Деда Николая недели две как разбил паралич. Сначала перестала захватывать чашку рука, потом стала подгибаться нога. Два раза он пытался вставать с дивана, чтобы, далеко не ходя, пописать в ведерышко, и два раза падал — никогда с ним раньше такого не случалось. Хотя дед сам, первый, понял, что с ним что-то неладно, но все же хорохорился — не может, дескать, его никакая напасть взять (да и не привыкать ему уже было) — и сам продолжал кое-как добираться до стола и до уборной. А бабка Шура новыми симптомами и без того больного деда не очень-то и обеспокоилась. Говорила, что все пройдет, если она к похолодевшей и посиневшей руке мужа тряпку, пропитанную мочой, привяжет. Она и привязывала, хотя повязка ничуть не помогала. Но бабке было все равно: она была с похмелья, и ей казалось, что еще одна напасть к давней болезни деда ничего не добавит: у него уже лет пять как плохо действовали ноги. Ну не будет еще работать рука — и Бог с ней. А может, все и обойдется.
Протрезвев, бабка начала ухаживать за дедом по-прежнему: до уборной доволакивала, чашку подавала. А по поводу плохо действующей руки и ноги не беспокоилась: не считала это за паралич. И врача не вызывала: зачем? На дедке и так, словно на собаке, все заживает. А чтобы его врачу показать, надо ему хотя бы сраную жопу для начала замыть, а затолкать полуподвижного, закостенелого и упрямого мужика в ванну было проблемой. Он соглашался на это очень редко, мылся сам, не допуская бабку, а как уж он там помоется? Тяп-ляп да и все. Вот когда удастся его помыть, тогда и врача можно будет вызвать. А это, считай, недели две на уговоры уйдет; да и не любит Николай врачей, не позволяет их вызывать. Что ты с упрямым Дедом сделаешь!
Так — как ни в чем не бывало — бабушка Шура и продолжала жить, пока старшая дочь Настасья о недомогании отца не узнала и «скорую» ему на дом не вызвала. Пришлось деду Коле немытым врача принимать. И когда дочь с него стащила верхнюю рубаху, месячный запас перхоти так и посыпался со старика. Дед в чем ходил, в том и спал; мылся редко, а шелушился изрядно.
Но перед врачом он продолжал хорохориться — бодро встал: дескать, я совсем здоров, чего это вы приехали? Врач, издалека осмотрев его, запретил старику даже двигаться: нельзя. Хотя диагноз так и не поставил, пробурчав что-то себе под нос: ему-то, может, и было все понятно.
Но как же деду не двигаться! Дед Коля не такой. И он двигался куда хотел, пока мог. А через неделю совсем слег. Он лежал на раздвинутом по такому случаю широком диване, часто дрыгал почему-то правой ногой и вспоминал свою жизнь, начиная с детства. То, как, еще пацаном, придавил в деревне трактором девушку, и она стала от этого инвалидом. Видимо, сейчас он ее жалел. Рассказал об этом дочери — покаяться решил, что ли? И захотел вдруг написать книгу о своей богатой событиями жизни. Только поздненько уж спохватился…
Младшая дочь деда Николая, Клавдия, собиралась в это время уезжать в Пермь: задумала увезти детей к мужу. Не на летний отдых, потому что был лишь апрель и ребята учились, а насовсем.
Два года назад она сбежала из Перми, куда они с мужем ездили счастья искать, в родной город. У нее здесь оставалась хоть и плохенькая, но квартира. Думала, что муж, любя, рванет вслед за ней. (Она им помыкала всю жизнь — думала, во всяком случае, что помыкала). Но на этот раз просчиталась. Муж и не подумал последовать за благоверной, но решил, что руки у него теперь совсем развязаны. Может, даже Богу свечку поставил за такой подарок жены. Старшего сына он к осени благополучно отослал к Клавдии вместе с машиной, которая привезла мебель и прочий скарб. А младшего — к бабушке, своей матери, в Челябинск. И, пообещав Клавдии на старшего платить алименты, занялся устройством личной жизни.
