкой было ведение дневника — безобидное, полезное даже занятие для большинства смертных, но крайне неразумное для агента секретной службы.
Естественно, большая записей была зашифрована его самолично разработанным тройным кодом, кодом таким сложным, что Стивен посрамил криптографов Адмиралтейства, дав им кусок текста на пробу. И все же дневник содержал сугубо личные заметки, для которых применялась упрощенная система, одна из тех, что пытливый ум, отягощенный знанием каталанского, вполне мог вскрыть, возьми он на себя труд покопаться. Труд получится напрасный с точки зрения военной разведки, поскольку заметки эти описывали лишь чувства Стивена к Диане Вильерс на протяжении минувших лет. И все же ему очень, очень не хотелось представать в наготе перед сторонним глазом, который увидит в нем отвергнутого и страдающего возлюбленного, нимфолепта, жестоко жаждущего обладать тем, что ему недоступно. Еще сильнее не хотелось Мэтьюрину, чтобы этот чужой прочел стихотворные его потуги, в самом лучшем случае тянувшие на разбавленного водой Катулла. Разбавленного сильно, хотя снедавший обоих огонь был одного свойства: nescio, sed fieri sentio et excrucior.[27]
На самом деле Стивен не очень страшился, что какая-нибудь важная часть окажется расшифрована, но все-таки разумнее было бы примотать к дневнику груз и швырнуть за борт, как поступил Чедз с заключенной в свинцовый переплет сигнальной книгой «Явы» или генерал Хислоп со своими бумагами. И хотя он безмерно ценил свою маленькую книжицу (помимо прочего, Мэтьюрин часто нуждался в компактной, но безошибочной искусственной памяти), но наверное, последовал бы их примеру, кабы не имел на руках семь неотложных ампутаций. Дурацкий просчет: секретный агент не должен держать при себе ничего, чему нельзя дать исчерпывающего объяснения или что способно навести на подозрение о шифре. Он не заявлял своих прав на дневник до прихода в Сан-Сальвадор, а когда сделал это, коммодор спросил, содержится ли в нем нечто, касающееся кодов или сигналов «Явы», либо исключительно сведения личного характера. Мистер Бэйнбридж сидел в большой каюте, явно страдая от раны в ноге, рядом находились мистер Эванс и некто в штатском. У Стивена создалось впечатление, что все трое американцев, выслушивая его заверения об исключительно личном, медицинском и философском содержании дневника, пристально на него смотрят.
— А что до этих документов? — поинтересовался Бэйнбридж, взяв один из листов.
— О, к ним я не имею ни малейшего отношения, — с облегчением ответил Стивен. — Думаю, стюард капитана Обри принес их. Вот та бумага очень смахивает на патент Джека.
Он пролистал дневник и продемонстрировал мистеру Эвансу несколько анатомических рисунков: пищевой тракт морского слона, занимающий целый разворот, яйцевод китовой птички, лишенная кожи ладонь человека, страдающего от кальциноза Palmar aponeurosis,эскизы вскрытия нескольких аборигенов.
Мистер Эванс пришел в восхищение; человек в штатском спросил:
— Позвольте полюбопытствовать, сэр: почему текст выглядит так, будто он искажен?
— Это личный дневник, сэр. Он подобен зеркалу, в котором человек обозревает самого себя: немногие из тех, кто без прикрас поверяет ему все слабости, готовы позволить прочитать о них другим людям. Врачебные заметки, записи о симптомах, болезнях и лечении с именами пациентов тоже следует хранить в тайне. Мистер Эванс поддержит, если я скажу, что секретность, полное неразглашение, суть одно из основных профессиональных наших требований.
— Это часть клятвы Гиппократа, — кивнул Эванс.
Стивен поклонился.
— И наконец, — продолжил он, — общеизвестно, насколько ревниво относятся естествоиспытатели к совершенным открытиям. Им необходимо быть первыми, кто поведает о них миру — слава человека, обнаружившего новый вид, манит ученого не меньше, чем призовые деньги капитана военного корабля.
Аргумент попал точно в цель, и коммодор протянул ему книжицу. Создавалось, однако, впечатление, что штатского не удалось окончательно убедить. Кто же это такой? Консул? Его не представили, и причины присутствия не объяснили.
— Насколько я понимаю, сэр, — заговорил американец, — вы принадлежите к экипажу «Леопарда»?
— Верно, сэр, — отозвался Стивен. — И именно на его борту сделана была большая часть моих открытий, как и эти рисунки.
Он получил свой дневник назад. Но хотя все обошлось, у Стивена возникло некое предосудительное по отношению к старому другу чувство, и он не спешил поверять бумаге глубинные свои чувства, как поступал многие годы до того. За исключением описания нескольких встреченных птиц, единственная сделанная пару дней назад запись гласила: «Теперь я знаю, как будет выглядеть Джек Обри в шестьдесят пять».
Дневник вернулся к нему, но тяжелое чувство осталось. Не слишком ли легко согласились янки на его просьбу остаться при пациентах, состояние которых не позволяло перевести их с «Конститьюшн» на берег? Речь шла о Джеке и двоих канонирах — последние умерли и нашли могилу в море, будучи сброшены через раскачивающийся на резких волнах борт под печальный звон колокола. Не сует ли он голову в западню? Кто на самом деле пассажиры, что сели на корабль в Сан-Сальвадоре и плывут в Бостон? Один — явно дипломатический чиновник, недалекий человечек, беспокоящийся исключительно о своих роскошных бакенбардах, мелкий политикан, которому пропади пропадом хоть весь свет, только бы республиканцы оставались у власти. Двое других были французы. Первый — невысокий, смуглый, седой мужчина средних лет с желтушным лицом. На нем красовались короткие серые штаны-кюлоты, бывшие писком парижской моды лет двадцать назад, и серо-голубой сюртук. На палубе он почти не появлялся, а когда выходил, то неизменно травил за борт, как правило с наветренной стороны. Вторым был высокий, с военной выправкой штатский по фамилии Понте-Кане. На первый взгляд он казался таким же тщеславным как и молодой дипломат-янки, таким же недалеким и даже еще более словоохотливым. Но Стивен не был в этом уверен. Как и в том, что никогда не встречался с Понте-Кане где-то еще. В Париже? Барселоне? Тулоне? Если и так, то тогда у француза явно отсутствовали эти иссиня-черные баки. Но Стивену довелось перевидать столько народу, и в том числе уйму высоких хвастливых французов, холящих растительность на лице и говорящих с резким бургундским акцентом. Секретному агенту требуется феноменальная память; не обойтись ему также без дневника, способного заполнить неизбежные пробелы и выпадения.
Не так давно Стивен пролистывал Библию, доставленную в его каюту — как и в прочие части корабля — стараниями бостонского общества, и набрел на пару стихов, глубоко его тронувших. «Нечестивый бежит, когда никто не гонится» и «падение лжеца равно падению с крыши». Не всякий шпион нечестив, но значительную составляющей жизни каждого является ложь. Снова Стивен ощутил волну невыносимой усталости, и не был расстроен, услышав голос Понте-Кане, желающий ему доброго дня.
Француз столовался в кают-компании и частенько вызывал Стивена на беседу. По-английски он говорил свободно, хотя с забавным и довольно заметным акцентом. Обсудив погоду и вероятный набор блюд предстоящего обеда, они перешли к теме Америки, этого Нового Света, сравнительно необжитого и сравнительно неиспорченного.
— Как понимаю, вам приходилось бывать в Штатах раньше, сэр? — спросил Стивен. — Смею заметить, вы неплохо знаете страну и ее жителей.
— Совершенно верно, — подтвердил Понте-Кане. — И был очень тепло принят янки, потому как во время своего визита я говорил как они, одевался как они, не пытался показаться умнее, чем они, и находил, что все их поступки абсолютно правильны. Ха-ха-ха!
