В колонии для особо опасных рецидивисток поражало все: лица, характеры, судьбы. Впечатления можно было вместить только в серию очерков. Но по какому принципу отобрать «героинь»? В конце концов решение созрело. Описать полные драматизма истории трех женщин (которые заплатили за свои преступления сполна и чье дальнейшее пребывание в неволе лишено всякого смысла) и выступить поручителем, помочь им освободиться раньше срока.
Почти все особо опасные рецидивистки начали преступную жизнь, будучи детьми. И первое пенитенциарное учреждение, которое наставляло их на путь истинный, — колония для несовершеннолетних. Женских «малолеток» у нас немного — всего четыре. Даже в самой худшей есть сотрудники, которых рецидивистки вспоминают с теплотой. И все же самые негодные условия содержания — там. Самая вредная система перевоспитания — там. Самые безобразные взаимоотношения между заключенными — там.
К моменту нашей встречи Ире Галушкиной исполнился 21. год. Но язык не поворачивался назвать ее молодой женщиной. Симпатичная, маленькая (рост 150 сантиметров!), хрупкая девочка.
В колонию она попала 15-летней. Вместе с уличными подружками что-то стащила с прилавка магазина. В подобных случаях суды обычно ограничиваются отсрочкой исполнения приговора. Пощадили бы и Иру. Но она страшно перепугалась и, вопреки подписке о невыезде, сбежала из города. Потом одумалась, вернулась, но судьи увидели в этом бегстве не страх, а испорченность. Подельницы отделались условными судимостями. А Ира получила полтора года.
Какой-то из русских царей (кажется, Александр II) велел запереть себя в одиночной камере Петропавловской крепости и провел там около часа. Хотел почувствовать, что испытывают те, кого он туда отправлял. Нам бы последовать этому примеру. Включить бы в практику студентов юридических факультетов хотя бы суточное сидение за решеткой. Это не убавило бы у них непримиримости по отношению к преступникам. Но, наверное, повлияло бы на чувство меры, особенно при вынесении приговоров.
Для того чтобы проучить ребенка-преступника (в других странах давно поняли), достаточно посадить его под замок на несколько недель. Этого вполне достаточно, чтобы вызвать отвращение к тюрьме, панический страх перед неволей. Единица измерения срока наказания несовершеннолетних во всех цивилизованных странах — неделя. У нас, как и применительно к взрослым, — год. Так что с Ирой обошлись почти гуманно, дав ей полтора года.
Но и этот срок показался ей вечностью. Представляю, что на это скажет читатель. А воровать ей не казалось стыдным? Согласен: стыдно. Но давайте примем во внимание особую психологию подростков из поволжских городов. Предприятия там в основном оборонной промышленности или с вредным производством. Надеюсь, понятно, что я имею в виду. «Что толку от того, что вы живете честно, если не можете одеть меня как следует?!»— говорят родителям тысячи подростков. Они остро переживают свою второсортность. Желание хорошо выглядеть оказывается сильнее нравственных правил. Если бы общество давало им работу, возможность самим удовлетворять хотя бы часть своих потребностей!
Подростки-преступники сознают, что стали виновниками чьей-то беды. Но они сознают также, что являются жертвами дурного воспитания и тех условий жизни, в которые их поставило общество. Вот почему они переступают порог неволи с лицами, на которых не написано раскаяние.
Подросток не просто подавлен, он буквально раздавлен неволей. (Он вообще привык знать только родительский дом.) Но кто в этом возрасте покажет свои слабости? Чем больше подавленности, тем больше бравады, развязности, стремления и здесь, в тюрьме, быть не хуже других. Страшная неуверенность в себе. И страшная (показная) самоуверенность.
«Что вы чувствовали в первые дни пребывания в неволе?» Этим вопросом социологи начинают свои беседы с заключенными. Ответ иногда длится часами. Если бы подростки были так же откровенны, как взрослые. Если бы так же умели объяснить, что с ними происходит.
Во втором приговоре Иры Галушкиной я прочел: «Отбывая наказание в… воспитательно-трудовой колонии, с целью добиться перевода в другое воспитательно-трудовое учреждение, совместно с другой воспитанницей, Воропаевой, по предварительному сговору, накинули на шею воспитаннице Казанцевой ремень от швейной машины и за концы затянули его. Казанцева стала кричать, однако Галушкина и Воропаева продолжали затягивать ремень. После потери Казанцевой сознания, полагая, что она мертва, оставили ее одну в комнате. Однако свой преступный умысел до конца не довели, так как Казанцевой была оказана медицинская помощь…»
Совершенное в колонии преступление называют раскруткой. Бывают раскрутки непреднамеренные, когда одна заключенная ранит или убьет другую во внезапно вспыхнувшей доаке. Или когда наберет в кружку мочу и плеснет ее в лицо надзирателю. Или когда что-нибудь украдет.
Но нередки и раскрутки умышленные. «С целью добиться перевода в другое учреждение». В таких случаях решают, какое преступление лучше совершить, чтобы отправили наверняка? Кража или хулиганская выходка не годятся. Осудят и оставят в зтой же колонии. Что-нибудь поджечь? И на это шли. Но номер не проходил. Тоже оставляли. Вот и передается из уст в уста: самый верный способ добиться отправки — подобрать терпилу (потерпевшую) и убить. Либо совершить покушение на убийство.
Здесь возникает естественный вопрос. До какой же степени должно быть худо какой-нибудь девчонке, до какой степени отчаяния она должна дойти, чтобы на такое решиться?
Когда Иру привезли в колонию и переодели, она почувствовала себя огородным пугалом. Черная телогрейка, черные солдатские сапоги. Все — на два-три размера больше. Окружающие покатывались со Схмеху. Это злило и унижало. Ну кому понравится быть посмешищем?
Как и остальные несколько сот девчонок, Ира должна была исправиться в процессе труда. Есть у нас такая теория: труд превратил обезьяну в человека, труд и только труд способен исправить преступника. Как и в большинстве других женских колоний, работа была одна — шитье. Шили полосатые робы для особо опасных рецидивистов…
А после работы… Ну, прежде всего учеба в школе. Может быть, единственно светлые часы. Но не дай Бог получить двойку или замечание учителя. По специально разработанной системе, со всего отряда (или отделения) снимались баллы. За провинность одной девчонки наказывались все. (Прежде всего лишением кино.) Негодовали все, а воспитатели (дабы было неповадно другим) закрывали глаза на то, как протекало негодование. Плевали в лицо, избивали, давали презрительные прозвища.
Хотелось хоть минуту побыть в одиночестве. Но каждый день будто специально планировался так, чтобы не оставалось ни секунды личного времени. Основным занятием на досуге была двухчасовая строевая подготовка. На специальном плацу. Под песню «Дан приказ ему на запад». После строевой Ира едва волочила ноги…
Навалилась так называемая зоновская болезнь. Когда не хочется жить и хочется хоть немного забыться.
Ловили момент, когда в зону въезжала грузовая машина, обмакивали в бензин тряпку и нюхали, нюхали до одурения. Иногда удавалось достать ацетоновую краску… Но воспитатели смотрели в оба. Когда не было никакого доступа к бензину и краске, выход был один — играть в удавочку. По очереди душили друг дружку полотенцем, зажимали сонную артерию, отключались, называлось, «кайфовали».
Воспитатели не могли уследить за подобными развлечениями. И в качестве надсмотрщиков использовали активисток. Активистки тоже курили, тоже нюхали, тоже играли в удавочку. Заслужив досрочное освобождение, тоже совершали повторные преступления. Единственное, что отличало их от других, — способность пойти и доложить.
Галушкина и Воропаева выбрали своей терпилой активистку, которая неоднократно их «сдавала». Они как бы расквитались с ней. Таким было их моральное самооправдание. Они ненавидели ее, потому что хорошо знали: Казанцева строит свое благополучие, навлекая наказания на других. Она вовсе не встала на путь исправления, как об этом говорят воспитатели. Как показало время, в этом они были правы. Освобожденная по амнистии, Казанцева снова совершила кражу и попала в колонию.
Ходатайствуя за Галушкину, я исходил из того, что сама мысль совершить покушение на убийство и избранный способ пришли девчонкам в голову только потому, что они попали именно в эту колонию, под влиянием царивших там порядков и «игрищ».
Преступление, совершенное мужчиной, в большинстве случаев существенно отличается от преступления, совершенного женщиной. Мужчина обдумывает замысел. Женщина действует импульсивно. Мне казалось, что эту простую истину хорошо знают высокие судьи.
Я должен был убедиться, что Ира не подведет. Бро-мя от времени я звонил в колонию и мне отвечали: замечаний нет. Только через год я опубликовал очерк о судьбе Ирины и ходатайствовал перед Верховным Судом РСФСР о том, чтобы к ней было проявлено милосердие. Ответ пришел спустя шесть месяцев. За это время Ирина также не имела никаких замечаний.
Ходатайство было отклонено. Цитирую выдержки из ответа заместителя Председателя Верховного Суда Российской Федерации. «По месту отбывания наказания Галушкина характеризуется как не вставшая на путь исправления». Откуда такой вывод? Следующая строка как бы вносит ясность. «За четыре года имела 20 взысканий за нарушения режима». (Какие нарушения — не указывается. А это важно. Это очень важно. Разбирая тюремную судьбу другой женщины, мы поймем, какая мелкость часто держит человека в заключении, подобно капкану.) Но далее… «За последние два года не имеет ни взысканий, ни поощрений. Преступный образ жизни осуждает, но глубоко не раскаивается». Вы что-нибудь поняли, читатель?
Галушкина и Воропаева хотели убить такую же, в сущности, жертву нашей исправительной системы. (Но они се все же не убили. По некоторым свидетельствам, их колотила дрожь от того, что они сделали, и они сами заявили о содеянном, что, в частности, и позволило вернуть к жизни Казанцеву.) Это страшно. Но за это опи были адекватно страшно наказаны. Даже взрослым крайне редко дают за покушение на убийство восемь с половиной лет. Теперь приговор медленно, но верно убивал их. Не только морально, но и физически. Галушкина который год больна туберкулезом. Но и это обстоятельство, указанное в ходатайстве, не смягчило сердца высоких судей.
Перед работником Верховного Суда предстало дело. Журналист, прежде чем обратиться с ходатайством, общался с живым человеком, перепроверял свои впечатления, беседовал с работниками колонии. Журналист наверняка уступает работнику Верховного Суда в юридической квалификации. Но он делает выводы на основании куда более широкого и полного материала. Журналист отдает себе отчет в том, что ошибка крепко ударит по его имени, Но он может позволить себе смелость, потому что изучал не дело, а живого человека. Работник Верховного Суда просто вынужден проявлять осторожность. Но какова цена этой само-страховки?!
Ирина Галушкина сегодня на воле. Все, кто причастен к этому наказанию, могут быть довольны: наказание исполнилось полной мерой, срок отбыт от звонка до звонка. Ну а Галушкина?
Понятно, что с преступником нужно бороться. Но только в двух случаях. (Высказываю свое личное мнение.) До тех пор, пока он не обезврежен. И когда он противодействует администрации колонии. Во всех других случаях нужно бороться за преступника. Нужно его спасать, Тем более, если это несовершеннолетний. Всякая другая установка только преумножает зло.
Говорят, тюрьма — это слепок общества. Если так, то почему там ничего не меняется, исключая разве что какие-то послабления в условиях содержания? Почему девочки по-прежнему шьют полосатые робы для особо опасных рецидивистов? Неужели кто-то до сих пор считает, что в таком труде подросток становится лучше? Почему до сих пор не отменено деление воспитанников на «чистых» (сотрудничающих с администрацией активистов) и «нечистых» (тех, кто не идет на это сотрудничество)? Неужели не ясно, что использование одних подростков против других порождает приспособленцев и доносчиков, приводит к драмам, вроде той, которую мы обсудили? Почему до сих пор колонии для несовершеннолетних представляют собой муравейники, где вроде бы уделяется внимание всем, но никому в отдельности? До каких пор мы будем рассматривать эти колонии (как и колонии для взрослых) как фабрики и заводы с дешевой рабочей силой? У нас находится за решеткой всего-навсего 1500 девочек-преступниц. Что мешает начать подлинную реформу пенитенциара? Почему девчонку, совершившую кражу, увозят за сотни и тысячи километров от дома? Почему ее перевоспитанием не занимаются власти того города, где она созрела как преступница?
Кто мне ответит?
1990 г.
Раскрыть фамилию осведомителя можно только по специальному приказу министра внутренних дел. Журналисты этому правилу не подчинены. Но я все же заменю фамилию второй женщины, которую просил освободить. У нее есть родственники. Есть мать. С матери и начались все несчастья Зои Адзяновой.
Человек без образования и специальности, после смерти мужа мать осталась с четырьмя малыми детьми без всяких средств к существованию. Предложила свои услуги тем, кто вяжет. Стала продавать на рынке платки, другие вещи. Ее задержали (не положено торговать без патента), побеседовали, поняли, что женщина хоть и без образования, но не глупая, и предложили стать агентом уголовного розыска. Так Адзянова стала «Сафиной».
В руки милиции попадаются крепкие орешки. Не только мужчины, но и женщины. Хоть убей, не признаются в совершенном преступлении. Когда возникали подобные трудности, Адзяновой выписывали командировку, давали билет на поезд, суточные, она ехала в другой город, ее встречали «люди в синих шинелях», хорошенько инструктировали, придумывали для нее легенду и подсаживали к подследственной, не желающей давать чистосердечное признание.
