Глава восьмая. В Праге (1922—1942)

Прага, сделавшись столицею нового государства, Чехословакии, в это время быстро разросталась. В ней был тяжелый квартирный кризис. Найти квартиру было очень трудно. Поэтому русским беженцам было предоставлено право нанимать комнаты в громадном здании для рабочих, названном «Свободарна» в части города Либень, богатой фабриками и находящейся на краю города. Мы взяли в Сво- бодарне сначала две, потом три комнаты и прожили там два года, уезжая только на летние месяцы в прелестный городок Збраслав в двенадцати километрах от Праги вверх по Влтаве.

Чехословацкое правительство дало мне, как и другим русским ученым, профессорскую эмигрантскую стипендию, более 2000 крон. Мария Николаевна, как учредительница Высших Курсов при своей гимназии, тоже получила профессорскую стипендию. Поэтому до начала экономического кризиса, когда стала сокращаться так называемая «русская акция» чехословацкого правительства, материальное положение нашей семьи было очень хорошее.

«Русская акция» в Чехословакии была в течение лет десяти поставлена очень широко. Несколько тысяч русских молодых людей получили стипендии и поступили в Праге, Брне, Пржибраме и Братиславе в различные высшие учебные заведения. Многие профессора, доценты, писатели, вообще многие русские интеллигенты были обеспечены правильно выдаваемыми ежемесячными пособиями.

Получая пособие, русские ученые хотели работать и обслуживать нужды эмигрировавшей интеллигенции. При содействии чехословацкого правительства был основан Русский университет, правда, весьма неполный. Вполне хорошо обставлен был только Юридический факультет; почти все кафедры были обслужены видными учеными. Первым деканом был П. И. Новгородцев. Предполагалось, что больше- вицкая власть продержится недолго и эмигранты вернутся в Россию, которая будет чрезвычайно нуждаться в юридически образованных людях. Расчет этот оказался ошибочным. Молодые люди, прошедшие курс нашего Юридического факультета, в большинстве случаев не могли найти работы по своей специальности ни в Чехословакии, ни вообще в Европе. Один из выпусков, зная судьбу своих старших товарищей, организовал, получив аттестаты, нескольконедельные курсы малярного дела и, научившись ему, молодые юристы поехали в различные страны, главным образом во Францию, где и стали ремесленниками–малярами. Кроме Юридического факультета был образован еще факультет Историко–фи- лологический, но он был очень неполон; многие кафедры вовсе не были замещены. Был организован еще ряд курсов, например Кооперативный институт, Железнодорожные курсы и т. п. На практике обнаружилось, что русская железнодорожная техника стоит очень высоко и молодые люди, прошедшие курс Русского железнодорожного училища, легко находили работу. Многие молодые люди поступили на Медицинский факультет Карлова университета и в чешский Политехникум. Закончив свое образование, многие из них устроились в Чехословакии.

На Юридическом факультете Русского университета я читал лекции по логике, а на Историко–филологическом факультете — по другим философским предметам. Деятельность эта прекратилась в 1928 г., когда «русская акция» стала сокращаться и Русский университет был закрыт. В Праге был основан также Русский Народный университет; профессора, инженеры и общественные деятели читали от имени этого университета отдельные лекции в Праге и в различных провинциальных городах, особенно в Подкарпатской Руси. Потом этот университет стал стал называться Свободным Русским университетом, а в 1943 г. Русскою Академиею. При этом университете было организовано Философское общество. Вначале в его составе было много лиц, обладавших специальными знаниями в области философии: И. И. Лапшин, С. И. Гессен, Г. Д. Гурвич, Г. В. Флоровский, от. С. Булгаков, В. В. Зеньковский, Д. И. Чижевский, П. И. Новгородцев, П. Б. Струве, я. Вскоре однако П. И. Новгородцев умер, Струве уехал в Белград, Гессен в Варшаву, Гурвич во Францию, Чижевский в Берлин, от. С. Булгаков, от. Г. Флоровский и Зеньковский основали в Париже Православный Богословский Институт; таким образом, из специалистов по философии в Праге остались лишь И. И. Лапшин и я. Каждый год мы читали в Философском обществе по несколько докладов.

Вскоре по приезде в Прагу я получил из Лондона от профессора Коренчевского, работавшего в Листеровском Институте, приглашение прочитать в Русском Народном университете в Лондоне несколько курсов по философии. В конце февраля 1923 г. я отправился в Лондон через Флиссинген и провел в Англии весь март месяц. Большое удовольствие доставила мне эта поездка благодаря общению с семьею Наталии Александровны Деддингтон, с В. Г. Коренчевским, который проявлял большой интерес к проблемам религиозной философии, и с семьею С. И. Метальникова, у которого я на обратном пути провел в Медоне вблизи Парижа более недели.

С Сергеем Ивановичем в этот мой приезд в Париж и в следующие приезды, а также тогда, когда он с Ольгою Владимировною приезжал к нам в Прагу в 1924 и в 1937 гг., мы подолгу беседовали о вопросах философии природы. Он задумал написать книгу на тему о «разуме в природе». Наш обмен мнений сосредоточивался, главным образом, на понятии индивидуума. Я настоивал на сверхвременности и сверх- пространственности, а, следовательно, на вечной и абсолютной неделимости индивидуума; иными словами, я излагал свое учение об индивидууме, как субстанциальном деятеле (монаде). Сергей Иванович держался иного мнения; он ссылался на свое наблюдение, согласно которому дети нередко обладают отчасти свойствами своего отца, отчасти свойствами своей матери; отсюда он выводил производность индивидуума от своих родителей.

Поездка моя в Лондон оказала большое влияние на мои дальнейшие занятия философиею благодаря следующему случайному обстоятельству. В Лондоне возобновилось мое знакомство с профессором Pares, директором School of Slavonic Studies. Он предложил мне написать для журнала „Slavonic Review“ статью о Владимире Соловьеве и его влиянии в русской философии. Взявшись за эту работу, я впервые прочитал большую часть произведений Соловьева, кн. С. Трубецкого, кн. Е. Трубецкого, от. С. Булгакова, Бердяева. Здесь впервые для меня открылась значительность русской философии, поскольку в ней ряд талантливых и высокообразованных лиц стремится выработать христианское мировоззрение. С этих пор я стал много времени уделять русской религиозной философии, познакомился с произведениями И. В. Киреевского, Хомякова и стал читать все труды современных русских религиозных философов. Несколько статей написано уже мною о них и подготовляется материал для большой книги, в которой я задаюсь целью изложить и подвергнуть критике христианское миропонимание современных русских философов.

Занявшись Соловьевым, я открыл, что русские философы, начинавшие свою деятельность с увлечения идеями Соловьева, кончали тем, что далеко отошли от него, а я, мало знакомый с Соловьевым и исходивший из новоплатонизма, лейб- ницианства и шеллингианства, в действительности оказался в своей метафизике близким к Соловьеву.

С весны 1924 г. до осени 1925 г. мы жили в Збраславе; затем с весны 1926 г. до весны 1928 г. опять поселились в Збраславе; Осенью 1929 г. нам удалось получить квартиру в Праге в Русском профессорском доме на Бучковой улице. С тех пор мы постоянно занимали эту квартиру, уезжая из нее только куда‑либо летом месяца на два, вплоть до 14 апреля 1942 г., когда мы переселились в Братиславу, где я получил кафедру философии в университете.

В Збраславе мы жили на набережной Влтавы в доме, принадлежавшем Ф. Прохазке. Часть нижнего этажа была отдана под ресторан, а остальные комнаты сдавались внаем, так что дом этот был подобием отеля и назывался „Velka Hospoda". В „Velka Hospoda" комнаты сдавались по цене сравнительно дешевой, и многие русские эмигранты перебывали в нем: кроме нас, там в различные периоды жили инженер- путеец Николай Николаевич Ипатьев (в доме которого в Екатеринбурге был убит Государь Николай П и его семья) с женою, московский промышленник Евгений Павлович Свешников с семьею, проф. Ефим Лукьянович Зубашев с женою, В. В. Водовозов с женою Ольгою Александровною (дочерью профессора Введенского), проф. А. В. Флоровский с женою, генерал С. А. Щепихин с женою и сыном. Мы занимали две комнаты во втором этаже. В одной из них, большой комнате, разделенной пополам занавескою, жили Мария Николаевна, жена моя, Боря и Андрюша, а в другой, выходившей окном на набережную в сад перед домом жил я с Володею, а потом один, когда старшие сыновья уехали из Чехословакии. К моей комнате принадлежала часть большого балкона, тянувшегося по всему фасаду здания. Большую часть года в хорошую погоду я сидел на этом балконе, занимаясь чтением и писанием книг («Свобода воли», «Ценность и бытие») и статей. Условия для моих занятий фило- софиею были чрезвычайно благоприятны. В Библиотеке Карлова университета (он был основан в 1348 г. императором Карлом IV) философский отдел был богат книгами и хорошо пополнялся. Кроме того, правительство Чехословакии основало Славянскую библиотеку; для русского отделения этой библиотеки покупались целые библиотеки русских ученых и писателей, а также приобретались все сколько‑нибудь заслуживающие внимания книги, печатавшиеся в Советской России и в таких эмигрантских центрах, как Париж, Берлин, Прага, Белград, София. В короткое время эта Библиотека стала столь богатым книгохранилищем, что слависты из всевозможных стран стали приезжать для занятий в ней, а также в Русском архиве, учрежденном при министерстве Иностранных Дел.

Предметом серьезной заботы в это время было образование наших детей. Старший сын наш Владимир поступил на Философский факультет Чешского Карлова университета, чтобы продолжить занятия средневековою историею, успешно начатые им в Петербургском университете у таких выдающихся специалистов, как И. М. Гревс, О. А. Добиаш–Рож- дественская и Л. П. Карсавин. Кроме того, он стал с увлечением слушать лекции академика Н. П. Кондакова. Однако полного удовлетворения Прага ему не давала, ему хотелось закончить свое образование в Сорбонне и в 1924 г. он уехал в Париж. В Сорбонне главным руководителем его в занятиях средневековою историею был профессор Фердинанд Лоти по истории средневековой философии Этьенн Жильсон. Заканчивая курс Сорбонны в 1927 г., Владимир собирался уже приступить к писанию диссертации о средневековых коммунах в Провансе, но при этом отдал себе отчет в том, что центр его интересов переместился в область истории философии средних веков; тогда он начал подготовлять диссертацию о Мейстере Экхарте. В связи с изучением средневековой философии Владимир приобрел основательные знания в области истории Церкви и богословия. Также и практическая сторона жизни Церкви, именно Православной Церкви, стала все более и более интересовать его. Вместе со своими приятелями, Евграфом Евграфовичем Ковалевским и другими, Владимир основал Братство св. Фотия и был некоторое время главою его. Главная задача Братства состоит в том, чтобы отстаивать и проводить в жизнь вселенскость Православной Церкви. Сообщу здесь один удивительный случай из жизни Владимира, происшедший еще во время нашего пребывания в Збраславе. Для этого надо сказать несколько слов о Збраславских «пятницах».

В Збраславе во время квартирного кризиса жило много русских эмигрантов. Потребность в общении привела к тому, что установился обычай собираться еженедельно по пятницам в 5 вечера в „Velke HospodS". В хорошую погоду собрания эти происходили в саду под высокими развесистыми деревьями волошских орехов и каштанов (ореховые деревья погибли в суровую зиму 1928—29 г.). В дурную погоду собрания переносились в зал ресторана. Збраславские «пятницы» приобрели большую популярность. На них приезжали русские также из Праги, так что число участников доходило иногда до ста человек. Сидя за ресторанными столиками, мы беседовали о самых различных вопросах, затем кто‑либо читал краткий доклад, не более чем получасовой, и он подвергался обсуждению. Темы докладов брались из самых разнообразных наук и областей жизни. Иногда прочитывалось какое- либо новое еще ненапечатанное художественное произведение, например два раза читал Е. Н. Чириков. На одной из таких пятниц было предложено нашему Владимиру прочитать доклад о св. Франциске Ассизском. Владимир, увлекшийся изучением жизни и деятельности этого святого еще в Петербурге, прочитал очень содержательный доклад. Время было позднее, солнце уже село, птицы совершенно замолкли, уснули. В то время, когда Владимир говорил о проповеди св. Франциска птицам, в ветвях орешника какая‑то встрепенулась, захлопала крыльями и что‑то прощебетала. Без сомнения, это было не случайное совпадение.

Борис уже в Петербурге стал проявлять усиленный интерес к истории искусства. Он постоянно посещал Эрмитаж, читал книги по истории искусства, между прочим по истории Петербурга, все достопримечательности которого он хорошо изучил. Одною из особенностей его было великолепное знание Пушкина, большую часть произведений которого он знал наизусть. В 1923 г. Борис поступил на архитектурное отделение Чешского Политехникума в Праге и пробыл в нем три года. Способностью к математике и технике он обладал, однако мысль о практическом применении знаний по архитектуре вызывала в нем отвращение. Было ясно, что он хочет быть не архитектором, а историком искусства. В 1927 г. он переехал в Париж и прошел там курс Ёсо1е du Louvre, а затем поступил в Сорбонну и закончил в ней свое высшее образование. Из него получился хороший специалист по истории живописи, архитектуры, скульптуры. Он отличается изумительною меткостью глаза, способностью улавливать стиль каждого мастера и определять, какое произведение кому принадлежит или к какой эпохе относится.

В 1932 г. Борис получил французское гражданство и отбыл воинскую повинность. Прослужить ему пришлось год в Страсбурге в пехотном полку. Ближайшее его начальство был капитан, выслужившийся из нижних чинов, человек грубый, необразованный, ненавидевший интеллигентов. Бориса он преследовал на каждом шагу, так что за время службы ему удалось подняться только до звания капрала. Наш Владимир получил французское гражданство после долгих хлопот лишь за несколько месяцев до начала войны в 1939 г. Мешало ему, между прочим, то, что он родился в Геттингене: французы не могли понять, каким образом русский родился в Германии.[39]

Старшие сыновья наши поступили правильно, покинув Прагу для получения высшего образования во Франции. В Чехословакии нормальная жизненная карьера была почти невозможна для иностранца. Правда, Чехословакия оказала братскую помощь множеству русских интеллигентов и многим русским детям, но получить место, особенно на государственной службе, было чрезвычайно трудно. Среди эмигрантов было, например, немало выдающихся ученых, однако к преподаванию в университетах и политехникумах привлечены были лишь очень немногие. При замещении кафедры всегда было бы отдано предпочтение весьма малоодаренному чеху даже и перед самым талантливым, приобревшим уже известность русским, за исключением тех случаев, когда по какой‑либо специальности чеха совсем не было. В этом сказывался крайний национализм чехов, непонятный нам, русским, привыкшим к великодержавной политике, стремящейся использовать всякий талант независимо оттого, к какой народности принадлежит носитель его. Кроме того, это отношение к русским ученым обусловливалось тем, что общественная среда, пришедшая к власти в Чехословакии, состояла, главным образом, из чехов, относившихся с недоверием к русской духовной культуре, выработанной при царской власти. Эти чехи, как и вся Западная Европа, имели ложное представление о царской власти, несправедливо считая ее варварскою и некультурною. Точно так же дореволюционную русскую духовную культуру они считали грубо реакционною, а сами стремились во что бы то ни стало к pokrokovosti (pokrok — по–чешски «прогресс»). Всякое явление, всякую книгу, деятельность всякого человека они оценивали и классифицировали только по двум рубрикам — «прогрессивный» или «реакционный». Они не догадывались, что человек, сознательно ставящий себе цель быть «прогрессивным», обречен на то, чтобы отставать от подлинного прогресса и застывать на общепринятых, как прогрессивные, идеях и тенденциях недавнего прошлого, с подозрением и недоверием встречая все глубинно–творчески новое, потому что серьезное новое всегда содержит в себе, как один из своих элементов, возрождение забытого прошлого в обновленной ценной форме. Так, во Франции, в Англии, в Германии, России, во всех культурных странах с высокоразвитым духовным творчеством, с начала XX века стала возрождаться среди высших слоев интеллигенции христианская религиозность и даже наметился возврат к церковности; началось возрождение католичества и православия, а в протестантской и англиканской церкви появилось стремление сблизиться с католичеством или православием. А в Чехословакии вследствие рабской погони за мнимою «прогрессивностью» это это движение было очень слабым.