— Иногда подумываю перебраться сюда, — заметил Стивен.
— Да? — Понте-Кане бросил на него пристальный взгляд. — И вас не смущает их государственный строй или национальные предрассудки?
— Ничуть, — пожал плечами доктор. — Европа так стара, дряхла, ей так не хватает простоты…
Он хотел добавить «благородных гуронов, неисчислимого количества неизвестных птиц, млекопитающих, рептилий, растений», но ему не часто удавалось закончить предложение, говоря с Понте-Кане, вот и сейчас француз уже яростно поддерживал высказанную идею. По его словам, Америка — новое воплощение Золотого Века.
— Я был в Коннектикуте, на заднем дворе Штатов, охотился с одним достойным фермером на диких индюшек. Так тот заявил мне вот что: «В моем лице, дорогой сэр, вы видите самого счастливого на свете человека. Все, что я имею, есть плод моей земли. Вот чулки — их связала моя дочь. Обувь и одежда сделаны из кожи моего скота. Он же, вкупе с огородом и садом, снабжает меня непритязательным, но обильным провиантом. Налоги ничтожны, и пока ты платишь их, можешь спать спокойно». Ну, разве не аркадская простота, а?
— Безусловно, — кивнул Стивен. — Скажите, сэр, нашли вы этих индюшек?
— О да, да, — воскликнул Понте-Кане. — И еще серых белок. И именно я перестрелял их всех, ха-ха! Я был лучшим стрелком в нашей охотничьей партии, и, без ложной скромности, лучшим поваром.
— И как же вы их делали?
— Сэр?
— В смысле, как готовили?
— Белок в мадере, индюшек жарил. И за столом только и слышно было: «Как вкусно! Превосходно! Ах, дорогой сэр, какой аппетитный кусочек!».
— Прошу, опишите полет индюшки!
Понте-Кане раскинул руки, но прежде чем он успел подняться в воздух, вошел мистер Эванс — другой месье разговаривает с коммодором, и ему необходим переводчик.
— Мистер Бэйнбридж, надеюсь, чувствует себя хорошо? — спросил Стивен.
— О, да-да-да, — отозвался Эванс. — Немного доброкачественного гноя, и все. Рана заживает прекрасно. Некоторая боль, конечно, и беспокойство, но нам придется научить его воспринимать их как должное, без озлобления и капризов.
Он помолчал, потом продолжил:
— Слышал, мы приближаемся к границам течения, и вскоре увидим слева по борту зеленую воду и Кейп-Фир.
— Ха! — кивнул Стивен. — Зеленая вода указывает на близость берега. Вот бы еще водореза увидеть.
— Водореза?
— Это одна из обитающих у вас морских птиц. У нее клюв особой формы — нижняя его часть длиннее верхней, и он рассекает ею поверхность моря. Всегда мечтал поглядеть на водореза.
— Вы, надо полагать, сведущий орнитолог, доктор Мэтьюрин. Помнится, в вашем дневнике я видел удивительные рисунки редких южных птиц.
На страницах, которые показывал ему Стивен, птиц не было. Очевидно, его записки тщательно штудировали. Мистер Эванс, похоже, не заметил своей промашки и предложил окончить партию в шахматы, отложенную на стадии миттельшпиля, чрезвычайно запутанного, когда практически все фигуры оставались на доске и ни одну нельзя было передвинуть без крайнего риска.
— С удовольствием, — отозвался Стивен. — Но вы не против переместиться на палубу? Тогда, пока вы будете изо всех сил стараться отсрочить неизбежное поражение, я смогу наблюдать за морем. Обидно будет прозевать водореза.
Мистер Эванс заколебался, но ответил, что переговорит с вахтенным офицером.
— Все в порядке, — сообщил он, вернувшись. — Мистер Хит очень любезно откликнулся на вашу просьбу. «Если ему так хочется посмотреть на водореза, пусть играет на палубе», — сказал он. А еще отдал приказ предупредить вас, если кто-то заметит птицу. По его мнению, поскольку мы приближаемся к мысу и выходим из голубой воды, шанс достаточно велик.
Через несколько минут американец вернулся с доской.
— Люблю эту игру, — заявил он. — Помимо прочих достоинств, она тешит мои чувства гражданина республики, поскольку всегда заканчивается низложением короля.
— В годы бурной юности я тоже был республиканцем, — ответил Стивен, изучая расстановку фигур, а моряки тем временем растягивали над игроками навес, чтобы защитить от солнца. — И если бы вовремя родился, присоединился бы к вам под Банкер-Хиллом, Вэлли-Фордж или в других интересных эпизодах вашей войны за Независимость. Зато я успел порадоваться взятию Бастилии. Однако с возрастом я пришел к мнению, что монархия, в конце концов, лучше.
— Обведите взором земной шар и правящих на нем монархов — речь не идет о вашем, разумеется, — и станете ли вы утверждать, что наследственные короли представляют собой достойные фигуры?
— Не стану. Но это и не важно: личность, за исключением особо положительной или особо отрицательной, не имеет значения. Живой, движущийся, производящий потомство и иногда говорящий символ — вот что имеет значение.
— Но согласитесь — давать власть человеку по праву рождения, а не в силу имеющихся у него необходимых качеств, это ведь нелогично.
— Совершенно верно, но в этом и есть преимущество монархии. Люди — существа в высшей степени нелогичные, поэтому и править ими следует нелогично. Как сказал бы этот надменный хлыщ Бентам, существует бесчисленное количество мотивов, не имеющих ничего общего с разумом. С точки зрения человека строго разумного: каков толк продавать все имущество и отправляться в крестовый поход? Строить соборы? Или, тем более, сочинять стихи? Найдется огромное количество неназванных достоинств, фокусирующихся именно на короне. И очень хорошо, уверяю вас, что срок существования династий превышает пределы памяти одного поколения, чего напрочь лишены ваши новоиспеченные установления. Им не выдержать сравнения со священной фигурой короля, особа которого неприкосновенна, авторитет которого не обсуждается, и который не служит игрушкой переменчивого голосования.
Пробили шесть склянок, работы по сооружению навеса были закончены.
— Дорогой доктор Мэтьюрин, — заявил Эванс, — не будет ли дерзостью с моей стороны указать, что священная особа вашего короля занимает не ту клетку?
— Так и есть, — согласился Стивен.
Он поставил фигуру куда надо и снова принялся изучать позицию. Тем временем на доску упала тень. Сделав ход, Мэтьюрин поднял взгляд: поджав губы и прищурив глаза, над ними стоял Понте-Кане и наблюдал за партией. Косые солнечные лучи падали на его черные баки, и под окрашенными черной краской волосками проглянули рыжеватые прядки. А может это результат окраски? Где же он видел этого человека раньше? Взор Стивена скользнул по бакам, потом по склоненной голове мистера Эванса, ощупал море в поисках водореза, и, вернувшись назад, натолкнулся на Джека Обри. Джек старался как можно реже соприкасаться с захватившими его в плен американцами — необходимость изображать браваду давалась ему тяжелее, чем нестерпимая боль в раздробленной руке, — но теперь, более или менее поправившись, он не мог отказать себе в удовольствии подняться на палубу, а не обливаться потом в каюте. Капитан задержался на последней ступеньке трапа и, как заметил Стивен, пристальным взглядом обвел горизонт в надежде обнаружить английский военный корабль, предпочтительно способный померяться силами с «Конститьюшн», а в идеале — свою собственную «Акасту» (хотя на той имелись только восемнадцатифунтовые пушки). Потерпев неудачу, Джек машинально осмотрел паруса и небо с наветренной стороны, после чего направился к корме, понаблюдать за игрой.
— Я сделал ход, сэр, — объявил Эванс, маскируя свой триумф под напускным смирением.
