Есть города, полные обещаний, обольщений, соблазнов: грифельные доски, по много раз исписываемые письменами надежды, которые затем затирают или попросту стирают, в результате чего над всей доской стоит пыль раскрошившегося мелка, лишь мало кому из нас удается прочесть на этой доске давным-давно стертые с нее письмена; слишком уж озабочен каждый собственным повседневным существованием, которое, как ему искренне кажется, затянется еще на тысячу лет.
Боско Силверлейк знал и помнил все стертые с доски истории и он понимал, что происходит, когда пересказываешь их заново и, в особенности, когда над ними задумываешься.
Однажды, давным-давно, он был влюблен в малолетнюю проститутку и потерял руку под пулей, выпущенной ее сутенером. Но в подлинного калеку превратило его вовсе не это увечье. Тот факт, что его возлюбленная разрыдалась над трупом своего сутенера (которого Боско сумел достать и убить целой рукой), разорвал ему сердце. Поэтому, когда у него – а такое изредка случалось – спрашивали, при каких обстоятельствах он лишился руки, Боско отвечал по-разному: то будто он потерял ее во Вьетнаме, то в автоаварии, то в пьяной драке в малайском борделе… Истинную историю он предпочитал держать при себе.
И если кому-нибудь вздумалось бы спросить у него совета, он посоветовал бы принимать вещи такими, каковы они есть, а скверные истории – забывать или, во всяком случае, не припоминать в присутствии посторонних.
Канаан управился с гамбургером и с бобами, запил все это тремя чашками кофе и вновь отправился на улицу – в поисках информации, а главным образом, заблудших душ, которые следовало спасти.
Боско заметил, как мрачно Свистун поглядывает в окно, и ему стало ясно, что погожий денек потерял для его друга все свое очарование.
– Больше никогда, – пробормотал Свистун. -Больше никогда.
Боско поспешил к нему с кофейником. Он прекрасно понял слова Свистуна: больше никогда не заставлять страдать Канаана, больше никогда не терзаться страданиями самому.
– Нельзя ворошить все это по-новому, – сказал Боско. – Да и нет тут ничего: незначительное замечание умирающего, брошенное дальнему родственнику, который, к тому же, мог не расслышать или неправильно понять, – а ты уже с ума сходишь. А ввяжешься – и начнешь терзаться круглыми сутками. И жизнь станет не мила. Превратишься в живой призрак вроде нашего старого Канаана.
Свистун ничего не ответил, просто уставился на собеседника, словно недоумевая, из какого источника черпает Боско свой иммунитет к мерзости мира, в котором мы все живем.
– Говорю тебе, ничего хорошего из этого не получится.
– И, конечно, собираешься сказать, что малютку Сару этим все равно не воскресишь?
– Таких глупостей или, если угодно, таких ум-ностей я себе высказывать не позволяю, – возразил Боско. – Если бы мне казалось, будто столько лет спустя ты в состоянии найти этого мерзавца, я бы первый сказал – начинай розыск. Если бы мне казалось, будто ты сможешь найти его, руководствуясь замечанием умирающего, – найти и полностью удостовериться в том, что это именно он, я бы подержал твою куртку, пока ты изрубил бы ублюдка в кровавый фарш, даже не пропустив через мясорубку. Я не из тех, кто проповедует непротивление злу насилием. Я всего лишь говорю тебе, что у тебя ровным счетом ничего нет. Говорю, что прошло десять лет. Говорю, что тебе следует воспользоваться советом, который ты сам дал Риальто, – и забыть обо всей этой истории.
– Сару похитили и убили, – с нажимом на каждое слово, как будто он высекал их на камне, ответил Свистун.
– Я понимаю, что ты хочешь сказать, и представляю себе, какие чувства ты испытываешь. Вспомнить о том, что сотворили с малюткой еще при жизни!
– От подобных чувств трудно избавиться, – сказал Свистун.
– Это я понимаю. И это-то и есть самое худшее. Человек может сделать с другим человеком нечто пострашнее убийства, потому что смерть означает конец воспоминаниям и мучениям.
Свистун отодвинул от себя по столу чашку, давая понять, что намерен уйти.
– Куда-то собрался? – спросил Боско.
– Просто пройтись. Или, может, проехаться.
– Куда, например?
