Глава четвертая

Вторая мировая стала главной войной для Риаль-то и для Канаана. Вьетнамская – для Боско Сил-верлейка, а что касается человека по фамилии Уис-тлер и, конечно, по кличке Свистун, то он, попав по возрасту в промежуток между этими двумя войнами, главной войной считал непрерывную борьбу с самим собой, как, впрочем, и девяносто девять процентов всего остального человечества.

В Голливуд он прибыл в 1974 году – тогда городишко еще не называли Хуливудом – и прибыл в надежде пристроиться где-нибудь на заднем дворе с богиней и сучкой по имени Слава. А почему, собственно говоря, она была богиней, а не богом, так и оставалось – если отвлечься от морфологических изысков – загадкой. Разве что потому, что мужчины гораздо чаще, чем женщины, оказываются готовы убивать, насиловать, предавать и совершать другие чудовищные поступки во имя успеха, почестей, власти и богатства.

В 1981 году произошел один инцидент, который (подобно тому, как знаменитая шинель Фреда Мак-маррея привлекла к себе внимание кинорежиссера, и тот, начав с предложения продать ему эту шинель, закончил тем, что предложил Макмаррею роль, его позднее прославившую, или подобно тому, как внимание театрального агента привлекли к себе выпирающие из-под свитера груди никому на тот момент не известной Ланы Тернер, которая попивала через соломинку фруктовый коктейль, сидя на мраморных ступеньках крыльца у самой обыкновенной аптеки) позволил ему вырваться из толпы потенциальных неудачников и сделал его сперва гостем утренней программы для детей, остающимся анонимом в своем клоунском наряде и аляповатом гриме, а затем и шагнуть дальше по лестнице телевизионной карьеры.

Это было исключительно печально размалеванное лицо, как и подобает клоуну в Хуливуде, а истории, которые он рассказывал в перерывах между мультиками, хоть и предназначенные для того, чтобы позабавить детишек, затрагивали какие-то меланхолические струны и в сердцах у взрослых. И вот он уже превратился в ведущего вечернего шоу, рассказывая и по большей части придумывая сказки на сон грядущий – и для детей, и для усталых матерей-одиночек.

Прошло еще совсем немного времени – и вот ему уже дали послеполуночный эфир: он по-прежнему рассказывал байки, он отвечал на телефонные звонки, он острил и балагурил, веселя, утешая и, на свой лад, соблазняя грустных, потерянных, одиноких, страдающих от бессонницы. И в результате он превратился в телезвезду местного масштаба.

Его называли Сэмом Печальником и Сэмом Песочным Человеком, он слыл советчиком и утешителем тех, кому не спится на улицах, в аллеях и на задворках Хуливуда, он жил полной жизнью и собственная жизнь ему нравилась, хотя он и подвергал свои радости постоянному скептическому или ироническому анализу, как поступает девяносто девять процентов живущих на земле; он жил и в то же самое время ждал, когда же начнется настоящая жизнь. В четырехмиллионном городе он отыскал возлюбленную, о какой мог бы затосковать каждый, и потерял ее, уступив горцу из Аппалачей, впоследствии оказавшемуся убийцей.

На следующий год ему в эфир позвонила женщина, пожелавшая попрощаться со своим единственным другом во всем Хуливуде – и этим другом оказался телевизионный клоун, – а он не смог продержать ее на проводе достаточно долго, чтобы номер телефона выявили и в дело смогла бы вмешаться полиция. Позже ему рассказали, что полиция была уже у дверей, когда из-за них донесся выстрел. Его красноречия не хватило ровно на десять секунд, его силы внушения, его гипноза, – иначе бы ему удалось задержать ее на проводе и, тем самым, спасти жизнь, – а женщине, возможно, хотелось, чтобы ее спасли. В маленьком микрокосме упущенных возможностей они завалили бы весь Хуливуд подобно палой листве, если бы в Хуливуде имелись деревья, которые можно было бы таковыми назвать.