В этой среде, пропитанной шовинизмом и увлеченной стремлением строить демократию без религиозных основ на почве позитивистического миропонимания, наш младший сын Андрей был бы поставлен в неблагоприятные условия для духовного развития и, став подданным Чехословакии, считался бы, как русский, гражданином второго разряда. Поэтому мы решили отдать его в школу, в которой преподавание велось бы на одном из мировых языков Западной Европы. Помня заявление Андрея, что первым иностранным языком, которому он хочет научиться, должен быть английский и сам увлекаясь этим языком, я приобрел двухтомный самоучитель английского языка под редакциею Джона Томсона и, когда Андрею исполнилось семь лет, начал учить его. Пользуясь всяким случаем, за обедом и ужином, во время прогулок, я задавал ему вопросы из самоучителя: What is the time? Are You hungry? и т. п. Через два года он достиг таких успехов, что мы могли уже читать роман Вальтера Скотта „Talisman" в обработке для детей или даже такую книгу, как „Hereword The Wake". Эти книги присылала нам из Лондона Н. А. Деддингтон. Я подумывал уже о том, хватит ли у нас средств, чтобы послать Андрея в Париж к старшим сыновьям и учить его там в английской школе. В 1927 г., когда пора было определить Андрюшу в школу, я увидел объявление о том, что с осени в Праге открывается English Grammar School. Это была реальная гимназия с английским языком преподавания. Мы тотчас же зачислили Андрея в эту школу и осенью он был принят в нее. К Рождеству принятые осенью дети были разделены на два класса — приготовительный и первый. Наш Андрей, как знакомый уже с языком, был зачислен в первый класс. В этом первом году существования школы в первом классе было всего лишь около десяти учеников, мальчиков и девочек. Большинство были дети, родившиеся в Северной Америке в семьях дипломатов, консулов, коммерсантов. Они лучше знали английский язык, чем чешский, и потому в их классе вплоть до конца курса гимназии установилась привычка говорить не только на уроках, но и в общении друг с другом по–английски. Через восемь лет, когда Андрюша кончал гимназию, он хорошо владел английским языком и выговор у него был очень хороппш. С первого же класса он очень заинтересовался латинским языком. Английский учебник был превосходно составлен: он вводил в латинский язык так легко и свободно, как современные самоучители живых языков. Андрей учился хорошо, английские учителя любили его и курс школы он прошел «с отличием». Только с одною или двумя чешскими учительницами, которые будучи «прогрессивными», проявляли пренебрежение к царской России, он вступал иногда в столкновения, удачно защищая Россию, к которой в то время питал пылкую любовь. Так, когда учительница сказала, что в России, вследствие отсталости ее культуры, железные дороги появились поздно, он возразил, что Царскосельская железная дорога была построена уже в 1837 г. На уроках чешской литературы учительница преподносила классу пошлейшую сатиру на Россию „Krest sv. Vladimira" Гавличка–Боровского. Это странное произведение содержит в себе безвкусную смесь древнего св. Владимира с современным Гавличку царем Александром П и глупые нападки на религию, например на просительную молитву. Андрей, будучи очень религиозным, возмущался и указывал на недостатки этого сочинения. Уже в школе у него обнаружился особенный интерес к истории Европы и ко всем вопросам, связанным с учением о государстве. Кроме того, начиная с четырнадцатилетнего возраста он во время прогулок стал задавать мне вопросы философского характера и к концу гимназического курса приобрел уже ясное представление о моей системе философии. Очень рано проявилась у Андрея любовь и способность к музыке. В Праге Борис продолжал понемногу свои занятия музыкою, беря уроки у выдающейся пианистки и замечательной преподавательницы музыки Елены Максимовны Покровской. Мы дарили ему к праздникам дешевые издания партитур симфоний Бетховена. Партитуру V–ой симфонии Борис часто просматривал и напевал. При этом присутствовал и Андрей и таким образом хорошо ознакомился с этою симфониею. В 1925 г., когда Андрею было всего восемь jieT, мы собрались пойти в концерт в Сметановом зале, где Пражская филармония объявила концерт, состоявший из V–ой симфонии Бетховена и VI–ой симфонии Чайковского. Андрей стал настаивать, чтобы мы взяли его с собой. Мы уступили его просьбам, не надеясь все же, что он будет в состоянии слушать такую серьезную музыку. В действительности однако он прослушал всю симфонию с большим напряжением и явным пониманием. После этого, боясь утомления его, мы хотели увести его домой, но он запротествоал и прослушал с неослабным вниманием также шестую симфонию Чайковского. После этого, конечно, было решено, что он тоже начнет брать уроки музыки у Покровской. Метод ее преподавания своеобразный. Она не задавала своим ученикам никаких скучных упражнений, а сразу начинала с небольших пьес, переходя очень быстро к пьесам все более сложным. Ученик должен был только изредка исполнять пьесу целиком и упражняться, главным образом, над теми отрывками ее, которые ему не удавались и затрудняли его. Учась в английской гимназии, Андрей мог упражняться не каждый день и очень понемногу. Тем не менее он достиг значительных успехов. Приятно было слушать, когда он играл, например „Aufenthalt" Шуберта–Листа. Будучи в восьмом классе гимназии, он уже хорошо исполнял первую часть концерта C‑moll Бетховена. Е. М. Покровская и Андрей играли эту часть концерта на двух роялях.

Сердечные припадки, мучившие меня со времени революции 1905 г. и прекратившиеся, как только началась революция 1917 г., возобновились после нашего приезда в Чехословакию. В Збраславе во дворе Velki Hospody был флигель, в котором жил врач С. Н. Литов и б. профессор анатомии Старков. Литов, внимательный врач и добрый человек, нередко наблюдал эти припадки и решительно уверял меня, что никакого органического порока в моем сердце нет. Тем не менее припадки были чрезвычайно мучительны: пульс доходил до 150 в минуту и более, являлось мучительное ожидание приближающейся кончины. После долгих исканий я нашел средство против этой болезни. Как только начинался припадок, нередко часа в три ночи, я накидывал на себя платье и начинал, медленно ходя по комнате или выходя на балкон, читать наиболее любимую мою, полную глубокого философского содержания молитву к Духу Святому «Царю Небесный»… Потом, когда припадок начинал ослабевать, я садился за стол и читал какие‑либо главы Евангелия до полного успокоения. Молитва сосредоточивала мое внимание на своем возвышенном содержании и создавала живую уверенность в том, что телесная смерть не страшна, потому что Бог не оставит нас в эту минуту. Замечательно, что с течением времени припадки стали проходить быстрее и становились все менее интенсивными. Наконец, они совсем перестали повторяться и перед самым засыпанием нужно было для защиты от них только прочесть несколько молитв.[40] Вскоре после нашего приезда в Прагу я получил письмо от доктора психиатрии Николая Евграфовича Осипова, б. приват–доцента Московского университета. Н. Е. писал мне, что он высоко ценит мою философскую деятельность, привез с собою из Москвы все мои сочинения, применяет мою систему для решения вопросов психиатрии и хочет познакомиться со мною. Знакомство это доставило и мне, и всем членам нашей семьи большое удовольствие. Н. Е. был человек добрый, разносторонне образованный, наблюдательный и остроумный. Жил он вместе с семьею б. московского текстильного фабриканта В. С. Рябова, жена которого Валентина Александровна увлекалась религиозно–философскими проблемами и читала произведения от. Сергия Булгакова, Бердяева, мои. Каждый приезд Николая Евграфовича и Валентины Александровны к нам или нас к ним был для нас праздником. Многие вопросы психиатрии мы обсуждали с Н. Е. и я надеялся, что он, увлекаясь учениями Фрейда, но относясь к ним критически, переработает фрейдизм, положив в его основу мой персонализм. Тяжелая болезнь сердца Н. Е. разрушила эти планы и унесла его в могилу 19 февраля 1934 г. Друзья и почитатели его издали в его память сборник статей под заглавием «Жизнь и смерть», два тома.

Не меньшую радость доставляло нам общение с Сергеем Владиславичем Завадским, б. прокурором Судебной Палаты в Петрограде, ставшим сенатором при Временном правительстве. Сергей Владиславич был человеком исключительного благородства; в сложных общественных вопросах и конфликтах его решения могли служить гарантиею моральной правильности поведения. Во всей его фигуре, манере речи и обхождении был отпечаток утонченной дворянской тургеневской культуры. На Юридическом факультете Русского университета в Праге С. В. был профессором гражданского права. Теоретические и практические знания его в области юриспруденции были замечательны. С. В. особенно любил и высоко ценил русский суд в том виде, как он был организован благодаря реформам Александра П; благодаря долголетней службе на всех ступенях этого суда, он знал его особенности в совершенстве и углубил эти сведения сравнением с юстициею в Западной Европе и Северной Америке, где он во время поездок за границу посещал заседания суда. Свои мысли о русском суде он изложил в десяти двухчасовых популярных лекциях, прочитанных им в Русском Свободном университете за полгода до своей кончины. Опубликование этого курса было бы очень полезно и для русских, и для западных европейцев.

Кроме вопросов юриспруденции, Сергей Владиславич страстно увлекался исследованием русского языка. В этой области у него было много оригинальных наблюдений и соображений. Им было основано В Праге общество для изучения русского языка. Его знания в области русской и иностранных литератур были изумительны. Особенно любил С. В. древнюю греческую литературу и греческий язык. Не удовлетворяясь в некоторых отношениях существующими переводами греческих трагиков, С. В. первый осуществил перевод всех трагедий Эсхила и некоторых произведений Софокла. В 1937 г. появился в Советской России перевод Пиотровского всех трагедий Эсхила. Тем не менее, несомненно, что и теперь издание перевода Сергея Владиславича тоже имело бы большую ценность. Как и Осипов, Завадский много мог еще дать для русской культуры, если бы не тяжелая болезнь сердца, которая свела его в могилу.

Как я уже говорил, в начале эмиграции русская колония в Праге была богата выдающимися деятелями науки и общественности. Из числа лиц, с которыми у нас было живое общение, назову еще Кизеветтера, Шмурло, Н. И. Астрова, графиню С. В. Панину. Трое первых умерли, а графиня Панина в 1939 году уехала в Соединенные Штаты Америки.

В Праге в числе эмигрантов жил Петр Андреевич Бурский, бывший помещик Симбирско й губернии. Он учился в Симбирской гимназии вместе с Лениным (Ульяновым). По его словам, Ленин был в отрочестве очень религиозным мальчиком. Он хорошо учился и должен был по окончании курса получить золотую медаль, следовательно, иметь право поступить в один из столичных университетов, петербургский или московский. Когда брат его был повешен за участие в заговоре на жизньь Государя, начальство гимназии придумало средство лишить Владимира Ульянова права на золотую медаль. На выпускном экзамене по немецкому (кажется) языку его экзаменовали так придирчиво, что он получил плохую отметку и не приобрел права на золотую медаль. Согласно обычаю, молодые люди, получившие аттестат зрелости, устраивали совместно обед. На этом обеде Ленин, озлобленный несправедливостью, говорил, что он отомстит Романовым и они попомнят его.

Во всех больших центрах Западной Европы различные деятели Католической церкви, особенно католики восточного обряда, старались вступать в общение с русскими эмигрантами. Многие из них знакомились со мною, вероятно, потому, что в 1924 г. в сборнике «Проблемы русского религиозного сознания» была напечатана моя статья «О единстве Церкви», где я сочувственно говорю о Католической церкви. В Праге в течение двух лет жил отец Давид Бальфур, бенедиктинский монах, католик восточного обряда. Его дедом был Юз, от имени которого произошло название. города Юзовка в Донецком бассейне. До семилетнего возраста от. Давид жил в России и сохранил о ней смутные воспоминания, благодаря которым у него был повышенный интерес и симпатия ко всему русскому. Вероятно, поэтому он, постригшись, стал католиком восточного обряда и научился русскому языку. Общение с от. Д. Бальфуром доставляло большое удовольствие всей нашей семье. Когда он бывал у нас, мы вели с ним беседы о разных сторонах русской культуры, показывали ему воспроизведения картин русских художников в журнале «Перезвоны», снимки с замечательных русских усадеб и т. п. Дальнейшее развитие нашего общения с от. Давидом очень замедлилось, когда в Прагу был прислан священник восточного обряда голландец доктор Штроттманн. С этих пор Бальфур стал бывать у нас редко и притом не иначе, как в сопровождении д–ра Штроттманна, что, конечно, стесняло нас. Последняя встреча наша с от. Д. Бальфуром произошла следующим образом. Мы жили в то время опять в Збрасладе.

Поехав зачем‑то в Прагу, мы с женою возвращались в Збра- слав последним поездом в двенадцатом часу ночи. Когда мы спускались в туннель, чтобы пройти к своему поезду, навстречу нам попался от. Д. Бальфур; следом за ним шел священник Штроттманн. Бальфур радостно воскликнул: «Эта встреча наша провиденциальна! Я хотел заехать к вам попрощаться, но не мог сделать этого. Сейчас я уезжаю в Бельгию в монастырь Атау и больше в Прагу не вернусь». С тех пор мы от. Д. Бальфура больше не видели, но через год или полтора он переехал в Париж и мы стали получать о нем сведения от своего старшего сына Владимира. Вскоре Бальфур вышел из Римско–Католической церкви, стал православным и даже имя Давид заменил именем Димитрий, кажется, в честь русского святого Димитрия Ростовского. Чтобы иметь связь с Русскою церковью, он вступил в юрисдикцию ковенского митрополита Елевферия, который был подчинен московской патриархии.

После отъезда Бальфура из Праги священник Штроттманн изредка посещал нас. Знакомств среди русских у него было много, но, как и все католики восточного обряда, он не имел успеха в нашей среде. Впоследствии профессор Ки- зеветтер рассказывал мне, что однажды от. Штроттманн, встретившись с ним в трамвае, сказал: «Мне поручено привлечь Лосского в Католическую церковь, но я вижу, что на это мало надежды». Дальнейшая судьба от. Штроттманна была печальна: однажды его нашли утром в постели мертвым. Говорят, он умер вследствие неисправности печи от угара.