У него имелись основания гордиться. Стивен, замышляя собственную свою атаку, прозевал слона, и теперь любое его движение грозило закончиться потерей той или иной фигуры, а имея дело с таким серьезным противником, как Эванс, это могло означать и проигрыш партии. Если только… И он передвинул пешку.
— Нет, нет! — завопил Понте-Кане. — Вам надо…
— Тише! — в один голос прервали его Эванс, Джек и Стивен.
Понте-Кане сердито зыркнул, особенно на Обри, фыркнул и отошел в сторону, но вскоре вернулся, явно сгорая от желания показать игрокам, как надо ходить.
Фигуры гибли в стремительной, кровопролитной схватке, вскоре доска почти опустела и Эванс, оставшись при короле и двух пешках, сунул голову прямо в ловушку.
— О! — возопил он, колотя себя по лбу. — Пат!
— С моральной точки зрения вы выиграли, — утешил его Стивен. — Но хотя бы в этот раз король мой не был низложен.
— Что вам стоило сделать, — вскричал Понте-Кане, — так это дожать его!
Эванс со Стивеном слишком погрузились в обсуждение партии, вспоминая, как старались избежать потерь, занять неприступную позицию или разработать скрытный план атаки, чтобы обращать внимание на остальных. Но скоро им пришлось. Разгоравшийся спор накалился до ссоры, одновременно настолько добавил в громкости, что американские офицеры на квартердеке стали недоуменно оглядываться.
— Вынужден настаивать, что вы неправильно поместили фигуры, — снова загрохотал Джек, за многие годы отвыкший уже выслушивать возражения от кого-либо кроме адмиралов и жены. — Ладья стояла здесь!
Он вырвал фигурку из руки француза и, перегнувшись через него, опустил ее на доску, пристукнув.
— Да неужто вы осмеливаетесь задирать меня? — вскричал Понте-Кане. — Чертов подлец! Черта с два… Да я швырну тебя за борт как дохлую кошку! А если ты слишком тяжел для этого, отделаю тебя руками, ногами и ногтями, чем придется — да я жизнь отдам, но отправлю этого пса в ад! Ну, погоди…
По счастью тараторил он так быстро и с таким акцентом, что Джек не разобрал и половины; также по счастью, как раз когда Стивен с Эвансом бросились разнимать ссорящихся, на квартердеке находилось множество участников торжественной процедуры измерения солнца — церемонии, проводившейся здесь с такой же серьезностью, как и в британском флоте. И как раз в этот момент коммодор Бэйнбридж провозгласил, что наступил полдень и громкий сигнал «Всех свистать на обед» заглушил посторонние звуки. Стивен и Эванс увели Джека вниз, чтобы перебинтовать руку и заставили его прилечь, дабы набраться сил перед обедом у коммодора.
— Стоит нам пытаться сохранить руку? — спросил Эванс, когда доктора вернулись на палубу.
— Не знаю, — ответил Стивен. — Иногда меня так и подмывает сделать ампутацию. Эта кошмарная жара против Джека. Ну и нервное напряжение, конечно — он обязательно примет приглашение мистера Бэйнбридж, исключительно любезное приглашение, пусть даже ценой собственной жизни..
— Что до жары, — заметил Эванс, — то стоит нам обогнуть мыс Гаттерас и выйти из течения, она сойдет на нет. А что касается нервов, не стоит ли нам добавить немного загущенного сока салата-латука к применяемым средствам? Пульс слабый, учащенный и неровный, и вопреки внешнему стоицизму пациент выказывает высшую степень раздражительности и беспокойства. Еще одна сцена, подобная сегодняшней, и последствия могут стать необратимыми. Ну что за невыносимый тип со своим «я знаю, что вам стоило сделать»! Ни за что на свете не сяду играть с ним. Даже я, не страдая от лихорадки, болей, слабости, и то едва сумел прикусить язык. В мирное время я бы пнул этого французишку под зад, но война заставляет заводить странных приятелей.
— Нелепая выходка, — сказал Стивен.
Быть может даже слишком нелепая; возможно слишком бурная даже для страстной натуры француза, которого никто не воспринимает всерьез. Замерев на последней ступеньке трапа, Мэтьюрин вспомнил, где видел Понте-Кане раньше — в небольшой таверне в Тулоне, где любили собираться сливки французского флота. Во время Амьенского перемирия один знакомый, капитан Кристи-Пальер, пригласил их поужинать там, и тот человек, проходя мимо, заговорил с Кристи-Пальером. Стивен запомнился дижонский акцент: его обладатель собирался заказать 'côôôôq au vin', а его друзья — 'rrâââble de lièvre'. Еще он обратил особое внимание на Джека, говорившего по-английски.
— Заметили водореза, сэр? — поинтересовался Эванс, которому Мэтьюрин преградил дорогу.
— Сомневаюсь, — отозвался тот.
Они несколько раз прогулялись взад-вперед мимо ремонтных партий и линии карронад, теперь уже вполне аккуратной, хотя у двух были сломаны цапфы, у одной ядром разворотило ствол, а на других остались глубокие раны и царапины. Если вдруг появится английский военный корабль, он застанет «Конститьюшн» с несколькими выдранными зубами. Но рано было питать подобную надежду: британцы крейсировали, скорее всего, в районе Чизапика, Сэнди-Хука или Массачусетской бухты. И у входа в сам Бостон, а именно в Бостон они и направлялись. Пусть «Ява» проиграла бой, но она хотя бы предотвратила вылазку «Конститьюшн» в Тихий океан, рейд по которому намеревался тот совершить, и вынудила «американца» вернуться домой для ремонта. Портом его приписки числился Бостон, и в этом городе, если только корабли блокирующей эскадры не перехватят «Конститьюшн», и начнется их с Джеком будущее, ибо это путешествие суть ничто иное, как переходное, странным образом растянувшееся по времени настоящее.
— Это Кейп-Фир, — воскликнул мистер Эванс, протягивая руку. — Тут вы можете увидеть резкую границу между водами Гольфстрима и океана. Вон там, смотрите, линия, идущая параллельно нашему курсу, примерно в четверти мили.
— Благородный мыс, — отозвался Стивен. — И весьма примечательное разделение вод. Спасибо, сэр, что показали.
Они пошли дальше молча. Водорезов не было, как и вообще птиц. Обратившись мыслями к шахматам, Стивен обратился к собеседнику.
— Касательно вашей республики, мистер Эванс. Рассматриваете вы ее как единый и неделимый организм, либо как добровольное объединение независимых государств?
— Что до меня, сэр, то я из Бостона, и по убеждениям федералист. То есть считаю союз наделенным суверенной властью. Мне может не нравиться президент Мэдисон или затеянная им война — честное слово, я против нее, против французов и их императора Наполеона, не говоря уж о разрыве с нашими английскими друзьями. Но поскольку для меня он олицетворяет всю нацию, я склоняюсь перед его правом сделать такой выбор, пусть и ошибочный, в том числе и от моего имени. Хотя вынужден признать, что далеко не все мои друзья-федералисты из Новой Англии соглашаются со мной, особенно те, кто лишился своей торговли. Большинство офицеров этого корабля республиканцы, и с пеной у рта готовы отстаивать суверенные права отдельных штатов. Почти все они уроженцы Юга.
— Юга? Вот как? Теперь понимаю, чем объясняются отличия в их манере говорить. Я уже почти определил ее как преднамеренную шепелявость, не лишенную приятности, но весьма затрудняющую понимание для непривычного уха. Теперь, после вашего замечания, сэр, все встало на свои места.
— Ну да, — ответил Эванс своим резким, немного гнусавым говором, — на правильном американском английском говорят в Бостоне и далее на юг до Уотертона. В тех краях вы не услышите искаженной речи или колониальных выражений, за исключением тех, что естественным образом перекочевали к нам от индейцев. Бостон, сэр, это город английского языка, чистого и незапятнанного.