«Сафина» говорила мне, что делала так, как лучше и для угрозыска, и для подследственных. Одни меньше трепали нервы. Другие получали за «чистосердечное признание» небольшую скидку. Это был стиль «Сафиной»: не просто что-то выведать и потом передать своим хозяевам, а внушить сокамернице мысль, что лучше снять с души камень (работала она в основном с убийцами и крупными воровками) и во всем покаяться.
Командировка сменялась командировкой. Год проходил за годом. Менялись города (в своей родной Перми «Сафиной» находили задания, не связанные с подсадкой в тюремные камеры). Менялись и начальники. Но всех их, как и многие годы, проведенные в увлекательной, хотя и трудной работе, она вспоминает сегодня почти с теплотой. Однажды только вырвалось у нее, что согласие сотрудничать она дала после того, как все они (и она, и дети) лежали в больнице с острой формой дистрофии… Когда Адзянова подписала «контракт», в ней (по ее словам) было веса не более 40 килограммов…
«Сафина» не скрывала, что свободное от командировок время проводила на центральном рынке Перми, где занималась не только продажей изделий народного промысла, но и прямой спекуляцией. То есть совершала то преступление, которое особенно рьяно осуждалось нашей правовой пропагандой и особенно сурово каралось законом. «Надо же на что-то существовать нашему человеку». Так считали в милиции и закрывали глаза на проделки своего тайного агента. Было и другое, более важное оправдание. Невозможно проникнуть в недра спекулянтской братии, разнюхать, кто есть кто, не участвуя в махинациях, не став своим человеком.
Я спрашивал «Сафину», сколько опасных преступлений она помогла раскрыть. «Не могу сказать, — отвечала она. — Не считала». Тогда мы попробовали посчитать вместе. Даже если она выезжала в командировку хотя бы раз в месяц, то за год набегает двенадцать преступлений. Работала она что-то около 20 лет, если не больше. Умножаем 12 на 20. Получается потрясающая цифра.
Оказывая обществу поистине неоценимую услугу, она вправе была рассчитывать на адекватное вознаграждение. Но когда я вошел в квартиру «Сафиной», то был просто потрясен убожеством и нищетой. «Сколько же платили вам?» — спрашивал я. «До денежной реформы 60-х — три рубля в день — суточные, а за неделю работы в «командировке» рублей 35–40…»
Если есть на свете высшая справедливость, то небо должно было покарать тех, кто, выплачивая эти гроши, получал за успехи Адзяновой новые звездочки. Но наказана была она, агент по кличке «Сафина»…
Во время ее командировок дети были предоставлены самим себе. А в промежутках между командировками, когда она торговала и выполняла «секретные задания» на центральном рынке, дети часто бывали там и не могли не познакомиться с теми, с кем постоянно общалась их мать, — лучшими представителями местного уголовного мира, и только чудом могли не поддаться их влиянию. Чуда не произошло…
Дети не знали о тайном занятии матери. Но чувствовали, что за ее частыми отлучками что-то кроется. Можно предположить, что мать тоже догадывалась, что ее дочь Зоя не просто так водится с компанией карманников. Видела и милиция. Но даже не пыталась уберечь девчонку. У милиции были свои расчеты.
Борьба с карманниками — чистое наказание. Схватить с поличным невероятно трудно. Кто из «ментов» не мечтает иметь среди «щипачей» своего агента, который бы сообщал, кто, когда и где будет завтра «работать». Вот Зою и готовили к этой роли. Тем, что не мешали ей проходить «стажировку», совершенствоваться в «ремесле», становиться среди карманников своей в доску.
Нужно учесть и «человеческий фактор». Зоя была прелестной наружности. А все (или почти все) агентки готовятся обычно к двойному использованию… Вербовка Зои стала для некоторых голубой мечтой.
Получив предложение, Зоя обратилась к маме за советом. И мама сказала: «Соглашайся». «Зачем? Почему?» — допытывался я у нее. «Сафина» молча плакала. Не могла же она сказать, что знала: любимая дочь стала карманницей. А коли уж втянулась в грязное ремесло, то сотрудничество с милицией — хорошее прикрытие. Попадется — выручат. Вербовщики гарантировали это напрямую. Это был соблазн. Дочь соблазнилась. А мать благословила.
Многие оперработники утверждают, что у них «на связи» находятся даже «воры в законе». Не все, но очень многие. Даже к ним нашли подход. Из этого утверждения следует, что паутина осведомительства опутывает, по сути дела, весь преступный мир.
Представляете, что может быть, если в качестве платы за информацию давать возможность каждому безнаказанно воровать? Кто же тогда за решеткой сидеть будет? Вот почему практика использования доносчиков предусматривает их периодическую посадку. В первый раз это воспринимается болезненно. Агенты обижаются, обвиняют своих хозяев в нарушении условий договора, но очень быстро свыкаются с неизбежным. Этому способствует налаженная система передачи агента от одной оперативной службы к другой. Агенту не приходится скучать ни в следственном изоляторе, ни в колонии. Там его (ее) встречают «кумы», выражают свое искреннее сочувствие и предлагают существенную прибавку к тюремному рациону в виде посылок и передач (якобы из дома). «Кумы» собственноручно выдают сигареты, чай для заваривания чифиря, поднимающие тонус таблетки, а иногда и наркотики. Жить можно.
Первый Зоин срок пролетел, как один день. Исчез естественный страх перед неволей. Появился навык извлекать из осведомительской профессии личные выгоды.
На свободе Зою однажды пытались изнасиловать свои же уголовнички. Вне себя от страха, она выбросилась из окна четвертого этажа. Переломы зажили, но отвращение к мужчинам осталось. Это не нравилось уголовникам, привыкшим видеть в женщине вещь. Но это не нравилось и «ментам», которые также привыкли видеть в женщине тот же предмет.
Но у нее была еще и тщательно скрываемая ненависть к «ментам», которую испытывает (не может не испытывать) любой уголовник.
Этим уникальным взаимоотношениям трудно дать название. Это было что-то вроде брака по расчету, когда ненависть нарастает с каждым годом. И в конце концов страдающая сторона решается пойти на разрыв.
В агенты вербуют не только тех, кого можно склонить к этой работе, но также тех, кто просто хитер и умен. Просчитав развитие событий своей жизни намного вперед, Зоя поняла, что это невозможно — порвать со своими хозяевами и продолжать воровать. Даже если она уедет из Перми в любой другой город, рано или поздно ее найдут, снова начнут принуждать к сотрудничеству и, если она откажется, накажут. Очень больно накажут. И она пришла к мысли, что нужно остаться в родном городе, с мамой, но порвать не только с осведомительской работой, но и с профессией карманницы.
Она покупает (в колонии, где отбывала последний срок) швейную машину, оверлок. Шьет женские платья, продает их на рынке, подсчитывает выручку и с восторгом убеждается, что имеет ничуть не меньше денег, чем раньше.
«Это талантливый человек, — говорила мне о Зое ее воспитательница. — У нее золотые руки». Если так, то вполне понятно, почему талант криминальный уступил место таланту красивой, честной работы. Но мы уже знаем, что Зоя была также талантливой осведомительницей. Она могла обойтись без своей преступной работы. Но в угрозыске не могли обойтись без нее…
Чем больше осведомителей сумел завербовать оперативный работник, тем он выше в глазах коллег и начальства. Это аксиома. Но чем талантливей сыщик, тем меньше он зависим от негласной информации своих агентов. Это тоже аксиома. Но горе тем, кто попал в услужение к серости.
Без Зои были как без рук. Иначе зачем было приходить прямо к ней домой и уговаривать, угрожать и снова уговаривать? Зоя наотрез отказывалась. Ее трясло от одного вида визитеров. И в самом деле, сколько же нужно низости, чтобы превратить и без того грязную работу к тому же в принудительную?!
«Пожалеешь, но будет поздно», — сказали ей. И через какое-то время Зоя была схвачена на рынке по подозрению в краже кошелька из большой хозяйственной сумки.
При задержании Зою спросили, сколько денег в ее кошельке. «Рублей двадцать пять. Пятирублевыми купюрами», — ответила она. В кошельке оказалось 30 рублей. Кто из нас назвал бы с точностью до рубля — после совершения покупок — сколько у него наличности? Этот просчет обошелся ей дорого.
У Зои изъяли кошелек, унесли в другую комнату и там (в ее отсутствие, но в присутствии понятых и потерпевшей) выяснилось, что две или три купюры далеко не новых денег поразительным образом имеют очень близкие порядковые номера. Это был второй факт, как бы подтверждающий вину Адзяновой.
Третьим живым фактом стали свидетели кражи. Правда, ими были те, на кого раньше работала Зоя и кому она отказала в сотрудничестве, но суд не усмотрел в этом ничего странного.
Пять лет лишения свободы в колонии строгого режима!
Почему я поверил Зое? Прежде всего потому, что она по своей воле пошла на раскрытие своей тайной многолетней работы на «органы». Причем пошла, будучи не на воле, а в колонии. Она отлично сознавала, что ее ждет. Самое меньшее — всеобщее презрение, всеобщий бойкот. Самое большее — смерть от руки тех (или по их поручению), кого она сдала.
Зое верили даже те, кто, из-за одной только корпоративной солидарности, должны были отвернуться от нее — начальница отряда, в котором Зоя отбывала свой последний срок, и сотрудница оперативной части, с которой она была «на связи». Если они, изучавшие Зою годами, верили ей, почему не должен был поверить я?
Ходатайство перед Верховным Судом Российской Федерации, честное слово, хотелось написать совсем не официальным языком. Мол, будем мужчинами, подчинимся логике, а не тому, в чем пытаются убедить материалы дела. Ведь невооруженным глазом видно, что стопроцентной веры «ментам» (ну как можно считать таких солидными свидетелями?!) быть не может. А коли так, то чего ради Зоя должна отбывать весь срок?
Заместитель Председателя Верховного Суда Российской Федерации сообщил, что оснований для пересмотра дела в порядке надзора не имеется…
Начальник спецчасти симпатичная женщина, оглядев меня с ног до головы, процедила: «Одеть бы вас попроще. Не говорить, кто вы. Оформить кем-нибудь. Тогда бы вы все поняли до тонкостей». С этими словами меня впустили в Березниковскую женскую колонию строгого режима.
Догорал сентябрь. Гражданки в телогрейках и белых косынках грелись возле бараков под последними теплыми лучами солнца. Почти каждая — либо с сигаретой, либо с самокруткой.
Меня водили по зоне, как по зоопарку (всюду клет-ки-локалки), и рассказывали жуткие истории, которые рисуют вроде бы типический образ способной на все зэчки-рецидивистки.
«Представляете, освобождается, берет из детдома дочь и продолжает вести распутный образ жизни. За ночь принимает по семь мужиков. Дочь начинает возмущаться. Однажды утром мать подводит дочь к окну и говорит: «Посмотри на трамвай в последний раз». И сносит ей топором полчерепа…»
«Они же, когда освобождаются, если и выходят снова замуж, то только за судимых. И вот она ему говорит: «Я твоих ублюдков кормить не буду». Одному ребенку два года, другому — десять месяцев. Забивает их палкой, закапывает в подполье и продолжает спокойно жить в этом доме».
«Дети отцу говорят: «Не хочу, чтобы ты с этой тетей жил. Она злая». «Тетя» это слышит. И сталкивает девочку с пятого этажа».
«А другая залила в рот ребенку соляную кислоту».
По моей просьбе сопровождавшие иногда стояли в сторонке, и тогда я слышал от зэчек совсем другие истории.
«Впервые я украла, когда училась в третьем классе. Вытащила из сумки учительницы восемь рублей. Хотелось жвачки купить. Мать на жвачку денег не давала: говорила, что это вредно. Отчим меня колотил. Однажды я побежала на девятый этаж скидываться. Но меня соседи удержали. Я — к подруге. Босиком по снегу! Подруга говорит: «У меня есть знакомые проводники. Поехали куда-нибудь». Ее тоже дома били, унижали… Вот и доездились…»
«Я впервые зашла в зону, когда мне было 13 лет. Это было спецпрофтехучилище. За что? В школе мы алюминиевыми пульками стреляли. И я покалечила глаз одному пацану. Отсидела четыре года, йу а дальше пошло-поехало».
«Первый раз я украла в десять лет. Украла игрушку. Не было у меня игрушек, понимаете! Мать лишили материнства. Я сутками ходила голодная. Познакомилась с блатными. С ними было веселей. С ними, думала, не пропаду!..»
«Меня мать стала подкладывать под мужчин, когда мне было 12 лет…»
Подавляющее большинство сидящих здесь женщин остались без родительского присмотра и прошли детские дома, спецшколы, спецпрофтехучилища, колонии для несовершеннолетних. И если внимательно проследить, от чего к чему шла та или иная рецидивистка, то в самом начале этого пути всегда можно найти тень мужчины. То ли это отчим. То ли какой-нибудь блатной покровитель. Цыганок (а их тут немало) мужчины открыто принуждают воровать.
«Ищи мужчину!» — говорил я себе, листая то или иное дело или беседуя с женщиной в белой косынке. И не было случая, чтобы не находил.
— Что было до посадки? — переспросила Люда Но-сачева. — Господи, ну что там могло быть интересного? Не хотела учиться. Родители надеялись, что одумаюсь. А если нет, то за счет спорта поступлю куда-нибудь. Занималась легкой атлетикой, часто ездила на соревнования (объездила всю Среднюю Азию), прыгала в высоту. Уже выполнила норму кандидата в мастера спорта. Поездки по городам, без мамы и папы, гостиницы… И вот однажды встречаю одного человека. Ему 36 лет.