С чешским обществом русская колония в общем мало сближалась: помехою было различие нравов, уклада жизни и особенно различие характера русского и чешского народа. Однако у многих из нас через несколько лет оказались добрые друзья среди чехов. В первые же месяцы после приезда наша семья познакомилась и подружилась с Анною Антоновною Тесковою, ее сестрою Августою Антоновною и матерью их Анною Вячеславною. Анна Антоновна родилась в Москве и выехала оттуда вместе с матерью и сестрою в тринадцатилетнем возрасте после кончины отца. Любя русскую духовную культуру вообще, она особенно увлекалась фило- софиею Вл. Соловьева и произведениями Достоевского. Она писала о них и переводила их труды на чешский язык. Долгое время она заведовала культурным отделением общества «Ческо–руска Еднота». С моею философиею она обстоятельно познакомилась и перевела много моих статей и несколько моих книг. Подружились мы также с доктором медицины Цтибором Вячеславичем Бездеком и его семьею. Доктор Бездек, издавая журнал „Duchovnia nabozenska kultura», напечатал много моих статей. Меня в свою очередь интересовала его работа по этико–терапии. Он напечатал по–чешски книгу «Загадка болезни и смерти». Спустя лет десять после нашего приезда у меня явился пылкий почитатель Милош Бездек, учитель из городка Police nad Metujf. В молодости он хотел пройти курс консерватории, но семейные обстоятельства помешали ему закончить музыкальное образование. О моей философии он узнал от поэта Бржезины, который увлекался Вл. Соловьевым и обратил внимание также на мою философию. М. Бездек изучил русский язык и стал приобретать не только мои книги, но также и все мои статьи. Раз в год он стал приезжать ко мне, чтобы получать разъяснения и дополнения по различным вопросам моей философии. С течением времени он стал писать обо мне, проявляя такое понимание дела, как профессионал–философ.

С представителями академической философии отношения у меня были такие. С самого начала завязал знакомство с русскими философами приват–доцент Карлова университета Ф. Пеликан, редактор журнала „Ruch Filosofickf Он стал печатать наши статьи в своем журнале и сам много писал о русской философии в сочувственном духе. Его соредактором был молодой профессор философии естественного факультета К. Воровка. Он обладал серьезным образованием в области математики, естествознания и философии и был вдумчивым ученым. Благородство его характера и высокие нравственные требования выражались в его критическом отношении к политике демократии, опирающейся на поверхностный позитивизм. Сам он постепенно углублял свое философское миропонимание в направлении к религиозным основам. К сожалению, этот процесс развития К. Воровки был прерван тяжелою болезнью, раком кишечника, от которого он умер в 1929 г. в возрасте 49 лет. Несколько позже познакомился я с молодым профессором философии Владимиром Гоппе. Я встретился с ним на одном из банкетов Французского Института. На этом банкете нас, русских ученых, любезно приглашал директор Института профессор Фишелль, с которым наша семья была знакома уже давно, когда он был членом Французского Института в Петербурге. В. Гоппе был профессором в Брне, но жил он в Праге. Это был, как и Воровка, человек высокого благородства. Он был очень красив, — высокого роста, брюнет, с матово–бледным цветом лица, с меланхолическим выражением глаз. Его предки были гугеноты, выселившиеся из Франции; была среди них с какой‑то стороны и примесь еврейской крови. В своих книгах «Природные и духовные основы мира и жизни» и «Введение в интуитивную и контемплятивную философию» Гоппе обнаруживает способность к мистическому опыту и искание религиозных основ миропонимания. К сожалению, слово интуиция означает у него не непосредственное восприятие действительности, а постижение ее посредством творческой фантазии. Оба мы были в высокой степени заинтересованы знакомством друг с другом, но оно тоже оказалось весьма кратковременным: вследствие тяжелой болезни почек Гоппе подвергнулся серьезной операции и умер в возрасте 49 лет.

Жена Гоппе имела мастерскую декоративных тканей в городе Jindrichuv Hradec. Обладая вкусом и образованием в области прикладного искусства, она хроошо вела дело со стороны эстетической, но коммерческих способностей у нее не было и во время кризиса она разорилась. Она преклонялась перед своим мужем и, овдовев, хотела основать философское общество для увековечения его памяти. Она пригласила меня принять участие в этом деле, и я набросал проект общества духовной культуры. На учредительном собрании обнаружилось, что вдова Гоппе хочет, чтобы общество было теснее связано с именем ее мужа и настаивает, чтобы оно называлось «Круг друзей философии Владимира Гоппе». Дело кончилось тем, что общество было названо «Круг Владимира Гоппе». В течение нескольких лет это общество устраивало публичные лекции, напечатало несколько брошюр и потом постепенно замерло.

Иной характер имели отношения ко мне наиболее влиятельных в Чешском Карловом университете профессоров Радля и Козака. Оба они принадлежали к числу тех чешских интеллигентов, которые всякую книгу, всякую мысль и всякого философа классифицируют по двум рубрикам — «прогрессивный» или «реакционный». Оба они с пренебрежением относились к русской духовной культуре дореволюционного времени и сочувствовали болыпевицкой революции, не доверяя рассказам эмигрантов об ужасах и аморальном характере ее. Месяца через два после нашего приезда Радль читал в «Чешско–Русской Едноте» публичную лекцию о характере русской философской литературы, появившейся во время войны и эмиграции, имея в виду книги Бердяева, Шестова, Франка. Всю ее он изображал, как «реакционную». Во время прений я указал на односторонность его критики и на фактические неточности, состоявшие в том, что некоторые книги, указанные им, как проявление «реакции», вызванной революцией), на самом деле были вторым изданием книг, написанных задолго до революции. В газете коммунистической партии на следующий день появилась заметка о «реакционном» выступлении профессора Лосского, а дня через два ко мне в «Свободарню» пришел какой‑то, по–видимому, рабочий и стал расспрашивать меня, почему я приехал в Чехословакию, долго ли я собираюсь пробыть в ней и т. п. Это был какой‑то коммунистический соглядатай.

Очень характерную лекцию прочитал через несколько лет Радль под заглавием «О чешском нерасположении к философии». В общем все же отношения между Радлем и мною были не плохие. К сожалению, через год после Международного Философского Съезда, состоявшегося в Праге в 1934 г. и организованного под председательством Радля, у него, вероятно, вследствие переутомления произошел апоплексический удар, выключивший его из общественной жизни. После его кончины в 1945 г. был напечатан его посмертный труд «Утешение в философии». В нем он высказывается уже, как сторонник христианской философии, высоко ценящий средневековую философию.

Профессор Козак, по–видимому, прямо не выносил меня и моей философии. Так как он хорошо знал английский язык, то я ежегодно приносил ему в его профессорский кабинет в университете издаваемые Русским Научно–Исследователь- СКИМ Объединением брошюры мои „Intuitivism", „Transsubjectivity of sense‑qualities" ит. д., совокупность которых составляет книгу, изданную по–русски под заглавием «Чувственная, интеллектуальная и мистическая интуиция». Из этих брошюр он мог получить точное представление о моей теории знания. Он не удосужился прочитать ни одного из моих сочинений и тем не менее позволял себе пренебрежительно отзываться о моей философии. Мой интуитивизм он считал наивною верою, „animal faith.“ (животною верою) в существование и познаваемость внешнего мира. Однако он сказал мне однажды, что я имел влияние на выработку его теории знания, которую он надеется закончить и опубликовать через несколько лет. «Вы увидите тогда», говорил он, «что я принимаю во внимание идеальный аспект знания». Тут мне стало понятно, каким образом я мог повлиять на него, хотя он и не знал моей гносеологии. В 1930 г. я написал статью «Современная философия в Чехословакии». Она была напечатана не только по–русски, но и по–чешски. В ней я, между прочим, излагал и критиковал статью Козака „Zakon ekono- misace iivotnich funkci a jeho dusledky pro teorii logickou“ (Nov£ Atheneum, 1920). В этой статье Козак ставит себе целью освобождение от крайностей и психологизма, и логицизма. Тем не менее она имеет характер своего рода биологизма в логике. Заканчивая критику этой статьи, я сказал: «Замечательно, что удовлетворить требования логицизма Козак надеется не путем углубления в область идеальных смыслов (всякий намек на идеальное вызывает у Козака снисходительную улыбку или сарказм), а, наоборот, путем выхода наружу в область объективных фактов — речи, знака и т. п.».

Козак был советником издателя Лайхтера по вопросам, касающимся печатания философских книг. А. А. Тескова обратилась к Лайхтеру с предложением напечатать по–чеш- ски перевод какой‑либо из моих книг, например «Свобода воли», которая была мною посвящена «чехословацкому народу, давшему мне возможность продолжать философскую деятельность в годы изгнания». Козак написал Лайхтеру, что книгу мою не следует печатать потому, что многие произведения классиков, например Канта, еще не изданы по- чешски.

Добрые отношения были у меня с профессором философии Немецкого Карлова университета Оскаром Краусом. С ним и его семьею я познакомился благодаря его секретарю молодому русскому философу Георгию Михайловичу Каткову.[41] Оба они были сторонниками философии Ф. Брентано. В Праге, благодаря щедрой поддержке президента Масарика, бывшего учеником Брентано, основался Брентановский Институт. Директором его был Краус, а секретарем Катков. После оккупации Чехии Гитлером оба они уехали в Англию, в Оксфорд.

Много разнообразия и содержания вносили в мою жизнь поездки за границу для чтения лекций и участия в Философских съездах, а также поездки всей нашей семьи. Перечислю только главные из этих поездок. В 1924 г. я был на Международном Философском Съезде в Неаполе и на обратном пути проехал через Турин в Париж. В марте 1925 г. я был приглашен в Варшаву прочитать две лекции в Польском Философском Институте. Много хлопотал о том, чтобы это приглашение состоялось, Ф. Я. Парчевский, бывший моим слушателем в Петербургском университете. Одною из целей этого приглашения было намерение предложить мне кафедру философии на Православном отделении Богословского факультета в Варшавском университете. Мне намекали при этом, что со временем я могу получить кафедру и на Философском факультете. Уже едучи в Варшаву, я решил, что никоим образом не приму этого предложения. Я понимал, что в Варшаве мое положение было бы невыносимо трудным. Польское государство оказалось крайне нетерпимым в отношении к Православию и к русской народности. Малороссов поляки считали нерусскими, настаивая на том, что украинцы — ветвь польского народа. Белорусов они тоже старательно отграничивали от русских. Митрополит Дионисий, принимая меня, подвел меня к столу, на котором лежали издания его метрополии; он показал мне, между прочим, журнал, издаваемый на белорусском диалекте, ужасающе неэстетичном и некультурном. Особенно тяжело было для меня то, что польское общество, имея в виду наличие во мне польской крови, выдавало меня за поляка. Несмотря на мою симпатию к польскому народу и признание его высоких духовных достоинств, всё это шло вразрез с моим русским национальным сознанием.

Для беседы о моем вступлении в состав Богословского факультета я был приглашен в комиссию, организовавшую факультет; в нее входили профессор юридического факультета, бывший в то время ректором или деканом, митрополит Дионисий и еще третье лицо. В конце беседы председатель комиссии спросил меня, как относится русская эмиграция к самостоятельной Польше. На это я ответил, что русская либеральная интеллигенция всегда была сторонницею восстановления Польши, но теперь, после советско–польской войны, она единодушно держится мнения, что восточная граница Польши должна быть пересмотрена. Я имел в виду белорусские и малорусские губернии и уезды, отнятые Польшею у России. Профессор сказал: «Мы, славяне, глупо поступаем, враждуя между собою; нам следовало бы образовать федерацию».

Когда мне задали вопрос, кого я советовал бы пригласить на Православное отделение для чтения философских лекций, я особенно указывал на Н. С. Арсеньева. Он действительно был приглашен и с тех пор периодически приезжал в Варшаву, продолжая жить в Кенигсберге и преподавать в тамошнем университете.

В Варшаве я жил в милой семье профессора философии Тадеуша Котарбинского, весьма привлекательного человека. К сожалению, он был сторонником какой‑то замысловатой разновидности материализма. В спорах с ним я указывал на то, что и я высоко ценю телесную сторону жизни и, будучи персоналистом, утверждаю, что все духовное и душевное воплощено; поэтому я могу назвать свою систему пансоматиз- мом, настаивая однако на том, что телесная сторона находится в подчинении у духовной и душевной. Котарбинский впоследствии называл иногда свою философию пансоматиз- мом, однако не в указанном мною смысле. С течением времени он сблизился с пражскими брентановцами и они называли свое направление реизмом (от res — вещь).

В Варшаве я каждый день виделся с Евгениею Константиновною Лосскою. Лишившись всего имущества, она служила в канцелярии какого‑то учреждения, получая грошевое жалованье. Дочь ее, Людмила, во время гражданской войны, переодетая крестьянкою, попала в руки большевиков на станции Жмеринка. По рукам они тотчас определили, что она не крестьянка, и расстреляли ее.

С Евгениею Константиновною я повидался в Варшаве еще несколько раз года через два, когда Лапшин, Бердяев, Франк и я приезжали на Съезд польских философов с приглашенными из всех славянских стран гостями. В это время у Евгении Константиновны началась неизлечимая, чрезвычайно мучительная Паркинсонова болезнь. Она лежала в приюте для русских беженцев в предместье Варшавы, называющемся Прага. С каждым годом болезнь ее прогрессировала. Под конец она уже не вставала с постели, пальцы рук у нее были скрючены, делались пролежни, она постепенно угасала. Ежемесячно я посылал ей из Праги небольшую сумму денег для улучшения питания. Во время войны, после разгрома Варшавы, Евгения Константиновна скончалась 6 октября 1939 года.

В 1927 г. я был приглашен в Православный Богословский Институт в Париже на весенний семестр прочитать там курс по истории новой философии. Среди слушателей моих были выдающиеся молодые люди, например князь Шаховской (впоследствии архимандрит Иоанн, основавший в Берлине издательство «За Церковь», теперь епископ Сан–Францис- ский), от. Исаакий Виноградов (позже архимандрит, служивший в Праге и после оккупации ее советскими войсками перемещенный в Алма–Ата в СССР), будущий священник Евграф Евграфович Ковалевский. Но было и несколько несколько странных слушателей, например один из студентов во время лекций часто крестился, как будто желая застраховать себя от соблазнов философии.

Весною 1927 г. мы были встревожены тем, что по утрам температура тела нашего Андрюши всегда оказывалась несколько повышенной. Врачи посоветовали отвезти его на несколько недель летом во Францию в какое‑либо купальное место на Атлантическом океане. Людмила Владимировна поехала с ним на шесть недель в Pontaillac вблизи города Royan. Купанье в море оказалось очень полезным для Андрея. В июне исполнилось двадцать пять лет со дня нашей свадьбы и по этому поводу я получил следующее письмо от своей жены.

Дорогой мой Коля, Вот уже 25 лет прошло со дня нашей свадьбы. Издалека обнимаю тебя и крепко целую. Не смею поздравить тебя в этот день, так как не знаю, доволен ли ты прожитою со мной жизнью. Думаю, что я не вполне удовлетворила тебя; я знаю, что я не достаточно умна и интересна для тебя. Про себя скажу, что я бесконечно счастлива с тобою и любовь моя к тебе не уменьшается, а растет с годами. К любви моей еще присоединяется и гордость тобою и восхищение.