Клавдия месяц-другой исправно получала деньги, но ее душила жаба: казалось ей, что Сечкин высылает своей матери денег гораздо больше, чем ей, оправдывая это содержанием младшего сына. А она хотела получать все. Так что месяца через два она собралась и рванула в Челябинск, где выкрала у бабки парнишку: боялась, что его так просто не отдадут. Но бабка в погоню не кинулась — так была ошарашена.
Только расчеты Клавдии на деньги не оправдались: перестал Сечкин крупные суммы, о которых они условились, ей высылать. У него в Перми уже своя жизнь налаживалась: он успел жениться, у него родилась малютка-дочка… Новая семья тоже средств требовала.
И тогда Клавдия решила от детей избавиться: не хочешь платить — корми-ка их сам, дорогой! На уговоры старшей сестры не бросаться так легко детьми, с твердой уверенностью заявила: «Да ты мне завидуешь! Тебе своих просто некуда сплавить, а то бы давно избавилась!» Настасья отшатнулась, ушла домой в слезах. В последний момент перед отъездом Клавдия позвонила Сечкину: встречай, еду, везу детей. Не встретишь — оставлю их на вокзале. И повезла. Судьба детей, не приносящих ей дохода, ее не волновала. То, как они сами воспримут ее поступок, — тоже.
Деду о том, что его внуков отправили на воспитание к отцу и он их больше не увидит, ничего, чтобы не волновать его, бабка не сказала: он и так пластом лежал, а в ребятах по-стариковски души не чаял. Как сама она к поступку дочери отнеслась, Настасье было не ясно. Видимо, поддерживала, раз своих внуков так легко в чужие края отправила. Настасью такое поведение матери удивило: раньше бы она, как раненый зверь, вступила бы в борьбу до победы против такой бесчеловечности. Но сейчас, видно, безденежье и ее доконало: ведь заботы о внуках ложились, в основном, на ее плечи. А пенсия ее, по сравнению с доперестроечными временами, была смехотворна. Если раньше на всю свою пенсию бабка могла купить три-четыре пары кожаных туфель, то сейчас — только одну. Потому она ее и не покупала. А вот спирт — всегда пожалуйста: он стоил чуть ли не дешевле хлеба. Кто их, стариков, обокрал под конец жизни и споил — она не понимала. Виновных рядом не было, а жить как-то все равно надо. Потому бабка сама донашивала все то, что было приобретено еще в советские времена. А детишкам-то ведь надо все по новым ценам покупать. Так что она, скорее, поддерживала идею Клавдии избавиться от детей, чем порицала. И вообще, она младшей своей дочери доверяла полностью: говорить убедительно та умела, регулярно давая матери понять, что та пожизненно перед ней виновата. И мать всю жизнь эту какую-то вину перед дочерью заглаживала. Какую? Она не знала. Но комплекс вины искусственно поддерживался и заставлял все время идти на поводу у самых неестественных желаний дочери.
Дед лежал не вставая, но вина просил не переставая: он без него уже не мог и дня. Это ведь из-за неумеренного питья он «без ног» остался: передвигался все хуже и хуже, только держась за косяки и скобы. Клюшка ему не помогала: оторваться от стенки он боялся. Он был крепкий, очень крепкий, хотя был фронтовиком, бывал ранен; а сейчас водкой губил свое здоровье, но уже не осознавал этого и не мог ничего предпринять: он стал рабом спиртного, просто зомби. Вид бутылки только и возвращал его к жизни. Все остальное время он проводил в ожидании появления выпивки и, очень когда-то разборчивый в людях, сейчас был рад каждому, кто ему эту «живительную» влагу принесет. И этот человек имел у него непререкаемый авторитет и был на правах самого близкого друга.
Дед многое теперь путал, но слово «вино» произносил отчетливо. И все время просил его у бабки. Хотя врач строго запретил употреблять деду спиртное, но бабушка Шура считала, что «немножко можно»: нельзя же так сразу у старого человека любимый напиток отбирать — помрет еще, чего доброго! И она тихонечко подпаивала его, разводя ложку спирта в кружке чая. Дед все время и просил у нее «мою кружку», хотя вряд ли мог уже различить вкус вина…
Клавдия, уехав, оставила ключ от своей квартиры матери — чтобы не прерывать торговлю спиртом, которой занималась втихомолку: этот бизнес сейчас, когда спивались все, приносил немалый доход. А бабке того и надо было: обиходив деда, она в тот же день отправилась в квартиру дочери, чтобы распродать хотя бы литр спирта и выручить для дочери деньги, а заодно взять в долг и себе граммов пятьсот (в магазине-то водка стоила в пять раз дороже). Но поскольку она «на радостях» тут же и «приложилась», то большая пластиковая бутылка вдруг выскочила у нее из руки, и целый литр спирта пролился на стол и на пол.