Почти вдвое старше меня. Первое время я его сторонилась. Слышала, что он вор. А потом стало льстить, что его боятся, что он имеет какой-то вес…
В этой колонии 1090 женщин, и только пятьдесят из них в возрасте до 30 лет. Не удивительно. Ведь женская колония строгого режима приравнивается к особорежимной мужской колонии. Здесь, как и там, содержатся только особо опасные рецидивисты. Многие из них (с перерывами) сидят по 15–20 и даже 40 лет. Среди пятидесяти молодых Люда Носачева — самая молодая. Особо опасная рецидивистка в 23 года. Рекорд!
— Мой друг и его компания… они казались мне сильными людьми, — продолжала Люда. — Для них все было возможно. Не хамы, воспитанные, культурные. Не знаю, как сейчас, а тогда наша молодежная среда стремилась жить в свое удовольствие. Ну а у «авторитетов» было самое главное для такой жизни — деньги, много денег. Подарки дорогие, прогулки на машине по вечернему Ташкенту, рестораны. Там моего друга знали и уважали. Он предлагал мне выйти за него замуж, но я боялась родителей. Они бы меня не поняли.
Потом я устала от его любви, развлечений и ничего больше не хотела. Он это почувствовал и предложил уколоться. Я согласилась. Ну и пошло-поехало. Когда он понял, что натворил, было уже поздно.
Потом его посадили за кражу…
Однажды у меня началась «ломка». Меня всю выкручивало. Родители не знали, что со мной делать. Куда они только не возили меня в ту ночь! Даже в роддом — заподозрили! Я кричала, плакала, просила отца помочь мне, но чем, я так и не могла сказать. Помню, отец спросил: «Может, ты сама знаешь, что тебе нужно?» Я так и не решилась сказать.
Денег дома я не брала, чувствовала, что все поймут. Торговать собой не могла, потому что очень противная в этом отношении. Решилась украсть, и вот результат!
Понимаете, без ханки я уже не могла жить. Один грамм стоил от тридцати до шестидесяти рублей. Кололась я ежедневно. Вот и считайте, сколько нужно было денег. Родители у меня зарабатывали неплохо. Отец — геолог, мать — бухгалтер. В основном брала деньги у них. Потом возникло привыкание к одной дозе. Нужно было увеличивать. Нет, я ни на кого не хочу сваливать. Я шла ко всему, что случилось, сама. И свою роль играла всласть. Роль девахи, которой море по колено.
Я еще не попала в колонию, но из рассказов «авторитетов» и женщин, которые там бывали, уже знала правила поведения в неволе. И самое главное правило: нельзя спускать никому! Ни другой зэчке, ни начальнику. Если унижают, нужно ответить. Мне внушали: если попадешь туда, живи по законам, по которым живут зэки, а не по тем законам, которые диктует администрация. Только тогда тебя будут уважать…
— А говорят, что забота о сохранении своего престижа, своего статуса свойственна только осужденным мужчинам.
— Не знаю, кто вам это сказал. Но это не так. Любому человеку далеко не все равно, что о нем думают другие.
Итак, ее посадили за кражу, которую она совершила из-за пристрастия к наркотикам, и отправили в женскую колонию в Ташауз (Туркменская ССР), где та же самая ханка открыто продавалась в зоне барыгами — лагерными спекулянтагии.
«Там, на зоне, ханку можно было купить гораздо проще, чем на воле. Там все продавалось и покупалось. За деньги в эту колонию можно было завести слона…»
В этой обстановке Люда Носачева должна была исправиться. На это суд дал ей четыре года.
Вскоре в колонию прибыл из Иркутска большой этап. 300 новеньких готовились к тому, что местные будут гнуть их в дугу. Местные готовились к тому, чтобы не дать большой партии вновь прибывших установить свою власть. Не знаю, хотела ли Носачева отличиться или это произошло случайно, только она первая подралась с иркутянкой Люсей. А потом женщины пошли друг на друга стенка на стенку. Администрация отлично знала, что может произойти после прибытия крупного этапа, но ничего не сделала, чтобы предотвратить столкновение. Работники Ташаузской колонии предпочли обвинить во всем заключенных. Носачева, ее подруга Таня Самойлова и еще несколько женщин были отданы под суд. Всем им добавили разные сроки, Носачевой — три с половиной года, хотя драка обошлась без жертв. Судья вынес приговор и удалился из колонии. А осужденные переносили всю свою обиду, ненависть, отчаяние на тех, кто вез их в другую колонию, ко всем «ментам».
— Мне и Самойловой, — продолжала Носачева, — поставили на деле красную полосу. Ну, якобы мы опасные рецидивистки. И повезли на Ташкентскую пересылку. А во время этапа знаете, что происходит? То, что конвой материт ни за что ни про что, — это ладно. Могут под зад сапогом дать. В туалет идешь — солдат с тобой. Дверь рвет на себя — заглядывает, что ты там делаешь. Предложения всякие… Начинаешь грубить — в ответ… Могут на оправку сутки не выводить!..
В Ташкентской пересыльной тюрьме их поместили в камеру, где вместо положенных шести заключенных было шестьдесят! Все курили. Нечем было дышать. Но-сачева и Самойлова начали стучать в двери и требовать, чтобы открыли наглухо задраенное окно. Им прыснули «черемухой» прямо в лицо.
— Я никогда ничего подобного не испытывала. «Черемуха» — это ужасно. Слезы текут ручьем. Глаза ломит. Кажется, что слепнешь и никогда больше не будешь видеть. Но надзоркам этого было мало. Они придумали самое страшное.
Всех других вывели на прогулку. А меня — якобы на шмон, на обыск — в штрафной изолятор. Там меня решили подстричь наголо. Сначала надзорки велели сделать это зэку из хозобслуги, но тот отказался. И тогда они решили сделать это сами.
Я буквально обезумела, когда увидела, что они всерьез хотят это сделать. Я бросилась к решке — к окну, которое выходило в прогулочный дворик, и закричала. Таня Самойлова меня поддержала. В знак протеста вскрыла себе вены. Но этим она себе только сделала хуже. Меня-то постригли полностью, наголо. А ей оставили полосы волос. Потом нас били связками ключей. Старались попасть по почкам. Снова применили «черемуху»…
В Коксунскую колонию (это в Карагандинской области) Носачева и Самойлова прибыли истерзанные морально и физически, полные ненависти к любому человеку, носящему погоны работника МВД. Пока они ехали в «зэк-вагоне», над ними всю дорогу насмехались осужденные мужчины. Кричали им: «Коблухи!» Мужики знали по той, зоновской жизни, что так стрижется одна только категория женщин. Те, которые в условиях длительной половой изоляции приняли на себя роль мужчин. Но еще невыносимей было, когда их обзывали «крысятницами». По неписаному лагерному закону наголо стригут (с молчаливого одобрения администрации) только тех, кто ворует из чужих тумбочек. Стригут показательно, перед всей колонией. Но не могли же Самойлова и Носачева объяснять каждому гогочущему болвану, что с ними произошло на самом деле. Они только огрызались и еще больше ожесточались на весь белый свет.
Когда они прибыли в Коксун, на них ополчился отряд, куда их определили. Сто пятьдесят женщин окружили их, хотели избить: «Не надо нам крысятниц!» Девчонки отступили к окнам, разбили их, взяли в руки куски стекол. Снова чуть не пролилась кровь. Снова чуть не раскрутились. Но толпа, видя такой, чисто зэковский дух новеньких, поверила, что они действительно не «крысятницы».
Напротив, ненависть сменилась уважением. Несколько молодых женщин составили компанию Носачевой и Самойловой. И тоже сделали себе короткие стрижки.
А это уже не понравилось оперуполномоченным: «Коалицию создаете! Панков изображаете! Вы у нас напанкуетесь! — зловеще говорили они подругам. — Долго не погуляете. Сломаем!» И велели ходить отмечаться на вахту каждые два часа. По ночам освещали Носачеву и Самойлову фонариками.
Листаю их лагерные дела.
«За нарушение формы одежды — была без косынки — лишить права приобретения продуктов питания сроком на один месяц». «Обнаружено нарушение формы одежды: ходит без косынки в расстегнутой тело-Iрейке». «Находясь на карцерном содержании, после отбоя хохотала во весь голос». «Отбывая меру наказания в ПКТ (помещение камерного типа, то есть тюрьма в колонии), лежала на полу».
Носачеву и Самойлову, что называется, пасли. Говоря нормальным языком, всячески придирались. Допускаемые ими нарушения формы одежды выдавались за проявления крайней испорченности и неисправимости. Особенным рвением по этой части отличались два офицера. Одного я назову так, как его звали женщины, — Рэкс. Другого — инициалом Л. Рэксу, дежурному помощнику начальника колонии (ДПНК), можно сказать, службой полагалось ходить со сдвинутыми бровями, крепко сжатыми челюстями и свирепым взглядом. Должны же эти нахальные зэчки хоть кого-нибудь бояться. И Рэкс добился своего. Его действительно боялись как огня. Боялись и ненавидели.
А другой — Л. — был простым начальником отряда, то есть воспитателем, которому полагалось находить к каждой заблудшей в социальных сумерках женской душе свой подход. Но у Л. было другое пристрастие. Он носил в кармане ножницы и отрезал у зэчек лишние карманы, чрезмерно большие или, наоборот, слишком короткие воротники. А укороченные или удлиненные юбки разрезал сверху донизу, и наказанным таким образом женщинам приходилось идти до своего барака под хохот граждан начальников, держа юбку двумя руками.
Однажды утром администрация начала так называемую «профилактическую работу». На территорию жилой зоны въехало несколько грузовых машин. Надзиратели вместе с солдатами стали потрошить тумбочки, бросая в машины все недозволенное. Вышитые пододеяльники (нельзя с вышивкой!), теплые кофты, связанные из рейтузов (трудно без них на карагандинских пронизывающих ветрах, все равно — не положено!), сверхнормативные гамаши (дозволена только одна пара на два года), лишние платья (ничего от вольных платьев в них не было, просто женщины, которые сидели годами, имели их больше, чем положено, — нельзя!).
Как явствует из приговора, основная вина Косачевой заключалась в том, что она, возмущенная «профилактической работой», через пролом в заборе проникла в промышленную зону, рассказала женщинам, что делают с их вещами, и тем самым спровоцировала волнения.
Толпа женщин — числом около тысячи — собралась возле ворот и стала их раскачивать. Цепи не выдержали напора. И толпа растеклась по баракам. Каждая женщина хотела увидеть, что у нее изъяли. (Замечу попутно, что каких-либо недозволенных предметов, вещей и прочего женщины не держали и не могли держать, зная, что обыск, то есть шмон, может начаться в любую минуту.) Каждая увидела, что изъяли даже то, что можно было не изымать. И тогда ручейки снова слились в клокочущую толпу.
Недавно назначенный начальник колонии вышел навстречу толпе. Это говорит о его личном мужестве. Но также и о том, что толпа не теряла над собой контроля. Может быть, гражданин начальник выслушал не совсем ласковые речи, но его никто пальцем не тронул. И это понятно: никому неохота распрощаться с надеждами на условно-досрочное освобождение, получить новый срок и отсиживать его, как говорится, до звонка.
Начальник, надо думать, отлично это понимал.
И, судя по его последующим действиям, не только не видел ничего угрожающего, но и решил, что толпу можно обуздать. Не утихомирить, не убедить, а именно обуздать. И начал раздавать наказания штрафным изолятором (по 15 суток) тем женщинам, которые были в передних рядах.
Все, наверное, обошлось бы обыкновенным бабьим ором, но Рэкс испугался толпы. Многие офицеры стояли перед толпой и никого не трогали. Но как только Рэкс побежал, сработал, видимо, инстинкт преследования. Гражданки в белых косынках бросились за ним.
Его не догнали. Он выскочил за зону. Но толпа уже была раскалена. Кто-то бросил клич пойти и освободить только что посаженных в штрафной изолятор. Нет, клич бросила не Носачева и не Самойлова. Даже в тексте приговора нет прямых указаний на то, что именно они направили толпу осужденных на штрафной изолятор, что именно они требовали у надзирателей ключи, что именно им были отданы ключи и что именно они освободили штрафников.
— Заключенных и администрацию столкнул взаимный страх, — объясняла мне Носачева. — Администрация боялась, что сейчас начнется погром. А мы боялись (и нам этим прямо пригрозили), что сейчас в зону въедут пожарные машины и войдут солдаты с дубинками.
Напрасно искал я в тексте приговора слова о том, что кого-то убили, покалечили, кому-то нанесли тяжкие телесные повреждения. Ничего такого не произошло, и это убедительно говорит о том, что толпа донельзя возмущенных женщин не проявила слепого насилия. Напротив, когда группа женщин ограбила лагерный ларек, другие осужденные тут же это пресекли и передали (слыханное ли дело!) тех, кто ограбил ларек, в руки администрации.
В приговоре говорится, что Носачева вместе с Самойловой и другими пятью женщинами якобы сломали решетки ПКТ и ШИЗО. Любому человеку, даже ни разу не видевшему эти решетки, должно быть ясно, что их невозможно сломать и десятку тяжелоатлетов. Да, не исключено, что именно они, Носачева и Самойлова, были среди тех, кто разбил окна в ШИЗО, кто порвал одежду на начальнике отряда Л., кто бросал в офицеров камни. Но кто был свидетелем на суде? Прежде всего те, чьи действия вызвали волнения!
Отметим — это важно. Ни Носачева, ни ее подруга Таня Самойлова не были самыми активными участницами беспорядков. Но было в них нечто такое, что существенно выделяло их среди активных. Если те просто не любили людей в погонах МВД, то Носачева и Самойлова люто их ненавидели. И мы уже знаем, что у них было для такой ненависти достаточно оснований.