– Может, вдоль по Сансет до Приморского хайвея. А может, и куда-нибудь на север.
– А там-то что интересного?
– Может, в Гриффит-парк покататься на лошади.
– Только нарвешься на неприятности. Кто-нибудь вспугнет лошадь и ты грохнешься.
– А может, на кладбище в Форест-лаун.
– Что ж, посидеть и успокоиться тебе и впрямь не помешало бы, – не без определенного сомнения заметил Боско.
У Дженни Миллхолм были беспокойные руки и она то и дело поправляла прядку волос, падающую на правый глаз. Ей было под пятьдесят и хотя она оставалась стройной, на шее и на руках кожа стала практически пергаментной. Красавицей она не была и в молодости, но мужчины часто ошибочно принимали ее общую нервозность за сексуальную притягательность и с легкостью клевали на эту наживку.
Мужчина, сидящий напротив нее, выглядел лет на двадцать моложе, пока не попадал под безжалостные лучи утреннего солнца, а тогда оказывалось, что под глазами у него сеть морщин, а губы в склеротических пятнышках, выглядящих как маленькие шрамы.
Это был красивый мужчина с темной ухоженной бородой, четко обрамляющей лицо и подчеркивающей его белизну, усиливая эффект мнимой молодости или, скорее, вневозрастности. Черные волосы были зачесаны назад и стянуты лентой, что придавало ему сходство со святым великомучеником. В черных глазах мелькали забавные янтарные искорки, взгляд его из-за этого казался насмешливым. Можно только удивляться тому, сколь немногие догадывались, что этот эффект обусловлен корректирующими зрение контактными линзами. Одевался он тоже в черное, подчеркивая стройность собственной фигуры и усиливая исходящую от него ауру тайны. Жестикуляция его была изящной и плавной, что представляло собой разительный контраст с размашисто-нервными манерами его собеседницы.
Звали его Раймондом Радецки. Его остроносый и широкоскулый дед, выходец из Черногории, приехал в Америку как раз вовремя, чтобы его сын, отец Раймонда, успел обзавестись мужским потомством призывного возраста аккурат в начале бойни во Вьетнаме. А обосновалась семья в Дейтоне, штат Огайо.
Это была всем войнам война. Война, принесшая выгоду разве что торговцам наркотиками. Война, на которой восемьдесят тысяч заведомых неудачников торчали в джунглях, именуемых передовой, тогда как четыреста пятьдесят тысяч служащих вспомогательных войск трахали косоглазых аборигенок, торговали сигаретами, наркотиками и шоколадом и жаловались разве на то, что фильмы, присылаемые им из Хуливуда, постоянно оказывались далеко не первой свежести.
Вьетнамская война породила множество безумцев с синдромом отложенного стресса – странным и сложным душевным расстройством, с которым не шли ни в какое сравнение ни так называемый бомбовый шок первой мировой, ни пресловутый "комплекс усталости", выявленный в ходе второй мировой и вновь обнаруженный на корейской. Вьетнамская война породила множество наркоманов и дезертиров, контрабандистов и воров, насильников, садистов и убийц. Она породила разумоненавистни-ков, женоненавистников и, главным образом, человеконенавистников.
Самооправдание всегда и во всем стало единственной религией, которую исповедовал Радецки, оно стало для него стилем жизни, тогда как самое жизнь он считал всего лишь мрачной шуткой и не ставил ни в грош.
И от имени Раймонд Радецки он отказался.
Возле кресла, в котором он сидел, стоял черный «дипломат», на котором золотыми буквами было выведено его нынешнее имя: "Бенну Рааб".
Имя Бенну было взято из древнеегипетского вероучения. Так египтяне называли душу верховного бога Ра, бывшую вожатой для остальных божеств в подземном царстве и идентифицируемую с Фениксом – символом бессмертия. Рааб же был бесноватым чудовищем, драконом тьмы, змием, которого создала рука самого Творца, как об этом сказано в "Книге Иова".
Разумеется, это был всего лишь псевдоним – может быть, даже артистический псевдоним, какими в Хуливуде щеголяет едва ли не каждый.
Между Раймондом Радецки из Дейтона, и Бен-ну Раабом из Голливуда, пролегла дистанция огромного размера: полдюжины других имен, полдюжины стран, сотня хитроумных замыслов и поступков, все что угодно – начиная от шантажа, вымогательства, похищения детей и кражи со взломом и заканчивая заказными убийствами.