— Нисколько не сомневаюсь в этом, — сказал Стивен. — Однако сегодня за завтраком мистер Адамс, ваш земляк из Бостона, обронил, что hominy grits cut no ice with him.[28] До сих пор ломаю голову над этим выражением. Я знаком с мамалыгой, этой благословенной кашкой, которую назначают в случаях язвы двенадцатиперстной кишки, но прекрасно понимаю, что выражение было фигуральным. Но что оно подразумевает? Желательно, чтобы лед был порублен? Но если так, то почему?
— Так это как раз индейское выражение, — воскликнул Эванс после секундной паузы. — На языке ирокезов «катно айсс визми» означает «я не тронут, не впечатлен». Вот, сэр. Кстати, раз речь зашла про лед, доктор Мэтьюрин — вы можете себе представить, как холодно в Бостоне зимой? Холод благоприятно скажется на руке нашего пациента, но как в остальном? Есть ли у него одежда помимо той, что на нем? Да и вас, коли на то пошло?
— Ни у меня, ни у капитана Обри. Во время случившегося с нами кораблекрушения мы потеряли все наше имущество. Абсолютно все, — произнес Стивен, и в памяти его всплыли пронзительные воспоминания об утраченных коллекциях. — Но это все не важно — нас быстро разменяют, а уж пару дней мы с капитаном Обри сумеем пережить на манер ваших ирокезов или благородных гуронов, завернувшись в одеяла. Ну а в Галифаксе, как понимаю, найдется все необходимое, вплоть до меховых шапок и тех удивительных приспособлений для ходьбы по снегу.
По лицу мистера Эванса пробежала тень.
— Не слишком ли вы оптимистичны, доктор Мэтьюрин? — сказал он, откашлявшись. — Размен пленными происходит дьявольски медленно у нас, да и ваши чиновники в Галифаксе вряд ли расторопнее бюрократов прочих частей света, и не более их радеют о деле. Сдается, с вашей стороны будет мудро обзавестись хотя бы фланелевыми рубахами и вязаными подштанниками, а? Они здорово выручают.
Стивен обещал прислушаться к совету, да и в любом случае пренебречь им не вышло бы. Когда «Конститьюшн» оказался севернее Чизапика, завывающий норд-вест, начиненный снегом и ледяной крупой, заставил его раздеться до туго зарифленных марселей, и под этими марселями, в крутой бейдевинд, фрегат направился к острову Нантакет.
Посиневшие носы и красные руки вошли в норму, так же как нараставший поверх торжества победы необычайный прилив энергии и радостного ожидания — для половины экипажа эти воды были родными. Многие матросы происходили с Нантакета, Мартас-Винъярд, из Салема или Нью-Бедфорда, и, управляясь с брасами или булинями, они смеялись или весело перекликались, не обращая внимания на пронизывающий холод и то, что впереди их ждала самая опасная часть плавания, поскольку королевский флот блокировал вход в Бостон.
Весь экипаж знал, что дом встретит их как героев, там их ждут родные люди, призовые деньги и все развлечения Бостона, поэтому и офицеры и матросы показывали чудеса мореходного искусства, ведя корабль сквозь жестокий шторм. Радовались все на борту, кроме, разумеется, пленников, особенно капитана Обри. Хотя Джек прекрасно понимал, что буря отгонит английские корабли от берега, он практически не уходил с палубы, оледеневая целиком, за исключением пылающей раненой руки, причинявшей боль такую невыносимую, что капитан вынужден был иногда цепляться за поручни, чтобы не закричать или не упасть. Он похудел, посерел и ослаб, но отвергал любую помощь, любую протянутую руку с резкостью, вскоре истощившую весь запас сочувствия со стороны янки, и неустанно вглядывался в шквалы и туманы в ожидании избавления, которому не суждено было прийти. Не сказать, что упомянутый запас сочувствия был велик — его знали как капитана «Леопарда», а на долю этого корабля выпало несчастье остановить «Чизапик» и потребовать выдачи английских моряков, предполагаемых дезертиров. Закончилось тем, что «Леопард» обстрелял «американца», убив и ранив несколько человек из экипажа, поэтому для матросов-янки этот корабль стал воплощением всего того, что они ненавидели в королевском флоте.
Шторм с норд-веста не стихал, и «Конститьюшн» лег в дрейф у мыса Кейп-Код, ожидая, когда погода улучшится и можно будет проскользнуть в Массачусетскую бухту до возвращения кораблей блокадной эскадры. Снасти и реи покрылись ледяной коркой, снег днем и ночью счищали за борт. Джек, хотя его замерзшие пальцы едва удерживали подзорную трубу, в которую все равно мало что было видно, не уходил с палубы, застыв на ней высокой согбенной фигурой. Однажды к борту прибило пустую бочку из-под солонины, легко распознаваемую по меткам — ее, должно быть, сбросили с английского военного корабля несколько дней назад.
Доктора заставляли его спуститься, но он неизменно сбегал из-под надзора, и в тот день, когда ветер зашел к северу, позволяя фрегату, булини которого натянулись как струна, обогнуть мыс, капитан «Леопарда» слег с жестоким воспалением легких.
— Нужно свезти его на берег как можно скорее, — сказал Стивен, возвышая голос. Пришедший наконец домой «Конститьюшн» стремительно наполнялся друзьями и родственниками моряков, и звучащий все громче ново-английский говор, одновременно такой знакомый и такой экзотический, мешал слышать собеседника. — Быть может, тот корабль пришвартуется к нам, тогда мы сможем перенести его на носилках, не подвергая неизбежному волнению и тряске в шлюпке.
Под «тем кораблем» имелся в виду транспорт с английскими пленными, предназначенными для размена. Он шел в Галифакс, что в Новой Шотландии, где ему предстояло взять на борт равнозначное число американцев, и собирался уйти вниз по реке Чарльз с отливом.
— Боюсь, мы не можем отправить его так просто, — ответил Эванс. — Я должен переговорить с первым лейтенантом.
Но появился не первый лейтенант, а сам коммодор.
— Доктор Мэтьюрин, — заявил он, припадая при ходьбе на ногу. — Вопросы обмена не в моих полномочиях. Капитана Обри следует свезти на берег, где он и останется до тех пор, пока соответствующие власти не примут решения.
Голос у него был сильный и властный, словно ему выпало осуществить неприятный долг, и, выполняя его, коммодор говорил в более резком тоне, чем обычно. В течение всего плавания он держался с Джеком очень любезно и уважительно, хотя несколько сдержанно и отдаленно, быть может из-за болей в раненой ноге, и этот новый тон обеспокоил Стивена.
— Прошу извинить меня, — заявил коммодор. — У меня тысяча срочных дел. Мистер Эванс, на пару слов.
Эванс вернулся.
— Этого я и боялся, — пояснил он, усаживаясь рядом со Стивеном. — Хотя никаких официальных сведений нет, я уяснил, что с обменом нашего пациента выйдет длительная задержка.
Он наклонился и поднял веко Джека. Бессмысленный, невидящий взгляд не выражал ничего.
— Если этот обмен вообще состоится.
— Имеются у вас какие-нибудь догадки о причинах подобной ситуации?
— Полагаю, она как-то связана с «Леопардом», — неуверенно сказал Эванс.
— Но капитан Обри не имеет никакого отношения к той позорной истории, когда обстреляли «Чезапик». Кораблем командовал совсем другой человек, а Обри в это время находился в пяти тысячах миль оттуда.
— Я не имел в виду ту историю. Нет. Похоже, это случилось, когда этим треклятым кораблем командовал именно он… Но простите, я не имею право ничего больше говорить. Да и сказать мне, в общем-то, нечего. Слышал только сплетни, что кто-то когда-то поставил под сомнение его поведение — по недоразумению, несомненно, — но капитана задержат до выяснения ситуации.