Большое счастье в нашей жизни дают нам наши дети. Они все трое хороши, хотя и совершенно различны. Володя всегда был умен и интересен, но я нахожу, что за последнее время он как‑то еще развернулся; нет в нем прежней угрюмости, явилась какая‑то мягкость и открытая веселость; в Париже он пользуется общею любовью, и не от одного Сергея Ивановича слышала я восхищение: «Какая вы счастливая, что у вас такой сын». Они не знают, что другие наши сыновья не хуже старшего и в другом роде также интересны и милы. Чего стоит например наш бесшабашный, талантливый и прелестный Борис с его необыкновенно чуткой и нежной душой! А Андрейка, у которого глаза разбегаются на весь мир, желая все постичь и все узнать; он часто сообщает мне много нового из разных областей, чего я и не знала; и откуда только он все это почерпает?

Одно страшное горе постигло нас в нашей совместной жизни, взята у нас наша жемчужина, наша Маруся; сегодня как раз день ее рождения и она особенно живо вспоминается с ее милой приветливой улыбкой на счастливом открытом личике. Сколько любви и радости она нам давала!

Пишу тебе и вся наша жизнь за 25 лет проходит перед глазами. Много было счастья и радости и даже последние ужасные революционные года не могут вычеркнуть из памяти все то хорошее, что нам пришлось пережить. Я всегда боялась за наше счастье и потому боялась будущего. Когда я тебе это говорила, ты находил это неправильным. Ты говорил, что человек должен стремиться вперед все к новому и новому, в этом лежит залог прогресса… Это конечно верно. Но для себя мне хотелось, чтобы жизнь остановилась и ничто не менялось. С благодарностью вспомним в наш юбилейный день милых близких, уже ушедших от нас, так много давших нам и нашим детям, я говорю об Адели и Мазя- се. Милая Аделаида Антоновна, конечно, тоже будет с нами в этот день и мы почувствуем ее благословляющую руку.

Поблагодарим от нас маму за все, что она сделала для нас. Ведь только за ее спиною мы могли так спокойно и счастливо прожить, и твоя ученая деятельность так широко и полно развернуться; ты никогда не знал заботы о куске хлеба и ради него никогда не прерывал интересующей тебя работы.

Еще раз обнимаю тебя, милый мой, доргой Коля. Будем хоть мысленно вместе в день 3/16 июня.

Твоя старуха Мума.

Читая это письмо, я вспоминал слова психиатра Крогиуса, что я самый счастливый человек в России: занят любимою своею работою в условиях семейной жизни, благоприятной для нее.

В 1928 г. было решено, что вся наша семья проведет лето во Франции. Наш Владимир искал для нас помещения в Pontaillac. Получив письмо с предложением квартиры в вилле Providence, владелица которой имела фамилию Surdieu, Владимир нанял помещение, прельщенный этими именами, и в самом деле оно оказалось во всех отношениях превосходным. Поездка наша во Францию была предпринята главным образом потому, что летом должна была состояться свадьба нашего Владимира. Проходя курс Сорбонны, он познакомился с учившеюся там же русскою эмигранткою Магдалиною Исаакиевною Шапиро. Она была дочерью Исаака Сергеевича Шапиро, петербургского банкира, потерявшего в эмиграции все свое состояние, потому что он употребил свои деньги на покупку германской валюты. Дочь его Магдалина изучала в Сорбонне греческий язык, увлеклась христианством и была крещена митрополитом Евлогием. В Сорбонне она с увлечением читала творения Восточных Отцов Церкви на греческом языке. На этих занятиях и состоялось знакомство нашего Владимира с Магдалиною, закончившееся браком.[42] Венчал их митрополит Евлогий в церкви Сергиевского подворья в день Св. Духа. Праздник этот приобретал для нас все большее значение, так как многие важные события в нашей семье происходили в этот день. После свадьбы молодые совершили поездку по Италии и после нее присоединились к нам в Pontaillac’e. В этом купальном месте собрались на лето многие видные деятели евразийства того времени — П. П. Сувчинский, Н. Н. Алексеев, В. Э. Сеземан, С. Ефрон (муж писательницы Цветаевой), Карсавин. Общение с Львом Платоновичем на пляже сопутствовалось у нас, как всегда, оживленными спорами по основным религиозно–философ- ским вопросам. Ефрон производил впечатление очень мягкого культурного человека. Поэтому тяжелое впечатление произвело известие о том, что он был тайным большевиком, когда он бежал в СССР после того как в Швейцарии был убит Рейс.[43]

Из Франции семья наша вернулась в Прагу, а я поехал через Швейцарию в Белград, где состоялся Съезд русских зарубежных ученых. После Съезда я оставался в Белграде, по приглашению Русского Научного Института, еще четыре месяца, чтобы прочитать курс о чувственной, интеллектуальной и мистической интуиции. Философ Бронислав Петро- невич, находившийся в это время в отставке, устраивал каждое воскресенье двухчасовую беседу со мною в своем кабинете в здании университета. Мы с ним оживленно спорили по вопросу о транссубъективности чувственных качеств и слегка касались иногда вопроса о бытии Бога, которое Петроне- вич отрицал. Несмотря на наши философские разногласия, общение с этим благородным, привлекательным человеком было очень приятно. Живое и приятное философское общение было у меня также с Евгением Васильевичем Спектор- ским, который устраивал беседы профессора А. Билимовича со мною по вопросу об основных понятиях естествознания. Большое оживление в культурную жизнь вносил в Белграде Петр Бернгардович Струве разносторонностью своих взглядов и интересов. Пользуясь какими‑то юбилеями, он побудил меня прочитать доклад о философии Б. Н. Чичерина и немецкого философа А. Ланге, автора «Истории материализма».

В феврале 1929 г. я совершил поездку в Швейцарию, где прочитал доклады в Базеле, Цюрихе, Берне и Женеве. На пути в Женеву я остановился на три дня в Лозанне, чтобы повидаться с Федором Измаиловичем Родичевым и его семьею. Мария Николаевна всегда была дружна с их милою семьею. Обе дочери Родичевых София и Александра были ученицами гимназии Стоюниной. Федор Измаилович, как и следовало ожидать, ярко обличал бесчеловечность болыпе- вицкой власти, но не менее страстно осуждал он и некоторые стороны дореволюционного режима, например, однажды он заговорил о наказании розгами, которому до 1905 г. мог подвергать крестьян волостной суд; воспоминание об этом печальном явлении вызвало в нем припадок бешеного негодования. Дочь Родичева Александра Федоровна написала обстоятельные воспоминания о своем отце, сообщая попутно много ценных фактов, характеризующих реакцию времен Александра Ш и нападения, которым подвергалась кадетская партия со стороны политиков «левее кадет». Подтверждая свои сообщения документами, она показывает, как ее отец осуждал революционную деятельность крайних левых и как много созидательной работы он совершил в тверском земстве. Как интеллигент, работавший не за страх, а за совесть на пользу России, он заслуживал награду, а не участь Герценштейна и Иоллоса, которую ему готовил Союз Русского Народа.[44]

В Базеле приятно было общение с Эльзою Эдуардовною Малер. Учась в Петербургском университете, она начала специализироваться по классической филологии, а после революции стала в Базеле профессором русской культуры. Вместе с нею и с доктором F. Lieb’oM, протестантским богословом, мы пошли в окрестностях Базеля в Dornach посмотреть Goetheanum антропософов. Нас встретила там бывшая жена Андрея Белого, урожденная Ася Тургенева. Она заведовала росписью стекол Goetheamim’a, которая производилась следующим образом. По толстому стеклу струилась вода и в разных местах действием сверла уменьшалась в различной степени толщина стекла, благодаря чему при дневном освещении получались воздушно утонченные изображения ка- ких‑то духов, почитаемых антропософами. Внешний вид здания производил впечатление гриба, замкнутого в себе и враждебно настороженного против остального мира.

В 1930 г. вся наша семья провела лето в Бретани в городке Plouha. Бретань стала нас давно уже интересовать после того, как мы прочитали в Петербурге сборник бретонских легенд, переведенных на русский язык ученою библиотекаршею Высших Женских Курсов Балабановою. Наше любопытство было вполне вознаграждено. Сама страна эта так непохожа на другие, что кажется сказкою. Извилистые скалистые берега ее сурово смотрятся в море и под ними в углублениях гнездятся осьминоги. Во время больших отливов мы видели тела их на песке, когда за ними охотился моряк, брат нашей хозяйки. Тонкие деревья с извилистым стволом производили вечером при сумерках впечатление змей, высоко поднявшихся и стоящих на своем хвосте. На больших дорогах всюду стоят распятия, иногда сопутствуемые статуею Божией Матери и апостола Иоанна. Во время праздников часто устраиваются пышные процессии с епископом во главе. Благодаря обилию лесов и богатой растительности всюду есть красивые пейзажи, но, к сожалению, любоваться ими редко удается. Виноват в этом крайний партикуляризм бретонцев. Каждая ферма в Бретани окружена высоким забором; внизу это — земляная насыпь, а над нею высится еще живая изгородь. Поэтому, гуляя по проселочным дорогам и тропинкам, видишь направо и налево от себя только эти стены, и вся дорога превращается в скучное ущелье. Неприятен также и политический партикуляризм бретонцев, отгораживающихся от Франции и подчеркивающих свое неприязнь к ней.

В Plouha провел вместе с нами лето Mr. Duddington со своею дочерью Аничкою. Вместе с ним я поехал в Англию, чтобы принять участие в Международном Философском Съезде в Оксфорде. Перед тем, как садиться на пароход в городе St. Malo, мы посетили гробницу Шатобриана. Могила его находится на мысу, соединенном с материком узкою полоскою земли, заливаемою во время прилива водою. Глубокое впечатление производит это место одинокого покоя великого писателя, скала, у подножия которой неумолчно плещутся морские волны.

Осенью состоялся в Софии Съезд русских зарубежных ученых. Болгарское правительство воспользовалось этим случаем, чтобы показать нам красоты и достопримечательности Болгарии. Нам организована была поездка частью в автомобилях, частью по железным дорогам. Мы были в Долине Роз, в древней болгарской столице Трново, находящейся в чрезвычайно живописной местности, были в Рыльском монастыре, проезжали через Шипкинский перевал, посетили Плевну. В каждом городе устраивался банкет, произносились речи, было живое общение, ярко выражавшее любовь болгарского народа к России и к русским.

В 1930 г. произошел мучительный раскол в Прарославной Зарубежной Церкви, управляемой митрополитом Евлогием. Местоблюститель Патриаршего престола митрополит Сергий обратился к Зарубежной Церкви с требованием лояльности к советскому правительству. В Париже по этому вопросу состоялся съезд духовенства с представителями от мирян. В съезде участвовало и Братство св. Фотия, державшееся убеждения, что нельзя отделяться от Матери–Церкви, руководясь политическими соображениями. Как только представитель Братства, получив слово, начал высказывать эту мысль, его прервали грубыми окриками и не дали возможности говорить. Оскорбленные этим грубым фанатизмом члены Братства вышли из юрисдикции митрополита Евлогия и основали несколько приходов, которые сохранили связь с Московскою Патриархиею и были непосредственно подчинены Ко- венскому митрополиту Елевферию, а он в свою очередь — Московскому Синоду.

От 1932 до 1938 г. мы проводили летние месяцы в двух километрах от города Vysok£ Myto в местности, называемой Vinice. Мы нанимали там виллу сестер Ноэми и Юлии Иреч- ковых. У них были две прелестные виллы, полученные в наследство от отца их Герменегильда Иречка (Jfrecek), специалиста по истории права славянских народов, жившего в Вене. Ноэми, старшая из сестер, была выдающеюся пианисткою и в молодости уже давала с большим успехом концерты, но начавшийся туберкулез заставил ее прекратить эту деятельность. Особенною любовью ее пользовался Бетховен. Все сонаты его она исполняла, несмотря на свои 70 лет, с бурным темпераментом и силою. В библиотеке ее были все сочинения о Бетховене. Кроме того, у нее было много великолепных книг по истории искусства и, давая их читать нашему Борису, когда он приезжал из Парижа, она беседовала с ним, проявляя большие знания в этой области. Были также в ее библиотеке и клинические лекции по медицине. Живя в деревне, она считала необходимым иметь медицинские знания, чтобы оказывать помощь соседям. Когда однажды наш Андрей заболел, и я опасался, не началась ли у него скарлатина, Ноэми ясно и толково доказала, что мои опасения не обоснованны. Мои сочинения, переведенные на английский, немецкий и чешский языки, она прочитала и вполне усвоила сущность моей философии. Когда наш сын Борис получил французское гражданство и должен был отбывать во Франции воинскую повинность, он подвергнулся медицинскому осмотру при французском консульстве в Праге. Осматривавший его доктор чех, узнав, что летом он живет в вилле Иреч- ковых, сказал: «Ноэми Иречкова — гениальная женщина».

В 1937 г. летом состоялось в Винице венчание нашего сына Бориса с Надеждою Константиновною Георгиевою, дочерью делопроизводителя болгарского консульства в Праге Константина Георгиевича Георгиева, болгарского писателя.

В 1929 г. начался экономический кризис. Помощь русским эмигрантам стала сокращаться. Русский Юридический и Историко–Филологический факультеты закрылись. Многие видные русские ученые выехали в другие страны. В нашей семье Мария Николаевна Стоюнина лишилась половины стипендии и нам стало очень трудно жить. Большую услугу оказал нам в это время С. И. Гессен и Владимир Григорьевич Иол- лос, сын Иоллоса, убитого террористами Союза Русского Народа. Иоллос был сотрудником „Neue Ziiricher Zeitung" и приехал из Швейцарии в Чехословакию с целью написать корреспонденции об этом государстве. Когда стало известно, что он получит аудиенцию у президента Т. Масарика, Гессен попросил его сказать, беседуя с президентом, о тяжелом экономическом положении нашей семьи. Иоллос исполнил эту просьбу, и наша семья получила из Канцелярии президента пособие, 12 ООО крон. Впоследствии при содействии господина Riha, заведующего Канцеляриею президента, наша семья при жизни Масарика и его преемника Бенеша несколько раз получила пособие из того же источника. Когда экономическое положение С. Л. Франка в Германии при Гитлере стало очень тяжелым, Канцелярия президента раза два ассигновала и ему пособие. Переслать эти деньги открыто в Германию было нельзя. Поэтому г–н Riha передал деньги мне, а я, по указанию Семена Людвиговича, отправлял их в Карлсбад одному врачу, который каким‑то образом доставлял их Франку.

Живя спокойно в Праге благодаря поддержке чехословацкого правительства, я написал несколько книг и много статей. Свою гносеологию я дополнил подробным исследованием вопроса о чувственных качествах, о видах идеального бытия, об отношении абстрактно–идеального бытия к реальному, то есть к временному и пространственно–временному бытию, и учением о мистической интуиции. Все это изложено в книге «Чувственная, интеллектуальная и мистическая интуиция».

Вопрос об абстрактно–идеальном бытии решен мною следующим образом. Абстрактно–идеальное бытие, например математические идеи или идеи родов и видов, например идея лошадности не имеют творческой силы и потому не могут сами себя реализовать в пространстве и времени. Мало того, они не могут существовать сами по себе. Индивидуальные субстанциальные деятели суть носители этих идей. Обладая творческою силою, они творят события, то есть реальное бытие, сообразно тем или другим идеям. Например, субстанциальный деятель, усвоивший идею лошадности, организует свое тело и творит свою жизнь сообразно этой идее. Поскольку и другие субстанциальные деятели усваивают и реализуют эту идею, вид животных, называемых лошадью, размножается. Каждый деятель, удовлетворенный лошадиным типом жизни, реализует идею лошадности свободно и сообразно своему прошлому опыту, своим вкусам и условиям среды, творит свою жизнь с многими индивидуальными отличиями от жизни других лошадей. Таким образом возникают многие разновидности лошадей и даже в дальнейшем процессе развития новые виды животных.

