Испокон веков столицей империи является Палеополис, самый наидревнейший из всех имперских городов. Слово Палеополис на древнем языке как раз и означает «древний город». Помимо того, что он самый древний в империи, он еще самый большой, настолько большой, что никто толком не знает, сколько людей там живет. Одни говорят, сто тысяч, другие — миллион, третьи — миллиард, а кто прав — знают только боги, да и то не факт. Какое богам дело, сколько смертных проживает в каком-то конкретном городе?
Город Палеополис состоит из трех районов, далеко отделенных один от другого. Первым является исторический центр, выросший вокруг древней цитадели, стоящей на высокой горе. Она давно перестала быть крепостью, рвы засыпаны, валы оплыли, стены и башни время от времени обновляются, но только для красоты, не для обороны. Лестницы на стены почти везде обвалились, а где сохранились в целости, там загромождены барахлом. Караулы на стенах стоят символические, а боевые площадки башен так тесно заставлены скульптурами, что если кто-то захочет использовать такую площадку по назначению, воинам там не развернуться.
В прошлом цитадель была обычным городом-крепостью, внутри стен стояли жилые дома, конюшни, амбары, другие хозяйственные постройки, казенные, казармы для воинов, все как обычно. А императорский дворец был совсем маленьким, не больше, чем типичные хоромы богатого купца. Но со временем военные и хозяйственные строения перенесли за пределы городских стен, а все освободившееся место занял дворец. Вся цитадель превратилась в одно огромное бесформенное здание, составленное из множества элементарных сооружений, соединенных запутанными переходами. Сейчас здесь живет император с женами, детьми и другими родственниками, и неимоверное количество прислуги. Впрочем, слуги живут в особых казармах за стенами, а внутрь цитадели приходят только на работу.
Гора, на которой стоит цитадель, венчает собой невысокий, но крутой хребет, делящий Палеополис пополам. Про этот хребет говорят, что в прошлом он принадлежал морскому зверю Брухатке, который выполз из моря и окаменел, и все его кости растащили хищники, только хребет остался. Почему зверь Брухатка выполз из моря — никто точно не знает, известно два десятка разных и одинаково правдоподобных объяснений этому факту. А ученые философы, квартал которых расположен между кварталом шутов и кварталом гадальщиков, говорят, что зверь Брухатка не при делах, дескать, удивительная форма каменного гребня образована выветриванием горной породы, а сходство со звериным позвоночником только внешнее. Дескать, в незапамятные времена, когда империи еще не было на белом свете и все люди были варварами, однажды случилось большое землетрясение, два земных пласта опустились, а третий поднялся, и так, дескать, и образовался удивительный ландшафт Палеополиса. Но здравомыслящие люди твердо верят, что если какое землетрясение и было, то вызвал его зверь Брухатка, ударив хвостом по земле.
Описываемый хребет тянется с востока на запад и упирается в океан отвесным обрывом, над песчаным пляжем. К северу от хребта размещается так называемый верхний город, а к югу, соответственно, нижний город. Верхний город состоит из одинаковых квадратных кварталов, застроенных каменными домами с большими внутренними двориками, там обычно обустраивают бассейн или фонтан, что кому больше нравится. Каждый квартал заселен представителями определенного сословия: в одном живут помещики, в другом генералы, в третьем купцы, и так далее. Чем более высокое положение занимает сословие в табели о рангах, тем более почетный квартал этому сословию предоставлен, тем ближе это место к небу и императору, и тем дальше от сточных канав.
Нижний город застроен стихийно, без какого-либо плана. Здесь живет низкая публика: мастеровые, торговцы, шлюхи, ворье и другие сословия, которых поэты сравнивают с крысами, самопроизвольно заводящимися в нечистотах. А нечистот тут хватает — дома достигают пяти этажей в высоту, а водопровода, в отличие от верхнего города, нет и в помине, дерьмо швыряют из окон прямо на улицу, и если дождя долго нет, оно накапливается и смердит. В целом нижний город — место крайне непривлекательное, приличные люди сюда не заходят, разве что пьяные в поисках приключений, но это дело опасное, потому что стражи здесь нет, а отчаянных парней, охочих до чужих кошельков — более чем достаточно.
На западе верхний и нижний город смыкаются в морском порту. Поэты называют порт Палеополиса городом контрастов, потому что здесь процветание и нищета не разделены непроходимым барьером, а соприкасаются вплотную, и никого не удивляет пьяный калека, блюющий на ступенях дворца. В верхнем городе такого нарушителя выпороли бы и прогнали взашей, но портовые богачи более снисходительны к людским слабостям. Потому что среди портовых богачей большинство составляют не родовитые аристократы, а купцы и пираты, начавшие карьеру с низов и скопивших состояние на протяжении одной жизни. По портовым улицам гуляют вальяжные пузаны, увешанные серьгами и перстнями, а вокруг суетятся босоногие хитроглазые пацаны, и никто не знает, кому из них суждено стать с годами таким же пузаном, а кому сгинуть в пиратском набеге или уличной драке. Известно лишь, что вторых большинство, а первых немного, но не исчезающе мало, а вполне заметное количество.
Северная часть порта считается богатой, там селятся адмиралы, капитаны, штурманы и прочая относительно чистая морская публика. А южная часть застроена убогими покосившимися домишками, в которых ютятся семейные матросы и портовые грузчики. А те, кто семьей не обзавелся, предпочитают хижины-однодневки, сложенные на скорую руку из упаковочной тары. А если долго стоит хорошая погода, без дождя, то моряк в жилье вообще не нуждается, ему в такую погоду всюду хорошо, главное, чтобы наливали.
В южной части порта в двухстах шагах от береговой кромки, на перекрестке двух забытых богами безымянных переулков стоит таверна, именуемая «Якорь в гузне». По местным меркам это приличное заведение, здесь даже пол не засыпают соломой, а подметают и посетителям плевать на пол не разрешается. А если кто хочет подраться, то сначала надо уплатить по десять грошей с участника, не считая двойного штрафа за ущерб заведению, если дерущиеся вдруг по случайности расколотят что-нибудь ценное. Бесплатно драться можно только с вышибалой, но желающие редко находятся, потому что вышибалой здесь работает знаменитый Барт Живчик.
Интересный это человек, очень необычный для своего ремесла. Люди втихомолку шепчутся, что он высокородный дворянин по происхождению, лишенный титула за что-то позорное — не то в бою струсил, не то что-то уголовное учудил. Но правда ли это, никто толком не знает, потому что Барт о своем прошлом не рассказывает, а на прямые вопросы отвечает либо бранью, либо ударом. Но в целом похоже на правду — лицо у Барта породистое, дворянское, и если бы не сломанный нос, был бы красив, как Аполлон. И дерется он, как черт дворянский, фехтовальных приемов знает столько, сколько только благородные знают. Как-то раз забрели в «Якорь» пираты-дикари с Банановых Островов, стали буянить, так Барт отдубасил их простой деревянной дубиной, забрал три сабли и два шлема, и третий тоже забрал бы, если бы тот пират его прежде не пропил. Потом к Барту подходил боцман с того корабля, звал в команду, но Барт не пошел. Барт по жизни трусоват, в драке забывает о трусости и дерется как черт, а когда драки нет — всего боится, как заяц. Если бы не этот недостаток, Барт давно бы уже стал у пиратов абордажным лейтенантом, а то и боцманом. Но Барт так и не пошел в пираты, сколько ему ни предлагали.
— А если мне веслом ногу перешибет? — спрашивал он каждого очередного вербовщика. — Что я буду, как цапля прыгать на одной ноге?
Столкнувшись со столь явным малодушием, вербовщик обычно терял дар связной речи и начинал лепетать ерунду, дескать, все в руках божьих, будешь молиться как следует — не перешибет тебе ногу веслом, и так далее… Барт выслушивал это, закатывал глаза, цокал языком и говорил:
— Неубедительно.
Тогда посетители начинали хохотать, а вербовщик понимал, что выставляет себя на посмешище, и либо расплачивался и уходил, либо лез в драку и огребал. Завсегдатаи «Якоря в гузне» настолько привыкли к выходкам Барта, что воспринимали их как должное, а кое-кто даже всерьез полагал, что Барт глумится над вербовщиками нарочно, и отказывается он от приличной карьеры не из трусости, а по каким-то другим причинам.
Обычный вышибала одновременно является ночным сторожем, и живет прямо в охраняемой таверне, в особой комнатушке, чаще всегр на втором этаже. Но Барт был не обычным вышибалой, семейным. Большую часть скудного заработка он тратил не на вино и не на шлюх, а на арендную плату за половину небольшого, но в целом пристойного двухкомнатного домишки на соседней улице. Там он жил с семьей: женой Ассолью и сыном Мюллером, сын, впрочем, был ему не родной, он раньше был Ассолин младший брат, а когда осиротел, сестра его усыновила, так в империи часто делают. При каких обстоятельствах это случилось, Ассоль никогда не рассказывала, только обмолвилась пару раз, что это как-то связано с набегом Никодима Тушканчика на Роксфорд пять лет назад.
Ассоль была необычной женщиной. При первом знакомстве она производила отталкивающее впечатление, черты ее лица были настолько неправильны, что ее даже уродиной трудно назвать, потому что не понимаешь, в переносном или в прямом смысле следует употреблять это слово. Не женщина, а крокодил в юбке, прости господи.