Шумное, затрудненное дыхание Джека прервалось. Он приподнялся в койке, выкрикнул: «Привести корабль к ветру!» — и повалился снова. Стивен с Эвансом поправили его на подушках, и каждый схватил по руке, пощупать пульс. Они обменялись взглядами и значительными кивками — сердце пациента колотилось как бешеное.
— И как же нам лучше будет поступить? — спросил Стивен.
— Ну, — протянул Эванс, — большинство ваших офицеров устраивается в гостинице у О’Рейли под честное слово; матросов, разумеется, держат в казармах. Но в данном случае это не годится, да и новый госпиталь я настоятельно не рекомендую. Штукатурка на стенах едва просохла, и я сомневаюсь, что даже обычная пневмония, поразившая лишь верхушку правого легкого, не окажется смертельной в такой нездоровой сырости. С другой стороны, мой шурин, Отис. П. Чоут, тоже доктор, содержит небольшое частное заведение, которое называет «Асклепия». Оно расположено в сухой, здоровой местности близ Бикон-Хилл.
— Чего же еще желать? Но… Но какова стоимость его услуг?
— Весьма умеренная, надо полагать. Она просто обязана быть умеренной. Скажу как на духу, сэр, мой шурин человек с твердыми убеждениями, и его «Асклепия» вовсе не доходное предприятие. Отис П. Чоут — отличный, грамотный врач, но расходится во мнениях со своими земляками. Прежде всего, он противник алкоголя, рабства, табака и войн — всех войн, включая индейские. И я обязан предупредить вас, сэр, что большая часть служащих у него — ирландки, настоящие папистки, вынужден признать. И хотя я лично не заметил склонности к пьянству и распутству, в которых привыкли обвинять несчастных дикарок с этого острова, и хотя большинство из них более-менее говорит по-английски и кажется достаточно опрятными, факт сей сделал «Асклепию» непопулярной в Бостоне. Поэтому наполняют ее — но наполняют это сильно сказано — скорее помешанные, которых друзья не решаются держать дома, чем больные, нуждающиеся в терапевтической или хирургической помощи, для которых изначально строилась лечебница. В народе ее называют сумасшедшим домом Чоута, и договариваются даже до того, что при таком докторе и сиделках никто не заметит особой разницы между пациентами и медицинским персоналом. Я выкладываю все начистоту, доктор Мэтьюрин, потому как уверен, что многие люди постараются предостеречь вас против подобного заведения.
— Ценю вашу откровенность, сэр, — начал было Стивен, — но…
— Не переживайте за Мэтьюрина, — произнес вдруг Джек глухим, хриплым голосом с неровными интервалами. — Он сам ирландский папист, ха-ха-ха! Надирается как лорд к девяти утра каждый день, и лыка не вяжет!
— Это правда, сэр? — прошептал Эванс, выглядя более смущенным и растерянным, чем Стивен был способен себе представить, поскольку хирург «Конститьюшн», обладатель манер строгих, даже церемонных, неизменно являл миру спокойное и бесстрастно лицо, храня выражение мрачного достоинства.
— Я понятия не имел… подумать не мог даже… Ваша трезвость, ваш… Но от извинений только хуже. Прошу извинить меня, сэр, и примите заверения, что я и в мыслях не держал вас обидеть.
Стивен взял его за руку и сказал, что не сомневается в этом. Но Эвансу оказалось не по силам обрести прежнее самообладание.
— Полагаю, «Асклепия» доктора Чоута подходит нам идеально, — заявил, не выдержав, Стивен.
— Да, — подхватил Эван. — Да-да, да. Я немедленно переговорю с коммодором и попрошу у него разрешения на отъезд. Он, естественно, в ответе за ваше содержание, и обязан будет представить вас по первому требованию. Я тут бессилен.
Последовала недолгая пауза, в ходе которой Стивен позаимствовал с пустой койки одеяло и накинул его на плечи, защищаясь от пронизывающего холода и сырости. Эванс вернулся.
— Все замечательно, — объявил он. — Коммодор был очень занят, его осаждают чиновники и мастера с верфи, а заодно половина лучших граждан Бостона. Он просто сказал: «Поступайте как сочтете нужным», — вручил мне маленький конверт и просил передать его вам.
Стивен прочел торопливо нацарапанную записку, в которую были завернуты банкноты.
«Коммодор Бэйнбридж шлет наилучшие пожелания капитану Обри, просит принять прилагаемое к сему, что поможет позаботиться о его нуждах во время пребывания на берегу; выражает надежду видеть капитана вскоре в полном здравии и просит прощения за невозможность проведать его сейчас; коммодор утешает себя мыслью, что опыт капитана Обри позволяет представить множество забот, проистекающих от докования корабля».
— Чрезвычайно любезно со стороны коммодора, — произнес Мэтьюрин. — В высшей степени джентльменский, благородный жест. С величайшим удовольствием я принимаю его помощь ради своего друга.
— Все мы зависим от прихотей военного счастья, — сказал мистер Эванс, с явным смущением извлекая из кармана конверт потоньше. — Вы, смею надеяться, не станете упрекать меня и моих товарищей за то, что мы решили присоединиться. Ну же, сэр, нет нужды напоминать, что принимать дары — великодушно. К тому же здесь, увы, не более двадцати фунтов.
Стивен оценил доброту Эванса, взяв деньги, и сказал, что принимает их с благодарностью не только потому, что сам поступок безмерно его обрадовал, но и потому что не имеет в своем распоряжении ни гроша, и возможность размещения в сумасшедшем доме Чоута, при всей умеренности платы, была под сомнением.
— Вы говорите, двадцать фунтов, мистер Эванс? — заметил он, после того как коллеги провели некоторое время в беседе о верхушке правого легкого Джека, клизмах и уходе за душевно больными. — А что, у вас в стране принято называть деньги старым, английским именем?
— Мы частенько употребляем в речи пенни и шиллинги, — ответил Эванс. — Иногда и фунты, но намного реже. Я усвоил эту привычку от отца, еще ребенком. Он был тори, лоялист,[29] и даже вернувшись из Канады и приспособившись жить в Республике, так и не отказался от своих фунтов и гиней.
— И много в Бостоне лоялистов?
— Нет, не очень — сущие пустяки по сравнению, скажем, с Нью-Йорком. Но и у нас есть свои овцы — белые или черные, в зависимости от вашей точки зрения — с тысячу примерно из пятнадцати тысяч, которые, насколько мне известно, обитают сейчас в городе.
— Отчаянно трудно приходится человеку, надо полагать, когда его раздирает надвое стремление сохранить верность двум родинам… Скажите, вам не приходилось слышать о мистере Хирепате?
— Джордже Хирепате? Еще бы! Он был другом моего отца, его собратом-тори. Они вместе жили в изгнании, в Канаде. Это один из самых уважаемых горожан. Будучи крупным судовладельцем и ведя более успешную, нежели большинство, торговлю с Китаем, он всегда имел вес, теперь же, когда федералисты и бывшие тори идут нога в ногу, приобрел еще больший.
— Я сущее дитя в американской политике, мистер Эванс, — промолвил Стивен, — и никак не могу взять в толк, каким образом федералисты и тори идут нога в ногу, если, как следует из вашего любезного разъяснения, федералисты отстаивают целостность Союза, то есть старшинство единого государства над штатами.
— Что их объединяет, так это общее недовольство войной, которую затеял мистер Мэдисон. Не выдам никакого секрета, если скажу, что эта война непопулярна в Новой Англии — это всем известно. И хотя тому, без сомнения, есть и более благородные причины, в Бостоне балом правят деньги, называйте их как хотите: доллары и центы или фунты, шиллинги и пенсы. А купцы терпят убытки — заморская торговля подорвана, сэр, очень подорвана. Зато республиканцы…
При чем тут республиканцы, Мэтьюрин так и не узнал, потому как обшивка правого борта «Конститьюшн» издала долгий, душераздирающий стон — корабль подвели к стенке верфи.