Они сидели в студии у Дженни Миллхолм, – это было залитое солнечным светом и заставленное всем, чему положено находиться в мастерской у художника, помещение.
На кофейном столике, разделявшем собеседников, красовались мумифицированная обезьянья лапа и тщательно расписанный человеческий череп.
Повсюду были разбросаны фотографии мальчика лет шести-семи – и в серебряных рамочках, и в кожаных, и в фанерных.
На стенах висели броские картины, на которых были изображены женщины, оплетаемые и терзаемые змеями, экзотические животные и плотоядно ухмыляющиеся демоны, сжимающие в руках и в лапах вздыбленные подобно копьям мужские члены, маленькие дети, улетающие, бессильно простирая ручонки, в охваченную вихрем бездну. Стен на все картины не хватило и часть из них лежала стопками на полу.
Дженни смотрела то на картины, то на фотографии мальчика, то на Рааба.
А он раскладывал перед художницей ее собственные фотопортреты размером четыре на пять дюймов.
– Это для меня очень важно, – сказала она. -Тот снимок, который я выберу, будет помещен в брошюре, рекламирующей мое персональное шоу.
– Это понятно. Вот, посмотрите-ка. Смахнув прядку волос со лба, она всмотрелась в фотографии, прядка тут же упала, и она вновь смахнула ее; осмотр фотографий занял немало времени.
– А вы их ретушировали? – спросила она.
– Я бы мог их отретушировать, если вам угодно, но большинству заказчиков это не нравится. Ведь зритель сразу соображает, что здесь что-то не так.
– А лупу вы прихватили?
Он достал футляр, положил его на стол, раскрыл, достал лупу. В футляре находились также телеобъективы, радиотелефон и тому подобное.
Подавшись вперед, она прикоснулась пальцем к набору миниатюрных инструментов, включая ножи.
– Прошу вас, не надо. Она отдернула руку.
– А что это такое?
– Инструменты для мелкой починки камеры. Он выхватил из футляра ювелирскую лупу и подал ей.
Она вновь смахнула прядку, поднесла лупу к глазу и всмотрелась в первый из снимков. А он невозмутимо уставился на ее макушку.
Оторвавшись от фотографии, она пристально посмотрела ему в глаза.
– Но этот снимок вы уже отретушировали, не так ли?
– Что вы хотите сказать?
– Кто-то его разрисовал. Рот слишком грустный, а в глазах застыл ужас.
Выдержав ее взгляд, он затем принял у нее лупу, поднес к глазу и склонился над фотографией. Он просидел с лупой долгое время, хотя на самом деле его ничуть не интересовало то, на что он смотрел.
– Это ваши глаза и ваш рот, точь-в-точь такие Же, как в жизни. Да и с какой стати мне было бы разрисовывать вашу фотографию?
– Может быть, не вы, а кто-то еще. Вы сами проявляете негативы?
– Нет, как правило, отдаю в лабораторию.
– Ну вот, – сказала она таким тоном, словно он только что подтвердил ее подозрения.
– Но с какой стати кому-нибудь в фотолаборатории пришло в голову ретушировать ваши снимки?
– Это-то и есть самое интересное, не правда ли?
Совсем тетка спятила, подумал он.
– Можно повторить съемку, – предложил он.
– За дополнительную плату?
– Но не такую большую, как в первый раз, хотя да, конечно же. Ведь у меня расходы. Материалы и мое время.
– Кроме того, даже если мне это только почудилось, рот все равно слишком грустный, а глаза слишком испуганные.
– Я ведь просил вас улыбнуться, но вы не захотели.
Она шлепнула себя по лбу, словно ее разозлила мысль о том, что ответственность за неудачный фотопортрет он перекладывает на нее.
Так в чем же тут дело, подумал он. В обыкновенном тщеславии? Снимки не нравятся ей, потому что она не прочь выглядеть моложе, свежее и краше, чем на самом деле.
– На следующем сеансе я постараюсь улыбнуться, – сказала она. – И я попросила бы вас после этого проявить и отпечатать фотографии собственноручно.
Он ответил не сразу.
– Ну, если вам так угодно.
– Да уж, попрошу вас. Мне действительно хочется, чтобы вы занялись этим сами.