Так или иначе, с шоу-бизнесом Песочный Человек на этом и завязал.

Он обзавелся лицензией частного детектива – просто затем, чтобы зарабатывать себе на хлеб насущный, принялся совать нос в чужое грязное белье, разгребая испачканные трусики и пропитанные потом футболки, становящиеся уликами тысяч адюльтеров и прочих незаконных интрижек. В этом городе, слывущем самым скандальным во всей стране, если не во всем мире, ему редко доводилось сидеть без работы.

Он всегда испытывал любовь к бутылке, но в какой-то момент просто-напросто узаконил свои отношения с нею. Он стремительно старел, дни проходили в янтарном тумане виски, однако взрослеть он отказывался категорически. Впоследствии он и сам не смог бы определить точный день и час, когда бутылка из законной супруги превратилась во всевластную госпожу. Хотя запомнил день и час, когда самым решительным образом завязал с пьянством.

Благодаря чему он выгадал десять лет, хотя, конечно, десять предыдущих оказались безвозвратно потеряны. И вот он принялся наверстывать упущенное, принялся бегать наперегонки с самим собой, прекрасно понимая, правда, что одержать победу ему в этой гонке не удастся. Потерянное время нельзя возместить ничем. Абсолютно ничем.

Когда ему снились сны, он неизменно оказывался в них на десять лет моложе своего календарного возраста; в снах о детстве он и вовсе был еще не родившимся на свет фантомом, едущим на велосипеде по направлению к родительскому дому.

И сейчас, после десяти лет трезвой жизни, он по-прежнему рыскал по улицам. И здесь, как он обнаружил (и как обнаруживали все, кто сюда попадал), шла война, пролегало поле одного из бесчисленных сражений, которые ведутся по всему миру в городах, достаточно крупных для того, чтобы в них завелась популяция одиноких и ненасытных мужчин, которые эксплуатируют женщин и обездоленных детей. Война куда более суровая и кровавая, чем та, которую США провели за океаном против Ирака, на расстоянии в несколько тысяч миль отсюда.

Свистун был хорошим бойцом, потому что он не переставал сражаться, даже когда уже не оставалось практически никакой надежды на победу.

Если бы вы объяснили что-нибудь в этом роде лично ему, он принялся бы всячески отнекиваться, он объяснил бы, что даже не мыслит в категориях надежды или спасения, а если что-нибудь и делает, то только затем, чтобы не сидеть сложа руки и чтобы иметь возможность зарабатывать на хлеб насущный и на содержание бунгало, нависшего над фривеем на Кахуэнга-бульвар неподалеку от океана.

В этот погожий денек он кемарил за излюбленным столиком в нише у большого окна в кофейне "У Милорда" на углу Голливудского и Виноградной. Дверь кофейни была настежь раскрыта – не так уж часто в Хуливуде выпадают погожие деньки.

Никто, кроме него, не присаживался сейчас в кофейне за столик. Редкие посетители – проститутки мужского пола, сутенеры, полицейские, праздношатающиеся и скейтеры – время от времени заглядывали сюда в этот утренний час взять пластиковый стаканчик кофе, но уже мгновение спустя исчезали на улицу, залитую неоновым светом и заставленную урнами со все еще не убранным вчерашним мусором. Парочка посетителей присела на крыльце, попивая свой кофе и греясь в лучах непривычного здесь солнца.

Единственной живой душой во всей кофейне, кроме самого Свистуна и стряпухи, возящейся на кухне, был Боско Силверлейк, однорукий буфетчик, который сидел сейчас у себя за стойкой, читая книгу "Юнг и утраченные Евангелия".

Свистун что-то бормотал себе под нос, закрыв глаза и привалившись щекой к холодному оконному стеклу.

Боско отметил в книге место, на котором остановился, взял ее под мышку искалеченной руки, подцепил большим пальцем здоровой фарфоровую чашку, снял с электроплиты кофейник и отправился к Свистуну за столик. Он подлил ему в чашку горячего кофе, потом налил себе в пустую чашку и сел за стол.