Барт никогда не рассказывал, как вышло, что он женился на этаком страшилище. Мужики в таверне поначалу пытались его расспрашивать, но он зверел, начинал драться, и со временем расспрашивать его перестали. Темная история. От чистого сердца такую крокодилицу вряд ли можно любить, но оженить мужика насильно на сироте тем более невозможно, а если предположить, что Ассоль хитростью либо колдовством вынудила Барта дать обет богам, это, в принципе, возможно, но предположение получается шаткое, ничем не подкрепленное. Да и не в характере Ассоли устраивать подлые хитрости.
О характере Ассоли следует сказать особо. Насколько страшна она лицом, настолько прекрасна душой, очень добрая она женщина, почти святая. Когда Молли Трясогузку разбил паралич, Ассоль целую неделю выносила за ней горшок, хотя никто ее не заставлял и даже не просил, и когда потом Молли померла и набежали родственники делить оставшиеся после нее гроши, и Ассоли ничего не досталось, она не обиделась и никого не прокляла, только сказала, что боги не лохи и разберутся, кого наказывать и за что, и что она, дескать, ходила за Молли не из корысти, а из жалости. Эти слова услышал Ларос Тролль, как раз вернувшийся из пиратского набега и люто бухавший, и сказал, что божьей десницей в деле справедливости пока еще не бывал, но побудет с удовольствием. Допил стакан, закусил ломтем баранины и пошел восстанавливать справедливость. Но не восстановил, потому что заблудился в подъезде и вломился не в ту квартиру, хорошо, что Жарга Бешеного Пса не оказалось дома, а то поубивали бы один другого к чертям. А так Ларос изрубил у Жарга всю мебель, нашел в буфете вино, вылакал целую бутыль прямо из горла и заснул рядом. Там его нашла Мила Железяка, завизжала, стала звать стражу, но вместо стражников пришел Валли Морж, узнал Лароса, разбудил пинками и утащил на корабль. А потом Жарг вышел из запоя, узнал про безобразие, пошел за Ларосом на корабль, получил по башке от боцмана, стал подкатывать к Ассоли, дескать, ты подговорила парня на беззаконие, значит, ты и виновата, тут в дело вмешался Барт, засадил Жаргу два раза в пузо, тот успокоился и отвалил. А Нина Пробка сказала, что боги, видать, не слишком любят Ассоль, раз превратили поступок Лароса, задуманный как благородный, в этакое безобразие. Говоря это, она хотела обидеть Ассоль, но сказала, что божья воля неисповедима, и ничуть не обиделась.
Ассоль была сильно набожна. Она посещала храм пятидесятилетия животворящей статуи Птаага Милосердного о пяти ногах, что стоит на том самом углу, где раньше рядом стояла гостиница «Русалка раком», но она сгорела, а храм не сгорел, потому что Птааг милосерден. По воскресеньям Ассоль высиживала службу от начала до конца, оставалась на проповедь и на исповедь, и еще потом подолгу беседовала со Страйкером Толстопузым, служившим в этом храме жрецом. Но публично вопросов не задавала, потому что была скромная. В обычные дни Ассоль забегала в храм дважды в день, утром и вечером, а иногда выкраивала и в обед минутку, помолиться и поблагодарить Птаага за очередные несколько часов безмятежной жизни. В приходе Ассоль была активисткой, участвовала почти во всех мероприятиях. Страйкер одно время хотел поставить ее начальницей над другими бабами, но она из скромности отказалась, и сколько Страйкер ни уговаривал ее не отвергать послушание, Ассоль твердо стояла на своем. Но от простого труда во имя божье она не отказывалась, ей что подушку вышить, что занавеску соткать, что полы в храме помыть — все едино. Только в хоре не пела и иконы не рисовала, но не от нежелания, а оттого что боги не наделили потребными талантами. И еще в мистерии плодородия она никогда не участвовала, потому что не звали, и сама тоже не рвалась, ибо знала, что непременно распугает половину участников.
В те немногие часы, что оставались у Ассоли свободными от домашних и богоугодных дел, она вышивала бисером рыбок и морских змеев, а сдавала поделки оптом Винни Камнежорке по три гроша за рыбку и по пять грошей за змея. Это нехитрое ремесло приносило примерно треть их с Бартом общесемейного дохода, но она никогда не говорила мужу о своем приработке. Потому что если Барт узнает, что он не единственный кормилец в семье, он расстроится, а расстраивать его она не хотела, не из любви и не из страха, просто по жизни не любила расстраивать людей.
Соседи считали, что Барт и Ассоль живут душа в душу и души в друг друге не чают. Они, действительно, не дрались и почти не ругались, а если ругались, то тихо, и для соседей их ссоры почти всегда проходили незамеченными. Но любви между супругами не было, ни душевной, ни плотской, за первый год Барт поимел жену всего-то раз десять, а потом вообще перестал. Какое удовольствие иметь женщину, которая валяется, как бревно, и никак тебе не радуется? Раньше у нее жопа была красивая, а потом оплыла, покрылась апельсиновой коркой, и вообще ничего хорошего в жене не осталось. Лучше со шлюхами оттягиваться, чем с такой нелюдимой страхолюдиной, шлюхи хотя бы притворяются, что им хорошо.
Одно время Барт всерьез подумывал, не прогнать ли жену к чертям. Но не прогнал, потому что жить холостяком хоть и веселее, но не так комфортно. Жена в доме прибирается, белье стирает и все такое, а то придется каждый раз прачку нанимать и уборщицу отдельно, нет уж, лучше быть женатым, пусть даже на крокодилице. Жрет супруга немеряно, деньги тратит как в прорву, но женщины все такие, тут ничего не поделаешь. Хотя бы мелочь из карманов не тырит, и на том спасибо. Вон, у Саввы Жеребца жена повадилась монеты из карманов незаметно вытаскивать, сколько раз бывало, приходит в трактир, заказывает бормотухи, а расплатиться нечем. И словами учил жену, и колотушками, а ей все едино, на упреки отвечает, дескать, не хочу быть замужем за пьяницей, и хоть кол ей на голове теши, уперлась и никуда. Ассоль-то хотя бы вино пить не запрещает, понимает, что мужику надо иметь радость в жизни. Либо совесть заела за ту историю в монастыре. Как она тогда его соблазнила, всю жизнь поломала, сука хитрожопая! А он ее даже не побил ни разу как следует.
Многие обращали внимание, что Барт бьет жену редко, намного реже, чем другие мужики того же сословия. А если и бьет, то скорее гладит, чем бьет, ну, залепит пощечину или сапогом в жопу задвинет, но это не считается. А чтобы розгой или батогом, такого, почитай, никогда и не было. Барт не знал, почему так происходит, он не придавал значения тому, что всякий раз, как только он только начинал примериваться, появлялся малолетний ублюдок Мюллер и переключал гнев отчима на себя либо совсем убирал этот гнев.
Мюллер считался сыном Барта и Ассоли, но на самом деле был, как уже говорилось, ее усыновленным братом. Отцы у них почти наверняка были разные, потому что ни лицом, ни телосложением Мюллер на сестру не походил. В облике его не было ничего примечательного, пацан как пацан, таких в каждом дворе как грязи. Но характер у него был странный, это сразу бросалось в глаза.
Прежде всего, Мюллер был глуп. Нормальные портовые мальчишки очень быстры разумом, мысли у них носятся как хорьки по курятнику. Бывает, купец только начал оглядываться, сам еще не понял, что заблудился, а один пацан уже улицу называет и руку за грошиком протягивает, а второй уже втирает пацанам постарше, что нашел лоха и тоже тянет ручонку за монеткой. А не будешь тянуть ручонки куда надо — ничего в них не упадет, будешь ходить как дурак с пустым брюхом, а пацаны поумнее — кто леденец сосет, а кто и заморское дурманное зелье. Портовая жизнь быстро отучает считать ворон.
Но бывает, что среди портовых мальчишек попадаются совсем необучаемые экземпляры. Одним из таких был Мюллер. Если его посылали куда-нибудь с поручением, он не бежал вприпрыжку, а неторопливо шествовал и по дороге много раз отвлекался на ерунду. Не раз бывало, что к концу пути он напрочь забывал поручение или вообще забывал, куда шел и шел ли куда-то вообще. Тогда он садился на перевернутый ящик из-под заморских пряностей, пялился неведомо куда и шевелил губами, будто молился. Поначалу пацаны так и думали, что он молится, но однажды Леон Жирный попросил научить этой молитве, и оказалось, что Мюллер вовсе не молится, а придумывает сказки. И это не нормальные подростковые сказки про богов, героев и войнушку, и даже не детские сказки про старика, старуху и всяких колобков, а какой-то неимоверный бред про подземные города и летучие корабли. Дурной, короче, парень, даже не блаженный, просто долбанутый на всю голову.
Серьезных дел Мюллеру в порту не доверяли, и дохода в семью он не приносил никакого. Но Ассоль его не ругала за это, у нее было нелепое представление, что подростков надо содержать как младенцев, и им якобы вовсе не обязательно обеспечивать свое содержание хотя бы частично. Соседи много раз предлагали устроить Мюллера в обучение серьезному ремеслу, к ворам-карманникам, например, или к педерастам в веселый дом, но Ассоль всегда отказывала. Так и повелось, что Мюллер бродил целыми днями неприкаянный, глазел куда глаза глянут, да бормотал всякий бред себе под нос. Бывало, прохожие принимали его за блаженного, подавали подаяние, был бы пацан поумнее, сделал бы карьеру на паперти, но его никакая карьера не интересовала. Дурачок, короче.