– Но почему же?
– Мне бы не понравилось, если бы мои фотографии появились у кого-нибудь без моего ведома.
Он уже хотел было спросить у нее, с какой стати могут понадобиться ее фотографии технику из фотолаборатории, но в последний момент раздумал. Манию преследования в свободном, переходящем в бесконечность полете он умел идентифицировать там, где с нею сталкивался. И умел зарабатывать на ней лишние деньжата, – имел в этом плане немалый опыт.
– Вам кажется, будто я чрезмерно мнительна? – спросила она.
Он пожал плечами.
– Уже не в первый раз кто-то пытается обзавестись моими фотографиями.
– Значит, такое бывало?
– Что да, то да. Люди умеют использовать чужие снимки в своих интересах.
– И как же, конкретно?
Внезапно она улыбнулась, словно весь этот разговор был не более чем безобидной светской беседой.
Вам известно, что некоторые мексиканские и центрально-американские племена верят, что, фотографируя человека, у него крадешь душу? Что вы на это скажете?
– Это понятно.
Он накрыл ее руку своей.
Она резко отдернула руку и шлепнула себя по виску с такой яростью, словно влепила ему тем самым символическую пощечину.
– Не надо, – сказала она. – Я не имел в виду ничего дурного.
Он откинулся в кресле.
– Я не собираюсь расплачиваться с вами немедленно. Я рассчитаюсь с вами, когда ваша работа меня удовлетворит. Понятно?
Если уж это нельзя назвать кокетством, то что же еще?
– Понятно, – бесстрастно произнес он, после чего улыбнулся.
– Да вы ведь на это и не рассчитывали, верно?
– Нет, конечно. Не рассчитывал.
Она встала из-за столика, подошла к высокому шкафчику, почти сплошь завешенному фотографиями мальчика. Она встала так, что ее голова оказалась рядом с одной ее фотографией, висящей на стене.
Ему показалось, будто она ждет от него какой-то реакции.
– А кто этот мальчик?
– Он был моим сыном.
– Был?
– Он умер.
Прядка опять упала ей на лоб, но на этот раз она не смахнула ее. Она стояла, глядя на него во все глаза.
– Прошу прощения, – пробормотал он. – Расскажите мне про разрисованный череп.
Он решил сменить тему разговора, чтобы не причинять ей ненужных страданий.
– Он достался мне в Мексике, – сказала Дженни. – Вы были в Мексике?
Он подобрался, заморгал – она могла бы поклясться, что заморгал, – но этот человек умел быть спокойным и невозмутимым, – и в этом она могла поклясться тоже, – поэтому он сразу же взял себя в руки, так ничего и не выдав никому, кто бы ни глядел на него с тою же пристальностью, что и она.
Только в пограничных городах. Тихуана, Но-галес.
– А в глубь страны никогда не забирались? Скажем, в Чихуахуа?
– А вы именно там и жили?
– Нет. Просто это был ближайший город, который более или менее можно было назвать городом. Дважды в год я ездила туда за покупками. Мы жили, то есть мы с сыном, выше в горах. Жили среди индейцев. Они и преподнесли мне голову.
Они пристально глядели друг на друга, осознавая, что за внешне непринужденной беседой имеется скрытый подтекст, подобно тому, как люди, готовящиеся вступить в любовный акт или убить друг друга, разговаривают на нескольких уровнях одновременно.
– Я расписала череп оленя, который нашла, – пояснила она. – После этого индейцы начали носить мне черепа животных, чтобы я их расписывала. Олени, ягуары, дикие кошки, и так далее. Просили расписывать их соответствующими символами. Они, знаете ли, верят в духов.
– Понятно, – улыбнулся он.
Теперь ему и впрямь стал чуть более понятен ее страх перед фотографированием и перед тем, что ее снимки могут попасть в чужие руки.
– А потом они стали дарить мне черепа, которые я расписывала и продавала в туристических лавках в Чихуахуа.
– Я не совсем понимаю. Вы говорите то о черепах, то о головах, – тихо полуспросил он. Однако в его голосе чувствовалась некая серьезность, словно он был профессором, требующим от студентки на экзамене максимально четких формулировок.
– Через какое-то время они начали таскать мне только что отрубленные головы. Я соскабливала с них мясо и бросала в ведерко с горючей известью.