Разумеется, в приговоре суда ни о Рэксе, ни о любителе разрезать женские юбки не было ни слова.
А действия Носачевой и Самойловой объяснялись однозначно — стремлением во что бы то ни стало уйти из этой колонии. С дополнительным лагерным сроком?! Какой же была для них жизнь в этой колонии, что они готовы были на такую «перемену судьбы»?
Но судьи не утруждали себя подобными размышлениями. В действиях подсудимых они видели то, что привыкли видеть, — злостное противодействие администрации. Недопустимое ни по каким причинам. Неоправданное ни при каких условиях. По давно установившейся логике, осужденный обязан беспрекословно подчиняться любым требованиям администрации и не имеет права ни на какой протест. Ни на индивидуальный, ни тем более — на коллективный.
Я показал приговор заместителю начальника областного управления МВД по оперативно-режимной работе.
— По существу, осудили тех, кто пришел из другой колонии, — сказал он. — Это бросается в глаза. И это можно понять. Ведь за подобные волнения с нас, работников МВД, тоже спрашивают. Поэтому легче оправдаться тем, что беспорядки спровоцировали новенькие, «не наши».
Я показал приговор генерал-майору МВД, начальнику одного из управлений. «Тут все однозначно, — сказал он твердо, — это преступление породила сама администрация. Иные считают, что осужденные лишены всех человеческих прав. Что хочу, то и ворочу. Недовольство накапливалось. И вот — взрыв».
Я задал Люде вопрос, который не давал мне покоя.
— Почему ты заявила, что была активной участницей беспорядков?
— Меня и прокурор об этом спрашивал, — грустно улыбнулась Люда. — Неужели, говорил, тебе не хочется освободиться? А мне было все-равно. Мне было плохо в Коксуне. Эти отметки на вахте через каждые два часа. Эти ножницы Л. Мат Рэкса. Мне казалось: пусть где-нибудь будет еще хуже, но надо уйти. А уйти можно было, только получив еще один срок, Дура была ужасная! Опомнилась, поняла, что произошло, только после суда. Этот семилетний срок просто раздавил меня. Помню, сидела в карцере следственного изолятора. А там прорвало канализацию. Запахи ужасные. Холод. Стояла зима. Я объявила голодовку. Помню, надзорка глянет в глазок, откроет кормушку и процедит: «Да подыхай ты тут, сука!» Я достала из гольфа кусочек зеркала, посмотрела еще раз, во что превратилась, и вскрыла себе вены сразу на обеих руках. Я не хотела больше жить.
Люда закатала рукава рубашки и показала мне страшные шрамы.
— Сколько же было наложено швов?
— Шесть внешних и четыре внутренних — на одной руке. На другой — три внешних и пять внутренних. Дело в том, что, когда мне наложили швы, я снова сорвала их. Я говорю серьезно — мне не хотелось жить.
Потом ей снова наложили швы и… оставили в том же вонючем, холодном, грязном карцере. Даже привыкшие, казалось бы, ко всему тюремные врачи настаивали «поднять девочку в тюремную больницу», но оперуполномоченные и надзирательницы были против. Люду оставили в карцере, исходя из обычного в подобных случаях соображения: пойдешь на уступку одной — этим воспользуются другие. Нет, никаких послаблений!
Ее руки опухли и почернели, но оперуполномоченные стояли на своем. Тогда Самойлова тоже объявила голодовку. И все другие обитатели следственного изолятора начали барабанить в двери. По существу, назревал бунт. Только тогда оперуполномоченные были вынуждены дать разрешение на перевод Носачевой в общую камеру. Там она, прочту я в одном из документов, подшитых в ее лагерном деле, выпила 40–50 граммов медного купороса. Спасти ее удалось только чудом…
— Послушай, Люда, — сказал я. — А есть ли у тебя инстинкт самосохранения?
— Я не знаю, что это такое. Я несколько раз пыталась покончить с собой. И я не понимаю здешнего, зоновского, смысла инстинкта самосохранения. Какой ценой я должна сохраниться и добиваться досрочного освобождения? Я знаю только одно: меня и в этой, Березниковской колонии могли бы судить за какую-нибудь драку. Бабы-зэчки дерутся чаще, чем мужики…
— Когда меня привезли сюда, в Березники, я попросила назначить мне лечение, так как чувствовала, что нервная система полностью расшатана. Врач посмотрел мою карточку, где были отмечены неоднократные попытки к самоубийству, пообещал назначить лечение, но… Через несколько месяцев я почувствовала себя совсем скверно. Все раздражало, даже громко сказанные фразы, совсем не касающиеся меня. После срывов тянуло спать, тело становилось ватным. Я опять обратилась за помощью к врачам, но мне сказали, что мое состояние объясняется просто: наркоманка! Я сказала, что давно уже не колюсь, хотя имела такую возможность. Меня не слышали…
Куратор (сотрудница колонии, временно выполняющая функции воспитателя) Люды поставила ей после первой беседы свой «диагноз»: «Осужденная внешне спокойная. Жизнь на свободе для нее в тягость. В местах лишения свободы чувствует себя вполне удовлетворительно и другой жизни для себя не представляет».
— Откуда этот дикий вывод? — спросил я Люду.
— Я решила проверить, как у куратора с чувством юмора. Она взяла и записала в тетрадку мои слова.
От себя куратор вывела: «Над самовоспитанием не работает. Рекомендовано воспитывать у себя честность».
Тетрадки с записями о проведенных беседах остаются в колониях вместе с личными делами освобожденных заключенных и хранятся пять лет. Будь моя воля, я хранил бы их вечно…
Обнаружена с нарушением формы одежды: без косынки, в гамашах. (Мужские кальсоны разрешались, гамаши — ни в коем случае.) Объявлен выговор.
За нарушение формы одежды — была без косынки — лишить права приобретения продуктов питания, на один месяц.
Обнаружена контролерами возле 5-го отряда с нарушением формы одежды: без кооынки, в расстегнутой телогрейке…
Систематически нарушает режим содержания. За июнь 1987 года семь (!) раз была наказана за нарушение формы одежды.
Шесть рапортов за косыночки, три за чулочки.
И можно было отправлять в пэкэтэ — помещение камерного типа. Система нарушений называлась. Сейчас эту систему, слава Богу, отменили.
Условия содержания в наших колониях (женские — не исключение) — это ежедневная, ежечасная, ежеминутная психологическая пытка, моральное истязание. Из-за косыночек, гамашей и чулочек Носачева систематически лишалась права на приобретение продуктов в ларьке и вынуждена была поддерживать жизненные силы путем недозволенной связи с волей, требующей изворотливости и постоянного нервного напряжения. Ведь эту связь персонал пытается установить силами «наиболее сознательных осужденных».
— В августе опять был срыв. Я кинулась на председателя совета коллектива Брусницыну. После второй смены я ужинала не в столовой, а в жилой секции. Она привязалась: не положено! В глазах у меня побелело, шум в голове. Что было потом, не помню. Но мне до сих пор стыдно, что я ударила женщину, которая была вдвое старше меня.
Дали мне для начала 15 суток штрафного изолятора и посадили в одиночку, в камеру, где повесилась молодая девчонка. Ее подвергли унизительному обыску, даже, говорили, применили силу, когда она не позволила надзоркам осматривать ее без гинеколога.
Мне было страшно. Я попросила, чтобы меня перевели в общую камеру и сказала: что если не переведут, тоже повешусь. Перевели.
Потом меня решили посадить на шесть месяцев в пэкэтэ. Сама администрация права не имеет. Приехал суд. Начали задавать вопросы.
— Вы хоть понимаете, что вы конченый человек?
— Смотря для кого.
— Даем вам шесть месяцев пэкэтэ.
— Спасибо.
Бумаги были уже готовы. Оставалось только расписаться. Никто не сказал: шесть месяцев — не многовато ли? Об адвокате вообще не говорят в таких случаях. Суд есть, адвоката нет. Считается нормой.
Утром — ломтик хлеба, соль, кипяток. В обед — ломтик хлеба, соль, суп без картошки. Вечером — ломтик хлеба, соль, кипяток. Радио молчит. Одна книга на неделю. Во время обысков отбирали все. Даже второй комплект нижнего белья. Даже газеты, так как ими можно было затыкать щели.
Однажды ДПНК (дежурный помощник начальника колонии) пришел делать подъем. Надзорка не успела нас разбудить. Мы со Светкой Приходько (через месяц ее ко мне посадили) вскочили, спросонок не успели понять, что к чему. За то, что не поздоровались с ним, получили по рапорту. Чуть ли не покушение на его личность.
Разве мог он понять, что можно сойти с ума от бессонных ночей, холода и голода. В камере 12–13 градусов, пар изо рта, по стенам — иней, к обеду на них вода выступает. А когда отключают отопление, что часто бывает, женщины плачут от холода. Постели к вечеру до того сырые, что все предпочитают уснуть на голых нарах, так как переодеться утром не во что. Ложась спать, отогреваешь тело дыханием и засыпаешь только под утро, впадая в беспамятство. ПКТ превращает людей в скотов. Стирка запрещена. Женщина теряет себя…
Камера маленькая. Ходить — разве что по столу. Ноги опухают. А сколько молодых девчонок болеют после ПКТ туберкулезом, женскими болезнями!
Через шесть месяцев Брусницына встретила меня, привела в отряд, включила радио и заплакала. С ее слов, ей стало жалко меня. Я долго слушала. Потом сказала, что я ее не виню. Что сделаешь, если система такая — натравливают нас друг на друга.
А потом в колонию пришел заседатель того суда.
— Вы Люда Носачева? Я вас сразу узнал. Мне было вас так жалко. Шесть месяцев — это ужасно. Но что я мог? Я — пешка. Но я очень переживал за вас.
— Спасибо, — сказала я. — Не стоило так переживать. Это могло отразиться на вашем здоровье. У меня все прекрасно. Как видите, шесть месяцев пошли мне на пользу.
Работа в колонии — это участь, преодолеть которую дано не каждому. Все они там за одной решеткой — заключенные, и тюремщики тоже. Только одних туда направляет суд, а другие идут добровольно. Одни остаются ночевать, а другие спят дома. Сознаю, что отождествление грубое, но все же в нем что-то есть. Недаром психологи установили, что после десяти лет работы речь, мышление и некоторые взгляды работников колонии необратимо обедняются, примитивизиру-ются. А состояние психики приобретает характер хронического заболевания. После 10 лет работы нужно менять профессию. Как раз тогда, когда появились большие звезды на погонах… Какая может быть отставка?! Что за блажь?!
После 10 лет работы только и приходит настоящий опыт. Но как уберечь от очерствления душу, чтобы опыт этот не был употреблен во зло? Пока что работники колоний каждодневно растлеваются инструкциями, обязывающими их запрещать, отбирать, не верить, не слышать, видеть в заключенном только худшее. А святую свою обязанность — услышать искреннее и наболевшее, увидеть лучшее, спасти падшего — это исполнить дано только тем, кто игнорирует некоторые инструкции, вступая по этому поводу в постоянные конфликты с коллегами и начальством.
Люде Носачевой повезло. После выхода из ПКТ она попала именно к такой воспитательнице — капитану Огурцовой Тамаре Алексеевне.
С июля 1988 года в тетрадке стали появляться совсем другие записи: «Не уверена, что может выйти на свободу раньше срока. Живет одним днем, не имея в жизни никакой цели».
Этот простой и точный вывод относился не только к Носачевой. Так живут все неоднократницы (судимые неоднократно) на строгом режиме. Больше того, так живут многие первосудимки и на общем режиме. В отличие от мужчин, мало кто из них читает, занимается самообразованием и каким-нибудь рукоделием. Это дело психологов — объяснить, что испытывают женщины в неволе, что там с ними происходит. Ясно, что многое — иначе, чем у мужчин. Но условия-то содержания и меры воспитания одинаковые! Вот ведь в чем штука!
Залог досрочного освобождения заключен в самом осужденном, в его поведении. В его надежде на то, что кто-то будет за него хлопотать, кто-то за него поручится. Эту веру в себя Тамара Алексеевна вызвала повседневным вниманием к Люде и некоторыми очень человеческими проявлениями. «Когда я увидела, что она плачет из-за моих нарушений, — говорила Люда, — я даже кирзовые сапоги перестала «терять». А до этого специально оставляла их где-нибудь, чтобы ходить в тапочках, не портить ноги».
Еще одна запись Т. А. Огурцовой: «Встретила Носачеву по дороге из санчасти. Плачет. Говорит: мучают головные боли, до обеда простояла в очереди на прием к врачу, но его вызвали на партбюро. Призналась, что нет сил возмущаться. Что ей в трудную минуту нужно немного внимания и участия, чтобы прийти в себя. Беззащитная, беспомощная девочка. И вся ее грубость — напускная…»
— Мне кажется, что я никогда не жила там, на свободе. Семь лет! Я забыла квартиру, лица родных. Я стараюсь вообще не думать о свободе, — говорила Люда, когда наша беседа подходила к концу.
В эти минуты я уже знал, что буду делать дальше. Просить судебные инстанции внимательно разобраться в ее деле. Она достаточно заплатила за свое первое преступление. Она с лихвой ответила за второе. И еще большим поплатилась за третье.
Почему же она должна продолжать сидеть под замком? Только потому, что судьи не жалели сроков неволи? Кому это сегодня нужно? Ей? Обществу? Нет, я в этом абсолютно убежден, сегодня это не нужно никому. А если так, то дальнейшее пребывание Носачевой в неволе — бессмысленная жестокость.