— Мы причалили, джентльмены, — сообщил первый лейтенант, заглядывая в лазарет. Я займусь санями для капитана Обри, в течение получаса мы должны его перенести. Да, доктор Чоут прислал весть, что ждет пациента, сэр.
— Подорвана, сэр, — снова покачал головой Эванс, когда доктора остались одни. — У Джорджа Хирепата, к примеру, три прекрасных барка простаивают здесь, и еще два в Салеме. Торговля с Китаем полностью замерла.
— А есть у мистера Хирепата сын?
— Молодой Майкл? Да. Горькое разочарование для отца, боюсь, как и для всех его друзей. Мальчишка был просто удивительный — учился в латинской школе вместе с моим племянником Квинси, — занимался очень усердно. Потом засел за китайский, и все думали, что из него вырастет отличный помощник в делах отца. Но нет, юноша отправился в Европу и стал распутником. А многие считают, что еще хуже — мотом. Я слышал, что он вернулся из путешествия и привез с собой какую-то вертихвостку, шлюху из Балтимора, римо-като… Ой, простите! — вскричал американец, — я вовсе не это имел в виду, дорогой сэр! Я хотел только подчеркнуть несчастье старого мистера Хирепата, который является убежденным сторонником епископальной церкви.
— Бедный джентльмен, — промолвил Стивен. — Мне доводилось встречаться с Майклом Хирепатом; на деле он работал даже некоторое время моим помощником. Я очень высоко его ценю и питаю надежду свидеться с ним снова.
— О, Боже мой, Боже мой! — простенал мистер Эванс. — Похоже, я то и дело ляпаю не то! Надо мне научиться держать язык за зубами!
— Во что превратились бы наши беседы, если бы мы не позволяли себе свободно обмениваться мнениями, задевая время от времени соседа? — возразил Стивен.
— Очень хорошо, это просто замечательно. Но мне пора идти, позаимствовать для капитана Обри бизонью шкуру на время путешествия, и ни слова больше. Сани будут с минуты на минуту.
«Асклепия» Стивену понравилась — здесь было сухо, чисто и уютно, а мягкий ирландский говор рождал в нем чувство, что приятное тепло разливается от питаемых торфом очагов, и он почти готов был поклясться, что слышит этот исключительно присущий родному краю аромат. Он был доволен доктором Чоутом, врачом, доволен устройством больницы, с обилием в ней уединенных комнат и домашней атмосферой. Практикуемые доктором Чоутом лечение и уход за многочисленными полоумными и лунатиками как нельзя далее отстояли от цепей, плетей, хлеба-воды и железных клеток, которые Стивену приходилось наблюдать так часто и что его так расстраивало. Правда он склонялся к мнению, что распространяемый на пациентов принцип открытых дверей используется излишне широко. Не раз Стивен встречал какого-нибудь потенциально опасного больного, когда тот бродил по коридорам нижнего этажа, бормоча себе под нос, или стоял неподвижно, забившись в угол. Но обустройством палат Мэтьюрин просто не мог нахвалиться: они размещались в центральном блоке, а для Джека выделили прекрасную светлую комнату с видом на город, военную верфь и гавань. Случайно или преднамеренно, но этот центральный блок был устроен по восходящей степени веселости. Комнаты по обе стороны от Джека были заняты немногочисленными пациентами с хирургическими и терапевтическими случаями, идущими на поправку. Немного далее квартировали бедолаги, подверженные начальной или развивающейся степени folie circulaire[30]; они встречались в общей гостиной, играли в карты, иногда на сотни тысяч миллионов долларов, или исполняли музыку, подчас на удивление хорошо. При возможности доктор Чоут сам присоединялся к ним с гобоем, который, как он говаривал, является самый целительным из его медицинских инструментов. Встречались, разумеется, и душераздирающие меланхолии: люди, совершившие смертный грех и обреченные вечно нести расплату; бедолаги, которым домашние добавляли яд в еду или пытались причинить зло, окуривая индейским табаком, женщина, которую муж «обратил в собаку». Она все время рыдала и рыдала, никогда не спала и ни на миг не находила утешения. Встречались тут впавшие в слабоумие старики, чокнутые парализованные сифилитики и буйные помешанные, гроза мира. Но последние размещались на нижнем этаже и в крыльях.
Джек ничего этого не видел. Он находился на веселой стороне, и это оказалось весьма уместно, ибо сам был веселым пациентом. Его рука хотя еще болела в нескольких местах и немела в других, была почти окончательно спасена, он окончательно оправился от пневмонии, и еще узнал, что вторжение американцев в Канаду провалилось. Армия показала себя с лучшей стороны, и это в какой-то степени послужило компенсацией за провал флота. Обри был еще слаб, но ел за двоих, потребляя суп-пюре из моллюсков, бостонские бобы, треску и вообще все, что подадут.
«Дорогая, — писал он Софи. — Ты знаешь, как всегда желал я подражать Нельсону (за исключением семейной жизни), и вот теперь я владею только левой рукой и пишу теми же каракулями, что и адмирал. Но доктор Чоут уверяет, что через месяц-два в моем распоряжении будет и правая. Стивен считает его очень толковым малым…»
Толковым, верно. Причем на весьма необычный лад. Стивена восхищали ученость американского коллеги, талант диагноста, удивительный дар обращения с умалишенными. Чоуту нередко удавалось достучаться даже до таких, кто целиком погрузился в свой личный ад и утратил связь с миром, и хотя в лечебнице содержалось несколько опасных пациентов, доктор ни разу не подвергся нападению. Взгляды Чоута на вопросы войны, рабство и обращение с индейцами тоже звучали в высшей степени здраво. Иногда, разговаривая с Чоутом и вглядываясь в это честное лицо с необычайно большими, добрыми глазами, Стивен гадал, не на святого ли он смотрит. Иногда в нем бушевал дух противоречия, и хотя Мэтьюрин ни за что не взялся бы оправдывать бедность, войну или несправедливость, он ощущал необходимость найти хоть какие-то извинения для рабства. Он чувствовал, что в позиции собеседника к доброжелательности примешивается слишком много негодования, даже если негодование это праведное. Доктор Чоут ненавидел из добрых побуждений так же сильно, как иные ненавидят из злых, и он так обожал свою роль, что шел на любые жертвы, лишь бы сохранить ее. Чоут лишен был чувства меры, в противном случае никогда не поднимал бы столь серьезные темы за вином и табаком, ибо Стивен ох как любил насладиться стаканчиком и сигарой, а подчас слишком намеренно и напоказ щеголял своим смирением. Быть может, в этом есть что-то глупое; возможно ли, что эта глупость и любовь со стороны ближних суть нечто неотделимое друг от друга? Мысль неблагородная, Стивен не спорил, как признавал и то, что всецело доверял диагнозу Чоута, больше чем своему. А Чоут более оптимистично смотрел на руку Джека.
Джек продолжал царапать бумагу.
«Это письмо я отошлю с Булвером с „Бельвидеры“. Его взяли в плен, когда американцы отбили один из захваченных фрегатом призов, и теперь разменивают. Он идет на картельном судне, которое я вижу сейчас из своего окна. Мой обмен до сих пор в подвешенном состоянии, хотя ума не приложу почему. Но смею предположить, что это произойдет, как только меня сочтут пригодным для путешествия, а это через неделю-две при нынешних-то успехах, с которыми я набираю силы и вес. Булвер оказал любезность заглянуть и посидеть со мной, как некоторые другие офицеры, и от них услышал я обнадеживающую весть о наших успехах в Канаде. Скоро он придет снова, и мне нужно подводить свою жуткую писанину к концу.