– А голова? Человеческая голова, о которой вы упомянули? Ее вам тоже принесли только что отрубленной?
Она надолго замолчала, отвернулась от него, хотя и продолжала следить за ним краешком глаза.
– Это была голова человека, совершившего чудовищное злодеяние. Его казнили жители деревни.
– Казнили без суда?
Она улыбнулась, продолжая искоса поглядывать на него.
– Сомнений в его вине не было.
– А в чем она заключалась?
Она помедлила, затем, окончательно отвернувшись от него, шлепнула себя по виску.
– Он похищал детей. Похищал детей, переправлял через границу и продавал. И мне принесли его голову. У меня не было права отказаться. Это был многозначительный и великодушный жест, потому что моего сына тоже похитили.
– А вы сказали, что он умер.
– Тела детей нашли на обочине дороги. Похитители убили детей и бросили их. Возможно, когда они поняли, что индейцы пустились в погоню, шансов на то, чтобы уйти с детьми у них уже не было. Когда тела нашли, их уже объели хищные звери.
– А похитителей было несколько? И индейцы настигли и обезглавили лишь одного из них?
– Непосредственных похитителей было несколько. А заказчика похищения там никто не видел.
– А властям заявили?
– Чего ради? Да и что предприняли бы власти? Похитители крали детей из индейских селений в горах. Услышав об этом, представители властей просто-напросто пожали бы плечами. И, кроме того…
– Да?
– Индейцы уже убили одного из похитителей. И боялись, что власти возьмутся за них самих. Они там, как вы можете себе представить, люди темные. Они различают добро и зло, различают справедливость и несправедливость, но суд, прения, разбирательство, – все это не про них.
Он убрал лупу, закрыл футляр, поднялся с места.
– Жаль, что так вышло со снимками. Давайте еще разок попробуем.
Он сделал несколько шагов по направлению к двери, затем остановился.
– А живя среди индейцев, вы сами верили в духов? – спросил он. – Верили в колдовство?
Она посмотрела на него широко раскрытыми глазами. У нее перехватило дыхание.
– На вашем месте, – сказал он, – я бы сжигал каждую волосинку, остающуюся на гребешке. Сжигал бы обрезки ногтей и зеркала занавешивал бы.
Он насмешливо улыбнулся, излагая ей азы противодействия силам черной магии.
И вдруг из его «дипломата» раздался звон, сперва напугав, а затем рассмешив их обоих.
– Мой радиотелефон, – сказал он. – Возьму трубку уже на улице.
После его ухода ее начало трясти. Она не знала, не слишком ли себя выдала, подстроив ему ловушку в расчете на какое-нибудь неосторожное высказывание с его стороны. И она по-прежнему далеко не была уверена в том, что теперь, по истечении десяти лет, нашла именно того человека, на которого охотилась. Был, правда, способ на все сто процентов убедиться в том, что заказчиком тогдашнего похищения детей является именно он. Похититель, которому позднее отрубили голову индейцы, успел сказать им, что на ягодице у заказчика родимое пятно в форме паука.
Свистун не поехал ни на побережье, ни в Гриффит-парк, ни на кладбище Форест-лаун.
В своем видавшем виды «шевроле» он отправился в лос-анджелесский хоспис. Припарковал машину на стоянке, прошел в здание и очутился у стойки, к которой подходят все, кому хочется посетить умирающих.
Придвинул поближе к стойке пластиковое кресло, уселся в него. Долгое время никто не обращал на него никакого внимания. А потом пожилая женщина, сидевшая через два кресла от него, подавшись вперед, затеребила его за рукав.
– Раньше я вас здесь не видела.
– А я здесь впервые.
– Меня зовут Роза Маджиоре.
– А меня Уистлер.
– Как поживаете? И кого пришли навестить?
– В каком смысле, кого?
– Мать? Отца? Жену?
– Никого. У меня здесь никого нет.
– Понятно.
– Неужели?
Ее высказывание поразило его, потому что сам он как раз не понимал, чего ради сюда явился. Если, конечно, отвлечься от нестерпимого желания, охватившего его в кофейне "У Милорда", – желания уцепиться за слова покойного Гоча, пусть даже они представляют собой не более чем намек.
– Вы бы удивились, – сказала миссис Маджиоре, – сколько народу сюда приходит – и далеко не все, чтобы навестить родных или друзей.