– Что это ты пробормотал?

– Я, кажется, подцепил весеннюю лихорадку. Если бы Сигурни Уивер вошла сейчас сюда и предложила мне скоротать с ней в постели послеполуденный часок, я был бы вынужден отказаться. И упустил бы тем самым уникальную возможность.

– И дождь не за горами.

– Я бы сказал ей: попроси меня об этом завтра, а потом сокрушался бы всю оставшуюся жизнь.

– Почему это?

– Сигурни не из тех женщин, которые терпят, когда им хотя бы раз отказывают.

– Выходит, она так никогда и не узнала бы, чего лишилась.

Джонас Килрой – высокий, тощий, рыжеволосый, веснушчатый, веселый открытый человек с неизменной глуповатой ухмылкой на губах. Каждое Утро он стоит на верхней лестничной площадке университетского здания, возле перехода на гуманитарное отделение, и размышляет о той части тамошнего студенчества, которая ватагами, стайками, а то и целыми толпами снует по асфальтовым дорожкам, топчет траву газонов и устремляется в обитель всяческой премудрости, именуемой Калифорнийским университетом. Он размышляет над тем, не покинули ли его окончательно энтузиазм пастыря здешних стад и желание приготовить для них очередное пиршество разума.

Его дисциплины – сравнительное религиеведение и мифология – давно уже не рассматриваются теми, от кого все зависит, в качестве необходимых составляющих подлинного образования, а сам он, первосвященник познания, давно перестал быть значимой и заметной фигурой в университетском пейзаже, превратившись всего-навсего в ходячий анахронизм, подобно профессорам и преподавателям английской литературы или археологии. Держат здесь – и этих горемык, и его самого – скорее по привычке, а также для того, чтобы обеспечить получение ничего не значащего диплома лентяями и лентяйками, любящими и умеющими разве что поболтать.

Глядя на то, как они, в количестве нескольких тысяч человек, топчут траву, внося собственную порцию углекислого газа в и без того отравленную атмосферу и вдыхая положенную каждому долю смога, он размышлял над тем, какое количество студентов решило специализироваться на английской кухне, на керамике или на многих других ремеслах, которые, конечно, вполне могут пригодиться в реальном мире, но которым, однако же, не место в доме знания, созданном лишь для того, чтобы служить святилищем истинно интеллектуальных поисков и занятий.

Каждую минуту, проведенную им на лестничной площадке, с ним здоровался кто-нибудь из студентов, при этом примерно две трети здоровавшихся принимали его за точно такого же студента, как они сами.

Обернувшись, он прошел в дверь, услужливо открытую тощей очкастой девицей, которая называла его профессором Килроем и взирала на него со слепым обожанием. Таких обожателей и обожательниц было у него примерно с полдюжины, – и сейчас, уже не в первый раз, ему пришла в голову мысль о том, что и у самого Иисуса Христа преданных учеников было не намного больше.

Никто, кроме Мэри Бакет, начальницы ночной смены в лос-анджелесском хосписе, – той самой сиделки, которая напоролась в палате на обескураженного Майка Риальто, – не знал о том, что Диана Кордей, известная исполнительница стриптиза, на самом деле была проституткой.

Никто во всем хосписе, кроме Мэри Бакет, не знал, что и звали-то ее по-настоящему вовсе не Дианой Кордей. Ее подлинное имя было Дотти Бод-жек, она родилась и выросла в Питтсбурге, штат Пенсильвания. Ее отец был алкоголиком, а мать по субботним вечерам выходила на панель. Собственный брат Гарри лишил ее девственности, когда ей было всего тринадцать. На протяжении следующих четырех лет родной отец спьяну спал с ней, как минимум, раз в неделю. Она сбежала от всего этого в Нью-Арк, штат Нью-Джерси, и поступила на фабрику по производству презервативов контролером ОТК.