Одно время Мюллер пристрастился рисовать морские карты. Подбирал у писцов обрывки порченой бумаги и на обороте рисовал острова, проливы, розы ветров как настоящие, даже русалок и морских змеев выучился похоже изображать. Один раз вышел конфуз — пиратский капитан Алан Пекарь подобрал в «Якоре» клочок бумаги с обозначенным кладом, и поверил, что карта настоящая, потому что Мюллер на этом клочке изобразил не какой-то только что придуманный остров, а вполне узнаваемый Далалайский архипелаг. Позже Мюллер признался, что однажды брел по причалу и прошел мимо штурмана, который в своем атласе как раз рассматривал эту страницу, Мюллер ее запомнил и потом много раз перерисовывал. Мюллер хоть и был дурак дураком, но обладал одной способностью, от которой многие не отказались бы — умел запоминать большие картинки целиком и во всех подробностях. Короче, Алан поверил, что карта настоящая, собрал экспедицию, успел уже провиант закупить, только, слава богам, однажды проболтался собутыльникам. Как они хохотали! А Алан, как узнал, в чем дело, озверел неимоверно, пошел разбираться к отцу пацана, но не дошел, потому что по дороге зашел в другой кабак и забыл, за чем шел. А когда вспомнил, гнев уже остыл, да и голова с похмелья трещала. Плюнул Алан, махнул рукой, и отправился пиратствовать дальше обычным образом, а клады больше не искал.
Мюллер был очень одинок. Это неудивительно — нормальные пацаны с подобными дурачками не дружат, да и сами дурачки между собой не дружат, потому что дурачки. Нормальный пацан на его месте страдал бы, но Мюллер привык к одиночеству с детства. Он знал, что у людей бывают друзья, но к себе это правило не применял, ему даже в голову не приходило применять к себе людские правила. Действительно, был бы он нормальным человеком — были бы нормальные родители и нормальная семья. А Мюллера отец (на самом деле не отец) игнорировал, а мать (на самом деле не мать) все время шарахалась из одной крайности в другую — то начинала мелочно опекать, чуть ли не в нужник за ручку водила, а то вдруг теряла к ребенку всякий интерес. Последнее чаще всего совпадало с подъемами религиозного рвения, что неудивительно — когда голова занята богами, для родного сына (на самом деле не родного, но неважно) места в мыслях не остается. А причина религиозных колебаний Ассоли была проста (хотя и никому, кроме нее, не известна) — ей время от времени снились эротические сны с участием богов, и каждый раз после такого сна Ассоль несколько дней была не в себе.
Мюллер страдал не от одиночества, а от скуки. Но сам он не считал, что страдает, он полагал это состояние естественным. Он много спал, иногда до четырнадцати часов подряд, но пустого времени все равно оставалось много. Чтобы как-нибудь убить очередной день, он придумывал сложные ритуалы. Например, так: составлял список возможных занятий на сегодняшний день, присваивал каждому занятию порядковый номер, потом брал какую-нибудь песенку, которую помнил наизусть, и начинал заниматься тем занятием, на номер которого указывало число букв в первом слове. А потом переходил к занятию по числу букв во втором слове, затем по третьему слову и так далее. Со стороны это выглядело глупо, а временами даже безумно. Однажды, например, он нашел у Ассоли пачку маленьких женских сигар, (Ассоль иногда покуривала, хотя стеснялась этого пристрастия и всегда отрицала его) и включил курение в список занятий на сегодня. А потом случайно вышло так, что в сегодняшней песне трижды повторилось одно и то же слово, и ему пришлось выкурить три сигары подряд, и его стошнило прямо на улице. Очень глупо.
Если бы Мюллер жил в приличном районе, он бы много читал. Но в южной части порта читать нечего, здесь нет ни частных, ни общественных библиотек, да и не знает никто такого слова — библиотека. Здесь даже газеты не продают, не настолько много грамотных, чтобы оно окупалось. Фактически, грамоте здесь учились только капитаны, штурманы, мастера-корабелы да еще конторские писари. Говорят, есть места, где принято, чтобы грамоту разумели все мальчики без исключения, а кто не разумеет, тот дурак, но в порту такой традиции не было. Соседи Мюллера не подозревали, что он грамотен (и тем более не подозревали, что Ассоль тоже грамотна), и даже Алан Пекарь был уверен, что вышеупомянутую карту Мюллер перерисовал так, как богомазы перерисовывают иконы — тютелька в тютельку, не понимая сути изображенного. Если бы Мюллер догадался, он легко мог сделать карьеру герольда, читая вслух газеты, сборники анекдотов и рекламу. Такие профессиональные чтецы по местным меркам считались обеспеченными, а если бы герольдом стал ребенок, поглазеть на такое чудо сбежалась бы целая толпа, и ребенок заработал бы кучу денег. Но Мюллер до этого не догадался, и никто другой тоже не подсказал.
А теперь пришло время рассказать о ближайших соседях Барта, Ассоли и Мюллера. Выше уже говорилось, что Барт снимал не весь дом, а только одну комнату, а вторую комнату снимал надсмотрщик над рабами-грузчиками по имени Отис, с ним жил сын Пепе одного возраста с Мюллером, а жены у Отиса не было, потому что померла. Отис был пузат, неопрятен и имел привычку разговаривать громче, чем принято в обществе. Эта привычка обычна для надсмотрщиков, потому что черножопые рабы все тугоухие, это общеизвестно, нормальную речь понимают с трудом, а когда орешь, как бешеный верблюд — тогда понимают. В последнее время, кстати, среди пиратов распространилась мода ловить черножопых в заморских лесах, привозить в родной город и продавать на рынке города, из-за этого черножопых в Палеополисе развелось сверх всякой меры. Говорят, что ловить рабов — дело более прибыльное, чем грабить караваны, возить контрабанду или мыть золото на тайных приисках, но в масштабах государства рабство — это плохо. Потому что помещику и промышленнику черножопый раб обходится дешевле, чем свой брат голодранец, и выгоднее не нанимать рабочих, а покупать рабов. И когда рабов на рынке неограниченно, рабочих никто не нанимает, они страдают от безработицы и многим приходится подаваться в воры или пираты. А одна семья, говорят, даже вернулась из города в родное село к крестьянскому труду, но в это не верится, врут однозначно.
Однако вернемся к Отису. Лет ему было около сорока, был он толст и всегда выглядел помятым. Он говорил соседям, что десять лет провел на каторге гребцом на боевой триреме, но ему не верили, потому что на триремах нет особо выделенных гребцов, там служат гребцами те же люди, что воинами и матросами, трирема — такой корабль, что каждый на счету и каждому приходится осваивать по две-три профессии. Кроме того, выжить десять лет на гребной скамье — дело непростое, и те, кто его осилил, отличаются от нормальных людей не только шрамами от кандалов (Отис уверял, что их ему колдунья свела), но и кое-какими привычками, которых у Отиса не было. Во всем городе был только один человек, веривший байкам Отиса безоговорочно — его сын Пепе.
Пепе Отисон имел необычное прозвище Клювожор. Почему это прозвище к нему прилипло, никто не знал, да и не задумывался особо. Клювожор, значит, Клювожор, делов-то. Был Пепе среднего роста, но не пузат, как отец, а тощ, сутул и имел необычную походку, его ноги не до конца разгибались в коленях, поэтому ребята постарше сравнивали его с заморской обезьяной. Ровесники такого себе не позволяли — боялись огрести по зубам.
Несмотря на субтильное телосложение, в драке Пепе двигался быстро и точно, никого не боялся и оттого был первым драчуном на два квартала вокруг. Бывало, стоят два парня один напротив другого и переругиваются, а вокруг стоят друзья одного и друзья другого, и подзуживают обоих, и спорят на щелбаны, кто кому вломит. А бойцы уже перехотели драться, но отступать неприлично, скажут, что струсил, вот и вопят, и руками машут, но морды один другому не бьют. И вот откуда ни возьмись налетает Пепе, бьет каждого в пятак и начинает носиться вокруг, как комар, хрен поймаешь. А потом вдруг взрывается вихрем ударов, глядишь, один горе-боец пыль грызет в обмороке, а другой ревет белугой, а рука у него заломлена. А потом раз, и нет Пепе, убежал куда-то.
По характеру Пепе походил на сторожевого терьера из тех, что охраняют склады с заморскими пряностями. Ростом такая собачка не превосходит кошку, зубы имеет, как у обычной дворняги, а резвость в лапах такова, что, бывает, в погоне за кошкой взбирается на дерево по голому стволу, а потом боится слезть, сидит и гавкает, а дети смеются и кидаются в животное всяким дерьмом. Раньше на складах держали для охраны овчарок и мастифов, а потом кто-то заметил, что опытного вора с длинным ножом собаке по-любому не задержать, так что главная задача зубастого сторожа — не грызть, а гавкать, а для этого большая собака не нужна. Кроме того, маленькие терьеры меньше жрут, и от этого происходит дополнительная выгода. В итоге оказалось, что терьер против вооруженного человека получается даже сильнее мастифа, потому что в озверевшего терьера не попасть ни ногой, ни ножом, ни кистенем, хоть ты обдрыгайся, ему все равно, носится кругами, лает и покусывает. Короче, уже три года как на всех портовых складах в охране работают только терьеры, а больших собак держат в жилых дворах, случайных прохожих распугивать.