Такую метафизику я называю словом идеал–реализм, разумея под этим термином учение о том, что реальное, то есть временное и пространственно–временное бытие твориться не иначе, как на основе идеального бытия. Выражая сущность своей метафизики словом идеал–реализм, я, конечно, даю определение этого термина. Философы, привыкшие обозначать словами идеализм и реализм гносеологические направления, несовместимые друг с другом, воборажают, что мой идеал–реализм есть какая‑то невероятная нелепость. Они упускают из виду мое определение этого термина, из которого следует, что я обозначаю им особый вид метафизики, а не гносеологии. В журнале „Mind“ появилась рецензия на мою „Handbuch der Logik"; рецензент говорит, что понятие «идеал–реализм» есть абсурд.

Согласно учению, разработанному мною, общее подгинено индивидуальному потому что индивидуальные деятели суть носители общих идей, свободно реализующие их. Это учение есть синтез ценных сторон средневекового реализма, то есть учения о бытии универсалий, с номинализмом, поскольку номинализм выдвигает на первый план индивидуальное единичное бытие.

В 1911 г., выработав основы гносеологии, я напечатал «Введение в теорию знания». Теперь, выработав основы метафизики, я написал введение в метафизику под заглавием «Типы мировоззрений». Из числа статей о метафизических проблемах я считаю наиболее существенными две: «Принцип наибольшей полноты бытия» и «Что не может быть создано эволюциею?». В первой из них я устанавливаю существование пар соотносительных понятий, таких, что если первое из них признать первоначальным, то на основе его можно найти в составе бытия место и для второго понятия; наоборот, если признать первоначальным второе понятие, то для первого не будет места в строении мира и таким образом состав бытия окажется обедненным. Таковы, например, понятие сплошности и прерывистости: на основе сплошности могут существовать различные виды относительной прерывистости; наоборот, от прерывистости никак нельзя прийти к сплошности.

В статье «Что не может быть создано эволюциею?» я начинаю с более общего и притом бесспорного понятия «изменения». Изучая условия возможности изменения, которые, конечно, не могут быть произведены изменением, я обосновываю существование эволюции и вместе с тем те условия эволюции, которые не могут быть произведены ею. Профессор Воровка сказал об этой статье, что в ней я решаю вопрос об эволюции методом, подобным тому, каким Кант в «Критике чистого разума» устанавливает условия возможности естествознания, как системы общих и необходимых синтетических суждений.

Статья «Учение Лейбница о перевоплощении, как метаморфозе» возникла по случайному поводу. В 1930 г. С. И. Гессен, И. И. Лапшин и я беседовали о различных философских вопросах и Гессен высказался против моего учения о перевоплощении. Я сказал, что нахожусь в хорошей компании: Лейбниц держится учения о перевоплощении. Мои собеседники усомнились в этом. Тогда я сказал, что напишу статью, в которой докажу наличие этого учения у Лейбница. У меня был конспект всех философских трудов Лейбница, напечатанных Герхардтом. Месяца через два статья моя была готова. К сожалению, в то время я не знал книги Hansche „Leib- nitii Principia philosophie“ (1727). По словам Ганше, современника Лейбница и сторонника его философии, Лейбниц однажды за чашкою кофе сказал, что в выпитом только что кофе есть монады, которые, может быть, станут со временем людьми.

Вскоре после 1930 г. Б. В. Яковенко организовал по поводу моего шестидесятилетия издание книги „Festschrift N. О. Losskij zum 60. Geburtstage“, в которой находится полная библиография моих работ, написанных до 1930 года.

Главною задачею моею в это время был переход от теоретической философии к практической. Задумав написать книгу по этике, я решил предпослать ей две книги: «Свобода воли» и «Ценность и бытие. Бог и Царство Божие как основа ценностей». Выделить учение о свободе воли и общее учение о ценностях я считал необходимым для того, чтобы книга, излагающая систему этики, не имела такого большого объема, как соответствующие труды М. Шелера и Николая Гартманна. В этике, а также в книге «Бог и мировое зло» я объясняю все виды зла, все несовершенства вселенной очень просто, выводя их из эгоизма субстанциальных деятелей, ведущего их к удалению от Бога и взаимному равнодушию иЛи даже борьбе друг против друга. Даже природные катастрофы, извержения вулканов, наводнения, разгул стихий и все несовершенства природы можно объяснить таким образом, исходя, конечно, из метафизики персонализма, то есть из учения о том, что даже электроны, атомы, растения, животные суть потенциальные личности и все эти типы жизни выработаны ими самими.

Французский экзистенциалист Сартр говорит, что философы полагают в основу своих учений сущность (essentia) предметов и потом уже ставят вопрос о том, какие сущности обладают существованием (existentia). Экзистенциалисты же начинают с впороса о существовании, потому что всякое существо само творит свою сущность, то есть само свободно вырабатывает свой характер и потому ответственно за него. Мой персонализм именно и есть такое учение. Но оно глубоко отличается от экзистенциализма Сартра. Всякое существо есть сверхвременный и сверхпространственный деятель, ответственный за то, вносит ли он в мир своим характером и поступками добро или зло, потому что он не только свободно творит свой характер и поступки, но еще и, по крайней мере, в подсознании связан со всею системою ценностей, а потому может, если правильно использует свою творческую силу, вступить на путь абсолютного добра и тогда удостоиться стать членом Царства Божия. Учение о свободе, о системе ценностей и о возможности реализации абсолютного добра можно развить не иначе, как на основе религиозного миропонимания, согласно которому мир есть творение Бога, всемогущего, всеведущего и всеблагого. Атеистическая философия Сартра не может объяснить свободы и ответственности деятелей, из которых состоит мир; она поэтому есть учение, не продуманное глубоко и висящее в воздухе без фундамента.

Приблизительно в 1935 г. ко мне приехал из Берлина молодой немец Евгений Францевич Ассманн. До первой войны его родители жили в России. Он родился в России и говорил по–русски, как русский. Во время войны правительство, относившееся к немцам с подозрением, сослало его семью на восток Европейской России в какую‑то болотистую местность. Мальчик Ассманн заболел там туберкулезом; благодаря своему могучему телосложению он преодолел эту болезнь, но она в значительной степени разрушила сетчатку его глаз, так что зрение его было очень слабое. В Германии он, как немец, пострадавший от войны, получил от правительства небольшой домик на окраине Берлина (Frohnau, Sen- heimer Strasse 17) и занялся своим образованием. Изучая философию и желая получить степень доктора, он обратился к профессору Берлинского университета Николаю Гартманну, советуясь о том, какую тему взять для диссертации. Гарт- манн предложил ему написать диссертацию о моем интуитивизме. Ассманн сказал, что это, вероятно, что‑нибудь несерьезное, не содержащее в себе точно выработанных философских понятий. Гартманн ответил ему, что, наоборот, мои работы отличаются большой систематичностью. Николай Августович Гартманн был прибалтийский немец; он знал русский язык в совершенстве и читал мои книги по–русски.

Когда Ассманн познакомился с моим интуитивизмом, он увлекся им и несколько раз приезжал ко мне в Прагу, чтобы пользоваться моими указаниями и разъяснениями. Он собирался написать весьма обстоятельную книгу о моей гносеологии и говорил, что можно доказать влияние моего интуитивизма на немецкую философию.

Евгений Францевич был очень привлекательный молодой человек, совмещавший в себе лучшие качества немецкого народа. Несмотря на бедствия, пережитые в России во время войны, он любил русский народ и русскую культуру. Он писал даже стихи на русском языке и печатал их на свои средства. Особенно увлекался Ассманн Достоевским. Он задумал издать сборник статей о Достоевском и предложил мне написать большую статью об отношении Достоевского к проблемам общественной жизни. Я согласился взяться за эту работу, потому что в течение многих лет, читая и перечитывая Достоевского, я записывал основные мысли его о Боге, о Христе, о ценности личности и т. п., но также и о социализме, о характере русского народа, о пережитом им «перерождении убеждений». Я начал читать литературу о Достоевском. Через полгода получилось письмо от Ассманна о судьбе сборника. Он обратился в управление по делам печати, чтобы получить разрешение на печатание сборника, но получил ответ, что печатать книгу о Достоевском не разрешается потому, что его мировоззрение не соответствует героическому идеалу немецкого народа. У меня к этому времени накопилось столько материала о Достоевском, что я решил написать книгу о всем мировоззрении его и дать ей заглавие «Достоевский и его христианское миропонимание». Таким образом я до некоторой степени исполнил совет Николая Васильевича Тесленко, который однажды сказал мне, что я должен написать книгу о ценности христианства наподобие книги Шатобриана „Le g£nie du Christianisme". Я тогда купил эту книгу Шатобриана, но, почитав ее, нашел, что она скучна, и не дочитал ее до конца. Теперь, понимая, что у меня нет достаточных знаний о христианстве в целом, я решил использовать одну из разновидностей христианства, именно понимание его таким гением, как Достоевский. Книгу эту я написал, как апологию христианства посредством понимания его Достоевским.

Дальнейшая судьба Ассманна была такова. Долго не получая от него писем и не имея ответа на свое письмо, я написал в Берлин одному русскому, вступившему со мною в переписку по религиозным вопросам. Он написал мне длинное письмо, в котором между прочим было слово „verschwun- den“. По–видимому, это значит, что Гестапо обратило внимание на русофильство Ассманна, и он «исчез». В 1958 году я узнал, что Ассманн уцелел и стал инженером. У нас восстановились дружеские отношения.

Печатание книг было для меня легким делом в России до революции. Вне России в эмиграции мне с большим трудом удавалось находить издательство. YMCA‑PRESS напечатало мою книгу «Свобода воли». Б. П. Вышеславцев советовал мне найти какое‑либо эффектное заглавие, но я не согласился, ценя простые заглавия классической философской литературы. Книга «Ценность и бытие. Бог и Царство Божие как основа ценностей» была напечатана в издательстве YMCA- PRESS, но на мои средства. «Типы мировоззрений» были напечатаны издательством «Современных Записок» благодаря Илье Исидоровичу Фондаминскому (Бунакову). Фондамин- ский был одним из «святых» русской революции, говорит о нем Ф. А. Степун в своей книге „Vergangenes und Unvergangli- ches“ (т. I, стр. 149). Он обладал широким кругозором, интересовался философиею и был человеком религиозным. Благодаря его влиянию могла быть напечатана в «Современных Записках», например, моя статья «Что не может быть создано эволюциею?». Когда он перед второю мировою войною основал издательство для печатания научных и философских трудов, он принял мою этику и собирался издать ее в начале 1940 г., но война погубила это издательство, а потом нацисты убили и самого Фондаминского. Этика моя «Условия абсолютного добра» была напечатана в YMCA- PRESS в 1949 году.

Когда была напечатана в высшей степени ценная книга от. Георгия Флоровского «Пути русского богословия», мне было предложено написать на нее рецензию для журнала «Русские записки». В этой рецензии я отметил высокие достоинства книги от. Георгия, но указал, что в своих оценках современной русской религиозной философии он слишком строг. Рецензия моя, как я узнал от отца Георгия недавно в Нью–Йорке (пишу об этом летом 1951 г.), не была напечатана. Оказывается, в Париже решено было замалчивать книгу от. Георгия ввиду его отрицательного отношения к новым течениям русской религиозной философии. Один только Бердяев поместил в «Пути» целую статью о «Путях русского богословия». В ней он едко раскритиковал крайнюю приверженность от. Георгия к традиционному содержанию богословия, однако был настолько справедлив, что признал значительность этого труда. Приятно отметить, что Бердяев, защитник свободы, не присоединился к сторонникам «Общественной цензуры», которая еще более отвратительна, чем цензура государственная.

Книгу «Чувственная, интеллектуальная и мистическая интуиция» мне удалось напечатать по подписке. Организовал эту подписку Николай Васильевич Тесленко. Собрать удалось 3000 франков. На эти деньги книгу нельзя было напечатать в Париже. YMCA‑PRESS, соединившись с дальневосточным издательством «Слово», напечатала эту книгу в Шанхае, пользуясь дешевым китайским трудом.

В 1932 г. я получил приглашение быть visiting professor’OM в летнем семестре 1933 Г. в Stanford University в городе Palo Alto в тридцати милях от Сан–Франциско. Инициатором этого приглашения был русский эмигрант Генрих Эрнестович Ланц, который читал в Станфордском университете лекции по истории русской культуры. Во главе философского отделения стоял почтенный философ Henry W. Stuart, который согласился пригласить меня. Летний семестр длится десять недель. Мне предстояло каждую неделю читать одиннадцать лекций, то есть в течение семестра сто десять лекций. Вознаграждение за этот труд полагалось 2000 долларов.

Я подготовил для летнего семестра три философских курса: Введение в философию (значительная часть моей будущей книги «Типы мировоззрений»); Органический идеал- реализм; Русская, польская и чешская религиозная философия. Текст этих лекций составил около 1400 страниц, которые я послал для перевода в Лондон Наталии Александровне Деддингтон.

Месяца за два до отъезда я получил из Соединенных Штатов письмо от профессора философии John S. MarshalPa из колледжа Альбион в штате Мичиган. Оказалось, что профессор Маршалл читал все мои книги и статьи, переведенные на английский, немецкий и французский язык, знакомит обстоятельно студентов с моею философиею и даже перевел мою статью «Воскресение во плоти». Работу эту он выполнил так: учившийся у него русский студент Винокуров переводил статью плохим английским языком, а профессор Маршалл выражал содержание этого перевода хорошим английским языком. Отвечая Маршаллу, я сообщил, что летом приеду в Соединенные Штаты. Маршалл пригласил меня заехать к нему на обратном пути в Альбион.

У М. Н. Стоюниной во всех странах света были знакомые, бывшие ученицы ее гимназии. В Нью–Йорке жила Ольга Петровна Миллер, урожденная Попова. Она была ученицею гимназии и в самом начале XX века уехала с родителями в Париж, где занималась скульптурою. Она вышла замуж за американского архитектора Джона Мюллера. Мария Николаевна написала ей о моей поездке в Америку, и Ольга Петровна, бывшая моею ученицею в восьмом классе гимназии, предложила пожить у них перед отъездом в Сан–Франциско. Таким образом все складывалось очень благоприятно для трудного дела поездки в незнакомую страну, столь отличную от европейских стран.

В июне я поехал в Лондон в дружественную нам семью Деддингтонов, где прочитал несколько лекций мистеру Дед- дингтону, чтобы под его руководством исправить ошибки своего произношения, а затем пустился в плавание по Атлантическому океану на пароходе Аквитания. В пути меня беспокоил вопрос о «тепловых волнах» в Америке. После солнечного удара, перенесенного мною в Крыму, я боялся, что тепловая волна в Америке убьет меня. На пароходе ежедневно печаталась газета, и дня за два до приезда в Соединенные Штаты я узнал из нее, что в Нью–Йорке тепловая волна. Это известие встревожило меня, но через несколько часов я получил успокоившую меня радиотелеграмму Ольги Петровны, которая сообщала, что встретит меня на пристани. Семья ее жила в это время на Long Island’e во Флешинге в превосходном особняке в саду. Оказалось, что в тени деревьев на свежем воздухе тепловая волна вовсе не страшна, если можно сидеть спокойно без мускульных напряжений.