— Люда виновата — это бесспорно и для нее самой, — говорила мне Тамара Алексеевна Огурцова. — Но с нее довольно. Еще четыре года — это гибель.
И добавила слова, которые нечасто услышишь от работника МВД;
— Это, можно сказать, моя мечта, — чтобы Носачева освободилась.
Спустя полгода президиум Карагандинского областного суда постановил удовлетворить протест в отношении Носачевой, Ягудиной и Самойловой. Исключить из приговора указание о признании их особо опасными рецидивистками, перевести всех троих в колонии об-, щего режима. Снизить всем троим меру наказания. Ягудиной и Самойловой, как более старшим, до 3 лет лишения свободы, Носачевой, учитывая ее молодость, до 2 лет 6 месяцев.
Этот срок истекал у Люды 27 марта 1990 года. Ей оставалось быть в заключении еще три месяца и пройти еще ряд испытаний.
«Начальница спецчасти (та самая, симпатичная. — В. Е.) вызывает, дает расписаться в получении приговора и спрашивает: «Ну, как себя чувствуешь? С чистой душой уезжаешь?» Я сразу не поняла. А она говорит, что мне далеко до Маголы, у которой она куратор. Магола положительная, а я эгоистка. Что она заглянула в мою душонку. Так и сказала — в душонку! Я держусь, говорю: «В чем вы меня обвиняете?» Она: «Ведь это вы с Самойловой заварили кашу в Коксуне!»
«Беспорядки, — писала в редакцию бывшая осужденная Елена Б., — были спровоцированы не только администрацией, но и долгосрочницами, недовольными ужесточением режима. Воспользовались горячностью, неопытностью Носачевой и Самойловой, а сами остались в стороне».
Остались не все. Ну а те, кого привлекли к ответственности, в частности, осужденная Наталья Магола, договорились «валить всю вину на Самойлову и Носа-чеву». Записка, подтверждающая этот сговор, попадает в руки следователя, о ней узнает Носачева, но ей говорят: «Это не документ».
«За что вы решили все свалить на нас? — спрашивала потом Маголу Люда. — Что мы вам плохого сделали?..»
Сейчас, спустя три с половиной года, она так объяснила мне действия Маголы.
«Это на свободе они — жены, матери, дочери, бабушки. Добрые, отзывчивые. А тут они хитрые, мстительные, завистливые, готовые в любой момент толкнуть в пропасть… Я стараюсь их понять. Ведь кто-то когда-то разорил их гнезда, отнял детей, даже грудных, предал чувства, лишил любви, влез в душу грязными руками. Отсюда и вытекает: пусть и другим будет плохо, пусть всем будет плохо — не мне одной!»
Я так ответила начальнице спецчасти: «Ну как мог кто нибудь за нами, новенькими и молодыми, пойти? Это презрение ко мне — за что? Разве по моей вине Магохе и другим не сократили сроки? Разве я их дела разбирала? А может быть, все-таки карагандинским судьям было виднее?» Начальница смотрит на меня ненавидящим взглядом и цедит: «Теперь все понятно мне». Тут меня замкнуло. «Послушайте, — говорю, — может быть, мне отказаться от этого приговора? Давайте, я проявлю арестантскую солидарность и досижу до конца». Она: «Ты же знаешь, что это невозможно». Я: «А если бы было возможно, вы бы мне это устроили, правда? До чего же некрасиво себя ведете, начальница, кошмар! Оставьте меня в покое. Никого не жалею и хочу думать только о себе. Я устала. Хочу к маме и папе. А вас ненавижу!»
Вечером лежу, плачу. Вдруг появляется Магола. Я испугалась. Начальница спецчасти столько наговорила, что я в самом деле начала испытывать что-то вроде вины. Хотя если вспомнить прошлое, то это мне надо было чувствовать себя жертвой. Я говорю Маголе: «Наташа, скажи прямо, держишь на меня обиду?» Она: «Ты что? Не расстраивайся! Мне обещали, что за меня администрация будет писать». Я говорю: «Пойми меня правильно. Я сказала, что мне все безразличны. Но это не так, начальница просто вывела меня из себя». Магола говорит: «Я тебя понимаю».
В другие времена, после столь резкого диалога с начальницей, Люду, как минимум, отправили бы в штрафной изолятор. Ныне — обошлось. И ее повезли из Березников в Пермскую колонию общего режима. Здесь ей предстояло не только досидеть срок, но и показать, как не права была начальница в своих подозрениях.
Последняя воспитательница Люды майор Галина Алексеевна Березовская записала в известной нам тетрадке: «Проведена ознакомительная беседа. В колониях провела семь лет, но на речи и поведении это не сказалось. После освобождения Носачевой предлагает работу созданная в Москве служба помощи заключенным. По договоренности с администрацией колонии оставшиеся 40 дней Носачева будет беседовать с женщинами, ранее отбывавшими наказание в подростковых колониях. Ей разрешено пользоваться диктофоном. К поручению относится добросовестно. Сначала была поставлена дневальной в лаборатории, где работают психологи. Отказалась от этой работы, просила направить ее на швейную фабрику. Личность неординарная. Если ей получить образование, она вполне может стать специалистом по проблемам женской преступности».
Обычно освобождающиеся выходят утром. Люда Носачева написала заявление, чтобы ее выпустили в полночь 27 марта 1990 года. Она не могла находиться сверх назначенного законом срока ни одной минуты.
«Раньше я часто задавала себе вопрос, — писала мне из колонии Люда, — что ждет меня там, на свободе? И всегда приходила к тому, что если когда-нибудь мне будет плохо, очень плохо и не найдется хоть один человек, который понял бы меня, я не могу гарантировать, что я вновь не начну колоться. «Стальная царица» опасна именно в такие моменты. Но я не хочу больше. Мне даже страшно подумать. Нет, нет! Не хочу!»
«Она вернется!» — сказал начальник Березниковской колонии Парфенов. «Выйдет в марте, вернется в мае!» — еще безапелляционнее заявил, полистав ее дело, вышестоящий начальник Парфенова.
Вот уже четыре года, как не возвращается Люда. Работает парикмахером. Вышла замуж. Иногда звоню ей и осторожно спрашиваю про «стальную царицу». «С этим все нормально», — говорит Люда.
Ну и слава Богу.
1990 г.
Из письма в редакцию: «Я — артистка. Объездила полмира. И могу сравнивать, как с этим у них и как— у нас. Мы заходили ради интереса в специальные магазины. И поражались не ассортименту, а особому вниманию к особым нуждам людей. Сколько в каждой стране безруких, безногих, горбатых, косоглазых, которых никто не любит. Но самый страшный урод остается человеком со всеми его потребностями. Когда он лишен этого, он не просто еще больше несчастен. Он зол на весь мир. И способен причинить на этой почве зло.
Еще больше в любой стране импотентов. А они — не менее несчастны и не менее злы. В страхе, что у них ничего не получится в добровольном контакте, они нападают на тех, кто не даст им отпора. На девочек и мальчиков. Но и с ними у них ничего не получается. И тогда они принуждают их к самому извращенному непотребству.
Продукты утоляют голод. Товары из таких магазинов помогают удовлетворить еще более сильный голод — сексуальный. В бывшей ГДР после концертов для нас обычно устраивали банкеты. И подвыпившие генералы прямо говорили, что все конфликты среди солдат (дедовщина, межнациональная рознь) — на почве острейшего сексуального голода. Почему они делали такой вывод? Да потому, что ничего подобного не видели в «братских армиях», в той же восточногерманской, где солдатам разрешалось посещать публичные дома.
Вы можете думать обо мне все, что угодно, но лично я считаю, что большую часть насильственных преступлений наша молодежь совершает на почве не находящей выхода сексуальной энергии. Мы разрешили продавать средь бела дня то, что во всем цивилизованном мире продается только ночью — порнографию. Мы организовали свободный от всякой регламентации показ порнографических видеофильмов. Я сужу по себе. У меня дочь восемнадцати лет. Но когда мне случается посмотреть такой фильм, я какое-то время не нахожу себе места. Что же испытывают подростки?! Когда дочь идет куда-нибудь вечером, я схожу с ума. Господи, сколько ребят в таком возбуждении бродят по Москве!
При Сталине считалось, что Запад разлагается, почти смердит, а наша страна — образец морального здоровья. Но как это делалось! Из жизни было убрано все, что возбуждало. Над всем (и над этим тоже) существовал тоталитарный надзор. Даже в кинокартине артист целовал артистку куда-то в подбородок.
Да, и в те времена хватало блудников и блудниц. Берия, как известно, без женщин в баню не ходил. Но основную часть общества нельзя было назвать сексуально озабоченной. А следовательно, не требовалось и клапана для выпуска известного напора. А сейчас? Дразнит все: книги, фильмы, видео, порнография, поведение девчонок. А клапана нет!
18-летний мальчишка еще не имеет ни законченного образования, ни специальности, позволяющей содержать семью. А он берет и женится. Вроде бы по любви. А на самом деле только потому, что ему каждый день нужна женщина. Насладится, утолит голод, приобретет сексуальный опыт, и молодая жена с большим животом ему больше не нужна. Потянуло к другим. Сколько у нас безобразно ранних браков! Сколько разводов! Сколько детей, оставшихся без отцов, которые стали отцами, будучи, в сущности, тоже почти детьми! А все из-за чего? Из-за нашего ханжества!
Почему наши деды женились, когда им было минимум за тридцать? Потому что только к этому возрасту они созревали для женитьбы с серьезными намерениями. А до этого мужикам надо было нагуляться. Такова уж их природа. Плохая ли, хорошая — не будем говорить. Женщина создана природой, чтобы вить гнездо и любить одного мужчину. Мужчину тянет то к одной женщине, то к другой. И в этом тоже знак природы: осеменять, чтобы племя человеческое росло, а не сокращалось.
Пусть же этот атавистический признак и применяется по отношению к тем женщинам, которым он нравится. Большинству нужна добродетельная жизнь. А кого-то сама природа создала блудницами. Осуждайте их сколько угодно. Но согласитесь, что в их поведении и образе жизни есть и польза.
Мой дед не скрывал, что посещал до женитьбы дома свиданий. Бывали там и многие наши писатели. В скольких произведениях отец сталкивается с сыном в публичном доме. Эти посещения не считались позорными ни для какого гражданина, каким бы ни было его общественное положение. Двойная мораль? Ну а что ж поделаешь…
Я знаю, что и меня одни (мужчины) поддерживают, а другие (женщины) осудят. Это ли важно? Важно, чтобы невинные девочки не становились жертвами ограничений в области секса. Важно, чтобы на этой почве не происходило дальнейшее вырождение нации…»
Ну, а теперь давайте разбираться. Тема древняя, трудная, а если учесть нравственное состояние общества, и правда архиактуальная. Надо всем миром решать, что делать. И прежде всего выбрать, какое из зол наименьшее: массовый разврат или регламентированная проституция.
Только однажды в истории человечества беспорядочное совокупление считалось нормальным явлением — в глубокой древности, когда жены были общими, а дети принадлежали всему племени. Бесстыдное половое сожитие встречалось и в более поздние времена. «В любви, — говорила эскимоска русскому миссионеру, — мы поступаем так же, как морские выдры». У индейцев апачей до выхода замуж девушка могла отдаваться, кому хотела. В Никарагуа был ежегодный праздник: женщины имели право дарить себя всякому, кто им нравился.
А что царит сегодня во многих наших городах, поселках и деревнях! Лет в 12–13 жизнь девчонок превращается в кошмар. «Никто на свете не сможет нам доказать, что пацаны способны на что-то другое, кроме как трахаться, трахаться и трахаться», — пишут они в молодежную газету. Бесконечные приставания часто заканчиваются групповым насилием. Сознавая эту неизбежность, наиболее симпатичные отдаются кому-то одному, способному защитить их от стадного секса. Остальные становятся общими.
Это тоже беспорядочное половое сожитие. Но более дикарское, чем в древности. Ибо это сожитие принудительное, насильственное. И, естественно, — разврат (прежде всего со стороны мальчишек и подростков) порождает понятный спрос. А когда такого рода спрос становится обыденным явлением, то таким же обыденным становится и предложение. Где-то я читал, что в словаре кафров вообще не было слова, выражающего понятия девственности. Кажется, нас ждет то же самое.
Во все времена считалось аксиомой, что именно проституция возбуждает в обществе разврат. Но у нас-то сия профессия была поставлена в ряд преступлений. Что же развивало разврат? Лично я понял это, когда жил одно время за шестидесятой параллелью (в городе нефтяников и газовиков) и принял однажды приглашение дружинников совершить ночной рейд по женскому общежитию. В каждой комнате было минимум четыре и максимум восемь коек и на каждой койке — по парочке. Кое-где менялись партнершами. Кое-где даже не гасили света.
Попадались, конечно, комнаты, где какая-нибудь новенькая спала пока одна. Стойкость эта была, как правило, недолгой. От парней еще можно было отбиться. Куда сильнее влияли соседки по койкам. «Да хватит тебе ломаться. Лучше нас хочешь быть?!»
Город был небольшой. Но в нем, как в миниатюрной модели, можно было видеть, что происходило на необъятных просторах Казахстана во время освоения целинных земель, что творилось на БАМе и других ударных комсомольских стройках… Система, создавая в интересах социального хозяйства скопления бессемейной молодежи, как бы программировала распущенность, разврат и проституцию. Причем и то, и другое, и третье было вроде бы под запретом и в то же время — совершенно легальным…
Все советские исследователи буржуазной проституции указывали на особое влияние войн и экономических кризисов. Но теперь-то нам известно, что по этой части равных нам нет. И едва ли скоро мы уступим пальму первенства.