Фабричные работницы раздавали изделия своим детишкам, чтобы те надували их, как воздушные шарики. Они перевязывали ими волосы вместо ленточки. Они выносили их с фабрики в сумочках и в карманах и субботними вечерами вываливали на столики в местных питейных заведениях просто ради потехи. Они были миссионершами и проповедницами безопасного секса задолго до того, как поднял свою уродливую и смертоносную голову СПИД.

Дотти позволяла некоторым мужикам брать себя, стоя в коридорчике у самого выхода на помойку, сразу же за мужским туалетом, в таверне Стоша на Элизабет-авеню. Мужики же платили за выпивку, а иногда совали ей деньги, чтобы она приобрела себе что-нибудь, – шарф, шляпку, туфельки. Позволяя им забавляться с собой, она тем самым скрашивала собственное одиночество и отгоняла ощущение, будто ее жизнь, подобно жизни ее матери, упирается в безнадежный тупик. Ей даже не приходило в голову, что она может попробовать себя и свои силы на каком-нибудь ином поприще. Когда ее уволили в ходе одного из сокращений, обусловленного рецессией, но оттого ничуть не менее болезненного для всех, на кого оно распространилось, она принялась «работать» в таверне по шесть вечеров в неделю вместо прежних двух (воскресенье она посвящала церкви, выстаивая по две мессы) и теперь уже соглашалась на более или менее регулярные вспоможения со стороны мужиков – надо же было платить за жилье, за еду, да и на булавки оставлять себе что-нибудь.

Будучи девушкой далеко не глупой, она в конце концов поняла, что переведя свои встречи с рабочими, захаживающими к Стошу и в другие кабаки по соседству, на профессиональную основу, сможет зарабатывать вдвое, а то и втрое больше, чем на фабрике по производству презервативов. Только надо забыть о какой бы то ни было избирательности.

Постепенно она перебралась в гостиничные вестибюли и сравнительно неплохие рестораны, где скучали, ожидая деловых встреч и сплошь и рядом страшась их, мелкие и средние бизнесмены. В общении с деловыми партнерами им приходилось падать на колени и лизать жопу – вот они и отыгрывались на гостиничных проститутках, восстанавливая самоуважение и даже порой воображая себя хозяевами жизни.

Как раз в это время Доти стала Дианой. Сперва она, правда, решила назваться Шиной – в честь Шины из джунглей, героини телесериала пятидесятых, который не раз прокручивали и в последующие десятилетия. Она полюбила Шину еще маленькой девочкой в те дни, когда телевизор был ее единственным собеседником, от которого не исходило ни малейшей угрозы. Но поскольку она не была пышногрудой блондинкой шести футов роста, в отличие от героини телесериала, то, повертев так и сяк, выбрала в конце концов имя Дианы, богини охоты. И хотя, как она сама говорила, это имя было для нее, польской вертихвостки, чересчур шикарным, в нем все же содержалось определенное послание, адресованное сильному полу.

Однажды, субботним вечерком, она отправилась на соревнования по борьбе в Джерси-сити и там познакомилась с человеком, снявшим ее, чтобы отпраздновать победу Халка Хогана над Дьяволом в маске. После чего этот мужик решил выпотрошить ее – в финансовом смысле слова, – обзывая драной полячкой и осыпая пощечинами. Она перерезала ему горло его же собственной бритвой, что, разумеется, было вынужденной самообороной.

В ту же ночь Диана выехала в Голливуд, решив, что почва в Нью-Джерси – при всей приятной прохладности тамошнего климата – уже горит у нее под ногами. В особенности потому, что из трактира она вышла вместе с мужиком, – которого затем, пусть и в порядке вынужденной самообороны, убила, – на глазах у офицера полиции нравов Мика Мэлона, который давно невзлюбил ее из-за того, что она отказывалась обслуживать его бесплатно.

В первую же ночь в Голливуде она подкупила натурой бармена из коктейль-холла на Сансет Стрип, метрдотеля из ресторана на Беверли Хиллз и владельца кофейни в районе Мелроуз. И сразу же приступила к работе среди здешнего люда – среди писателей, шикарных потаскух, церковных проповедников и частных детективов.