Прожив три дня в гостеприимной семье Миллеров, я поехал в Сан–Франциско и на пути остановился в Чикаго на один день с целью повидать профессора Нагрег’а, с которым я познакомился лет двадцать пять тому назад, когда он приезжал в имение И. И. Петрункевича Машук, изучая русскую общественную жизнь и культуру. Подъезжая к Чикаго, я разговорился с Miss Snider, учительницею, желавшею слушать лекции на летнем семестре Чикагского университета. Она расспрашивала меня о России, была очень заинтересована этою беседою и оказала мне большую услугу: помогла найти профессора Харпера и обещала провожать меня вечером на вокзал.

С профессором Харпером я заговорил о страшном голоде 1932—1933 г. в самых плодородных областях России, в Малороссии и на Северном Кавказе. Голод этот был следствием политики советского правительства, стремительно организовавшего систему колхозов и желавшего сломить волю мало- российских крестьян и казаков, особенно настойчиво боровшихся против коллективизации. В «Последних Новостях» число погибших от этого голода исчислялось цифрою от трех до пяти миллионов. В настоящее время известно, что действительность была еще ужаснее: умерло от голода не менее пяти миллионов в Малороссии и не менее пяти миллионов на Северном Кавказе. Когда я заговорил об этом с Харпером, он сказал мне, что, собственно, в Советском Союзе был не голод, а «недоедание». Меня потрясло это замалчивание страшных преступлений болыпевицкого режима. Скоро однако я понял поведение Харпера. В то время он был одним из главных осведомителей американского правительства о Советском Союзе. Ему поэтому необходимо было часто ездить в Россию и, конечно, советское правительство перестало бы допускать его в Россию, если бы он широко рассказывал об ужасах советского режима.

Вечером мисс Снайдер заехала за мною, чтобы проводить меня на вокзал. Тут я понял, какую услугу она оказала мне: добраться до вокзала на трамваях с пересадками мне было бы очень трудно. Впечатление, произведенное на меня городом Чикаго во время этой поездки на вокзал, было тяжелое. Философ Клагес в своей книге „Geist als Widersacher der Seele“ характеризует этот город, как воплощение бездушной техники.

На вокзале, когда я стал в очередь для проверки билетов и распрощался с мисс Снайдер, я услышал, что дама и молодой человек, стоявшие передо мною, говорят по–русски. Оказалось, что это Винокуров с матерью. Таким образом я был в одиночестве не более одной–двух минут. Винокуров, окончив курс колледжа в Альбионе, ехал в Сан–Франциско, чтобы вернуться домой в Харбин. Большое удовольствие доставила нам обоим эта встреча. От Винокурова я узнал, что профессор Маршалл вместе с ним перевел целую книгу мою «Ценность и бытие». Я нашел в этом переводе, когда Маршалл прислал мне рукопись в Palo Alto, не более десяти, и то незначительных, неточностей. Присоединив к этой книге свое «Введение», Маршалл издал ее в Лондоне.

Винокуров оказался очень привлекательным человеком, увлеченным филсоофиею и намеренным содействовать насаждению философской культуры в Сибири. К глубокому моему огорчению я получил года через два сообщение о том, что он заболел тяжелою инфекционною болезнью и умер.

Город Palo Alto, восемнадцать лет тому назад был очень невелик, всего 10 ООО жителей. Здания университета очень красивы. Церковь, служащая всем вероисповеданиям, красиво расписана. Звуки башенных часов, подражающие лондонскому Big Ben, очень нравились мне. Лекции мои в университете были расположены чрезвычайно удобно, во вторник, среду, четверг и в пятницу, когда они кончались в 12 часов. Таким образом от полудня пятницы до утра вторника я был свободен и мог совершать большие поездки, чтобы знакомиться с достопримечательностями Соединенных Штатов. Ланцы, муж и жена, профессор математики Я. В. Успенский с женою, семья инженера Ганкина, жена которого была моею слушательницею на Высших Женских курсах в Петербурге, имея автомобили, возили меня в такие замечательные места, как Josemite National Park, Redwood Park, Tamalpais.

В России и во всей Европе было распространено представление об американцах, как о людях, занятых только добыванием долларов и борющихся за свои интересы с безоглядною жестокостью. Мой опыт очень скоро опроверг эти представления. Оказалось, что общий характер отношений американцев к людям такой: приветливая улыбка, благожелательность, готовность помочь. В академических кругах я наблюдал идеализм, напоминающий свойства русской интеллигенции. Не понравились мне только рассказы Ланца и некоторых других знакомых об отношении американцев к эмоциональной жизни. Мне говорили, будто ребенок с малых лет воспитывается в мысли, что обнаружение чувств есть дело позорное. Подавление чувств доходит до того, что муж, любящий свою жену, отправляет после смерти ее тело на сожжение и сам не присутствует при этом, старается как можно скорее забыть о ней. Мать после смерти любимого ребенка очень скоро появляется в концерте и т. п. Теперь, когда я пожил в Соединенных Штатах пять лет, я сомневаюсь в том, что такие нравы общеприняты здесь.

Мой сын Андрей, которому было в то время 14 лет, задал мне в письме из Праги вопрос о характере американцев. Я ответил ему следующее. «Г. 3. Ланц говорит, что американский юноша во многих случаях таков же, как Алеша Карамазов: он деятелен и во всякой обстановке сразу находит, что нужно сделать, чтобы помочь людям. Когда через год мы, даст Бог, прочитаем Братьев Карамазовых, Ты будешь поражен и подумаешь, что страна, где юноши — Алеши Карамазовы, должна быть идеальною. По моим наблюдениям, молодые люди того общества, с которым нам приходится иметь дело (дети интеллигентов), очень хороши, но добрые качества их созданы бессознательною практикою социального общения; а сознательная мысль у них слабо развита. Они мало способны к длительному и отвлеченному размышлению, и мне, как представителю науки, требующей именно этого качества, досадно видеть неустойчивость их мысли. Здесь слишком много развлечений; развлечения эти неплохи — спорт, поездки, наслаждения чудною природою и райским климатом. Но все же хочется, чтобы человек стоял выше всего этого и более глубоко думал о загадках мира и жизни».

В наше время христианский идеал абсолютного добра можно защищать не иначе, как с помощью глубокой философии, опровергающей материализм, позитивизм и всевозможные виды натурализма. В самом деле, абсолютное добро осуществимо не иначе, как в Царстве Божием, члены которого суть личности, обладающие преображенным телом. Эту мысль не понимают люди, воображающие, будто существует лишь наш строй бытия, в котором жизнь зависит в высокой степени от материальных процессов, изучаемых физикою, химиею, физиологиею. Даже среди духовенства есть лица, поверившие псевдонауке, отрицающей более высокие формы бытия. В Palo Alto я встретил протестантского священника, который утверждал, что воскресение во вплоти — только символ. Я сказал ему, что могу прочитать лекцию в пользу учения о воскресении во плоти, как реальности, а не символе. Он ответил: «Читайте; может быть вы вернете меня к первоначальной вере».

В мой профессорский кабинет в университете пришла однажды молодая дама и сказала, что она приглашает меня от имени небольшого клуба сделать небольшой доклад о советской «пятилетке». Через несколько дней вечером меня повезли в этот клуб. Мой доклад слушало около тридцати лиц. По вопросам, которые они мне задавали и беседам их между собою я понял, что это клуб богатых людей, имеющих торговые предприятия. В таких маленьких клубах у американцев подготовляются партийные политические выступления, обрабатывается общественное мнение и т. п. Ланц говорил, что существует множество таких маленьких клубов с самыми разнообразными целями. В Нью–Йорке, например, был даже «клуб для библейского просвещения собак»; в нем как‑то воспитывали у собак религиозное чувство.

Клуб, в котором я делал доклад, был политически правый. Но в академических кругах, особенно среди молодежи, господствовали левые настроения, даже симпатии к советскому коммунизму. На банкетах и всяких приемах, которые часто устраивались в университете, меня окружала толпа академической молодежи. Они расспрашивали меня об СССР. Когда я рассказывал им о голоде, о терроре, об отсутствии независимого от политики суда, от меня некоторые из них отходили и до моего уха доносилось слово „partiality" (пристрастность).

Я приехал в Соединенные Штаты в очень знаменательный момент истории этой страны. Соединенные Штаты были на краю пропасти вследствие экономического кризиса и чрезвы- - чайного увеличения числа безработных. Политика Франклина Рузвельта, именно его National Reconstruction Act (NRA), то есть новая экономическая система спасла страну. Я писал домой: «сегодня вся мелкая торговля, кроме лавок со съестными припасами, перешла на сорокачасовую неделю. Почти во всех магазинах, промышленных предприятиях и т. п. появилась эмблема присоединения к экономической программе Рузвельта: крупные буквы NRA, под ними голубой орел и подпись „we do our part". Уже в течение этих первых дней многие безработные получили места вследствие сокращения числа часов работы. Здешний профессор философии Браун говорит, что дальнейший ход экономических реформ приведет к ограничению доходов капиталистов, то есть к установлению maximum’a допустимого законом дохода. В настоящее время это и осуществлено путем налога на большие доходы, доведенного в некоторых случаях более, чем до 90%.

Нам русским, вследствие своеобразия наших духовных интересов, очень трудно долго жить в среде чужой культуры без общения с русскими. В Palo Alto я не испытывал этого неудобства. В этом маленьком городке оказалось много русских интеллигентов. Кроме Ланцов и русских служащих в Hoover Library (библиотека для изучения первой мировой войны и русской революции), большим удовольствием было для меня общение с профессором математики Яковом Викторовичем Успенским, с которым я был знаком в Петербурге, когда он был еще гимназистом восьмого класса. Мне нравился его оригинальный ум и интерес к религиозно–философ- ским вопросам. Очень приятно также было общение с семьею адмирала Бориса Петровича Дудорова. Жена его Наталия Николаевна, урожденная Шульгина, была внучкою Тютчева и правнучкою Боратынского. В их милой семье я чувствовал себя как бы перенесенным в дорогую мне культурную среду Петербурга.

Успенский познакомил меня с швейцарским профессором математики Полиаи, который, как и я, был приглашен на летний семестр. Полиаи был венгерский еврей, воинствующий атеист. Он держался учения современной математической логики о том, что все суждения математики суть тавтологии, то есть что все они суть аналитические суждения. Я пытался доказать ему, что суждения математики имеют синтетическое строение, выразимое формулою „S“ есть „Р“. Свою мысль я не мог даже изложить ему: как только я начинал высказывать ее, после одного или двух моих утверждений но прерывал меня и начинал возражать мне. В этой его нетерпимости и нежелании узнать мысль противника сказывалось инстинктивное предвидение, что, признав существование необходимых синтетических суждений, придется далее допустить такое разумное строение мира, которое необходимо ведет к утверждению бытия Бога.

На обратном пути из Palo Alto я остановился на несколько дней в Чикаго, где принял участие в съезде Американской Философской Ассоциации и прочитал доклад «Отвлеченный и конкретный идеал–реализм». На съезде я познакомился с профессором Маршаллом, молодым и весьма привлекательным философом. Вместе с ним мы поехали в город Альбион, где я провел несколько дней в его семье. Знакомство с профессором Маршаллом, как увидим дальше, оказалось провиденциальным событием, оказавшим существенное влияние на судьбу нашей семьи.

Едучи из Альбиона на восток, я остановился на один день в Боффало, чтобы заехать оттуда на водопад Ниагару. Вслед за этим я провел несколько дней в Бостоне у профессора Сорокина и несколько дней в New Haven’e у профессора Вернадского.

Через несколько дней после моего возвращения в Прагу умер Константин Лосский, профессор Истории римского права в Пражском украинском университете. В «Последних Новостях» сообщили по ошибке, что умер Николай Лосский. Жена моя получила письмо соболезнования от отца Сергия Булгакова.

С Константином Лосским я не был знаком. Вероятно, общий наш предок жил в ХУП1 столетии или еще раньше, так что степени нашего родства мы не могли бы установить. В то время, когда я был студентом, я знал, что на Юридическом факультете есть студент Константин Лосский из Варшавы. Он печатал рецензии в «Историческом Вестнике». Одно время он был, кажется, губернатором Холмской губернии. После болыпевицкой революции он уехал с женою и малолетнею дочерью в Стокгольм. Там, вероятно, украинцы предложили ему кафедру Истории римского права в Пражском украинском университете. Тогда Лосский сделался украинцем и даже стал писать свою фамилию Лоський. Через несколько лет после его кончины мы познакомились с его вдовою. К ним как‑то приезжал в Прагу режиссер Московской оперы Владимир Аполлонович Лосский, двоюродный брат Константина Лосского. Он еще в начале революции хотел познакомиться со мною и, будучи в Праге в то время, когда семья наша куда‑то уезжала, наказывал семье своего двоюродного брата познакомиться с нами.

Вскоре после моего приезда из Америки вечером часу в одиннадцатом к нам пришла Ольга Александровна Водовозова, урожденная Введенская, дочь моего учителя профессора Введенского. Она сообщила, что муж ее Василий Васильевич не вернулся домой и это беспокоит ее, так как это не соответствует его привычкам. В последнее время глухота Водовозова стала все более усиливаться, платной работы у него было все меньше. Победа гитлеризма в Германии произвела на него удручающее впечатление. Зная настроение мужа, Ольга Александровна волновалась и попросила меня пойти с нею в полицию навести справку, не было ли какого- либо несчастия. В полиции к нашему заявлению отнеслись несерьезно, говоря, что отыскиваемый нами господин сидит где‑либо в ресторане со своими приятелями. Моя жена и я целую ночь провели с Ольгою Александровною в тревоге, рано утром купили газету и узнали, что накануне вблизи Збраслава какой‑то господин бросился под поезд. Жена моя поехала с Ольгою Александровною в Збраслав и там узнали, что бросившийся под поезд был Водовозов. Зная хорошо окрестности Збраслава, он выбрал такое место, где поезд выходит из‑за горы, так что машинист не мог бы успеть остановить его.

Через сорок дней после смерти Водовозова была заказана панихида по нем. Мы пришли на панихиду, а Ольга Александровна не явилась. Предчувствуя что‑то недоброе, мы пошли в пансион, где была ее квартира. Дверь была заперта, никто не откликался. Когда полиция открыла дверь, оказалось, что Ольга Александровна покончила с собою: она приняла большую дозу какого‑то снотворного.

Лето 1934 и 1935 гг. семья наша, как и раньше, проводила в Винице на даче Иречковых. К нам в эти два года приезжал из Соединенных Штатов профессор Маршалл, чтобы более детально ознакомиться с моею философиею. Он нанимал комнату поблизости от нашей дачи. Утром часа по два и больше мы беседовали с ним о самых разнообразных философских проблемах. Узнав, что мы хотим, чтобы наш младший сын Андрей получил образование в среде англо–саксон- ской культуры, он предложил нам послать Андрея по окончании курса средней школы к нему в Соединенные Штаты для получения там образования в университете. Когда Н. А. Деддингтон узнала об этом предложении, она поняла, как тяжело будет нам надолго расстаться с сыном. Она написала профессору Маршаллу, что Андрей мог бы учиться в Лондонском университете и жить в ее семье, если Маршалл будет платить за его учение в университете. Маршалл одобрил этот план, и наш Андрей в 1935—1938 гг. учился в Лондонском университете, живя у Деддингтонов. Он занимался специально историею Европы и России и работал так интенсивно, что после трех лет получил диплом b. a. (bachelor of arts, т. е. диплом об окончании курса в университете).