Так вот, Пепе по характеру был как маленький терьер. Живость имел неимоверную, все время бегал либо приплясывал, а нормальным шагом не ходил. Морда у него была всегда разбита, потому что будь ты хоть наипервейшим бойцом, но если дерешься пять раз в день, рано или поздно что-нибудь прилетит, даже если все пять раз победил. Руки-ноги у Пепе были исцарапаны, колени ободраны, а все рубашки, кроме выходной, продраны на локтях, а штаны на коленях. Одно время Отис ежедневно порол сына, потом стал пороть через день, а потом перестал пороть, потому что бесполезно. Тогда Пепе решил, что никто ему не указ, и совсем с цепи сорвался. Кто-то из парней рассказывал, что подслушал, как старухи спорили на бочонок варенья, на чем Пепе впервые поймают, на воровстве или разбое, и ни одна старуха даже не подумала, что Пепе вырастет честным человеком. Сам Пепе, когда о том узнал, сказал, что ни воровством, ни разбоем заниматься не станет, потому у него и так все есть, а когда он вырастет, станет пиратом, а воровством и разбоем пусть занимаются неудачники. Мюллер, случайно присутствовавший при том разговоре, сказал тогда, что Пепе в пираты не возьмут, потому что пират должен быть не только храбр, но и дисциплинирован. Пепе обиделся, стукнул Мюллера кулаком в висок, сбил с ног и пинал, пока в драку не вмешался какой-то матрос. Мальчишки потом спорили, убил бы Пепе Мюллера, если бы не тот матрос, или нет. А Пепе с тех пор Мюллера не любил и старался обидеть по любому поводу. Но получалось редко — словесные придирки Мюллер не замечал, а сразу бить в морду Пепе стеснялся.
Несмотря на всю склочность, в мальчишечьей компании Пепе был популярен. Он всегда отвечал добром на добро, а если кто-то оказывал ему должное почтение или дарил что-нибудь ценное, к таким парням он относился лучше, чем другим. Другого бы запинал ногами до полусмерти, а этого всего лишь козлом обозвал, да не зло, а ласково — большая разница. Потому друзей у Пепе было много, и когда бы он ни появлялся на улице, вокруг него всегда собиралась компания. А на улице Пепе появлялся часто, домашних дел у него не было, хозяйством у Отиса занималась приходившая по субботам черножопая рабыня. Пепе однажды похвастался, что ее трахает, но старшие ребята стали задавать проверочные вопросы, Пепе не смог правильно ответить, его обсмеяли и с тех пор он больше так не хвастался.
Раньше, когда Отис и Пепе только-только поселились в своей половине дома, кухня была общая на две семьи. Но теперь Ассоль предпочитала стряпать на маленькой переносной горелке в собственной комнате. Дело в том, что Пепе постоянно воровал жратву со стола, это у него стало как соревнование с самим собой, только Ассоль ступает на кухню, как Пепе сразу начинает крутиться вокруг, и только Ассоль отвернется — хвать что-нибудь и сожрал. Как ни пыталась Ассоль его увещевать, ничего не помогало, она даже завела привычку делать особый пирожок с острым перцем и подкладывать, чтобы Пепе стянул именно его, но Пепе научился отличать эти пирожки от других, и однажды такой пирожок достался Барту, и хорошо, что Ассоль в тот момент была в храме, а то огребла бы по полной программе. Ассоль пробовала жаловаться Отису, но тому было все равно, он уже разочаровался в воспитании сына. В итоге Ассоль решила, что проще кухней вообще не пользоваться, и когда Пепе это понял, он решил, что победил, и несколько дней дразнил этим Мюллера. А потом перестал дразнить, потому что Мюллер ничего не понял.
Однажды Ассоль с Мюллером пошли в храм на службу, а Барт не пошел. Ассоль его пригласила, но он сказал, что плохо себя чувствует, потому что вчера съел что-то несвежее. На самом деле он чувствовал себя прекрасно, а в храм идти не хотел потому, что договорился на это самое время с шлюхой, и Ассоль это знала, и Барт знал, что она знает, они понимали друг друга без слов.
Храм, к приходу которого принадлежала Ассоль, был посвящен, как уже упоминалось, пятидесятилетию животворящей статуи Птаага Милосердного о пяти ногах. Это не означало, что означенная статуя находилась на территории храма, нет, она стояла где-то в верхнем городе и ни один прихожанин ни разу ее не видел, даже сам местный жрец Страйкер Толстопузый видел ее лишь однажды. Просто в Палеополисе в то время была мода посвящать храмы разным юбилеям, иногда неожиданным.
Здесь уместно сказать пару слов про Страйкера Толстопузого. Прежде чем посвятить себя Птаагу, он служил на пиратском корабле и сделал карьеру от рядового бойца до боцмана. А потом черти угораздили его влюбиться в черножопую рабыню, он ее похитил и сбежал с корабля, а она не поняла, что он в нее влюбился, улучила момент, набросилась и стала убивать, а когда не смогла — убежала. Страйкер отбился, но был изранен и долго лежал в горячке, и по ходу принес обет Птаагу Милосердному стать жрецом, если не помрет. Так оно и вышло. Заодно избег гнева бывших товарищей, они его сначала хотели вообще убить за крысятничество, потом пришли штраф требовать, а в итоге пришлось обойтись бесплатным благословением, ибо ничего сверх того требовать с ученика жреца неприлично.
Поскольку Страйкер начал духовную карьеру не по внутреннему убеждению, а в силу обстоятельств, место в храме он подыскивал в большой спешке. Будь он не так стеснен во времени, он бы ни за что не согласился служить богам в задрипанной халупе в бедном районе. И зря — жрец Эммануил, заведовавший до него этим храмом, объяснил Страйкеру, что чем беднее район, тем богобоязненнее народ, так что в среднем выходит то же на то же. А насчет личной безопасности Страйкер зря беспокоится, потому что среди преступников ходит поверье, что обидевший духовное лицо лишается удачи на три года, так что ученику жреца можно ходить по району в любом месте и в любое время, надо только подождать несколько дней, чтобы морда примелькалась. А потом, не прошло и года, Эммануил захворал животом и помер, из районной управы никого на смену почему-то не прислали, так что Страйкер сам себя рукоположил в жрецы, и все прихожане остались довольны. Потом, правда, приехал проверяющий чиновник, стал возмущаться, обозвал Страйкера еретиком, но Страйкер стукнул ему в бубен, а потом дал золотой, они помирились и напились в «Якоре в гузне». А потом проверяющий чиновник сомлел и уснул, Страйкер отобрал у него золотой, а самого отнес на руках к заставе верхнего города и сдал стражникам, чтобы продали в рабство. Стражники обыскали чиновника и нашли еще пять золотых, которые Страйкер по рассеянности не нашел, и обрадовались, а сам Страйкер расстроился. Но по дороге домой решил, что зря расстроился, потому что деньги он не нашел по Птаагову попущению, а если бы он их нашел, то еще неизвестно, как бы он договорился со стражей (на самом деле легко договорился бы, но лучше думать иначе, а то знамение не получается), так что все, что боги ни делают, к лучшему. Вернувшись в храм, Страйкер вознес Птаагу благодарственную молитву, тот в ответ посоветовал сходить в управу и дать взятку. Страйкер так и сделал, и в тот же день его официально утвердили жрецом.
Покойный Эммануил не солгал, должность жреца в бедном районе не такая ничтожная, как может показаться. Большинство прихожан жертвуют очень мало, но есть в приходе несколько человек, чья щедрость все компенсирует. Вожди преступного мира нуждаются в удаче гораздо больше, чем обычные люди, а потому более суеверны и богобоязненны. Жрецу, их исповедующему, не приходится голодать, надо только не болтать лишнегои не выставлять напоказ достаток, что непросто, вон как брюхо растет, коллеги уже поддразнивать начали.
Но хватит уже отступлений, пора вернуться к основному повествованию. Итак, стоит воскресное утро, прихожане заполняют храм, вот и Ассоль уселась на свое место во втором ряду, и Мюллер рядом с ней, а Барт не пришел, нездоровится ему, но это ничего, одну неделю можно пропустить, надо только, чтобы в привычку не вошло, а то от такой привычки один шаг до атеистической ереси, прости господи.
На сегодня Страйкер запланировал проповедь о конце света. Раньше он совсем позабыл про этот классический сюжет и не читал такую проповедь ни разу за все пребывание в храме, лет уже, наверное, пять, а почему забыл — сам не знает, как-то случайно получилось. А вчера, когда готовился к богослужению, стал листать священное писание и вдруг заметил давнее упущение. Сразу стало ясно, о чем завтра рассказывать.
Оглядел Страйкер публику, и решил, что пора начинать. Вышел на кафедру, прокашлялся, объявил тему сегодняшней проповеди и приступил к песнопению, которое положено пропеть перед проповедью.
Мюллер, будучи в храме, обычно скучал. Очень-очень редко, когда над алтарем летала муха или бабочка, ему было чем заняться, а в остальное время так скучно, что хоть вешайся. Но сегодня он испытывал нечто странное. Казалось бы, обычные слова: «конец света», два обычных повседневных слова, почему-то они отдались в его душе чем-то неестественным, разбудили туманные воспоминания раннего детства. Мюллер поплыл. Тогда, в Роксфордском монастыре, старая грымза, хрен ее вспомнит, как звали, тоже говорила про конец света, и случилось тогда что-то настолько нелепое… В памяти зияет провал, черная пустота, а потом Мюллер вдруг сидит на загривке вьючной лошади перед вьюком, накрапывает дождь, Роксфорд, который скоро разграбят кочевники, остался позади, а впереди стольный град Палеополис, но доберутся ли они до него в целости — знают только боги. Барт крутит головой, морда у него злая и испуганная, он тогда еще не отвык быть дворянином, не утратил спеси, страшно было глядеть ему в глаза, того и гляди пришибет… И другое воспоминание всплыло — Мюллер солвсем маленький, как щенок, сидит на руках у большого мужика с усами и короткой бородкой, а волосы у него длинные, как у женщины, и волнистые, но женственная прическа его не портит, не на пидора он похож, а…
— Птааг! — воскликнул Мюллер. — Птааг во плоти!