По воскресеньям она ходила в церковь, а по субботам – иногда – и на исповедь. Иногда, особенно остро захотев чего-нибудь, она даже молилась, но не бывала ни удивлена, ни разочарована, когда ее молитвы не сбывались. Время от времени она работала добровольной помощницей в больницах, госпиталях и прочих благотворительных, как правило, учреждениях и в конце концов остановила свой выбор на лос-анджелесском хосписе, потому что ей было известно, что здесь содержат умирающих.

Диана и Кении Гоч познакомились и подружились на панели.

И вот Диана сидела на диванчике в ординаторской.

Мэри Бакет, сложив руки на груди и склонив голову набок, стояла в дверном проеме и смотрела на проститутку. Вид у сиделки был при этом такой, словно она измеряла ей температуру тела или кровяное давление.

– Нормально себя чувствуешь? – спросила Мэри.

– Малость получше, – ответила Диана.

– Выходить с утра на работу, проработав ночь на панели, это, наверное, не слишком разумно, – рассудительно сказала Мэри.

Диана резко посмотрела на нее, чуть не вступила в перепалку, но одумалась, сообразив, что Мэри не осуждает ее, а всего-навсего думает вслух.

– Я не всю ночь проработала. Я вчера быстро управилась.

Бакет подумала о том, что должны означать слова "быстро управилась" – двух клиентов, трех или только одного. Она знала, что Диане хотелось бы внушить ей, будто она является эскорт-девушкой экстракласса, своего рода сексуальной помощницей, не обладающей лицензией целительницы, которая помогает мужчинам избавиться от функциональных расстройств, антрепренером, преуспевающей деловой женщиной, носящей шелковые трусики и черный поясок вместо приталенного костюма и эластичных колготок и набивающей сумочку презервативами, а не документами… Но куда ты денешься, подумала Мэри, глядя на Диану, – необразованная красотка, охочая до всяких пакостей, которой просто-напросто подфартило, когда она прибыла в Голливуд.

– Вид у тебя неважный, – сказала Мэри. – Для меня это шок.

– Ты такое видывала и раньше. – Мы с Кении дружили. Мы познакомились на панели.

– А я и не знала.

– Иногда он носил красные платья и сандалии из крокодиловой кожи. – Вспомнив об этом, она хохотнула. – И, приодевшись в женское платье, называл себя Гарриэт Ларю. Он так и не мог для себя понять, кем был. – Она слегка нахмурилась. На лице у нее можно было прочитать любую мысль и малейшую эмоцию. – Мужчины и женщины, мальчики и девочки, собаки и кошки, – он любил все и вся просто потому, что ему хотелось, чтобы все его тоже любили.

Каждый норовит приписать свои слабости и пороки другому, подумала Мэри. И у всех имеются на то причины. И слишком большая потребность в любви И способность любить – первая среди таковых.

– Эта-то неразборчивая любовь его и сгубила, – сказала Мэри, сказала круто и прямо, не выказывая осуждения, а всего лишь констатируя факт. Такими сентиментальными песенками она была сыта по горло. – Надо бы тебе отправиться домой.

Свистун блаженно ухмылялся с закрытыми глазами, а ветер сквозь раскрытую дверь доносил запах далеких соленых морей и экзотических цветов, благоухающих на их берегах.

– В дверь пахнуло ветром семидесятых, – по-прежнему не открывая глаз, сказал Свистун.

– Нет, то Майк Риальто в зеленом больничном халате с чужого плеча, – возразил Боско.

Свистун живо раскрыл глаза. Риальто уже подсел к столику.

– А мне плеснете? – спросил Риальто, жадно посмотрев на кофейник.

Боско придвинул к нему собственную чашку, к которой не успел прикоснуться.

– Похоже, тебе это нужно.

Риальто обеими руками схватил чашку и выпил ее залпом. Кофе был черен и обжигающе горяч, но он этого даже не заметил.