В 1935 г. произошел тягостный богословский спор по поводу учений от. Сергия Булгакова. Митрополит Сергий Московский обратился к митрополиту Елевферию с просьбою дать ему сведения о книге от. Сергия Булгакова «Агнец Божий». Митрополит Елевферий поручил своему секретарю сделать извлечения из этой книги и послать их в Москву. Далее, митрополит Сергий обратился в Париже к Фотиевско- му братству с просьбою подвергнуть книгу от. Сергия богословской критике. Богословский трактат о книге был написан членами Фотиевского братства, главным образом моим сыном Владимиром, и послан митрополиту Сергию. На основании этих данных, именно извлечений из книги от. Сергия и доклада Фотиевского братства, митрополит Сергий издал указ, в котором православные предостерегаются против ошибок этой книги, но в указе нет никаких административных мер против отца Сергия.

Я полагаю, что митрополит Сергий совершил ошибку. Ему следовало поручить митрополиту Елевферию напечатать трактат братства св. Фотия, дождаться статьи от. Сергия в защиту его учения, и только после этой статьи решить воп» рос, противоречит ли оно догматам православной церкви или нет. Поторопившись с указом, митрополит Сергий совершил ошибку. Что же касается моего сына, он только исполнил свой долг перед Церковью, когда по требованию главы Русской православной церкви послал ему доклад, содержавший в себе богословскую критику учений от. Сергия. Между тем, газета «Возрождение» назвала этот доклад «доносом»; некоторые эмигранты стали называть членов Фотиевского братства большевиками, чекистами, обскурантами и т. п. Владимир хотел объяснить все это дело и послал в газету «Возрождение» письмо, но ни эта газета, ни другие не напечатали его.

Чтобы объяснить возникновение этих несправедливых нападений, нужно принять во внимание следующее. Многие эмигранты так страшно ненавидят большевиков, что стали ненавидеть, строго говоря, всю Россию, и с подозрением относятся ко всем лицам и учреждениям, находящимся в России. Они считают подлинно русскими только эмигрантов. Они не способны оценить великие заслуги митрополита Сергия, которому удалось, несмотря на сатанинскую ненависть большевиков к религии, сохранить громадную церковную организацию и, следовательно, предохранить русский народ от двух тяжких бедствий — от полного безверия и от патологических форм сектантского мистицизма. Они не понимают того, что сохранение церковной организации в России достигается путем мученического пожертвования своим добрым именем вследствие компромиссов с советскою властью. Эмигранты, подобные моему сыну, не пожелавшие отделиться от своей Матери–Церкви, ставшей Церковью–Мученицей, и оставшиеся в подчинении у митрополита (потом патриарха) Сергия, давно уже подвергаются несправедливым нападениям за это; поэтому их стойкая преданность Матери- Церкви, странным образом даже и в свободной, казалось бы, Западной Европе, требует большого самоотвержения и может тоже привести к мученичеству.

Мой сын Владимир написал письмо от. Сергию Булгакову, объясняя ему, как произошло участие Фотиевского братства в деле о книге «Агнец Божий». Никакого ответа от него он не получил. Он написал также письмо к Бердяеву. В письме ко мне от 26 ноября 1935 г. он так рассказывает, что произошло далее: «Мое письмо Бердяеву было следующего содержания. Указав ему на несправедливые обвинения, возводимые против нас, а также на невозможность защиты, я просил его напечатать в «Пути» наше разъяснение, чтобы борьба велась впредь честно, только идеологически, по существу, и лицо противников, какими он нас считает, было ясно всякому. — Отклоняя обвинение в «мракобесии», я указал ему, что мы умеем ценить его мысль и разделяем ряд его воззрений, которые точно обозначил (обличение духовной буржуазности, национализма в Церкви, защита аристократического начала, оправдание Леонтьева). Бердяев, как я узнал после, в течение целого месяца не мог слышать моего имени без того, чтобы не впасть в состояние безумного гнева. Мое письмо он истолковал, как желание «подлизаться» к нему, «обойти» его для каких‑то гнусных целей. Об этом тоже моментально стало известно всем. Мне Николай Александрович написал письмо — и по форме своего обращения, и по заключению (без всяких formules de politesse) такое, на какие по светским правилам отвечать не полагается. Содержанием его были сплошные громы и молнии против доносчиков и душителей свободной мысли, подкрепляемые богословскими мнениями весьма рискованного свойства. Дав себе отойти от первого ошеломления и подав в церкви записку за «одержимого раба Божия Николая», я сел отвечать по пунктам на эту анафему. В своем письме я крайне холодно отстранил все обвинения Бердяева и пространно изложил свое понимание свободы в Церкви, пути познания истины, значения соборов, отдельных иерархов и вообще членов Церкви в деле учения и т. д. В заключение я переменил тон и резко обличил Н. А. в предвзятом отношении к противнику, в желании видеть его хуже, чем он есть, в неджентльменских приемах. Письмо это отправил в субботу, а в воскресенье вечером в сопровождении нескольких Братьев отправился на Монпарнасе (где не был несколько лет) на открытый диспут Рели- гиозно–философской академии «О свободе мысли в Церкви». Диспут этот (вернее «митинг протеста» вроде тех, какие постоянно устраиваются французскими левыми против не существующего, мифического «фашизма») был организован с целью ославить нас окончательно, как насильников свободы мысли и мракобесов. Как сообщила нам впоследствии Инна Владимировна Ковалевская, расчет был на то, что фо- тиевцы устроят скандал в зале, поддавшись на провокацию. Я имел это в виду и веял с собою лишь немногих Братьев, способных снести оскорбления и даже, может быть, побои (при царящем настроении ждать можно было всего). Мы с Евграфом Ковалевским появились в зале перед самым началом. Набито было битком. В дверях ко мне подошел Бердяев со смущенной улыбкой и сообщил, что письмо мое получил и, согласно моей просьбе, собирается напечатать свое и мое письмо в «Пути». Я понял, что мое резкое обличение попало в точку: ему стало стыдно. Понял также, что он настоящий джентльмен и был просто одержим «мракобесием свободы». Он предложил мне записаться в число ораторов, что я и сделал. Если Бердяев был благороден, то об остальных сказать этого нельзя. Прежде всего — самый «диспут» был организован с тем расчетом, чтобы не дать места «диспуту». Говорило пять официальных ораторов. Меня вынудили говорить почему‑то не в конце, а после двух первых докладов, Бердяева и Зеньковского. Оба говорили о критерии истины в Церкви. Я рассчитывал приготовить ответ в перерыве и во время второй части ответить сразу всем пятерым. Но пришлось совершенно неожиданно идти на кафедру. Шел среди всеобщего злобного любопытства и нелестных эпитетов, сохраняя каменное спокойствие. Бердяев мне дал «не более пяти минут». Мне пришлось отказаться от критики его и Зеньковского и ограничиться кратким изложением того, что я уже написал в письме Бердяеву. Я говорил с трудом, чувствуя враждебное нежелание понять со стороны всего зала. Кончив, вернее скомкав свое изложение (я видел, что оно не может достигнуть цели и, кроме того, рядом Н. А. нервничал, смотря на часы), я встал при гробовом молчании. Одна только какая‑то старая дама стала громко и демонстративно аплодировать. После перерыва музыка началась другая. Доклад Мочульского был просто ученическим сочинением на тему о славянофилах и русской мысли, которой теперь угрожает опасность от каких‑то злодеев. Доклад Вышеславцева был верх наглости. Несмотря на предупреждение Бердяева в начале собрания, — мы занимаемся только теоретическим вопросом, безотносительно к событиям, которые этот вопрос поставили, — Вышеславцев занимался исключительно тем, что измывался над «одним документом» (понимая под этим наше «Разъяснение»), а затем и над «одним учреждением». Я с трудом сдерживал своих, чтобы они не поддавались на эту провокацию. Бюцев порывался что- то крикнуть, Евграф сидел очень бледный, но с усмешкой. Вышеславцев перешел к моему выступлению и стал прохаживаться, уже окончательно обнаглев, относительно отдельных выражений, из которых он построил очень нелепую систему, — будто бы мою, — и при общем смехе ее опрокинул. Максим Ковалевский не выдержал и крикнул с места: Борис Петрович, нельзя так передергивать. Позвольте разъяснить вам то, что вы не поняли… Но его, конечно, усадили. Однако благодаря этому выкрику он получил слово «на две минуты» сразу после Вышеславцева. Но и двух минут ему говорить не удалось, так как то Бердяев, то Вышеславцев его все время прерывали, пытаясь tourner au ridicule то, что он говорил, — к большому удовольствию публики. Но, наконец, Бердяев (на которого опять напала одержимость, затуманившая его проснувшееся было джентльменство) стал нести явный вздор о Церкви, которая «всегда жгла, резала языки, морила в Сибири и угнетала такими средствами всякую мысль» — на что Максим Ковалевский ответил «но теперь, слава Богу, это невозможно; отца Сергия Булгакова никто не посылает в Сибирь». Тут Бердяев, не зная, что сказать, ответил страшную чушь: «Митрополит Сергий может отправить его в ад». На это резонно ответил Максим: «Вы приписываете митрополиту Сергию значение, большее, чем мы». Бердяев понял, что сказал глупость, и отнял у Максима слово. Доклад Федотова, менее наглый, чем у Вышеславцева, был зато злее.. Федотов говорил только о нас, «как историк», повесив на нас всех собак, собранных по всей истории Церкви, среди которых оказались и некоторые святые, неугодные ему. «Легенда о Великом Инквизиторе» была применена к нам, конечно. Попытался он даже вывести «две ереси, против человека и против Церкви» из того, что я говорил, и обнаружил так свои два качества — мелкость ума, неспособного схватить богословскую мысль, и злобу, не дающую понять того, что говорит противник. Закончил он апокалиптическим образом — жены, рождающей младенца «новое православие, рождаемое в муках» и дракона, ищущего поглотить младенца (Братство св. Фотия). «Но Фотиевцы не одолеют Церковь!». На этих словах Бердяев поспешно закрыл собрание при громе аплодисментов. Программа была выполнена блестяще, — но победа была открыта нам иным, для человека неизмыслимым путем. После собрания в передней еще толпился народ, — Ирина Ковалевская, подойдя к Вышеславцеву, стала укорять его за недопустимую нечестность всего собрания и в частности его выступления. Вышеславцев стал кричать, возвышая голос; подошел Максим Ковалевский, вступил с ним в спор. Вышеславцев стал перебегать с темы на тему, ругаясь за все сразу, — и за от. С. Булгакова, и за наш приход, подчиненный Московскому митрополиту, как бы шца крупной ссоры. Максим, выведенный из себя, сказал ему действительно непростительную дерзость: «Вы все понимаете, но говорите только потому, что в Институте получаете жалованье». Вышеславцев, обиженный, бросился к выходу. Максим, видя, что тот обижен, бросился за ним, схватил за плечи, крича: «Простите, я сказал подлость! Не смейте уходить, пока мы не помирились». Но Вышеславцев обернулся и со всей силы ударил Максима по лицу, а затем стал его жестоко избивать. Бюцов бросился защищать Максима и, насилу отодрав Вышеславцева, швырнул его за дверь. Максим встал очень бледный, по лицу текла кровь. Его первые слова были: «Я смертельно оскорбил человека, надо скорее перед ним извиниться и успокоить его, он верно мучается». Сочувствие всех присутствовавших при этой сцене (профессора, к сожалению, уже ушли) обратилось на нашу сторону. Вчера весть о происшедшем разнеслась по городу, привлекая к нам симпатии многих и как‑то вдруг возвеличив наш авторитет. С Вышеславцевым состоялось трогательное примирение».

Защищаясь против Указа Московской Патриархии, от. С. Булгаков написал «Докладную записку митрополиту Евло- гию». Мой сын Владимир подвергнул критике эту Докладную записку, сравнивая текст Указа Московской Патриархии и текст Записки от. Сергия. Он издал это свое исследование под заглавием «Спор о Софии», Париж, 1936.

IПознакомившись с описанными богословскими столкновениями, я написал 7 января 1936 г. письмо от. Сергию Булгакову: «Очень огорчает нас вся история Указа Московской Патриархии и последствия его. Удивляет меня то, что митрополит Сергий решился высказывать суждения о Вашей книге «Агнец Божий», не познакомившись с ней в полном объеме, как это Вы отчетливо показали, например, в вопросе о соотношении Гефсимании и Голгофы (стр. 47 «О Софии Премудрости Божией»). Если бы митрополит Сергий напечатал сначала критический отзыв о Вашем труде, не осуждая его посредством Указа, и вызвал Вас на богословский спор, церковная литература обогатилась бы ценным богословским состязанием, которое, может быть, закончилось бы смягчением разногласия вплоть до различия лишь в оттенках мнений. Теперь же, после Указа, спор может принять характер войны двух станов, после чего восстановление церковного мира едва ли будет безболезненным. Что касается моего сына Владимира, он только исполнил свой долг, когда по поручению митрополита Сергия написал и послал ему свою критику некоторых Ваших учений. Очень жаль однако, что Фотиевское братство рассматривает эту критику, как «обличительное богословие».

Ваши защиту против обвинения в гностицизме, против особенно несправедливого упрека в нежелании, будто бы, считаться с преданием Церкви, против упрека в замене Голгофы Гефсиманией и т. п. нельзя не признать вполне убедительной. Мне думается однако, что есть у Вас два учения, которые не могут быть защищены. Ваше толкование слов книги Бытия «вдохнул дыхание жизни» в том смысле, что человек есть существо нетварно–тварное ведет к пантеизму, по крайней мере, в учении о царстве личных существ. Далее, Ваше учение о том, что в Боге, кроме трех источников любви, есть еще четвертый, тоже вызывает сомнения. Но здесь, если взять вопрос об отношении между Богом и совокупностью идей, сообразно которым Он творит мир, в полном объеме, мы стали перед проблемою столь трудною, что, я уверен, даже и решения ее, данные величайшими Отцами Церкви, таят в себе следствия, решительно несогласные с основными догматами Церкви. Поэтому или нужно издать Указ против всех почти Отцов Церкви, что нелепо, или, смиренно признав трудность проблем, воспитать в себе терпимость и решаться на осуждение только после длительного спора. Боюсь, что теперь такой возвышенный характер спора, свободный от гордыни и озлобления, очень затруднен Указом».[45]

От. Сергий ответил мне, что хорошо было бы, если бы мне удалось как‑либо принять участие в его семинарии, где мы обстоятельно обсудили бы вопрос о его софиологии. В 1937 г. я написал статью «О творении мира Богом» (Путь, № 54), конец которой содержит в себе критику учений от. С. Булгакова. Изложенное в ней учение о составе бытия Бога и бытия мира прямо противоположно учению от. Сергия. От. Сергий полагает, что совокупность идей, согласно которым Бог сотворил мир, есть природа самого Господа Бога; а я, исходя из отрицательного богословия, согласно которому состав бытия Бога и мира абсолютно несоизмеримы друг с другом, утверждаю, что даже и идеи, согласно которым Бог сотворил мир, суть уже тварное бытие, так что между Богом и миром нет не только полного, но даже и частичного тожества; онтологически Бог и мир отделены друг от друга пропастью. Таким образом, мое учение есть крайняя форма теизма, наиболее противоположная пантеизму во всех его видоизменениях. Это я и имел в виду в письме к отцу Сергию, говоря, что решение вопроса, данное величайшими Отцами Церкви, таит в себе следствия, несогласные с основными догматами Церкви. В самом деле, если идеи, согласно которым Бог сотворил мир, онтологически входят в состав бытия Бога, то между Богом и миром есть частичное онтологическое тожество и тогда в христианском богословии появляется некоторый оттенок пантеизма, ведущий к неразрешимым затруднениям.