Впрочем, «воскликнул» — сказано слишком сильно, Мюллер скорее хрипло каркнул, и когда он провозгласил имя божие в первый раз, никто даже не понял, что он произнес имя божие, больше было похоже, будто муха в рот залетела. Но когда это имя прозвучало повторно, оно прозвучало отчетливо.
Нина Пробка потом говорила, что ей показалось на мгновение, что на дурачка Мюллера снизошла благодать, и что он сейчас станет пророчествовать, и надо тщательно запомнить все пророчества, чтобы потом пересказать подругам. Но никаких пророчеств не последовало. Мюллер захрипел нечленораздельное, забился в судорогах, да и повалился в проход между скамейками, а изо рта у него повалила пена.
— Сыночек! — воскликнула Ассоль и стала заламывать руки.
Многие ждали, что она окажет сыну первую помощь, но никто не знал, в чем эта самая первая помощь заключается, и Ассоль тоже не знала, потому она ничего не делала, только заламывала руки.
— Бес вселился! — крикнула какая-то бабка.
— Бес вселился! Воистину вселился! — стали повторять другие бабки.
Обстановка накалялась. Страйкер решил, что пора принимать срочные меры. Помнится, Эммануил рассказывал, как в нижнем городе одну девочку сначала изнасиловали группой, а потом сожгли живьем, когда кому-то показалось, что она колдунья, а кому-то другому захотелось развлечься, и потом эти гопники стали насиловать и убивать других баб, а поймали мерзавцев только через месяц, троих растерзали на месте, а четвертый вырвался и убежал, его потом снова поймали и судили, а на суде он сказал, что творил безобразия во имя светлых богов, и непонятно, чем бы закончился суд, если бы сокамерники не утопили гада в нужнике. Нет, нельзя позволять народу изгонять бесов друг из друга, от этого один шаг до беспредела!
— Ассоль, что расселась, как статуя, уведи его! — распорядился Страйкер.
На лице Ассоль появилось тупое недоумение.
— А как же вышивка? — спросила она. — Я хотела после службы задержаться…
Здесь надо пояснить, что прошедшей ночью Ассоли приснился эротический сон с участием Птаага и Аполлона, и Ассоль, преисполненная благодарности, твердо вознамерилась посвятить весь день богоугодным делам, а тут внезапно такая неприятность…
Взгляд Страйкера переместился и уткнулся в Пепе.
— Мальчик! — провозгласил жрец и ткнул в Пепе пальцем. — Во имя Птаага Милосердного, выведи товарища из святого храма и проводи домой. Живо, пошел, пошел!
— Далалайский хвостокол ему товарищ, — пробормотал Пепе себе под нос, но сверх того возражать жрецу не осмелился.
Встал со скамьи, вышел в проход и задумался, не пнуть ли малохольного под ребра или в святом храме неуместно. Недоумение Пепе рассеял сам Мюллер, который начал приходить в себя.
— Необычный случай падучей болезни, — негромко сказал знахарь Ион, сидевший в третьем ряду, почти у самой боковой стены.
— Это не падучая, — возразил ему другой знахарь, по имени Джеггед. — При падучей за припадком идет сон с глубоким расслаблением, а он уже почти очухался.
— Да, пожалуй, — согласился Ион после недолгого размышления. — Каков ваш диагноз, коллега? Бес вселился?
— Может, и бес, — пожал плечами Джеггед. — Без очного осмотра не разобраться, да и с очным-то…
Тем временем Мюллер поднялся на четвереньки, изо рта у его толстыми лентами свисала слюна, как у бешеной собаки, а глаза стали шальные и бессмысленные. Многие отметили, что его поза имела сходство с позой поверженного демона Лурка, изображенного на иконостасе как раз позади Мюллера, если смотреть со средних мест. Мюллера был бледен, на лбу выступили крупные капли пота. Выглядел мальчик весьма жалко.
— Где я? Кто я? Что со мной? Откуда я взялся? Куда уйду? — бессмысленно вопрошал он, обращаясь непонятно к кому.
Пепе ухватил его за руку и потащил к выходу. Мюллер попытался упереться, но Пепе дернул сильнее, и Мюллер едва устоял на ногах. Двинуть дурачку в хавальник Пепе не решился — кругом люди, все пялятся, неудобно.
— А ну пошел, дебил малахольный, — прошипел Пепе и повлек Мюллера более решительно.
Спотыкаясь на каждом шагу, Мюллер кое-как доковылял до порога храма, переступил, тут Пепе дернул его вбок и отвесил смачного пинка. Мюллер потерял равновесие, кувырком скатился с бокового крыльца и замер мордой в грязь. Пепе подошел поближе, потыкал в бедро башмаком, дурачок заворочался, стал отплевываться, вытирать жижу с морды, но куда там! Только больше размазывал, грязный стал как черт, в натуре!
Пепе нагнулся, упер руки в колени и захохотал.
— Ну ты даешь, чертила чумазый! — воскликнул он.
— Сам ты чертила, — пробормотал Мюллер.
Это он зря сказал. У блатных за такие слова полагается отвечать, а если ответа не стребовал — значит, сам виноват, признал характеристику. И то, что обозвал тебя фраер, который сам не понял, что ляпнул — не оправдание. Вилли Муха такие вещи хорошо разъясняет, очень доходчиво. Один раз не ответил, другой раз не ответил, потом сам не заметишь, как уже привык к непотребству, и когда пацаны поймуи — опустят тебя так, что дальше некуда. За базар спрашивать надо сразу!
— За речью следи, урод малахольный, — прошипел Пепе.
Подошел ближе и легонько пнул дурачка около уха. Даже не пнул, чуть-чуть прикоснулся, он же, Пепе, не дурак и не беспредельщик, понимает, что наказание должно быть соразмерным. Просто обозначил движение, чтобы ни один свидетель не смог сказать, что Пепе оставил оскорбление без ответа.
Малахольный дурачок завопил, завизжал, как свинья, ухватился за подбитое ухо, как смерд за лопату, из глаз слезы брызнули. То ли Пепе не рассчитал и врезал сильнее, чем хотел, то ли у Мюллера в дурной башке окончательно что-то передвинулось. Рожа у Мюллера стала красная, как свежая свекла, и заорал он во всю глотку:
— Ненавижу тебя, тварь, чтоб ты сдох! Убью гада, суку, убью, убью!
Будь на месте Пепе взрослый бандит или подросток лет шестнадцати наподобие Вилли Мухи, он бы развернулся и ушел, оставив паренька в истерике. Но Пепе еще не умел прощать оскорбления. Пепе свято верил, что на всякое зло надо отвечать злом, а кто не может или не хочет, тот лошара позорный и место его у параши.
Поэтому Пепе не ушел, а стал избивать Мюллера ногами. Вначале целился по плечам и бедрам, чтобы не покалечить, а потом вошел во вкус, озверел и стал бить куда попало. Мог бы насмерть забить, если бы не оттащили. Хотя это вряд ли, десятилетнему ребенку трудно забить насмерть другого ребенка.
Матрос, вмешавшийся в детскую драку, действовал стандартно — дал в рыло одному, дал другому и пошел прочь. Пепе, когда прилетело, изобразил, что сомлел, чтобы не прилетела вторая порция следом, а Мюллер покрыл проклятиями и матроса, и его маму, и до кучи бабушку, матрос дал в рыло повторно и пошел дальше. А потом Мюллер заткнулся и стал молча сидеть, прислонившись спиной к храмовому крыльцу, а задом глубоко вонзившись в дорожную грязь. Нарядный выходной костюм, специально для воскресных походов в храм, стал весь загажен и годится теперь только на тряпки. Пепе подумал, что ближайшие дни надо держаться от Барта подальше, а то Мюллер пожалуется своей страхолюдной мамашке, та пожалуется папе Отису, тот пошлет ее подальше, и она пожалуется своему хахалю, тот наедет на папу Отиса, папа Отис его пошлет, Барт пойдет куда сказали, но злобу затаит. Потом встретит Пепе одного на кухне или у сортира — запросто может напасть. Убить не убьет, но будет больно, а этого лучше избегать.
Короче говоря, встал Пепе из лужи, и потихоньку, бочком-бочком, пока Мюллер не очнулся и снова не заголосил, а то снова бить придется… короче, встал Пепе и пошел прочь, а Мюллер остался сидеть и плакать. А потом Мюллер тоже встал и пошел в ту же сторону, но не потому что хотел догнать обидчика, а потому что они жили в одном доме.
Пепе видел, как Мюллер поднялся на крыльцо и прошел в свою комнату, не разувшись и не скинув грязную одежду. В другой раз Пепе не упустил бы случая поиздеваться над дурачком, но в этот раз решил не вмешиваться. Он начал понимать, что отец вечером навешает по-любому, и не видел возможности избежать взбучки.
В комнате Мюллер завалился на сундук, служивший ему постелью, уткнулся мордой в подушку, и замер без движения. Другой на месте Мюллера сказал бы, что медитирует, но Мюллер этого слова не знал и полагал, что просто лежит и тупит.