– Это благодеяние. Я никогда не забуду об этом, – сказал Риальто.

– Я не особенно любопытствую, – начал Свистун, – но даже это рубище представляет собой существенный шаг вперед по сравнению с тем, что ты носишь обычно. Хотя фасон, должен признать, несколько неожиданен.

– Я только что из лос-анджелесского хосписа, где умер человек, предварительно захаркав мне кровью все лицо.

– Ну-ка, еще раз, – сказал Боско.

Он сидел рядом со Свистуном напротив от испуганного и обливающегося потом Майка Риальто.

– Выхаркнул мне, говорю, в лицо предсмертную кровь.

Свистун и Боско сочувственно поморгали.

– Но и это еще не самое худшее, – сказал Риальто.

– А что же тогда самое худшее?

– Этот несчастный сукин сын умер от СПИДа. Свистун и Боско отпрянули на какой-то дюйм, словно сам звук этого слова напугал их.

– Кто-нибудь из знакомых? – спросил Боско.

– Время от времени фланировал здесь по панели. В последние семь-восемь лет. Да вы его, наверное, помните. Парень по имени Кении Гоч, иногда надевавший платье и называвший себя в таких случаях Гарриэт Ларю.

– Красные платья и сандалии из крокодиловой кожи? – спросил Свистун. – Вот именно.

– Значит, эта курочка была петушком? – Кении Гоч. Родом из Чикаго. – А это важно? – спросил Свистун.

Только в том смысле, что он умер вдали от Родного дома.

Вы с ним дружили? – спросил Боско.

– Впервые встретились, – пояснил Риальто и тут же добавил: – И он сразу заблевал меня кровью.

Казалось, его самого удивляет, какие нелепые и диковинные номера отмачивает с ним судьба.

– Но с тобой все в порядке?

И Боско, задав этот вопрос, вновь наполнил чашку Риальто.

– Мне все растолковала сиделка. Насчет того, что у меня нет ни порезов, ни царапин. И его кровь никак не может вступить в контакт с моей. И миллион шансов против одного, что я останусь целым и невредимым. Правда, потом сказала, чтобы я через шесть месяцев сдал кровь на анализ.

– Это очень сложный анализ, – заметил Боско. – Период формирования, промежутки негативной реакции, и тому подобное. А может случиться и так: анализ ничего не покажет, а ты все равно будешь вич-инфицированным.

– А что это такое? – спросил Риальто таким тоном, как будто Боско только что подписал ему смертный приговор.

– Вирус иммунодефицита. Сперва подцепляешь его, а уж потом заболеваешь СПИДом. Представляющим собой целый комплекс болезней, причем весьма сложный.

– Что-то я не усек, – сказал Свистун.

– Я только что объяснил, что болезнь эта носит комплексный характер, она делает смертельными множество вполне невинных заболеваний.

Риальто смотрел на однорукого буфетчика так, словно тот был внезапно обретшей дар речи Валаамовой ослицей. Даже помня о том, что Боско постоянно что-то читал – и многие из читаемых им книг требовали и предварительной подготовки, и углубленного понимания, – люди, в том числе и хорошо знающие его, часто терялись, когда им доводилось сталкиваться с его разносторонней и разве что не феноменальной эрудицией.

– Напомни мне, чтобы в следующий раз я не обращался к тебе за утешением, – сказал Риальто.

– Я ведь только так, к сведению.

– Ладно, расскажи нам лучше, чего ради ты решил навестить в больнице незнакомого человека, – сказал Свистун, пытаясь отвлечь Риальто от обуявшего его ужаса и, действительно заинтересовавшись тем, что тот совершил столь несвойственный ему альтруистический поступок.

Риальто изложил последовательность событий, приведшую его к постели умирающего как раз в то мгновенье, когда тому приспичило умереть. И тут замешкался, начал неуверенно поглядывать то на одного собеседника, то на другого, а потом подался поближе к ним (а они, в свою очередь, подались навстречу ему), явно собираясь открыть роковую тайну (и они тоже это почувствовали).