Чтобы поправить такое горе, бабушка вытянула губы трубочкой и начала отсасывать с клеенки, а потом с пола драгоценную жидкость. Ей до смерти жалко было, что такое добро пропадет впустую: все равно за этот литр ей уже придется расплачиваться с дочерью, так уж надо хотя бы слизать с пола то, что не успело растечься!
И так, слизывая с пола неразбавленный спирт, бабушка успела крепко нализаться. Она еще кое-как помнила, что обслужила двоих-троих постучавшихся в дверь ханыг — налила им несколько граммов «шильца», а вот куда подевались ключи от квартиры дочери, когда она собралась домой, понять не могла. Она принялась суматошно искать: дверь-то просто так не захлопывалась; чтобы закрыть, обязательно нужен был ключ. А он — как сквозь землю провалился. Бабушка искала, и от горя все «добавляла» и «добавляла». И когда обыскала все, была уже совсем пьяна. Ключ словно кто украл — нигде его не было, а открытой квартиру ведь не оставишь!
Дед тем временем, покинутый и оставленный без надзора, не переставая звал бабку. Ему потребно было, чтобы она постоянно находилась рядом с ним или хотя бы откликалась на его зов. Но она не откликалась уже очень давно: вот уж и ночь прошла, и в окошке забрезжило утро. Дед не мог двигаться, но сучил ногами и сумел чуть-чуть развернуться на диване. Теперь он, запрокинув голову назад, мог видеть, как брезжит в окне сине-серый рассвет…
В квартире дочери был телефон. Бабка Шура могла бы позвонить кому угодно и, объяснив ситуацию, позвать на помощь. Но она этого не делала. То ли она одурела от спирта, то ли боялась признаться дочери или сестрам в том, как она опростоволосилась: дед там один, ключ потерян, а, самое главное, она «нажралась» ни с того ни с сего. За это ей от несдержанных на язык родственниц могло влететь. Хотя помогли бы, все уладили. Но бабка, как партизанка, предпочитала все скрывать и выпутываться сама. А может, счет времени потеряла…
Обезумевшую от горя, обнаружил ее к вечеру второго дня в этой нечаянной ловушке племянник, зашедший к Клавдии в гости — он не знал, что та уехала. Из несвязных бабкиных речей понял одно: беспомощный дед дома один, а сама она пьяная и квартиру дочери оставить не может. И, хотя бабушка Шура просила его «никому об этом не рассказывать», позвонил все-таки Настасье. Та отреагировала немедленно: прибежав к матери, смерила ее, посиневшую и опухшую от выпитого спирта, мало что соображающую, испепеляющим взглядом, отобрала ключ и помчалась к отцу. Страшные мысли по пути одолевали ее: как он там? Жив ли еще? Что он там думает? Ведь бабка вышла на минутку… и пропала. Воображение рисовало Настасье все что угодно, ведь отец уже больше суток находился один. Не совсем, конечно: вместе с ним в квартире были закрыты кошка и собака. Когда Настасья открыла дверь, оба кинулись из квартиры как ошпаренные. А она бросилась внутрь.
Отец лежал на диване неподвижно и, задрав голову, смотрел в окно, которое находилось сзади. Когда Настасья подошла к нему, так все и глядел. Потом перевел взгляд — совершенно ничего не выражающий. «Жив!» — Настасья успокоилась. «Пить, есть хочешь?» — спросила. «И того, и другого», — ответил. Значит, все понимает, значит, еще человек. У Настасьи отлегло от сердца. А мать она готова была уничтожить. Партизанка чертова! Не могла сразу позвонить! Пришли бы к деду, а она сидела бы там, сторожила эту квартиру!