Но прежде чем запечатать письмо, обязан рассказать про еще одного визитера, который посетил меня сегодня. Он заглядывает частенько, на дружеский и бесцеремонный лад, как многие другие пациенты, чтобы поинтересоваться моим самочувствием. Сказать по правде, порядки здесь очень легкие и нестрогие, если не сказать вольные, в отличие от Гаслара и других госпиталей, где мне доводилось бывать. Больные приходят и уходят когда захотят и никто им не выговаривает. Тот, о ком я веду речь — достойный джентльмен во цвете лет, на деле никто иной, как император Мексики, но здесь он пользуется титулом герцога Монтесумского. Сегодня он поведал мне по большому секрету то, что известно очень немногим: весь мир сходит с ума, только люди слишком глупы, чтобы заметить это. Причиной тому своего рода эпидемия, вызванная употреблением чая. Началась она с нашего бедного короля и перекинулась на Америку, когда там избрали президентом Мэдисона. Теперь же болезнь охватила весь мир, сообщил он, громко расхохотался и подпрыгнул. „Больны даже вы сэр, даже капитан Обри, ха-ха-ха!“. Впрочем, он утешил меня, пожаловав имение в четырнадцать тысяч акров в штате Делавэр и дав право ловить рыбу на обоих берегах Мексиканского залива, так что нам теперь не придется заботиться о куске хлеба на старости лет. Как видишь, он, как и многие другие здешние пациенты, не в своем уме. И все же я подметил любопытную вещь: больные, которым доктор Чоут разрешает везде ходить и собираться в гостиной, далеко не всегда ведут себя так, как стоит ожидать от сумасшедших. Многие как бы ведут игру. Эти люди убеждены, что я — один из них, что я только воображаю себя капитаном королевского флота, и мы часто подтруниваем друг над другом, стараясь перещеголять соседа в безумии. Еще тут существуют неписанные правила…»
— Войдите! — воскликнул Джек.
Открылась дверь и на пороге появились трое. Первый, мужчина в унылого цвета сюртуке с большим количеством тусклых металлических пуговиц, казался целиком состоящим из одного только туловища, так коротки были его ноги. Да и те почти полностью скрывались под длинным плащом. Крупное, чисто выбритое лицо выглядело бледным, в водянистых глазах мерцал огонек, с которым Джек так близко познакомился в последнее время, седые волосы ниспадали до плеч. Две другие фигуры производили не столь яркое впечатление: худые парни в черном, но явно такие же чокнутые. Обри надеялся, что гости не окажутся слишком назойливыми.
— Добрый вечер, сэр, — произнес первый. — Меня зовут Джалиль Брентон, я из Военно-морского департамента.
Джек отлично знал, что Джалиль Брентон, выдающийся капитан королевского флота, человек необычайно религиозный, друг Сомареза и других адмиралов-молитвенников — недавно стал баронетом, кстати, — родился в Америке, откуда и редкое библейское имя.
— Добрый вечер, джентльмены, — ответил он. — А я — Джек Обри, внук папы римского.
— Не знал, что католикам у вас дозволяют поступать на службу, сэр, — вымолвил Брентон после недолгой паузы.
— Вы не поверите, сэр — да половина Адмиралтейства состоит из иезуитов, хотя об этом мало кто знает. Прошу, присаживайтесь. Как поживает ваш братец Нед?
— У меня нет брата по имени Нед, сэр, — отрезал Брентон. — Мы пришли задать вам несколько вопросов насчет «Леопарда».
— Валяйте, старина, — рассмеялся Джек, уже приготовив остроту. — Все, что мне известно, это что он не может изменить свои пятна, ха-ха! Это из Библии, — добавил он. — Лучше и не скажешь.
Повисла тишина.
— А как насчет тигра? Может тигр вам больше понравится? Я могу вам столько историй про него рассказать.
Тут в полуоткрытую дверь просунулась голова одного из самых умалишенных соседей Джека.
— Чик-чирик, — произнес новый гость, но заметив, что капитан не один, скрылся.
Один из людей в черном прошептал на ухо мистеру Брентону: «Это Зек Бейтс, Мясник Бэйтс!». В голосе его звучал неприкрытый ужас.
Через секунду, не в силах противостоять искушению, мистер Бэйтс протиснулся своей массивной тушей через щель и, приложив палец к губам, неровными шагами заскользил к кровати Джека. Потом он достал завернутый в платок мясницкий тесак, показал Джеку как легко тот сбривает волосы с предплечья, снова уткнул палец в кончик носа, подмигнул Обри приятельской заговорщической улыбкой и молча поплыл к выходу.
Второй парень в черном, чуть повыше приятеля, огляделся вокруг и, не найдя плевательницы, подошел к окну и изрыгнул струйку табачной жвачки в сад.
— Эгей, сэр! — вскинулся Джек, который терпеть не мог этой привычки. — Выплюньте немедленно эту дрянь! Туда, за подоконник, ясно? А теперь закройте окно, садитесь и выкладывайте, что вам известно про тигра.
Провинившийся на цыпочках вернулся на свое место. Мистер Брентон утер взмокшее лицо.
— Нас не «Тигр» интересует, капитан Обри, а «Леопард», — сказал он. — Есть тут какой-нибудь запор? — вскричал он тут же, заметив, как шевелится дверная ручка.
— Да неужто вы думаете, что я соглашусь остаться наедине с вами за закрытой дверью? — Джек хитро улыбнулся. — Нет уж, дудки.
— Мистер Уинслоу, пододвиньте свой стул к двери и сядьте, — проговорил Брентон. — Итак, сэр, насколько нам известно, двадцать пятого марта или около этого числа прошлого года вы, командуя британским военным кораблем «Леопард», обстреляли американский бриг «Элис Б. Сойер». Что вы можете сказать по этому поводу?
— Признаюсь во всем, — вскричал Джек. — Я передвигал бакштаги, не ночевал на корабле, подделывал судовые документы, запускал лапу в казну, выбрасывал за борт бочонки с провизией, я уничтожил «Элис Б. Сойер» залпами с обоих бортов, забив пушки тройными зарядами. Предаю себя на милость уважаемого суда.
— Зафиксируйте это, — обратился Брентон к одному из помощников. — Капитан Обри, узнаете вы эти бумаги?
— Еще бы, — обычным своим голосом ответил Джек. — Это мой патент, а что до остальных, то дайте-к взглянуть.
Конверты очень походили на те, которые адмирал Друри просил передать в Англию, были тут и отчеты самого Джека. Тот из спутников Брентона, что пониже, перевернул лист, и Джек, подметивший, что он постоянно пишет, вырвал блокнот у него из рук и прочел:
«Военнопленный, явно будучи в подпитии, признал, что его зовут капитан Обри, заявил, что принадлежит к римской католической церкви, как и большинство членов британского Адмиралтейства; подтвердил, что, командуя линейным кораблем „Леопард“ произвел залп обоими бортами по бригу „Элис Б. Сойер“».
Тут дверь вдруг дернулась, упершись в стул Уинслоу. Тот, дико взыв, вскочил, дверь распахнулась, и появился мистер Булвер из королевского флота.
— Булвер! — воскликнул Джек. — Как я рад вас видеть. Джентльмены, прошу извинить: мне нужно срочно закончить письмо.
— Не торопитесь, капитан Обри, не торопитесь Мне еще необходимо задать вам кучу вопросов, — заявил мистер Брентон. — А вы, сэр, — повернулся он к Булверу, — обождите пока в коридоре.
Джек неуклюже поздоровался с Булвером — рука страшно болела. Раздражительность, свойственная выздоравливающим, лавиной затопила его — к тому же эти жалкие сумасшедшие далеко не такие сильные и проворные как Мясник Бэйтс. Да и императору Мексики этот «сэр Джалиль Брентон» не чета — скучно с ним.