– Вот как? А не могли бы вы объяснить мне, по какой причине они это делают?
– Ну, например, я знавала кое-кого, пришедшего сюда только затем, чтобы убедиться, что он не испугается.
– Не испугается при виде больных?
– Не испугается при виде умирающих. Вы же знаете, все, связанное со смертью, окружено для большинства из нас, особенно в нынешние времена, невероятной тайной. Когда я была маленькой, моих соседей забирали на кладбище прямо из дому. А до тех пор гроб с телом стоял в гостиной и старший сын или старшая дочь сидели возле него целую ночь. И покойников целовали в лоб. Даже в губы. Теперь такого уже не встретишь. И похороны настоящие, с отпеванием и с поминками, проводят все реже. Людей кремируют, прах ссыпают в урну – и все. Через год, бывает, заказывают панихиду. А бывает, что и не заказывают.
– И вам кажется, что в старину все это было организовано лучше?
Свистун искренне задал этот вопрос. Ему действительно было интересно узнать, что думает по этому поводу пожилая дама.
– Мне кажется, так было проще для тех, кто остается. Понимаете, что я хочу сказать? Может быть, так мы учились не слишком-то бояться смерти. Подумав, она добавила: – Хотя, может быть, я и не права.
– А кого вы сами пришли повидать?
– Мужа. У него рак. Сейчас у него наши дети. Один из них прилетел из Флориды, а другой из Техаса. Мне хотелось бы, чтобы они смогли попрощаться с отцом в мое отсутствие.
– А почему непременно в ваше отсутствие?
– Это же сыновья. Откуда мне знать, о чем именно захотят рассказать мальчики отцу из того, что не стоит слушать их матери?
Поглядев на него, она улыбнулась. И сразу словно бы помолодела.
Свистун улыбнулся в ответ, а она потрепала его по руке.
– Многих просто утешает, когда они приходят посидеть здесь. А может быть когда-нибудь вам самому захочется поговорить с кем-нибудь из умирающих, к которому никто не пришел.
– А такое здесь допускается?
– Здесь множество добровольных помощников.
Двое крупных мужчин, смахивающих на итальянцев, вошли из коридора в зал ожидания. Обоим было где-то под шестьдесят. И вид у них был настолько безутешный, словно оба только что потеряли отца. Отец умер в чужом и странном месте – и это, должно быть, напугало их. Они странно посмотрели на Свистуна – посмотрели так, словно выискивали в его внешности приметы смертельной болезни.
Они оказались сыновьями пожилой дамы, и она познакомила их со Свистуном. Мужчины так боязливо подали ему руку, словно боялись подцепить чужое заболевание или, как минимум, чужое горе. Затем один из них напомнил, что внизу их ожидают в машине, а миссис Маджиоре пошла в палату к мужу.
После ее ухода и чуть ли не бегства ее сыновей, Свистун вновь уселся в свое кресло, – но тут же вскочил, потому что в зал ожидания вошла наконец сиделка – вся в зеленом, на белом галстуке виднелась эмблема хосписа.
Она была скорее коротышкой, причем довольно неуклюжей, но держалась столь властно – и в то же самое время подозрительно и оценивающе (причем так, словно Свистун был не незнакомцем, а человеком, уже однажды нанесшим ей тяжкое оскорбление), что показалась высокой и стройной. Давненько Свистуну не попадались столь самоуверенные особы женского пола.
– Вы пришли не к больному, – сказал Мэри, и прозвучало это не вопросом, а констатацией факта.
– Да, не к больному.
– Но и не из простого любопытства, не так ли? И все равно этот вопрос прозвучал скорее утверждением.
Свистун покачал головой.
– И не затем, чтобы предложить свои услуги на общественных началах?
А вот это уже был полномасштабный вопрос.
– Нет.
– Так что вам нужно?
– У вас сегодня умер пациент.
– Умерло двое.
– Его звали Кении Гоч. – СПИД, – сказала она. – Совершенно верно.
– Вы с ним были знакомы? – Нет.
– Так что же вам нужно?
– Меня попросил один знакомый.
– Уж не тот ли, который был здесь, когда он Умер?
И вновь это едва ли можно было назвать вопросом. Она из тех, подумал Свистун, кто никаких вопросов и не задает. Практически обо всем на свете она знает заранее. И ищет не ответов, а подтверждений собственному мнению.