На отца было жалко смотреть. Он, как огромный, худой ребенок, лежал, весь обкаканный, описанный; рот послушно открывал, но жевать и глотать почему-то не мог. Настасья была подавлена этой картиной: таким беспомощным и жалким отца она никогда не видела. А главной его обидчицей представлялась мать. Как она могла о нем забыть? После такого стресса отец вряд ли выживет… Но, ошарашенная и придавленная, не зная, что делать, и мало что осознавая в этот момент, Настасья понимала одно: отца так оставлять нельзя. Ему нужен присмотр, уход. На мать, как оказалось, надежда плохая. А ведь она всегда была самым надежным человеком. И вот из-за вина сорвалась…
Настасья вызвала «скорую». На вызов приехал знакомый врач, и с ним она отправила отца в больницу — иначе бы парализованного старика туда было не пристроить.
Ключ бабушке Шуре помогли найти поднятые на ноги ее младшие сестры: оказалось, он свалился со стула в коробку с обувью. Так закончилось ее бесславное заточение, и она, все еще отравленная алкоголем, выругав по-всякому дочь за то, что та отправила отца в больницу, на другой же день поскакала туда покормить и помыть мужа — персоналу старик там был совсем не нужен. Вся последующая пенсия деда Коли ушла на лекарства, которые ему нехотя стали вливать. Врачи-то видели, что уже поздно, что не поможет, и деду лучше не становилось. Он лежал тихо и ничего не требовал, кроме… вина.
Клавдия, удачно сплавив детей, вернулась в город и, узнав, что отец в больнице и весьма плох, сходу насела на мать. Теперь главной задачей ее стало — не проворонить родительскую квартиру.
— Ты видела, как я живу? — истерично кричала она матери.
— Трубы лопаются, вода в них застывает, зимой ноги к полу примерзают! Дети вечно болеют! Дом садится, все рушится, что я там одна могу сделать?! Как мне там жить?!
Мать свое младшее чадо жалела. С младенчества Клава была ущербна: в плаче заходилась до судорог и синевы, потом начались всякие операции — аденоиды, аппендицит, щитовидка, опухоль в груди, кесаревы сечения… Может, виновата в этом подводная лодка, которая в год, когда она младшую вынашивала, пришла к пирсу грязной — после аварии; а может, пьянство мужа — к тому времени еще умеренное, но уже регулярное… Бабушка Шура отказать младшей ни в чем не могла, хотя та и не скрывала от матери свое к ней крайнее пренебрежение. Она считала мать хитрой и подлой и, как сама признавалась Настасье, ненавидела ее. Настасья только ужасалась: для нее лучше и непогрешимее матери человека до сих пор не было. А у Клавдии стиль жизни, видно, был такой — осуждать и ненавидеть. Ненавидела она многих, но использовала в своих целях всех, причем довольно беззастенчиво, если не сказать «нагло».
— В общем, так: забирай отца из больницы и вези его прямо в мою квартиру. Будете жить там! А я поеду в вашу!
Мать промолчала. Так — значит так. Может, так и лучше. Внуки должны жить в тепле. А с дочерью ужиться они ни за что не смогут. Характер у нее — чуть что, сразу в драку. Хоть муж перед ней, хоть мать… С детства нервная.
Но дед Коля до новоселья не дожил. Умер тихо, безропотно и неожиданно: через час после того, как бабушка Шура, покормив его, ушла домой…
В их семье это была первая смерть. Родственники умирали довольно часто, но чтобы муж, отец… Бабушка Шура, хоть и была, казалось, к этому готова, но совершенно потеряла голову. Сорок семь лет вместе… Она ничего не соображала и только ходила следом за старшей дочерью по всем похоронным инстанциям да механически подписывала бумаги. Не забывала и горе заливать. А младшая дочь в это время тоже занималась кипучей деятельностью: вычищала родительскую квартиру от вещей отца, чтобы они не напоминали о покойнике. Все: от старых носков и штанов до шапок, шляп и зимнего пальто — было ею вынесено на помойку. Вещи тут же расхватали прохожие. Вернувшаяся из очередного учреждения бабушка Шура успела вытащить из мусорного бака только парадное пальто деда, с каракулевым воротником. Но на ругань с дочерью у нее не хватило сил. Да и что можно было сказать? Ведь та чистила квартиру для себя.