– Айзека Канаана тут ведь сейчас нет, верно? – вполголоса пробормотал Риальто.

– А ты что, его видишь? – удивился Свистун.

– Может, отлить пошел или закемарил где-нибудь в глубине зала. А может, возьмет, да и войдет со стороны кухни как раз, пока мы здесь разговариваем. У него нюх-то как у собаки, а слух как у лисы. Кое-кто говорит: мало того, что он никогда не спит, так он еще и чужие мысли читает.

– Только не сходи с ума, Майк. Лучше погляди. – Свистун ткнул пальцем в стекло витрины. -Вот и он.

Боско и Риальто тут же посмотрели в окно.

Айзек Канаан стоял на бульваре, разговаривая с троицей истинных ветеранок панели – с Сучкой Су, с Ди-Ди и с Милашкой из Майями, известными также как три Металлистки. В кожаных юбочках супермини, в отливающих алюминием париках они целовали старого Айзека, сержанта полиции нравов, специализирующегося по сексуальным преступлениям против несовершеннолетних, в обе щеки.

– Значит, новости этого Кении Гоча касаются Айзека? – спросил Боско.

– И самым опасным образом. Это связано с делом, из-за которого он не спит уже столько лет, – по-прежнему вполголоса произнес Риальто; неужели он и впрямь думал, будто Канаан – с такого расстояния и сквозь толстое стекло витрины – расслышит его слова?

Свистун сразу же побледнел, облизал губы, как будто борясь с внезапным приступом тошноты.

– У Кении Гоча информация насчет Сары? – едва слышно спросил он.

– Он сказал своему родственнику – и моему приятелю – Эбу Форстмену, что знает человека, который ее похитил.

– А не сказал ли он, что присутствовал при всем, что предшествовало ее убийству?

– Об этом я ничего не знаю. У меня не было шанса спросить у него. Когда я вошел в палату, он спал. Я поговорил с ним, надеясь, что это его разбудит. Затем решил малость растормошить его, а он перекатился на спину и блеванул мне в рожу.

– Значит, тебе он вообще ничего не сказал? А только твоему приятелю Эбу, не так ли? – Свистун начал раскладывать информацию по полочкам. – Вообще ничего?

Риальто покачал головой.

– Значит, если бы ты и собирался рассказать что-нибудь Айзеку, рассказать тебе было бы все равно нечего?

И вот все трое расслабились, откинувшись на спинки кресел, словно кто-то принял за них важное решение. Если тебе нечего сказать, то и говорить незачем.

И вновь все трое посмотрели в окно. Канаан уже переходил через улицу, поворачиваясь то налево, то направо, заговаривая то с тем, то с другим, хотя сидящим в кафе его слов, разумеется, слышно не было. Он был в рубашке с длинными рукавами и в жилете, куртка, по случаю хорошей погоды, была переброшена через плечо, а шляпа, которую он никогда не снимал и под которой скрывалась еврейская кипа, конечно же, красовалась на голове.

– Рассказать ему то, что сообщил мне Эб, или нет? – спросил Риальто.

– Он и без того с ума сходит, – ответил Свистун. – Советую тебе просто-напросто забыть обо всей этой истории. Забудь о признании Кении Гоча, тем более, что и слышал ты его только с чужих слов. Я сам ничего не скажу Айзеку. Можешь быть уверен.

А Канаан уже поднялся на тротуар. Через несколько секунд он окажется в кофейне.

– Ничего не говорить Айзеку про что?

– Про все, – ответил Свистун. – Просто хотел проверить твой пресловутый слух, – объяснил он уже подошедшему к столику и задавшему последний вопрос Канаану.

Канаан самым тщательным образом скрывал от окружающих одно обстоятельство: уже несколько лет назад он утратил слух и заставил себя научиться читать по губам, из-за чего и пошла молва о том, что его слух обладает сверхъестественной остротой. Никто не замечал, что порой, отвернувшись или забывшись, он не отвечал на заданный в упор элементарный вопрос.