Впервые за много лет он молился Птаагу Милосердному. Раньше он не видел в молитвах смысла, несколько раз пробовал молиться разным богам по разным поводам, но результата не было, а когда он спросил Ассоль, почему так, она его обругала и сказала, что к богам всуе не обращаются, а обращаются только по делу, а молиться насчет всякой ерунды — грех. Мюллер тогда спросил, что такое грех, Ассоль рассердилась, стала говорить пустое, дескать, сколько раз можно повторять, выискалась, дескать, грешная бестолочь на мою голову, и далее в том же духе еще минут десять. Так что Мюллер никогда не молился, и даже в храме, когда все молились, он только делал вид. Потому что если совсем не делать вид, что молишься, это неприлично, все начинают цыкать зубом и обзывать атеистом.
А теперь Мюллер молился. Он просил всех светлых богов и в особенности Птаага Милосердного, чтобы Пепе, мразь поганая, пес шелудивый, червяк козлодрищенский, короче, чтобы сдох гаденыш лютой смертью, и не издевался больше над нормальными людьми наподобие Мюллера. И если это не веская причина, чтобы обратиться к светлому богу, то тогда вообще непонятно, что такое веская причина, и если молитва не поможет, то, наверное, никакая молитва не поможет, и не будет Мюллер в будущем никогда больше молиться ибо бессмысленно. Но по мере того, как Мюллер молился, в его душе крепла уверенность, что молитва поможет, она не может не помочь.
Он вспомнил темные коридоры Роксфорда. Раньше он был уверен, что навсегда забыл эти лица и интерьеры, но теперь они представали перед ним так же ясно, как в первый раз. Луи Шило, Вальтер Бычара и Селина… необычное у нее было прозвище, смешное и нелепое, и мама Ассоль, совсем молодая, не толстая и еще не мама, и старая грымза Ксю… И в конце цепочки воспоминаний, на самом дне, у последней двери — Птааг, не как на иконе, а другой, без нимба, и волосы не уложены красиво заколками, а распущены в беспорядке и видно, что они волнистые и, похоже, крашеные, но это точно Птааг, портретное сходство несомненно. Он ведет Мюллера по крутой винтовой лестнице, мальчику неудобно, приходится идти ближе к центру лестничного колодца, а там ступени узкие и крутые, ребенка надо за другую руку держать, но Птаагу невдомек или все равно, поэтому Мюллер спотыкается, Птааг наклоняется и берет его на руки, несет дальше, а Мюллер прижимается к богу (он еще не знает, что это бог, но о чем-то подобном догадывается) и думает: «Хорошо бы это был мой папа». А лицо Мюллера не разбито, губы не кровоточат, и сам он ничуть не грязен, потому что вблизи бога грязь перестает существовать.
— Господи, помоги, — шепчет Мюллер, не там, в видении, а здесь, наяву. — Убей Пепе, умоляю тебя, убей, что угодно за это для тебя сделаю.
А тогда он тоже молился! И Птааг ответил на молитву, помог! Раньше Мюллер не помнил такого, а теперь вспомнил, вон она, та кладовка, вот Мюллер сидит в темноте, посаженный под замок по приказу настоятельницы (потому что перед этим припадок был, такой же, как сейчас), и молится Птаагу, господи, помоги, заколебало, зачем ты оставил меня, господи, в плохом месте, не хочу быть ублюдком, бастардом, байстрюком, выблядком, пусть даже благородным, не хочу, господи, дай мне маму хорошую, как Ассоль, пожалуйста, господи, добрый и справедливый, чую, что так, и верую в тебя всей душой своей и всем сердцем. Как-то так.
Да, все верно! Распахнулась еще одна страница памяти, и увидел Мюллер в своем прошлом, что Птааг ответил ему и пообещал, что все сделает по его воле, а не по капризу или прихоти, признал маленького Мюллера как феодала, имеющего волю, теперь не придется сидеть три дня на воде и хлебе, и едва Мюллер узнал это, как распахнулась дверь, вошла Ассоль и забрала его из заточения, она была злая и напуганная, Мюллер стал ее успокаивать, не сумел, но в итоге все вышло по его воле, он теперь не ублюдок, а Ассолин сын, а что ненастоящий — ерунда. И что благородное происхождение утратил — тоже ерунда, благородных, говорят, степняки на следующий день на колы сажали, а Мюллер жив и здоров, не совсем здоров, правда, но это дело поправимое, а если Птааг за него отомстит, то будет совсем ерунда. А прикольно! Вот валяется Мюллер на сундуке, печалится втихомолку, а Пепе где-то в другом месте веселится и невдомек ему, Пепе, что Птааг его скоро убьет. Птааг-то хоть и милосердный, но не для всех, а к врагам веры вообще беспощаден. А мерзавец и садист наподобие Пепе — чем не враг веры? Если боги перестанут таких гадов наказывать, кому станут нужны такие боги? То-то же.
Интересно, а как именно исполнится воля Птаага? Страйкер не зря говорит, что пути божьи неисповедимы, знал бы он, как затейливо Птааг в тот раз выполнил волю Мюллера… Страйкер-то, наверное, подумал бы, что Мюллер плохо сделал, что помолился, дескать, не молился бы, и не пришли бы кочевники в Роксфорд, они ведь только по слову Птаага пришли, своей цели у них не было, все тогда думали, что грядет война, а ничего не грянуло, только маленький набег, прискорбный пограничный инцидент, как вопил герольд, а если бы не Мюллер, то и вовсе ничего не случилось бы. Страйкер, небось, скажет, из-за тебя люди погибли, а сам-то, небось, еще пуще молился бы, окажись на месте Мюллера. Языком чесать каждый горазд, дескать, альтруизм, взаимопомощь, а как до дела доходит — добра хрен от кого дождешься. Так что пусть не разевают варежку.
Хорошо бы Пепе бандиты убили. И не в обычной пьяной драке, а чтобы сначала пытали, а потом убили, и побольше огня, железа, кровищи, соплей всяких… Мюллер не жесток, зла никому не желает, но Пепе — случай особый, на него никакого зла не жалко.
Вспомнилась сказка про подземный город лис. Там тоже все началось с того, что лису обидели. А она отомстила! Не стерпела обиду, не сказала, дескать, пусть боги разбираются, не мое это дело, нет, сама отомстила, четко показала старику со старухой превосходство лисьего ума, а потом… А что было потом? Что сказка была в двадцати одной части — это он помнит, общую канву сюжета тоже помнит, а каждое конкретное приключение во всех подробностях — уже нет. А раньше все помнил и ничего не забывал, это он точно помнит! И как другие люди удивлялись, когда узнавали, что он ничего не забывает — это он тоже помнит. А теперь, выходит, память меняется, теряет уникальные свойства, становится, как у обычного человека, это, может, и хорошо в каком-то смысле, раньше он не верил, что станет обычным, а теперь, может, и станет, но, с другой стороны, не так уж это и хорошо…
Хорошо бы сочинить сказку, как Пепе настигает божья месть, а он, дурак, ничего не понимает, и дохнет, мразь, в говне и позоре, так и не поняв ничего глупой своей башкой. И чтобы потом не смел никто глумиться над Мюллером, чтобы не смеялись над его нелюдимостью, чтоб уважали и ценили. И чтоб мама раздобыла денег, чтобы переехать в приличный дом в приличном районе, дружить с нормальными детьми, а не с этой швалью…
Хлопнула входная дверь, затем хлопнула дверь комнаты. Послышалось частое и прерывистое дыхание с покряхтыванием, будто вошедший хочет что-то сказать, но не может, потому что запыхался. А потом вошедший перевел дыхание и произнес голосом мамы Ассоли:
— Мюллер, собирайся, пойдем, в городе чума.
За прошедший час город изменился до неузнаваемости. Стоило только зазвонить тревожным колоколам, да взвиться над маяком черному чумному флагу, как все сразу стало по-другому. Раньше люди на улицах были беззаботными и беспечными, редко у кого в глазах отражалась работа мысли либо молитвенное созерцание. А теперь все стали как обухом пришибленные, каждый второй к собственным внутренностям прислушивается, ищет признаки смертельной хвори, а каждый первый глаза вытаращил и взывает ко всем богам без разбора, обеты приносит, обещает черт-те что, через минуту уже сам не помнит, кому что наобещал, да и неважно это, потому что никто, кроме Мюллера, не ждет, что бог реально исполнит молитву. Люди молятся не для исполнения желаний, а чтобы стало не так страшно, молитва для души — как маковая настойка для тела, обезболивает.
Мюллер боялся, что Ассоль изругает его за грязную одежду и разбитую морду. Но она ничего не заметила, а когда Мюллер сам осторожно завел разговор, дескать, я на улице еще раз случайно упал, она только отмахнулась.
— Милый ребенок, — сказала она. — Какое значение это имеет теперь?
Мюллер задумался над вопросом и решил, что вопрос был риторический. Потом подумал еще немного и задал встречный вопрос:
— А что теперь имеет значение?
Он ожидал, что мама тоже задумается и либо ничего не ответит, либо ответит не сразу, но она ответила сразу и без усилий.
— Только посмертная судьба, — ответила Ассоль. — Ты ведь не хочешь переродиться в жабу?