После похорон отца, на которые Клавдия не сочла нужным явиться, она поторопила мать с оформлением квартиры в собственность и завещания. И как только завещание в ее пользу было составлено, тут же перевезла мать в свою большую, сырую и темную квартиру, а сама обосновалась и зажила припеваючи в родительской.
Настасья узнала о сделке сестры и матери лишь после их переезда. И коварство сестры, и бездушие матери по отношению к ней больно ударили: а она, значит, третий лишний; ни родней, значит, ни дочерью уже не является? Тайный сговор самых близких людей неприятно открыл ей глаза. Значит, мать лишь прикидывалась перед ней матерью? Значит, лишь кое-как терпела ее? А сестрица видела в ней врага № 1 — соперницу на владение имуществом? И сейчас радуется, что так удачно обштопала сестру?
Настасье показалось, что в этот черный день она потеряла обеих — и сестру, и мать. Особенно убивал их «блок» против нее и то, что все делалось скрытно… С ней обсуждать завещание ни до ни после «родня» не имела никакого желания, и Настасья оскорбленно отступилась.
…Кончилось лето, наступила осень с ее дождями, и бабушка Шура стала вкушать все прелести своего нового жилья. Отопления долго не давали, и в квартире она сидела в пальто, платке и валенках и боялась даже нагреть себе чаю, так как газ в этом доме был привозной и очень дорогой. Она не могла обогреваться электропечкой, что Клавдия делала не раздумывая, потому что экономила электроэнергию. Потом, когда наконец дали отопление, начали лопаться труба за трубой, и бабушка Шура жила то без горячей, то без холодной воды. К зиме у нее обрушилась штукатурка с потолков в кухне и в комнате, открылись щели, в которые можно было просунуть руку (стена садилась) и из которых страшно сквозило, и целых три месяца бабушка Шура добивалась в жилконторе ремонта, так как за квартирой числился огромный долг: дочь не платила за жилье уже года два. Со своей пенсии бабка Шура пыталась выплатить хотя бы часть этого долга (она вовсю помогала дочери!), в то время как дочь, живя в благоустроенной квартире матери, платила за жилье и телефон лишь половину стоимости, поскольку бабушка Шура была заслуженным ветераном труда и все еще оставалась прописанной в своей квартире.
Когда в очередной раз бабушке ремонтировали лопнувшую трубу, сантехник уронил ключ и разбил фаянсовый унитаз вместе с бачком. Из-за долга за квартиру унитаз бабушке Шуре, с полным правом, не устанавливали полтора месяца, и все это время она ходила какать на бумажку посреди пола, а потом выносила ее во двор, в мусорный бак. На своем семьдесят первом году жизни бабушке Шуре пришлось все это стоически переносить; впрочем, после разбоя, который власти учинили над народом, — не только над стариками, но и над молодыми, которые поголовно остались без работы и без средств к существованию, она уже ничему не удивлялась. А разбой дочери был вполне оправдан: она не то что купить квартиру, даже за жилищные услуги со своей учительской зарплаты платить не могла. (Чтобы получить квартиру по очереди, как было в советские времена, — об этом уже и мечтать не приходилось). Так не жить же ей в таких нечеловеческих условиях!