– Он самый.
– Выбежал отсюда как ошпаренный. Ни имени не оставил, ни домашнего адреса, ни телефона.
– Он испугался.
– Нам необходимо разыскать его. Плохо, когда по улицам разгуливает человек, которому страшно пройти тест на СПИД.
– Я здесь отчасти по этой причине.
– Что он вам рассказал?
– Только то, что Кении Гоч забрызгал его всего кровью, когда беднягу вырвало перед смертью.
– А он не говорил, не сказал ли ему чего-нибудь Кении, прежде чем его вырвало и он умер?
– А это имеет значение? Она покачала головой.
– Последние слова умирающего. Всем интересно узнать, что он произнес перед смертью. Один попросит ветчины на ржаном хлебе. У него и желудка-то не осталось, а все равно просит ветчины. Другой скажет: "Малютка, значит, ровно в пять в Голливудском парке, прямо у входа".
– Галлюцинация?
– Лошадь по кличке Малютка, вот что его, как выяснилось, интересовало. Но в любом случае это звучит как последнее прости. И совет: ставь на эту Малютку, не промахнешься.
– И вы поставили? Она криво усмехнулась.
– Ну, при таких обстоятельствах, знаете ли. Поставила сотню долларов у знакомого букмекера. То есть, вообще-то он работает в морге, а принимать ставки – это у него хобби.
– Ну, и как Малютка?
– Мне хотелось бы сказать, будто она пришла последней в своем забеге. Но на самом деле получилось еще хуже.
– В каком смысле хуже?
– Она пришла второй.
– И впрямь, еще хуже. И они оба расхохотались.
– Значит, передайте вашему другу, что беспокоиться ему, в сущности, нечего, но лучше все-таки выяснить наверняка… – Она сделала паузу. -Хотите кофе? А я пока расскажу вам о подразумеваемом риске.
– Я бы не прочь поесть. Можно пригласить вас куда-нибудь?
– Хотите угостить меня ланчем?
Она ухмыльнулась и стала тут же похожа на Тыквенную Голову в день Хэллоуин.
Забавная у нее внешность, подумал Свистун.
– Кормят здесь неплохо, – сказала она, – но для разнообразия. Однако безо всяких излишеств. Я вас не разорю, сколько бы ни оказалось у вас в бумажнике.
– Ну, про запас всегда есть кредитка.
– Лучше надену кофту.
– На улице тепло.
– Но не разгуливать же по улице в такое виде.
Она поднесла палец к губам, призывая его минуточку подождать, и прошла по залу как лихая барабанщица школьного оркестра.
Разумеется, ждать пришлось куда больше минуточки.
Она вышла к нему в хлопчатобумажной куртке персикового цвета и в белых слаксах. Однако галстук с эмблемой хосписа не сняла. Переобулась в персиковые босоножки на невысоком каблуке.
– Если уж вы решили угостить меня ланчем, то мне следует знать, как вас зовут.
– Все называют меня Свистуном.
– Это же не настоящее имя?
– Но я на него откликаюсь.
– Как рок-звезда, верно? Принс? Мадонна? Ладно, как хотите. Чем зарабатываете на хлеб насущный?
– Таких, как я, называют частными ищейками.
– Ну, я уж не буду вас так называть. Она игриво улыбнулась.
– А будете меня звать?
– Сама не знаю, но только не ищейкой. Это не столько грубо, сколько старомодно.
– Вот и я таков. Старомоден, и точка.
Они вышли из здания. Она взяла Свистуна под руку и попыталась приноровиться к его шагу.
– Можно пешком, – сказала она. – Тут рядом. Эй, смотрите, помедленнее. Ноги у вас как ходули.
– А как вас зовут?
– Мэри. Мэри Бакет. Поганое имечко. Рифмуется с "фак ит", сами понимаете. Представляете, как меня дразнили в младших классах?
– А в старших?
– Ну, в старших я уже умела за себя постоять. Мал золотник, да дорог.
– Только что хотел сказать то же самое, – заметил Свистун.
– Вы ведь меня не боитесь? – неожиданно спросила она.
– Не слишком.
Свистун не мог понять, на что конкретно она намекает.
– Вот и хорошо. А то мне не хотелось бы нагнать на вас страху.