– Муха, пролетая над грузовиком, пукнет – я и то услышу, – сказал Канаан. -Так что нечего меня дурачить. Кто такой Кении Гоч и в чем именно он признался?

– Господи, ну и типчик, – в сердцах воскликнул Боско. – Хочешь кофе?

– Только что сваренного и в чистой чашке.

– Чего-нибудь съешь?

– Гамбургер с бобами.

– Гамбургер под бобовым соусом?

– Гамбургер и бобы под бобовым соусом. – Канаан смерил Риальто холодным взглядом. – Сбежал из сумасшедшего дома, выдаешь себя за доктора или это у вас, у сутенеров, теперь такая униформа?

– Не надо разговаривать со мной в таком тоне, сержант Канаан, – ответил Риальто. – У меня было скверное утро, а если меня будут оскорблять, то настроение от этого не улучшится.

– Ну-ка, давай прикинем, что именно из сказанного мной было для тебя оскорбительно?

– Мне пора. Я неважно себя чувствую. – Риальто встал из-за столика. – Садись на мое место и смейся на здоровье.

Он вышел из кофейни и поплелся по бульвару в сторону автостоянки.

– Сговорились? – Канаан аккуратно сложил куртку и повесил ее на ручку кресла. – Так что же все-таки вы решили утаить от меня? – Он сел, сложил руки на коленях, подался вперед. – Итак, Кении Гоч?

– А вы были с ним знакомы?

– Имя я смутно припоминаю.

– А такое имя, как Гарриэт Ларю?

– Педерастик в красном платье и в сандалиях из крокодиловой кожи?

– Я и вообще принимал его за особу женского пола, пока Майк Риальто не сообщил мне о том, что он умер, – сказал Свистун.

– Неужели?

– И Боско тоже держал его за девочку.

– Что ж, могу понять, – сказал Канаан. – Лицо у него было приятное, ноги хорошие. Он даже как-то признался мне в том, что не бреет их, только время от времени обесцвечивает волосики.

– Так или иначе, он умер.

Канаан крякнул, словно пропустив на ринге не слишком сильный удар.

– В лос-анджелесском хосписе, – продолжил Свистун.

– А вы как узнали?

– Майк Риальто знаком с его дядюшкой или старшим кузеном, что-то в таком роде. И заглянул туда по просьбе последнего. У парня был СПИД и его практически никто не навещал.

– И Риальто действительно это сделал? – изумился Канаан. – Навестил в больнице совершенно незнакомого человека по просьбе приятеля?

– А что тут такого? У Майка доброе сердце, – сказал вернувшийся с полным кофейником Боско.

– А я и не спорю, – ответил Канаан. – Но все же такое для него, по-моему, чересчур.

– А вот и гамбургер.

Боско подсел за столик.

– И вы не хотели рассказать мне о смерти этого педерастика? – удивился Канаан.

– Редкая погода, – заметил Свистун. – Стоит ли в такие деньки толковать о неприятностях? Нам не хотелось тебя расстраивать – как-никак, это один из твоих подопечных.

При упоминании о погоде Канаан отвернулся к окну и смотрел сейчас на панель, по которой фланировал всегдашний люд, подставив лица лучам утреннего солнца. Выглядело это со стороны Канаа-на так, словно на хорошую погоду он до сих пор не успел обратить внимания. Еще раз хмыкнув, он повернулся к друзьям. Он собирался задать им новый вопрос – их ответы или отговорки никак не могли его устроить, но в этот момент Ширли Хай-тауэр – заступившая на работу, пока они трепались за столиком, – принесла ему гамбургер, бобы и вновь отвлекла его от загадочной для него темы.

– Такая погода, – сказал он, словно внезапно вспомнив о том, что и сам знавал лучшие дни и, возможно, не утратил надежды на их возвращение, – все равно что стакан хорошего вина.

И все с изумлением уставились на Канаана. Из его скорбных уст никто такого услышать и не чаял.

Загрузка...