Года три назад мне пришло такое письмо! «Я учусь в одном из институтов Омска, мне 18 лет. Пусть меня назовут неблагодарной, но я предпочла бы высоким лозунгам нормальную человеческую жизнь. А то, что мы имеем, это не жизнь. Родители не в состоянии дать мне больше 50 рублей в месяц. А стипендия, сами знаете, — одни слезы. Вот и приходится «подрабатывать». Называйте меня, как угодно: моральным уродом, проституткой, только задумайтесь, а кто виноват, что такие, как я, не могут свести концы с концами? Я имею полное право распоряжаться своим телом. А имеют ли право чинуши распоряжаться судьбами людей?!»
Статистика начала 20-го столетия показывает, что среди так называемых секретных проституток того времени были преподавательницы, продавщицы, учащиеся различных учебных заведений, вышедшие из беднейших классов населения. Но можно ли сравнивать тогдашние и сегодняшние масштабы обнищания страны. И это обнищание будет неизбежно и стремительно нарастать. А стало быть, будет расти и рекрутирование в проституцию.
При капитализме, известное дело, деньги не пахнут. В том числе и те, что заработаны телом. Как и в других странах (раньше это бывало в России) появятся женщины, которые станут зарабатывать (иногда по согласованию с женихом) средства для того, чтобы обеспечить себе безбедную семейную жизнь.
Если мы станем действительно свободным обществом, то неизбежно будем вынуждены разрешить и свободу проституции как разновидность свободы личности и такого же ремесла, как и все прочие. А поэтому не будет лишним поближе рассмотреть особенности женщин этой профессии.
«Прошу считать меня выбывшей из проституток в связи с тем, что я выхожу замуж». Это заявление на имя директора Астраханского публичного дома написано представительницей самой немногочисленной категории — одной из тех, кто не создан для порочной жизни, кто находит в себе силы выбраться из грязи. Остальные деградируют необратимо.
Специалисты утверждают, что нормально возбудимая женщина не смогла бы долго вести жизнь проститутки, была бы психически быстро сломлена. И потому жрицы любви якобы безразличны к ласкам своих партнеров и только изображают взаимную страсть. Если это так, то много ли радости от такой работы? А когда работа в тягость, то она вызывает желание забыться. В кутежах. В наркотиках.
Но к этой ненормальности добавляется другая. Едва ли испытывающие удовольствие от своего ремесла, проститутки всякий другой труд ненавидят еще больше. И в этом смысле ничем не отличаются от преступниц.
Они так же тщеславны, постоянно соревнуясь в том, кто из них дороже стоит. Так же ненавидят друг друга. Так же истеричны, драчливы и жестоки.
Но самое опасное то, что работа проститутки требует организации: менеджера в лице бандерши или сутенера, соучастников в лице барменов, официантов, метрдотелей, таксистов, владельцев квартир и домов. И потому проституцию можно считать разновидностью организованной преступности.
Говорят, что сугенеры — те немногие мужчины, к которым проститутки все же испытывают какую-то страсть. Но известна также и особая жестокость сутенеров. Избавиться от своего деспота проститутка может только одним способом — найти более сильного покровителя. Сталкивая двух мужчин, она провоцирует жестокую, с увечьями драку или даже убийство. С учетом всех этих особенностей проституция, повторяю, есть не что иное, как специфическая форма женской преступности.
Где труд, там эксплуатация труда. Но есть особый класс наиболее талантливых проституток, на которых это правило не распространялось никогда. Это те, кого в древности называли гетерами. Они знали языки, могли вести беседы на философские темы, недурно разбирались в политике. Никто не мог бросить им обвинение, что они завоевали таких-то (как правило, выдающихся) мужчин исключительно ради денег или тщеславия.
С гетерами во все времена было негусто. Но они были нужны для удовлетворения чьего-то мужского тщеславия. (Берия, говорят, появлялся на людях только с одной из своих любовниц — известной оперной певицей.) Они не давали профессии сделаться презренной до последней степени.
Историки называют имена гетер только после их смерти. Не будем и мы изменять этому правилу. Одну разновидность знают все — это интердевочки. Но были (и наверняка остаются) и другие. Это тайные агентки разведслужб (работающие с иностранцами) и тайные агентки контрразведки (как правило, жены наших же офицеров), «работающие» с сослуживцами своих мужей. До недавнего времени существовала и особая категория супершлюх, которые поставляли девочек (в том числе несовершеннолетних девственниц) для высокопоставленных партийных боссов.
В истории каждой страны беспутные правители сменялись добродетельными. Одни поощряли проституцию (первые роскошно обставленные публичные до-ма появились у нас при императрице Елизавете Петровне). Другие принимались искоренять (Николай I запретил проституцию специальным указом). Какие только не придумывались наказания. Самым либеральным было расселение по пригородам и деревням. (Нечто подобное было и в нашей новейшей истории.) Брили волосы и намазывали головы дегтем. Секли принародно розгами. Однажды утопили в Луаре аж восемьсот сле-девавших за войском дешевых солдатских шлюх. Безрезультатно!
Тогда решили наказывать опозореньем. Предписывали носить желтое платье и красную обувь. Но и эти меры приводили к противоположному результату. Проституция переходила на нелегальное положение. Дома терпимости создавались в местах публичного общения людей. В тавернах, ресторанах, гостиницах и даже булочных.
Любому государству приходится выбирать между проституцией, которая приводит к непредсказуемому распространению разврата (и венерических заболеваний), и регламентацией разврата путем организации специального полицейского надзора, создания публичных домов с обязательной регистрацией проституток, регулярным (обычно два раза в неделю) медицинским осмотром.
Но и это решение не приносит полного успеха. Шлюхи и сутенеры не хотят делиться с государством своими доходами. Тайная проституция продолжает существовать, неизменно превосходя легальную, в некоторых странах почти десятикратно. Врачебный контроль не достигает цели. Легальные проститутки заражают клиентов в два раза чаще, чем тайные. Статистические исследования подвергаются беззастенчивой манипуляции — как противниками, так и сторонниками регулируемого разврата.
«Уничтожьте пролетариат, — писал профессор Тарковский, — распустите армии, сделайте образование доступным в более короткий срок, дайте возможность вступать в брак всем желающим, гарантируйте им спокойствие в семейной жизни и убедите всех жить нравственно, честно, по закону христианскому и тогда… и тогда — все-таки будет существовать проституция». Так как, по мнению автора, причина ее — врожденная порочность человека, с которой нужно бороться, но одержать полную победу — невозможно.
1992 г.
К решетке штрафного изолятора подошла женщина по фамилии Берсеева. Рыдая, она умоляла повлиять на администрацию, чтобы ее перевели в соседнюю камеру, где находилась ее мужеподобная подруга Федорова. Разумеется, я не мог взять на себя роль ходатая. Тогда Федорова вскрыла себе вены. Ей наложили швы, она сорвала их и пригоршнями бросала густеющую кровь на стены камеры…
Чехов советовал: «Если хочешь писать о женщинах, то поневоле должен писать о любви». Вот и я тоже — поневвле должен. Только писать придется о той любви, от которой не бывает детей.
Персонал считает, что бисексуальные пары составляют примерно половину контингента. Арестантки признавались, что настоящая цифра намного выше.
— Если раньше ширмовались — завешивали койку одеялом, то теперь никто не скрывает своих отношений, — говорила старушка с 40-летним зэковским стажем. — Раньше женщина, выполнявшая роль мужчины, относилась к своей половине с нежностью. Делала самую тяжелую работу, была в семье добытчицей. И не дай Бог, бывало, если кто-нибудь обидит! А теперь — как на воле. «Он» не любит ее, а только использует. Она «его» обстирывает, подкармливает. А «он» ведет себя, как барин. Раньше «мужчинами» становились те, кому сама природа велела. А теперь… В ларек идут вместе. А потом «он» берет и все продукты обменивает на теофедрин.
«Муж» заставляет «жену» доставать чай для приготовления чифиря. Если не достанет, колотит. Редко у какой пары складываются глубокие отношения. У «мужиков» все сводится к своему «я». В большинстве своем это самые настоящие альфонсы. «Он» узнает, что какая-нибудь женщина скоро получит посылку, и идет к ней. Посылка кончилась — уходит к другой, которая ожидает посылку.
Почему женщина добровольно идет в это рабство? А это лучше, чем быть одинокой, никому не нужной. На свободе разве не так? Ну и нужно учитывать, что других взаимоотношений наши женщины на свободе не имели. Чего хорошего они видели от своих мужиков?
Примерно половина женщин начали однополое сожительство в колонии для несовершеннолетних. Их сразу видно. У многих наколоты женские имена.
— Это имена страдалок-влюблешек, — объяснила мне Ира Г. — Девчоночью дружбу так и называют: влюблешки, страдалки, половинки. Парочки ходят вместе в кино, пишут друг другу любовные записки, целуются по углам. Пацаны (девчонки, которые исполняют роль парней) стараются изменить походку, делают мужскую стрижку. Пацаны носят красные гребешки, а девчонки бантики завязывают. Та, которая страдает, обязательно носит бирочку (нагрудная нашивка с фамилией) своей страдалки.
И потому сразу видно, кто с кем страдает.
Те, кто не поддался соблазну или насилию на малолетке (есть немало свидетельств, подтверждающих, что сожительство протекает там в некоторых случаях после физического принуждения), не выстаивают позже. В особенности, если впереди большой срок.
— Я ехала с малолетки на взрослую зону и понравилась одной женщине. Она была очень похожа на мужчину, красивая, — продолжала Ирина Г. — Она всячески пыталась меня завлечь. Я ночами не спала: и страшно было, и хотелось. Однажды чувствую: она лежит рядом и осыпает меня ласками. Она, конечно, добилась своего. Я отдалась. Относилась она ко мне хорошо. Я была для нее, как ребенок. Я была с ней долго, около четырех месяцев. Потом очень тяжело было расставаться. Казалось, что без нее я уже не проживу. Может быть, это покажется диким, но я полюбила. Она так преподнесла постель, что мужчина, будь он хоть Ален Делон, мне был бы не нужен. После этого мне стала необходимой эта жизнь. Мы ведь здесь ограничены в ласке. Хочется какого-то расслабления.
— Я работаю в колонии больше десяти лет, — говорила мне одна воспитательница. — Умом смирилась с этим безобразием, а душой не принимаю. «Вам не понять — вы не /побили», — оправдываются женщины. Меня от таких шуточек мутит. С отвращением ожидаю какое-нибудь мероприятие. Показываем, например, фильм «Интердевочка», чтобы потом провести диспут. Вот, мол, как нехорошо заниматься проституцией. Но потом я должна отблагодарить их за то, что они провели дискуссию, устроить для них танцы. Иначе в следующий раз меропоиятие будет сорвано. И вот они начинают шоркаться. Это их слово, не мое. Такие объятия, такие поцелуи, так тискают друг дружку — это надо видеть. Ну а потом — по углам. А руки-то не у всех чистые… У семидесяти процентов осужденных женщин — грибковые заболевания…
«Гомосекс {так здесь называют лесбийскую любовь) — страшная вещь». Эти слова я слышал от многих старых арестанток. И это в самом деле так. Девчонка (молодая женщина) совершает пустячное или случайное, единственное в своей жизни преступление, но, втянутая в гомосекс, перерождается психологически, совершает на почве «любви» новые преступления.
Мне рассказывали десятки историй о «любовных треугольниках» и невероятно циничных и жестоких способах мести за «измену». В одном случае «он» использовал во время близости вьетнамский бальзам, от которого слабая половина осатанела от боли. В другом случае изменщица была насильственно пострижена и привязана к мусорному ящику.
Ради сохранения «любви» молодая и красивая женщина (она, а не «он» чаще всего проявляет верность) идет на любые нарушения режима. Чтобы «ублажать мужа», ворует на лагерном производстве пошивочный материал, продает его, чтобы купить чай или тео-федрин. Если партнершу сажают в штрафной изолятор, другая половина готовится встретить ее хорошим угощением и принятием какого-нибудь наркотика.
Если партнерша попадает в помещение камерного типа (ПКТ) на шесть месяцев, половина не выдерживает длительной разлуки. И совершенно сознательно идет на серьезное нарушение режима, только бы тоже попасть в ПКТ. Ее, естественно, сажают в другую камеру. И тогда партнерши идут на все, требуя, чтобы их соединили. Режут себя, глотают ложки, вскрывают вены, покушаются на самоубийство.
К одной женщине приехал взрослый сын, которого она не видела с тех пор, как сдала в детский дом. Администрация не знала, что делать. Эта женщина уже использовала свое право на одно трехсуточное свидание в год на сожительницу, которую ухитрилась вписать в личное дело под видом родственницы.
Некоторым парам, у которых сложились «глубокие отношения», жизнь в зоне становится невыносимой. Там они не имеют полной свободы для своей «любви». Их разводят по разным отрядам. С них не спускают глаз надзиратели и осведомительницы из числа арестанток. Если хотя бы у одной (у «него») впереди большой срок, они обе идут на то, чтобы провести эти годы в тюрьме: совершают хулиганское нападение на персонал, поджигают общежитие, покушаются на убийство какой-нибудь арестантки.
Если то или иное преступление, совершенное несовершеннолетней девчонкой (молодой женщиной) было случайным эпизодом в ее жизни, то заражение женским гомосексом делает ее психику неисправимо преступной. Развивается половая психопатия, истеричность, патологическое сладострастие, жестокость, атрофия материнского инстинкта, ненависть к нормальным женщинам, вызванная мыслью, что им доступы здоровые наслаждения. Лесбиянка уже не испытывает потребности начать нормальную жизнь. Даже стремление к свободе уже не имеет для нее прежней остроты.