— Мистер Бэйтс! — позвал Джек. — Друг мой Зек, братец Зек!
Громадная башка мгновенно обрисовалась в проеме двери, издав диковатый рык, и обвела всех возбужденным взглядом. На растянутых в улыбке губах пациента застыла белая полоска пены.
— Дорогой мистер Бэйтс, будьте любезны проводить этих джентльменов к выходу. Покажите им дорогу до миссис Каваноу, пусть та нальет им выпить чего-нибудь теплого.
— Джек, — произнес Стивен, появляясь на пороге с пакетом в руках. — Я купил нам шерстяные подштанники — подешевке, зима-то к концу, — и береты с клапанами, чтобы уши не мерзли. Эй, Джек, что стряслось?
— Вынужден сообщить тебе кое-какие дурные вести, — откликнулся тот. — Слышал, как вечером повсюду в городе играла музыка и ликовали люди?
— Еще бы не слышать! Я решил, что они в очередной раз отмечают захват «Явы» — точно такой же гвалт: три оркестра играют «Янки Дудл», а еще три «Герои Салема, восстаньте и просияйте».
— Они праздновали победу, это верно. Только другую победу, новую: их «Хорнет» потопил наш «Пикок». Атаковал его напротив реки Демерара и пустил ко дну за четырнадцать минут.
— Ох! — протянул Стивен, ощутив неожиданный укол в сердце. Он даже не подозревал, что так привязался к королевскому флоту.
— Можно конечно говорить, — продолжал Джек глухим, невыразительным голосом, — можно говорить, что «Хорнет» — ты ведь помнишь его, Стивен, тот небольшой шлюп, стоявший в Сан-Сальвадоре, — что у этого «Хорнета» бортовой залп весит двести девяносто семь фунтов, а у «Пикока» только сто девяносто два, но дело все равно скверное. Потопить за четырнадцать минут! Погиб сам молодой Билли Пик и тридцать семь человек из его команды, и это против троих американцев. Не удивительно, что они так бьют в барабаны. Кстати, все военное искусство заключается в том, чтобы направить на противника больше орудий, чем он на тебя, или стрелять точнее. Конечная цель — победа, это тебе не игра. Новости принес Булвер, он был так расстроен, что едва мог говорить. Показал мне эту газету.
Стивен пробежал глазами — это было письмо, написанное пятью уцелевшими офицерами «Пикока», адресованное капитану «Хорнета» Лоуренсу и напечатанное в бостонской газете:
«… мы перестали считать себя пленниками — все, чего требует дружба, было продемонстрировано вами и офицерами „Хорнета“ с целью избавить нас от лишений, которые мы неизбежно претерпели бы в результате безвозвратной гибели всех личных вещей и одежды во время стремительного погружения „Пикока“».
— Не сомневаюсь, что все это правда, — сказал Мэтьюрин. — И все же, в опубликованном виде письмо производит какое-то уничиженное впечатление.
Джек смотрел в окно. В гавани стоял американский военный корабль, торжественно украшенный; и лишь по милости Божьей Обри не мог разглядеть, как американский флаг развевается над британским. «Пикок» лежит на глубине пяти саженей в устье далекой реки, «Герьер» и «Ява» покоятся на дне Атлантики, «Македониан» в Нью-Йорке. Он размышлял о своих выпестованных идеях о природе войны. Думал о переменах, произошедших на флоте после Нельсона: засилье бюрократии, чрезмерная самоуверенность обладающих хорошими связями капитанов, треклятый подход «плюнуть и растереть». Целая череда мыслей роилась у него в мозгу, но он сейчас слишком устал, слишком расстроен.
— Да, тут со мной еще одна незадача случилась сегодня. Из американского морского департамента прибыли некие чиновники, побеседовать со мной. Они не представились, и я принял их за очередную партию сумасшедших. Особенно их главного — этакий голландского вида штатский с каменным взглядом. А уж когда он назвался Джалилем Брентоном, у меня и сомнений-то не осталось. Так что я принялся подшучивать над ними и разыгрывать дурачка в ответ на их вопросы. Тут приходит Булвер, и я выставляю их прочь, мне же надо было закончить письмо к Софи.
— Ты, надеюсь, передал Булверу мой конверт? — спросил Стивен. Он имел в виду свой дневник, упакованный и запечатанный, адресованный сэру Джозефу Блейну из Адмиралтейства и с сопроводительной запиской их коллеге в Галифаксе.
— Да, конечно. Разве мог я забыть? Я ведь на нем писал свое письмо, и когда я наблюдал через подзорную трубу за тем, как Булвер поднимается на корабль, конверт был у него под мышкой. Он и сказал мне, что это на самом деле Джалиль Брентон, чиновник, который занимается обменом пленных. Видимо, это имя распространено в здешних местах — наш Брентон родился, если не ошибаюсь, в Род-Айленде.
— И что за вопросы он задавал?
— Выяснял, стрелял ли «Леопард» по американскому торговому судну, заставляя его остановится. Бриг «Элис Б. Купер», так кажется. Мне кажется, мы тут не причем, но для надежности надо заглянуть в журнал. Потом потребовал пояснить некоторые бумаги, хранившиеся вместе с моим патентом. Там были мои отчеты и кое-какие личные письма, которые адмирал Друри попросил меня передать в Англию.
За окном сгущались сумерки, по временам из города долетали всплески ликования или треск шутихи.
— Помнишь Гарри Уитби, он в шестом году командовал «Леандром»? — произнес наконец Джек. — Ты его лечил от какой-то болячки.
Стивен кивнул.
— Так вот, будучи напротив мыса Сэнди-Хук, Гарри обстрелял одного американского «купца», чтобы проверить, нет ли у того на борту контрабанды. При этом был убит человек, или, может быть, сам умер. Короче, протянул ноги. Уитби клялся, что вины «Леандра» тут нет, потому как ядро упало в кабельтове от носа янки. Американцы же клялись в обратном, и стали рыть небо и землю, чтобы притянуть его к суду за убийство в их собственной стране. Похоже, наше правительство даже подумывало выдать Гарри, но потом ограничилось военным трибуналом. Его оправдали, разумеется, но ради умиротворения американцев не назначили на другой корабль, и так многие годы. Так он и болтался на берегу, пока каким-то образом не нашлось доказательство тому, что тот человек погиб не от ядра «Леандра». Мне вот сейчас пришло в голову, не собираются ли янки разыграть этот же трюк со мной? Только в моем случае им даже не придется ходатайствовать о выдаче, я уже тут.
— Подозреваешь их в такой злопамятной мстительности, братец? Едва ли это так. Что-то не припомню, чтобы ты вообще останавливал за прошлое плавание какое-нибудь американское судно.
— Да, пожалуй это все хандра — от зеленой тоски такие мысли в голову лезут! И все-таки, это объясняет задержку с разменом. Опять же, их прямо бесит простое упоминание о «Леопарде». Я связан с этим кораблем, и велико желание повесить на меня всех собак. Американские моряки, с которыми нас свела судьба — отличные парни, храбрые и благородные. Благородные до мозга костей. Мне даже в голову не придет заподозрить их в таких происках. Зато эти штатские, чиновники всякие…
— Господи, да они тут сумерничают, бедняги, — раздался голос Брайди Донохью. — Доктор, к вам леди. Позвольте лампу зажечь?
Через открытую дверь доносились отдаленные раскаты смеха: смеха журчащего, чрезвычайно веселого, неумолчного. Оба невольно улыбнулись.
— Это Луиза Уоган, — сказал Джек, откидываясь на спинку кресла. — Я ее смех из всех отличу. Но знаешь, Стивен, у меня сейчас нет настроения принимать гостей. Будь добрым малым, передай ей мои извинения и наилучшие пожелания, ладно?