Мюллер автоматически помотал головой, дескать, не хочу, но вдруг подумал, а чего это он с таким пренебрежением относится к посмертной судьбе? Раньше он в богов, можно сказать, не верил, а теперь Птааг ему ясно показал, что боги существуют, но раз так, то и загробная жизнь существует, а значит, надо работать над спасением души, в особенности, сейчас, когда до конца земного пути тебя отделяют считанные дни. Впрочем, сам-то Мюллер моровое поветрие должен пережить, оно ведь началось по его молитве, не по какой-нибудь чужой… Или это такой божий сарказм? Вспомнить бы точно, чего именно просил он у бога, а то как загремели колокола, так сразу в голове все перепуталось, с испугу, не иначе… Хорошо быть маленьким ребенком, там в башке ничего не путается, каждый день сохраняется в памяти до мельчайших подробностей, каждое слово, кем угодно произнесенное… эх… Нет, вроде не просил ничего особенного у бога, только чтобы Пепе сдох, сучара подзаборный. Прикольно будет, как он очумеет, хотя лучше бы, конечно, проказа одолела или рак, но чума — тоже неплохо. Хуже, что Мюллер сам от чумы никак не защищен, для себя он благополучия у бога не просил, только Пепе просил наказать, да еще в конце что-то близкое промелькнуло в мыслях, но очень смутно.
— Мама, мы куда идем? — спросил Мюллер.
— В больницу, — ответила Ассоль. — Через храмы объявили набор добровольцев.
Мюллер ничего не понял, но переспрашивать не стал, сначала обдумал мамины слова тщательно, повертел в голове так и эдак, но все равно не понял. И тогда все эе переспросил:
— А что такое больница?
Мама рассказала, что это такое. Оказывается, болезни, в том числе и заразные — не просто результат разногласий между больным и богом. Оказывается, болезни можно лечить не только молитвой или колдовским обрядом, но и так называемыми лекарствами. Вот, например, если бесноватый поест травки беладонны, бесы его душу либо оставят, либо сожрут окончательно, но быстро и безболезненно. А если больной глистами сожрет большую ложку горького перца, то глисты передохнут, а больной с божьей помощью, глядишь, выживет. А если покусала собака, надо эту собаку убить, взять ее мозги, сутки выдержать на солнце, чтобы высохли, а потом растереть в порошок и втереть в рану, но не в ту, которую собака оставила, а другую, свежую, специально нанесенную освященным лезвием, и тогда, если боги смилуются, не заболеешь ни бешенством, ни антоновым огнем.
— Если боги смилуются, чумой тоже не заболеешь, — заметил Мюллер по этому поводу. — Если боги смилуются.
Ассоль посмотрела на него осуждающим взглядом, но вслух ничего не сказала. Она всегда так делала, когда Мюллер произносил что-нибудь не по возрасту умное и ставил ее в неудобное положение. И не только она.
— А зачем мы идем в больницу? — спросил Мюллер, закончив обдумывать предыдущую мысль.
Ассоль объяснила, что когда в городе мор, около больницы разбивают лагерь, называемый лазаретом, туда свозят заболевших, и специальные люди, называемые знахарями или лекарями или докторами, их лечат, а добровольцы, больше других озабоченные спасением души, ухаживают за больными, облегчают их страдания и тем самым набираются заслуг перед светлыми богами. А потом добровольцы тоже заболевают и умирают, но к этому времени у них накапливается столько заслуг, что умереть уже не страшно, потому что знаешь наверняка, что посмертие будет светлым.
— Какой хитрый план! — восхитился Мюллер, дослушав Ассолино рассуждение до конца. — Погоди… А ты, получается, боишься посмертия, правильно?
— Ничего я не боюсь! — фыркнула Ассоль.
— Тогда почему идешь в лазарет перед богами выслуживаться? — спросил Мюллер. — Если ничего не боишься, надо бухать и развратничать, так интереснее!
— Откуда ты знаешь, что так интереснее?! — возмутилась Ассоль.
— Старшие ребята рассказывали, — невозмутимо ответил Мюллер.
Ассоль снова посмотрела на него тем самым осуждающим взглядом и снова ничего не сказала. Мюллер решил, что выиграл словесный спор.
Тем временем они зашли на какой-то рынок, скорее вещевой, чем продуктовый, непонятно, потому что здесь уже не торговали, а сворачивали палатки, грузили барахло на телеги, вьючных лошадей и ослов, гам стоял неимоверный, и кое-где мелькали черно-белые плащи имперских штурмовиков. Мюллер знал от старших товарищей, что штурмовики злы и опасны, и стоит только украсть самую ничтожную мелочь и попасться — запорют до полусмерти, а что останется, продадут на галеры либо к педерастам в веселый дом. Но сейчас штурмовики ничего плохого не делали, просто кучковались в разных местах, одни молились, другие жевали дурманное зелье.
Ассоль провела Мюллера через рынок насквозь, и вскоре они достигли места, где разворачивался лазарет. Женщины, чем-то неуловимым похожие на Ассоль, раскладывали ровными рядами одеяла на подушках из лапника, на обрывках всякого тряпья, а то и на голой земле, тут и там расставляли бочки с водой, какие-то банки и склянки, с лекарствами, надо полагать. Хотя Ассоль говорила, что от чумы лекарства нет… может, просто не знает?
Мюллер выбрал женщину поавторитетнее, подошел к ней и вежливо спросил:
— Скажите, пожалуйста, тетенька, а у вас в этой банке лекарство от чумы?
Тетенька посмотрела на него тем же самым осуждающим взглядом, каким раньше смотрела Ассоль.
— Не держите зла на моего сына, — сказала ей подошедшая Ассоль. — Он у меня… гм… странный…
Лицо тетеньки просветлело, как будто она только что не понимала что-то важное, а теперь вдруг поняла.
— Блаженны нищие духом! — провозгласила она и сделала жест, отгоняющий нечистую силу. — Молись, сынок, кайся и не греши. И да пребудут с тобой светлые боги!
— А чего мне каяться? — удивился Мюллер. — Я же не грешил. А бояться я и так не боюсь, а что светлые боги со мной, так это я знаю наверняка, вон, час назад с Птаагом беседовал.
Ассоль дернула его за руку и сказала:
— Пойдем.
Мюллер стал протестовать, дескать, куда пойдем, мы уже пришли, забыла, что ли? Вот же лазарет, давай, начинай выслуживаться, а то помрешь быстрее, чем судьба переменится. Но ничего сказать Мюллер не смог, потому что Ассоль разозлилась и изругала его на чем свет стоит, почитай, два года уже так не ругала. А авторитетная женщина смотрела на Мюллера как на адского выползня и обеими руками делала жесты, отгоняющие нечисть. Мюллер решил, что она расстроилась от известия о чуме, а он своим здравомыслием ее смущает. Тогда он применил универсальное средство, всегда избавлявшее от подобных собеседников — сделал придурковатое лицо и проникновенно произнес:
— Я за тебя помолюсь.
Смятение моментально оставило тетеньку, та улыбнулась, пробормотала нечто невнятное и пошла куда-то по своим делам.
— Не выпендривайся, — сказала Ассоль сыну. — Не строй из себя слишком умного.
Мюллер пропустил эти слова мимо ушей. Он давно уяснил, что когда Ассоль смущена, она всегда так говорит, а другого смысла в этих словах нет. Казалось бы, что может быть проще, чем сказать: «Ты меня смущаешь, перестань». Но взрослые так не говорят, а вместо этого поучают не по делу. Может, потому боги и насылают на взрослых так много несчастий, что их тоже достала их бестолковость?
Будь Мюллеру пять лет, а не десять, он бы обязательно задал Ассоли этот вопрос и поверг бы ее в еще большее смущение. Но Мюллеру было десять, и он уже знал, что некоторые вопросы лучше не задавать. Он промолчал.
— Что, заболел мальчик? — услышал Мюллер незнакомый мужской голос.
Обернулся на голос и увидел, что вопрос задал высокий молодой мужик в знахарской мантии, солидный такой мужик, внушительный. Мюллер не сразу понял, что вопрос относится именно к нему.
— Нет, мы добровольцы, — ответила Ассоль.
— А почему такой грязный? — спросил знахарт.
Ассоль посмотрела на Мюллера, будто впервые увидела, и всплеснула руками:
— Ой! Ты где так испачкался?
— Я тебе уже говорил, — ответил Мюллер и насупился.
Его всегда злило, когда мама задает вопрос, выслушивает объяснение и тут же забывает, что услышала, а потом ругается, что ничего не сказал. И не только мама такая, взрослые все такие. Хотя знахарь, может, и нормальный.
— Да неважно, — сказал знахарь. — Пусть сходит в умывальник, а одежда сама обтрясется. Тебя как зовут, добрая женщина?
— Ассоль, — ответила Ассоль, улыбнулась и стрельнула глазами, как все время делают шлюхи в таверне, где работает отчим Барт.
— Раньше в лазарете работала? — спросил знахарь.
— Нет, — помотала головой Ассоль. — Но теорию знаю.
— Теорию все знают, — сказал знахарь. — Иди вон туда, видишь, целая стайка пингвинов, их прямо в монастырях учат за больными ухаживать.
— Пингвинов? — переспросила Ассоль.
Знахарь открыл рот, чтобы начать объяснять, но Мюллер успел объяснить раньше.
— Монахинь, — сказал он. — Они издали похожи на заморских птиц.
— Ох, — сказала Ассоль и покраснела.
— Она раньше была монахиней, — сказала Мюллер знахарю.
И сразу понял, что сморозил глупость, вспомнил, как сильно она стесняется той истории, когда Барт якобы вынудил ее нарушить обеты. На самом-то деле вынудил ее не Барт, а сам Птааг, а подговорил его Мюллер, но Ассоль придумала себе другую историю, а в правду верить не хочет, хотя Мюллер ей однажды рассказал, как все было на самом деле. А она сказала, чтобы он так больше не фантазировал, дескать, сказки придумывай, а реальные истории не переиначивай. Так и не поверила, что Мюллер ничего не переиначивал, а рассказал ей истинную правду и ничего сверх того.