Зараженная женским гомосексом и на свободе живет только с такой же женщиной. Перспектива снова попасть в колонию не очень пугает ни ту, ни другую. Поэтому они легко идут на новые преступления.
В некоторых колониях администрация, устав бороться, махнула рукой: делайте, что хотите, только выполняйте план. Давно подмечено: самые передовые бригады — те, где все разбились по стабильным парам.
Но сверху требуют бескомпромиссной борьбы, не отдавая отчета в том, что другим своим концом эта борьба бьет по тем, кто ее ведет. Стремление захватить парочку во время «лямура» превоащается в навязчивую страсть. Даже те, кто этой страсти не поддается, признают, что стали очень подозрительными, усматривая в обычных проявлениях нормального общения признаки сожительства. Постоянное муссирование темы лесбиянства вызывает у некоторых воспитательниц известный интерес, который немедленно подмечается опытными «сердцеедками», которые, подобно донжуанам, ведут счет своим «победам». Едва ли не в каждой колонии могут припомнить как минимум один факт совращения какой-нибудь сотрудницы. Не застрахованы от подобных ЧП и колонии для несовершеннолетних. Там тоже в роли «соблазнителя» выступают девчонки с мужским типом лица.
Ни одно негативное явление жизни осужденных нельзя ликвидировать по приказу, репрессиями. Его можно только видоизменить. Трудно застать парочку на месте любви. И потому ведется борьба с внешними признаками, которыми стараются себя выделить женщины, выполняющие роль мужчин.
Они укорачивают юбки, чтобы ходить в одних рейтузах, которые без юбки выглядят как брюки. Пытаются — с помощью косметики — придать лицу чисто мужские черты. Прическа у них, как правило, одного фасона — челкой. Они страшно стыдятся своего бюста и крепко перетягивают его, добиваясь почти полного высыхания грудных желез.
В некоторых колониях нарушением режима считается обыкновенное совместное чаепитие. Однохлебки (две совместно питающиеся женщины) автоматически расцениваются как бисексуальная пара. Зацикленный на «борьбе» персонал перестает сознавать, что есть и другие мотивы общения — потребность в дружбе, взаимной поддержке.
Мужчина довольно легко живет в неволе в одиночку. Женщине это не по силам. Она обязательно найдет для себя однохлебку. А следовательно, обязательно попадает под подозрение. И поэтому рассуждает так: «Даже если я буду чистой, мне все равно не поверят. Так лучше уж я буду иметь свои маленькие радости!»
Арестантки отличаются от арестантов и более развитой солидарностью. Мне приходилось выслушать немало историй, когда одна подруга (просто подруга) для того, чтобы поддержать другую, режет себя, вскрывает вены. Подобных примеров в мужских колониях почти нет. Но проявления тюремного товарищества опять-таки расценивается как свидетельство того, что «между ними что-то есть».
Преследование не столько самого лесбиянства, сколько его внешних признаков, которые часто бывают обманчивыми, привело к тому, что с каждым годом становится все больше взаимщиц, выполняющих женские и мужские функции попеременно. Подобные связи не требуют каких-то внешних отличительных признаков. И потому непонятно, как будет вестись борьба с этим новым явлением.
Тем, кто пишет инструкции для работников женских колоний, не мешало бы знать, что они организуют борьбу, в которой невозможно одержать победу. В любом скучении существ одного пола неизбежно возникает явление однополого сожительства. Даже в больших птичниках, при недостатке в петухах, одна из куриц берет на себя мужскую роль.
1990 г.
Если бы Ломброзо изучал наших сегодняшних заключенных, он никогда не разработал бы своей теории. В особенности, если бы посетил женские колонии общего режима, где характерные признаки (сильно развитая нижняя челюсть, искривленный или приплюснутый нос, лобные бугры, петлистые уши, косоглазие, западающий подбородок, выдающиеся скулы) можно наблюдать только в виде исключения.
Особенно обманчива внешность мошенниц. Им бы за учительским столом стоять. Или вести прием избирателей. «Депутатка, что ль?» — спросила старушка сына, деревенского мужика, разглядывая фотографию, полученную из колонии.
Однажды мне показали С. — активную участницу изнасилования. «Пьяная была, — объясняла она, опустив глаза. — Ребята попросили помочь. Ну, я и помогла». «С. пыталась вводить половой член Л. во влагалище Щ. Закрывала ей рот руками, чтобы она не кричала», — прочел я в приговоре и вспомнил, кого напоминает насильница из сибирского села. Миловидную актрису, играющую положительных героинь.
Многие лица в этой колонии потрясают не только страшной печатью низких страстей и неженских лишений. Многие лица излучают такую волю, решимость и незаурядность внутреннего содержания, что буквально просятся на полотно. Вглядевшись в эти лица, укрепляешься в мысли, что многим из этих женщин природа назначала другую роль, другую судьбу.
В Березниковской колонии мне подарили кипу цветных фотографий. На них запечатлены участницы смотра художественной самодеятельности. Они поют, танцуют, играют на баяне, на пианино… Кто ни разглядывает, никто не догадывается, что на снимках — особо опасные рецидивистки.
Представляю, что происходит после концертов. Смыв косметику, сняв красивые вольные платья и надев черные сарафаны, черные сапоги и черные ватники, женщины на глазах превращаются в тех, кем они являются по приговору суда. И теперь их уже ни с кем не спутаешь. Гаснут глаза, мрачнеют взгляды, перекашиваются лица. Ломброзо был бы доволен.
При нашем тюремном населении и том количестве людей, которое пропущено через колонии за последние три десятилетия (около 30 миллионов!), просто удивительно, что мы до сих пор не включили в официальную статистику среднюю продолжительность жизни заключенных. Восполнить этот пробел и я не берусь. Могу только сказать, что женщины с поразительной выносливостью переносят лишения неволи. Имея по десять и более судимостей, проводя в заключении до 40–45 лег, они, вероятно, занимают первое место в мире по продолжительности жизни за решеткой.
Есть несколько объяснений этой живучести. Криминологи начала века отмечали у преступных женщин слабо развитую чувствительность к физической боли. (По их наблюдениям, мужчины во время удаления зубов гораздо чаще падали в обморок, чем женщины.) И на этом основании приходили к мысли о такой же слабо развитой чувствительности женщины к нравственным страданиям.
Современные криминологи объясняют короткий арестантский век преступника-мужчины его стремлением показать свое «я», добиться признания своей личности в жестоких столкновениях с соперниками. Женщина, по их мнению, не так амбициозна и потому имеет больше шансов умереть своей смертью в отпущенные природой сроки.
Добавлю к этому, что преступная женщина проявляет больше безразличия не только к своему статусу в уголовной среде. Одна молодая арестантка, участница лагерного бунта, проспала все судебное разбирательство и только в тюремной машине поинтересовалась, сколько же лет ей добавили.
Подмечено, что женщины меньше, чем мужчины, боятся водворения в штрафной изолятор, а некоторые даже стремятся туда попасть, только бы не работать. Легче перенося физическую боль, они точно так же легче переносят муки голода и холода.
В беседах то и дело приходилось слышать «я сделала нарушение» (режима содержания) или «я сделала преступление». В этом «сделала», прочно вошедшем в лагерный лексикон зэчек, выражается, как мне кажется, та легкость, с которой они переступают либо требования режима либо норму закона. У старых арестанток эта легкость распространяется даже на перспективу освобождения. «Ваши планы на будущее?» — спрашивал я их. «Немного задержаться на свободе», — отвечали они.
Своеобразной валютой на черном колонийском рынке является теофедрин — сосудорасширяющее средство, предназначенное для астматиков. Определенная доза этого лекарства вызывает приятное возбуждение, ощущение довольства жизнью. Упаковка теофедрина стоит всего 17 копеек. Его проще пронести в зону. И никакой уголовной ответственности. Это же не наркотик, а обыкновенное лекарство.
Но бед от него едва ли меньше. Беременные женщины отдают за пачку теофедрина дневную порцию молока (один стакан). Женщины, пораженные туберкулезом, отдают свое «диетпитание». Привыкшие к теофедрину, меняют на него продуктовые посылки. На теофедрине делают бизнес одни (те кто его приносит в зону, и кто перепродает — лагерные спекулянты-барыги) и теряют здоровье другие.
В девчоночьей малолетке другая разменная монета — сигареты, 18-летняя барыга рассказывала мне: «Курс обмена такой. Шерстяные носки или тапочки стоят десять сигарет. Плавки, майки, простые носки (что-нибудь одно) — две сигареты. Посылка — пачка, а иногда и полпачки».
Женщина живет за решеткой долго, но разрушается быстро. Особенно если часто сидит в следственных и штрафных изоляторах, в пересыльных тюрьмах, где роскошью является обыкновенный свежий воздух. В женских колониях упорно ходит легенда, что идея наглухо заделать и без того крохотные оконца в изоляторах и тюрьмах тоже принадлежит женщине (входившей в важную комиссию по изучению условий содержания), которая решила, что камеры можно вообще не проветривать. Почти все находящиеся в изоляторах курят, следовательно, все 24 часа в сутки дышат никотиновым смрадом.
Разрушение женщины начинается с зубов. Шамкают или же стыдливо прикрывают беззубый рот даже некоторые тридцатилетние. К одной совсем молодой девчонке, рассказывали мне, долго не приезжали родители. Когда она подошла к ним, они ее не узнали.
Наших арестанток можно разделить на две основные категории. Сохранившие материнские инстинкты и утратившие их. Первые, как правило, женственны, насколько это возможно в условиях наших колоний. Вторые антропологически очень похожи на мужчин. Если согласиться, что существует врожденная предрасположенность к совершению преступлений, то ее можно распознать прежде всего по этому признаку.
Женская рецидивная преступность стала особенно заметно прирастать у нас в 70—80-х годах. Примерно на один процент в год. Неизбежное следствие кампании по ужесточению режима содержания. Доходило до того, что было запрещено женское нижнее белье, включая бюстгальтеры, гамаши, ночные сорочки. Женщины просили родных прислать им то, что разрешено: мужские рубашки, кальсоны. Были запрещены также все косметические средства, завивка волос.
В лагерном доме ребенка провели эксперимент. Предложили детям назвать ту или иную игрушку. И дети «называли». Петушка — зайчиком, зайчика — мишкой. Объясняется это не дебильностью, как считают многие, а прежде всего тем, что матери общаются с детьми не больше часа в сутки. В некоторых колониях матерей наказывают за ту или иную провинность штрафным изолятором, что также лишает их возможности регулярно общаться с детьми. Своими глазами видел, как молодая мать подошла к манежу, где вяло играли дети, и устало-равнодушно уставилась на свою дочь. А девочка исподлобья смотрела на свою мать…
В некотопых поступках испорченные неволей арестантки становятся больше мужчинами, чем сами мужчины. Драка в мужской колонии — редкость. Если один зэк пригрозит другому ножом, тот может спать спокойно. Угрозы, конечно, иногда приводятся в исполнение. Но это не правило, а исключение. Прежде чем пустить в ход нож, зэк прикинет, стоит ли получать за это дополнительный срок. Если же арестантка предупреждает, что у нее «нерв оголился», лучше оставить ее в покое. Если она пригрозила, что наденет табуретку на голову, то будьте уверены, наденет. Работники колоний говорят, что и групповые драки между женщинами случаются гораздо чаще, чем между мужчинами. Причем арестантки помимо заточек пускают в ход, что попадается под руку: лезвия, стекло…
Неудивительно, что каждое десятое умышленное убийство совершается у нас теперь женщиной. Заметно выросла и женская насильственная преступность.
Во все времена преступления женщин считались более жестокими, чем мужские. И сейчас в каждой колонии вам обязательно расскажут несколько леденящих кровь историй. Внимательно выслушав, я шел в спец-часть и просил сказать, сколько в колонии убийц. «Четыре», — сказали мне в колонии общего режима. «Чуть больше 6 процентов», — сказали в колонии строгого режима.
После этого я спокойнее выслушивал рассказы о том, что вытворяют женщины в неволе. Как, затаив обиду, плескают (из кружки) мочу в лицо надзирателю, открывающему кормушку, Как нападают на такую же зэчку, только бы получить дополнительный срок и перевестись из колонии в тюрьму. Все было верно в этих рассказах. Но они не убеждали в какой-то особенной жестокости арестанток. После полного уравнивания с мужчинами, стоит ли удивляться, что более тонкая нервная система женщины не выдерживает и импульсивно реагирует на малейшее раздражение.
Следователи, которые имеют дело с опытными преступниками, не перестают удивляться одной особенности. Там, где мужчина, убедившись, что его запирательство бессмысленно, просит бумагу и ручку, женщина с поразительным упрямством продолжает мучить следователя новыми увертками.
Такое поведение можно объяснить слабо развитой логикой мышления (которая, как известно, не терпит противоречий) и несомненным действием самовнушения. Эмоционально настаивая на своей версии, преступная женщина начинает, как в самогипнозе, видеть в своем вымысле действительную картину преступления.
Некоторые кримонологи считают, что женщины лгут инстинктивно, будучи даже невиновными. Корни этого порока, считают они, следует искать в том, что природа, лишив женщину физической силы, компенсировала ее хитростью, притворством, в чем в общем-то нет ничего страшного, но только до тех пор, пока женщина не переступает закон.
Разбираясь в этой особенности, я пришел к неожиданной мысли. Ведь точно так же ведет себя большинство несовершеннолетних преступников. С той лишь разницей, что их легче склонить к чистосердечному признанию или взятию на себя чужого преступления.