Иногда бабушка Шура все-таки робко жаловалась Клавдии, которая мать теперь дальше порога ее собственного дома не пускала, а та злорадствовала: «A-а, теперь узнала, как мне там жилось?» Бабушка Шура приходила к старшей дочери и рассказывала ей про свои напасти, но та отвечала ей неизменно: «Ты сама этого хотела». А потом разражалась бранью, пытаясь прояснить, почему мать решила облагодетельствовать «эту кукушку», которая даже от детей избавилась, поскольку привыкла жить на широкую ногу, и живет сейчас припеваючи; почему не стала спокойно доживать в своей квартире и совершила эту глупость? Мать отвечала одно: «Я только ради детей старалась». «Каких детей? — орала Настасья. — Где они, эти дети?!» Мать сокрушенно умолкала, потом осуждающе и назидательно говорила: «Не завидуй, не считай чужое добро». «Да ведь оно и мое тоже! — вопила Настасья. — Вы ведь с Клавкой меня обокрали! Ты это понимаешь? У меня ведь тоже дети растут, скоро на выданье! Разве им жилье не нужно будет?!» Но мать упрямо замолкала, собиралась и уходила в свой «подвал». Потом приходила снова, снова жаловалась: жутко холодно, ванна опрокинулась (пол вздыбился), некому поднять, вода замерзает, дверь (первый этаж!) поджег кто-то…
Настасья видеть ее не могла с этими жалобами. Какая нелепость! Как она могла так поступиться собой на старости лет?! Бросить свою квартиру! Но потом (прошел уже год) стала понимать, что мать, которая самоотверженно отдала дочерям, мужу, внукам всю свою жизнь, видимо, действительно, совершила под конец подвиг: подарила теплую квартиру детям, своим внукам (спустя год родственнички «подкинули» их назад), а сама ушла жить в разваливающуюся, холодную нору, чтобы охранять ее от разграбления. И иначе она не могла. А жаловалась только так, для проформы. Все равно бы ничего менять не стала. Ведь у Настасьи квартира есть, в кирпичном доме. А то, что по завещанию у Клавдии их потом будет две, — так далеко мать не заглядывала. Две так две. Какие мшуг быть обиды между сестрами?! «Туда я ушла умирать, — говорила она Настасье. — Вот посторожу квартиру, сколько могу, и помру. Мама моя на семьдесят втором году умерла, и я так же умру». Разубедить ее Настасья не могла: мать почему-то на нее злилась, эта злость у нее иногда прорывалась, и она обвиняла Настасью в явных нелепостях. Настасья поняла наконец: сестрица на нее клевещет как может, себя обеляя, ее очерняя. Да и мать уже, по слабости старческого ума, что-то свое измышляла и сестре верила. А с некрепкими мозгами чего воевать? Их не переубедишь. Оставалось надеяться на просветление…
Ох, как жаль было Настасье, что мать вдруг стала поворачиваться к ней такой невыгодной стороной!.. Да она и подозревать не могла, что мать у нее такая… Вовсе не идеальная. Права, что ли, была сестрица?
Вскоре квартиру, в которой ютилась баба Шура, признали-таки негодной для проживания: дом садился больше именно на том конце, и трубы «летели» одна за другой. В ближайших кварталах многие «деревяшки» уже были снесены за ветхостью. Старый, «деревянный» город постепенно превращался в пустырь. Да и то: дома там уже по два срока отслужили.
Бабушка Шура все чаще приходила к старшей дочери: то, чтоб «убежать» от гостей-собутыльников, которые к одинокой и приветливой старухе повадились, а не впускать их она так и не научилась; то просто потому, что ей было «неловко» одной (ни радио, ни исправного телевизора у нее не было, а деньги все уходили на оплату долгов Клавдии). Она рассказывала, что в жилконторе ей уже предлагали переехать из рушащейся квартиры в коммуналку, с девятью соседями… Настасья, продолжая сердиться на мать, сухо советовала ей не делать очередной глупости. Но мать страшно боялась зимнего холода в квартире, боялась одиночества…
В один из октябрьских вечеров в квартире Настасьи раздался телефонный звонок: звонила сестра, с которой они давно не общались: «Настя, мать умерла. Вчера или позавчера. Дети ее нашли. Инсульт, наверно. А я ей уже квартиру подыскала для переезда…»
Настасью словно пригвоздило к полу. Как так? Почему?? Не имела права! Ведь она еще не старуха! Крепкая, шустрая… На дороге за ней не угонишься! Как она смогла их бросить?! В состоянии войны… И… как теперь жить?!.
Но для нее все было уже поздно. Не вернуть. Не помириться. Не поговорить… У нее украли мать! А для сестры — все в самый раз… Пора вступать во владение наследством. И выкидывать из квартиры вещи матери.
С противоположных сторон повлеклись они к той страшной квартире, где лежала давно остывшая, ничего уже не чувствующая, породившая их мать…