— Пойдем, Мюллер, — сказала Ассоль.
Ухватила за рукав и потащила прочь от доктора, но не к монахиням-пингвинам, а совсем в другую сторону. Мюллер понял, что с пингвинами она разговаривать не желает. Видимо, боится, что доктор им расскажет, что она тоже была пингвинихой, они станут расспрашивать, как она нарушила обеты, а ей станет стыдно. Зря Мюллер рассказал про ее прошлое, а Ассоль не зря твердит чуть ли не каждый день: «Сначала думай, потом говори». Не все советы, исходящие от взрослых, одинаково глупые.
Мюллер решил, что пора успокоить маму Ассоль, поговорить с ней о чем-нибудь отвлеченном.
— А от чумы умирают все, кто заболел? — спросил он.
Он ожидал, что ответ будет утвердительным, и тогда Мюллер спросит ее, как организаторы лазарета собираются избавляться от огромного количества мертвых тел, Ассоль станет рассказывать, как это делается, она ведь знает, лекарь говорил, что в монастырях учат ухаживать за больными, а без избавления от мертвяков никакого ухода не получится. Так, глядишь, увлечется рассказом мама Ассоль, забудет дурные мысли…
— Типун тебе на язык, — сказала Ассоль. — Каждый четвертый примерно.
— Только каждый четвертый? — переспросил Мюллер. — То есть, трое из четырех заболевших выздоравливают?
— Да, — кивнула Ассоль. — Но это при обычной чуме, бубонной. От легочной чумы умирают все, от кишечной тоже, только она редко бывает, а от кожной чумы никто не умирает, большая удача такую чуму подцепить, только она тоже очень редкая…
— Погоди, — перебил ее Мюллер. — Я-то думал, при чумном море помрут все, а выходит, помрет только каждый четвертый? Какое же это суровое испытание? Да любой степнячий набег страшнее, чем чумное поветрие! А я-то думал…
Сзади кто-то засмеялся. Мюллер обернулся и увидел, что за ним идет тот самый знахарь и улыбается. Ассоль тоже обернулась и доктор спросил ее:
— Аспергер?
— Чего? — не поняла Ассоль.
— Ничего, — знахарь лекарь и вдруг воскликнул: — О, больного, привезли, пойду взгляну! Сто лет настоящего бубона не видел.
— А на вид моложе, — сказал Мюллер, когда знахарь удалился.
— Кто моложе? — переспросила Ассоль.
— Знахарь, — объяснил Мюллер. — По виду не скажешь, что ему сто лет исполнилось. Наверное, когда он сам себя лечит, он работает тщательнее, чем когда за деньги, вот и живет дольше других. Правильно?
— Да заткнись ты, чучело гороховое, послал господь на мою голову! — неожиданно возмутилась Ассоль.
Мюллер счел за лучшее заткнуться. Он привык, что с мамой Ассолью иногда случается что-то вроде припадка, она начинает ругаться на пустом месте, а когда перестает ругаться, иногда плачет, а иногда нет. Но называть это припадком нельзя ни в коем случае, особенно вслух, тогда Ассоль ругается еще сильнее и плачет еще отчаяннее.
Они подошли к повозке, на которой привезли первого больного.
— Ой, да это же Отис! — воскликнула Ассоль.
Действительно, лошадью правил Отис, только узнать его стало непросто, раньше он был наглый и самоуверенный, а теперь стал растерянный и испуганный, а винищем разит так, словно искупался в нем. Не иначе, зашел в таверну избавиться от страха, да не осилил.
В повозке кто-то закашлял. Кашель был глубоким и хриплым, при обычной простуде так не кашляют, так начинают кашлять дня за два до того, как помереть. А между кашляниями было слышно, как в груди у больного булькает и клокочет. Не жилец.
Мюллер привстал на цыпочки и заглянул внутрь повозки через борт. На дне лежала кучка заблеванной соломы, а на этой кучке лежал заблеванный Пепе. Морда у него была красная, глаза шальные, а в груди у него булькало и клокотало. Надо же, какой мелкий пацан, а хрипы в легких, будто медведь рычит!
— Отлично, — констатировал Мюллер и важно кивнул собственным словам. — Не зря я Птаагу молился, чтобы сдох мерзавец. Ассоль, а от легочной чумы точно все помирают?
Отис покраснел, затрясся и стал брызгать слюной. Потом потянулся к Мюллеру, будто рассчитывал, что сейчас его рука удлинится втрое, ухватит Мюллера за горло и либо задушит, либо сразу шею свернет. Но рука, конечно же, не удлинилась, только клацнула в воздухе толстыми пальцами.
Пепе посмотрел на Мюллера и его так перекосило, будто только что сожрал два лимона подряд и закусил капустой. Раскрыл рот во всю ширь, как герольд на базаре, но закашлялся пуще прежнего и не смог вымолвить ничего членораздельного, только кашлял, хрипел и брызгал слюной.
Рядом с повозкой нарисовался тот самый знахарь, он только что закончил набивать трубку дурманным зельем и теперь раскуривал. Когда раскурил, стало ясно, что набита трубка не заморским табаком, а отечественной коноплей.
— Скажите, пожалуйста, а курить коноплю разве не вредно? — спросил Мюллер знахаря.
Ассоль тихо ахнула и попыталась дать Мюллеру подзатыльника за нахальство, но он это предвидел и заранее отошел чуть в сторону.
— Да какая теперь разница, — махнул рукой знахарь. — Говорят, для профилактики чумы даже вроде полезно. Врут, скорее всего.
— Почему? — заинтересовался Мюллер.
— Будь это правдой, оно бы давно стало известно и повсеместно применялось, — объяснил знахарь. — Как в каком городе эпидемия, народ сразу начинает наркотики потреблять без разбора. А толк вышел только из одного опыта, только одна известна пара болезнь-лекарство, где польза наркотика доказана.
— А какая это болезнь? — заинтересовалась Ассоль.
— Девятидневная лихорадка, — сказал доктор. — А лекарство — обычное вино, чем крепче, тем лучше. Пока не протрезвеешь — не заразишься, это строгое правило, много раз проверено. А протрезвеешь хотя бы на час — сразу станешь уязвимым.
— А против чумы бухать можно? — спросил его Отис.
— Против чумы бухать можно, — подтвердил знахарь. — От чумы не спасет, но настроение поднимет. Однако странно, один из самых первых случаев, и уже легочная форма. Может, мальчик простудился?
— Нет, не простудился, — уверенно заявил Мюллер. — Час назад был здоров как лось.
— Не может быть, — покачал головой знахарь. — Так быстро даже чума не развивается.
— Птаагом Милосердным клянусь! — воскликнул Мюллер. — Мама, ты прости, я говорил, испачкался, потому что упал, но я наврал, я с Пепе подрался, и он совсем здоровый был совсем, не чихал ни чуть-чуть.
— Все равно слишком быстро, — сказал знахарь.
Мюллер посмотрел на него осуждающе и сказал:
— Слишком быстро — это если чума просто так одолела, сама по себе. А его не просто чума одолела, его я проклял. Он меня бьет и обижает, вот я его и проклял. И не надо так на меня смотреть! Я не сумасшедший! Сумасшедшие слышат голоса бесов, а я не слышу.
— А припадки? — спросил знахарь.
— Один раз было, — вмешалась Ассоль. — Как раз сегодня. Доктор, он не…
— Понятия не имею, — сказал знахарь. — Один шанс из четырех, что чума сделает этот вопрос бессмысленным.
Пепе тем временем закашлялся особенно сильно и стал синеть и царапать себе щеки.
— А неплохо я его проклял, — тихо произнес Мюллер. — Спасибо, Птааг.
Иногда бывает, что говоришь что-то громко, чтобы все услышали, а получается, что никто не слышит, а потом говоришь что-нибудь тихо, чтобы никто не услышал, а получается наоборот. Сейчас получился как раз второй случай.
— Ах ты колдун поганый! — просипел Отис, пахнув на Мюллера винным духом. — Да тебя на костер надо!
Он рванулся к Мюллеру и, наверное, поймал бы, если бы не запутался в вожжах. Но не поймал.
— Я бы на твоем месте начал убегать, — посоветовал Мюллеру знахарь. — Люди могут поверить, что твое проклятие обладает силой. Или что ты призвал чуму на весь город. На костре навряд ли сожгут, но побьют знатно.
Мюллер оглянулся и решил, что знахарь прав. Убегать, конечно, нельзя, убегающего сразу ловят, эта привычка что у собак, что у людей одна и та же. А вот быстро удалиться по какому-нибудь выдуманному делу — очень даже к месту.
— Спасибо за совет, господин, — сказал Мюллер и быстро пошел прочь.
Его никто не остановил. Когда Мюллер достиг места, где лазарет переходит в рынок, он вознес Птаагу молитву. Знахарь прав, Мюллер сильно рисковал, открыто признавшись в связях с богом. Раньше он в таких делах много раз признавался, и никто ему не верил, и он привык не бояться подобных признаний, но в этот раз он играл с огнем. Спасибо, Птааг, что уберег от людского гнева и помоги как-нибудь этому знахарю, будь любезен, не попусти, чтобы он помер от чумы. Он человек хороший, такие должны долго жить.
Придя домой, Мюллер вспомнил слова доктора про девятидневную лихорадку, достал из буфета початую бутылку вина и любимый Бартов кубок, наполнил доверху и выпил. В голове закружилось, и вскоре эпидемия чумы перестала волновать Мюллера.