И это вполне объяснимо, если учесть, что настоящий мужской характер у них еще не сформировался.
Но я иду дальше и вспоминаю, что примерно так же ведет себя значительная часть мужчин, не избежавшая, как видно, пресловутой феминизации.
Около трети преступлений, совершаемых у нас женщинами, составляют карманные кражи. Причем квалификация карманниц чаще всего такова, что потерпевшие даже не замечают, что их обобрали. Пропесс кражи видят только работники уголовного розыска, ведущие охоту за воровками, и их показаний, как правило, достаточно для того, чтобы суд признал схваченную виновницей. Но карманница требует очной ставки с потерпевшей и очень натурально возмущается: «А ты меня видела? Ах, нет! Так как же я могла украсть, если меня не было рядом?»
Похоже ведут себя квартирные воровки. Если им не удается унести краденое, они не считают себя виновными. Ни перед потерпевшими, ни перед правосудием. Женщина, имеющая за плечами множество краж, жаловалась мне: «Выходит, взятое мной пальто дороже жизни, которую я здесь гроблю?»
Мошенницы (по численности они стоят на третьем месте после карманниц и воровок), напротив, поражают запутанностью своих преступлений. Что-то всегда остается невыясненным не только следствием, но и судом.
Самыми бесхитростными считаются женщины, осужденные за убийства своих мужей и любовников на почве ревности. Чаще всего они категорически отказываются обсуждать, что с ними произошло, в то время как другие женщины на разные лады вспоминают свои преступления, словно их совершение доставляло им какое-то удовольствие, не обнаруживая даже намека па раскаяние.
«Совесть женщины, — читаем мы у Прудона, — тем слабее, чем развит меньше ее ум. Ее нравственность представляет собой нечто особенное, и представление ее о добре и зле настолько отличается от соответственного понимания их мужчиной, что в сравнении с ним она является как бы существом безнравственным».
Чистосердечное признание считается у нас показателем того, что обвиняемый раскаивается в содеянном и потому является не потерянным для общества. Большинство совершаемых преступлений — групповые, стало быть, обвиняемый не может проявить свое раскаяние, не выдав других участников преступления. С од-нг т стороны, выдача подельников — положительный поступок. С другой стороны — проявление предательства, то есть безнравственности.
Женщины чаще мужчин выдают соучастниц своих преступлений (но не соучастников!) И делают это без особых мук совести. Чем это объяснить? Менее жестокими санкциями за предательство? Большей безнравственностью, о которой писал Прудон? Или, напротив, большей нравственностью? Кто знает. Но, вероятно, не случайно в древнекитайской письменности коварство изображалось тремя женскими фигурками.
Можно предположить, что собственный провал вызывает в душе преступницы лютую злобу на более удачливых соучастниц. Почему я одна должна мучиться — отвечать за то, что сделано вместе? Примерно такова логика мышления преступной женщины, И этого ей достаточно, чтобы отпустить себе грех предательства.
«У нас в основном сидят дочки генералов и министров. Ну, а интердевочек вообще пруд пруди, каждая вторая». Этот иронический вывод работников колоний говорит о том, что все преступницы мелкотщеславны. Как и преступники-мужчины, добавил бы я. С той лишь разницей, что одни хвастают несуществующими высокопоставленными родственниками, а другие — еще и тем, как хитро водили за нос милицию, как шикарно жили, какими красотками обладали.
В повседневности мелкое тщеславие женщины проявляется, как известно, в стремлении хорошо одеться, украсить себя драгоценностями. Одежда играет для нее — в борьбе за мужчин — более важную роль, чем физическая красота, по той простой причине, что она рассматривает одежду как часть тела (женщина считает себя красивой, если она хорошо одета, — писал Стендаль) или, по крайней мере, как важнейшее дополнение к телу. Стоит ли удивляться, что многие девочки-подростки совершают первые кражи, бессильные противиться искушению надеть на себя то, что не по карману их родителям. Но как пытаются исправить их в колонии? Одевают во все черное, старящее, уродующее. То есть еще больше разжигают страсть к недоступной одежде.
Раньше меня удивляло, зачем начальниц отрядов обязывают приходить в колонию только в военной форме, создающей, как мне казалось, непреодолимую преграду между отрядницей и ее подопечными.
— Знаете, — сказала мне Галина Березовская, — я тоже раньше так считала, пока не заметила, что, когда я приходила в каком-нибудь красивом платье, мои женщины начинали как-то неприязненно на меня посматривать. Видимо, по их самолюбию бил контраст между тем, как одета я и как — они. Все встало на свои места, когда в 1983 году нам категорически запретили приходить в цивильном. Сделано это было совсем из других соображений. Но результат оказался положительным. Мои отношения с женщинами наладились. Когда мне присвоили звание майора, женщины сказали, что одна большая звездочка мне идет больше, чем четыре маленьких. «Но она выдает мой возраст», — сказала я. «Ничего, вы еще хоть куда», — утешили меня женщины.
Если бы во всех колониях работали такие начальницы отрядов! Если бы их больше было среди работниц следственных изоляторов, пересыльных тюрем! Зная, какое значение имеет для девчонок внешность, там довольно часто применяют в качестве дополнительного наказания стрижку наголо. Уличить в этом очень трудно. Малолетки не имеют обыкновения жаловаться прокурорам по надзору. Но что с того, если даже пожалуются? Стрижку всегда можно объяснить как профилактику вшивости.
«Как повлияла на вас работа в женской колонии?»— спросил я одного гражданина начальника, человека для своей профессии почти интеллигентного.
Он грустно посмотрел на меня: «Женщинам не уступаю дорогу».
В тех колониях, где я побывал, половина начальниц отрядов — разведенные и оставшиеся незамужними. «Некогда заниматься личной жизнью». Важно уточнить, что и первый брак у них распался потому, что им приходилось буквально пропадать в колонии.
Мне говорили, что арестантки лучше относятся к тем начальницам, у которых не сложилась личная жизнь. Но взаимно ли это чувство?
«Можно удержаться на одном уровне добра, но никому еще не удавалось удержаться на одном уровне зла». Так, кажется, говорил один из героев Честертона. Вот и работникам женских колоний тоже не удается. Воздействуя на своих подопечных, они не могут не испытывать обратного воздействия. Тем, кто уже не может удержаться на уровне добра, надо немедленно менять работу. Ибо, если верить Конфуцию, нет на свете ничего, что более портит других, чем женщина.
Есть психологи, которые считают, что женщинам вообще не следует доверять работу, связанную с воздействием на людей, по той причине, что главным недостатком женского характера является несправедливость.
Те же психологи отмечают органическое чувство непроизвольной неприязни, испытываемое женщинами друг к другу, основанное на постоянном соперничании в красоте, кокетстве, хитрости и т. п., что также может мешать установлению нормальных отношений.
Некоторые наши женские колонии похожи на экспериментальные (хотя таковыми не являются), поскольку в одних (среднеазиатских и украинских) начальниками отрядов являются в основном мужчины, а в российских, наоборот, почти исключительно женщины. Трудно сказать, где лучше идут дела. Вероятно, везде есть свои плюсы и свои минусы.
Арестантки болезненно и бурно реагируют на любые замечания, в особенности высказанные в резкой или оскорбительной форме. Первая реакция чисто женская — слезы, истерический плач. Зрелище невыносимое для всякого нормального мужчины.
Мы уже говорили о способности арестанток верить в собственную, часто повторяемую ложь. К этому можно добавить, что в силу недостаточной образованности они вообще склонны верить во все неправдоподобное и покоряться мужской магии. Нигде у нас нет столько поклонниц Кашпировского и Чумака, как в женских колониях.
«Рецидивистки — потрясающе наблюдательны, — говорил мне уже упоминавшийся мной начальник, — они, как хищные кошки, следят за каждым движением словом, улавливают слабинку и начинают на ней играть. Однажды я написал на одну женщину рапорт — наделала много брака. Она возьми и выпей стакан сильного раствора хлорки. Естественно, я после этого ее за километр обходил». Пытаясь воздействовать на мужской персонал таким образом, женщины порой жестоко расплачиваются за это. В особенности, если их протест против несправедливого обращения принимает форму членовредительства. Знаю случай, когда арестантка перерезала себе сухожилие и теперь живет с трясущейся головой.
Шарль Фурье описал 600 нормальных человеческих характеров. Если допустить, что криминальных примерно столько же, то можно представить, сколь непосильна была бы задача описать каждый в отдельности. Но если кто-нибудь за это возьмется, окажет сотрудникам колоний неоценимую услугу.
А в общем-то не все так мрачно и грустно, как кажется на первый взгляд. Суть характера преступной женщины хорошо выразили сами арестантки: «Мы можем последнее украсть и последнее отдать».
Знаю случай. Женщина отдала французское белье (которое носила тайком) подруге, чтобы та обменяла на леденцы для своего ребенка. Она же, освобождаясь, вырвала щипцами золотую коронку, чтобы купить у барыги чаю, заварить чифирь, угостить отряд, оставить о себе хорошую память.
Знаю случаи, когда женщины, выплачивающие большие иски, отдавали последние копейки на лечение смертельно больных детей за рубежом.
«Я хоть и подонок, но тоже советский человек!», — сказала мне зечка с тридцатилетним лагерным стажем. В этой фразе выразилось еще одно отличие заключенных-женщин от заключенных-мужчин. Женщины не такие враги системы. И все же…
«Никто у нас не живет честно. Просто на воле живут те, кто не попался. Не верю я в ваш свободный мир, верю в преступный мир!» Эти слова старой зэчки вспомнились мне, когда я наблюдал посещение одной колонии православным священником. Батюшка кое-как прочитал свою проповедь. Видимо, волновался. Потом подал руку для целования. Выстроилась очередь. И, к своему изумлению, я увидел в веренице женщин два восточных лица. Не знаю, что сказали бы про своих единоверок мусульмане-мужчины. Мне же вспомнились чьи-то слова: «Женщина может любить Бога, в то время как мужчина способен только бояться его!»
Эта сценка сказала еще раз о сострадательности женщин и их интернационализме, которого там, в зонах, кажется, больше, чем по нашу сторону колючей проволоки.
Эта сцена сказала и о том, что самой испорченной рецидивистке необходимо духовное руководство, возможность открыть свою преступную душу, получить отпущение грехов, которого ей не дождаться от общества.
Можно предположить, что самой падшей требуется обыкновенное мужское сочувствие, поддержка, а может быть, и более сильное чувство. Преступные женщины составляют в общей массе заключенных не такую уж большую долю. Их так немного, что можно было бы всех до единой раздать на поруки. Но кто их отдаст? И кто их возьмет?
Если листая уголовное дело, узнаешь, сколько зла и несчастий принес людям преступник, а познакомившись с ним, обнаруживаешь, что он умен, начитан, рассудителен, то поневоле задаешь себе вопрос: «А что же побудило его пойти на это?»
Да, большинство осужденных совершило то, в чем их обвиняли. Но при этом не следует забывать, что они не виновны ни в чем, кроме того, что родились от таких-то родителей, в такое-то время, в таком-то обществе.
Если на то пошло, то вместе с сумасбродной девчонкой нужно сажать в колонию ее беспутную мать. Ее неизвестного или самодурственного отца. Сажать в колонию кризисы, в которых почти беспрерывно пребывает наше общество и которые лишают людей полноценной, здоровой жизни. Нужно сажать вместе с этой девчонкой тех, кто не прописал ее по месту прежнего жительства. Кто не принял на работу. Кто в колонии беспочвенно подозревает ее в порочных наклонностях, провоцирует на грубость, подводит к «раскрутке». И, наконец, сажать тех, кто на воле вопит о «беспределе гуманности», поощряя репрессивные методы перевоспитания.
О том, что «мы разводим слишком много гуманности», кричали еще во времена сахалинской каторги, когда порка кнутом была заменена поркой розгами. «В ужасе каторгу надо держать. В ужасе!» — говаривали царские тюремщики. Что с тех пор изменилось?
Ничего, кроме того, что преступников стало в десятки раз больше.
«Я тебе царь и Бог!» — орали когда-то смотрители тюрем. «Я здесь советская власть!» — орали в колониях современные давильщики.
«Арестант, — писал Достоевский, — сам знает, что он арестант, отверженец, и знает свое место перед начальником, но никакими клеймами, никакими кандалами не заставишь забыть его, что он человек. А так как он действительно человек, то, следовательно, и надо с ним обращаться по-человечески. Боже мой! Да ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ обращение может очеловечить даже такого, на котором давно уже потускнел образ божий».
Заключенному требуется сознание законности осуждения и справедливости обращения с ним. В противном случае он считает, что он ничем не хуже тех, кто взялся его наказывать и перевоспитывать. И это в самом деле так, потому что жесткие правила содержания превращают в преступников самих тюремщиков, потому что дают им массу возможностей попирать достоинство людей, не способных за себя постоять, извлекать удовольствие из наложения взысканий. Чем бесчеловечнее правила содержания, тем больше поведение заключенных и тюремщиков становится взаимно преступным.
Нам кажется, что одного лишения свободы преступнику мало. Одно только лишение свободы не заставит его ни страдать, ни испытывать угрызения совести, ни стремиться стать лучше. Такая точка зрения вполне понятна, потому что принадлежит нам, гражданам страны, не знающим толком, что такое настоящая личная свобода. Не уважая и не ценя свою свободу, мы, естественно, не можем понимать, что испытывает преступник, лишенный этой нашей свободы. Ведя жизнь, полную всевозможных унижений даже для честного, законопослушного гражданина, мы, естественно, не в состоянии понять, какому унижению подвергается достоинство осужденного.
1991 г.