Вскоре после этих печальных столкновений от. Сергий заболел раком горла и подвергся тяжелой операции. Предвидя возможность близкой смерти, он составил 15 марта 1939 г. письмо, на конверте которого было написано: «Николаю Онуфриевичу Лосскому с семейством (вручить после смерти)»: «Дорогой Николай Онуфриевич, посылаю Вам последний братский привет пред уходом своим из мира. Призываю благословение Божие на Вас и всю Вашу семью: Марию Николаевну, Людмилу Владимировну, всех сынов Ваших, и жен их, и внуков. Благодарю Вас за всю Вашу дружбу, явленную в течение всего этого века. Если жизнь сведет Вас с Аскольдовыми, передайте и им мой привет. С любовью Ваш прот. С. Булгаков».[46]

Московская патриархия учредила, по проекту Фотиевского бретства, Православие Латинского обряда. Произошло это таким образом. В начале XX века, когда Папа Римский осудил модернизм, десять католических приходов, семь во Франции, два в Голландии и один негритянский в Африке, отпали от Католической церкви. Они стали однако замечать, что жизнь вне великой Церкви постепенно ведет их к вырождению и превращению в секту. Чтобы избежать этой опасности, они решили вступить в Православную церковь и обратились к Фотиевскому братству. В приходах этих в устьях Луары было много людей малообразованных, рыбаков, мелких торговцев. Члены Фотиевского братства понимали, что чин богослужения Православной церкви, далекий от того, к чему они привыкли с детства, остался бы чуждым для них. Фотиевское братство выработало поэтому проект Православия Латинского обряда наподобие того, как Католическая церковь сравнительно недавно выработала Католичество Восточного обряда. Братство послало свой проект в Московскую патриархию, которая, обсудив этот вопрос, учредила такую форму Православия.[47]

Как уже сказано, один из приходов этого Православия — негритянский. В 1937 г. был юбилей Пушкина. Один негр, ставший православным Латинского обряда, произнес на юбилейном торжестве в Париже речь, в которой сказал: «Я, как и Пушкин, негр и православный».

О том, чтобы привлечь меня к преподаванию философии в чешском университете, позаботился не философ, а классический филолог Франтишек Новотный, профессор университета в Брне, переводчик произведений Платона, написавший ценные исследования о Платоне. По его инициативе была поставлена моя кандидатура на кафедру философии. Кандидатов было три: приват–доцент Брненского университета Фишер, приват–доцент Карлова университета Пеликан, редактор журнала „Ruch Filosofickf и я. С самого начала эмигрантской жизни мы, русские философы, были хорошо знакомы с Пеликаном: он охотно печатал наши статьи в своем журнале и высоко ценил русскую философию. Перед выборами он обратился ко мне с просьбою дать отзыв о его трудах. Я написал отзыв, весьма благоприятный для него. За несколько дней до выборов Роман Осипович Якобсон, бывший в то время профессором славянской филологии в Брно, написал С. И. Гессену, что получено факультетом письмо Пеликана, в котором Пеликан говорит, что я не владею чешским языком и потому не могу преподавать философию. Сергей Иосифович остроумно нашел средство парализовать влияние Пеликанова письма. Он пришел ко мне с профессором эстетики Карлова университета Мукаржовским, сказал, что Мукаржовский интересуется моею философиею и повел нас в ресторан. Очень скоро он ушел из ресторана, а мы с Мукаржовским принялись беседовать о философских вопросах. Я изложил ему по–чешски свое учение об отношении идеального бытия, то есть бытия невременного и непространственного, к бытию реальному, то есть временному и пространственному. Мукаржовский написал в факультет, что я хорошо излагаю по–чешски трудные философские вопросы. Выборы состоялись, избран был профессором Фишер; он был человек уже немолодой, много лет работавший, как приват–доцент и библиотекарь университета.

Профессор Новотный не оставил забот обо мне. Он убедил факультет создать для меня лекторат по истории ruske vzde- lanosti (нечто вроде истории русской культуры). Я сказал, что, не будучи историком культуры, я мог бы читать только лекции по истории русской философии. Мне было сказано, что я буду вполне свободен в выборе тем для своих лекций. Для осуществления такого лектората нужно было, чтобы чехословацкий министр финансов ассигновал средства на оплату его. В течение более чем года министр не соглашался на это. Положение русской эмиграции становилось тем временем все более тяжелым. Поэтому было решено отправить делегацию к президенту Бенешу, чтобы ознакомить его с нуждами русских эмигрантов. В этой делегации находился и я. Доклад о наших нуждах делал профессор Владимир Андреевич Францев. Между прочим, он изложил мое дело, затянувшееся вследствие сопротивления министра финансов. Президент, который сам был не чужд философии, обратил внимание на это и благодаря его влиянию я получил летом 1939 г. уведомление о получении мною лектората в Брненском университете. Имея дешевую квартиру в Праге, мы не могли решиться переехать в Брно. В течение всего академического года я каждую неделю ездил на два дня в Брно, где два часа читал лекции и два часа вел семинарий. Осенью 1939 г. мой лекторат был переведен из Брна в Чешский Карлов университет в Праге. Свои занятия я с течением времени осложнил тем, что излагал русские философские учения, сопоставляя их с западноевропейскими. С особенным интересом принялся я осенью 1939 г. за чтение курса «Философия Достоевского». Среди слушателей моих было несколько католических духовных лиц. Дочитать курс до конца мне не удалось: 17 ноября 1939 года, подходя на Сметановой площади к зданию университета, я увидел возле него немецких солдат; Гитлер распорядился закрыть все высшие чешские учебные заведения.

Уже в 1938 г. можно было предвидеть, что Чехия перестанет существовать как независимое государство. Судетские немцы клеветали на чехословацкое правительство, изображая свое положение в государстве, как крайнюю степень унижения, и добиваясь присоединения к Германии. Даже профессора Немецкого Карлова университета в Праге, пользовавшиеся совершенною свободою и всеми благами демократии, благожелательной к развитию науки и процветанию университетской жизни, вели себя, как изменники. Перед совещанием Гитлера, Чемберлена и Даладье в Мюнхене Великобритания прислала в Чехословакию делегацию, чтобы исследовать положение немецкого меньшинства. Способ, каким эта делегация односторонне собирала сведения о положении немецкого меньшинства, показывал, что Великобритания и Франция предрешили постыдно предать Чехословакию и удовлетворить аппетит Гитлера.

За несколько дней до Мюнхенского совещания Чехословакия энергично готовилась к войне; войска шли к укрепленным границам Чехословакии. Укрепления эти в Судетах, говорят, были последним словом французской военно–инже- нерной техники. Если прибавить сюда воодушевление, с каким чешские войска шли на защиту своей родины, то можно быть уверенным, что немцам недешево обошлась бы борьба с ними. Видя все, что происходит, мы были уверены, что через несколько дней начнется вйона, и первым делом нем цы произведут страшный воздушный налет на Прагу. Поэтому мы наняли комнату в Збраславе и поехали туда, чтобы спастись от этой опасности. Вечером в день Мюнхенского предательства мы пошли к знакомым русским, у которых было радио. Мы слышали по радио речь президента Бенеша, который сказал, что Великобритания и Франция потребовали отдать Гитлеру пограничные области, где немцы составляют большинство населения; Чемберлен и Даладье угрожали, что если чехословацкое правительство не согласится на это, оно будет иметь против себя военную силу не только Германии, но также Великобритании и Франции. Сердце разрывалось, когда мы слышали эту речь главы правительства, сообщавшего о бесстыдном насилии великих держав над маленьким народом, героически готовившимся защищать свою свободу.

Гитлер стал после Мюнхенского сголашения определять, какие области Чехословакии отходят к Германии. При этом он нагло издевался не только над Чехословакиею, но также нам Великобританиею и Франциею. В самом деле, он отнял у Чехословакии даже и некоторые области, слабо заселенные немцами; при этом он во многих местах перерезал железные дороги, необходимые для сообщения чисто чешских областей друг с другом. После того, как он окарнал Чехословакию, остался огрызок этого государства, неспособный к самостоятельному существованию. Прав был великий государственный ум и благородный политик Винстон Чер- чильь, сказавший после Мюнхена: «Вам предстояло выбирать между бесчестием и войною; вы выбрали бесчестие, вы получите войну».

Профессор Маршалл, предвидя приближение европейской катастрофы, прислал нам телеграмму с предложением иммиграции Андрея в Соединенные Штаты. Мы ответили, конечно, согланием и в 1939 г. за месяц до оккупации Чехии Гитлером Андрей уехал в Америку. Там, при содействии профессора Маршалла ОН поступил в New Haven’e в Yale University,, как graduate student, то есть как студент, работающий в семинариях, готовящийся к экзамену на степень доктора и к писанию докторской диссертации. Имея хороший аттестат Лондонского университета, он получил стипендию.

В марте 1939 г. Чехия была оккупирована Гитлером. Он отделил от нее Словакию, придав ей вид самостоятельного государства, а Чехия была превращена в «Протекторат Boh- men und Mahren» (то есть Чехия и Моравия).

Бесчисленны были унижения, которым подвергались чехи, не говоря уже о евреях, принужденных носить на груди желтую шестиконечную звезду. Все высшие учебные заведения были закрыты и получать высшее образование чехи могли только в немецких учебных заведениях под условием отречения от своей чешской национальности. Мы, русские эмигранты, должны были представить доказательство того, что среди наших предков не было евреев. Когда князя Петра Дмитриевича Долгорукова допрашивали об этом, он насмешливо ответил: «Я не знаю: я не могу ручаться за свою бабушку, что она не согрешила».

Когда Гитлер начал войну и завоевал Польшу, С. И. Гессен, бывший профессором в Свободном университете в Варшаве, принужден был найти способ доказывать, что в нем нет еврейской крови. Он был незаконный сын Иосифа Владимировича Гессена, усыновленный им. Он доказывал, что Иосиф Владимирович не был его отцом. К счастью, гестапи- сты не знали книги воспоминаний Иосифа Владимировича, в которой сказано, что Сергей Иосифович его сын. Меня в Праге пригласил к себе профессор Немецкого университета Отто и расспрашивал о происхождении Гессена; я знал, какую он придумал уловку для защиты от гестапистов, и подтвердил его слова.

Философский факультет в Немецком Карловом университете был разгромлен. Профессор Утиц был удален, как еврей. Профессор Краус, тоже еврей, благодаря хлопотам своего секретаря Г. М. Каткова, получил разрешение вместе с секретарем уехать в Англию. Остался только профессор Отто, который занимался не столько философиею, сколько педагогикою. Он был поэтому в затруднении, как оценить диссертацию Сергея Александровича Левицкого о свободе воли, как условии познания истины. Левицкий, мой ученик, был сторонником моей гносеологии и метафизики персонализма. В своей диссертации он доказывал, что познающий субъект, критикуя суждения с целью отличить истину от лжи, должен быть независимым от своей психо–физической организации и обладать свободою воли. Отто пригласил меня, чтобы посоветоваться об этой диссертации, и я вкратце изложил ему сущность ее. Когда в университете происходило торжество вручения докторантам их докторских дипломов, я пошел посмотреть на это зрелище. Три молодых человека стояли посреди зала, — два немца и Левицкий. Один из немцев получил степень доктора за диссертацию «Пуританизм, как источник английского лицемерия». Эта тема диссертации, дающей право на ученую степень, — великолепный образец падения науки в тоталитарном государстве.

В 1940 году 12 марта умерла Мария Николаевна Стоюни- на в возрасте 93 лет. После обеда она, по обыкновению, легла отдохнуть, уснула и во сне отошла в вечность. Похоронена она в Праге на Ольшанском кладбище вблизи православной церкви в нескольких шагах от могилы Ивана Ильича Петрункевича и Анастасии Сергеевны Петрункевич, матери графини С. В. Паниной.

Во время нацистской оккупации я написал книгу «Бог и мировое зло», основы теодицеи. Напечатать ее в Праге я получил возможность благодаря тому, что архимандрит Иоанн (Шаховской), основавший в Берлине издательство «За Церковь», дал мне три тысячи крон. Конечно, рукопись подверглась цензуре, сначала чешской, потом нацистской немецкой. По требованию цензуры мне пришлось внести ряд изменений везде, где читатель мог бы подумать, что я имею в виду режим Гитлера, как зло. Например, после изображения Царства Божия, как абсолютного совершенства, я писал: «Мы знаем, по своему печальному опыту, что, кроме Царства Божия, есть еще и наше царство несовершенных существ». Цензура заставила меня вычеркнуть слова «по своему печальному опыту». Поистине на воре и шапка горит: под словами о нашем печальном опыте я разумел всеобщие несовершенства земного бытия, болезни, смерть и т. п., а нацисты усмотрели в них намек на их режим. Меня заставили также устранить указания на недостатки советского режима, потому что в это время, в первой половине 1941 г., еще было сотрудничество Гитлера и Сталина.

Заказав типографии объявления о своей книге и указав, что ее можно выписывать не только от издательства «За Церковь», но также и прямо от меня, я разослал это объявление по множеству адресов. Продажа книги шла так хорошо, что я мог вернуть издательству три тысячи крон.

В книге моей есть мысли, расходящиеся с традиционными взглядами Православия, например учение о спасении всех, о перевоплощении и т. п. Наш владыка Сергий сказал мне, что диакон уже собирает поленья для костра мне. Однако я знал от знакомых, что он советует читать мою книгу. Мало того, он разрешил продавать ее в соборе у свечного ящика.

В книге «Бог и мировое зло» я использовал свой персонализм для объяснения всех несовершенств не только человека, но и всей даже неорганической природы. Согласно персонализму весь мир состоит из личностей, действительных, как, например, человек, и потенциальных, то есть стоящих ниже человека (животные, растения, молекулы, атомы, электроны и т. п.). Наше царство бытия, полное несовершенств, состоит из личностей, эгоистических, не исполняющих в совершенстве двух основных заповедей Христа — люби Бога больше себя и ближнего, как себя. Все распады, разъединения, все виды обедненной несовершенной жизни я объясняю в этой книге, как следствие греха, то есть эгоистического себялюбия деятелей нашего царства бытия, значит, как нечто сотворенное нами самими. Такое использование персонализма дает возможность объяснять даже и природные катастрофы, извержения вулканов, бури, наводнения, как разгул стихий, состоящих из потенциальных личностей, которые еще не обладают сознанием и творят мощную жизнь для себя, губя жизнь других существ.

Высокомерное превознесение достоинств германской расы сопровождалось у нацистов презрением к русскому народу и русской культуре. Взяв в свои руки Славянскую библиотеку, служившую научным целям, они издали приказ не выдавать из Библиотеки ни одной русской книги, напечатанной после 1900 года. Если же какому‑либо ученому нужна русская книга, напечатанная раньше 1900 года, он должен подать прошение о выдаче ее, указав, для какого научного труда она ему нужна; такая просьба в некоторых случаях может быть удовлетворена, но под условием, чтобы ученый читал такую книгу лишь в здании Библиотеки. После этого указа я ни разу не обращался в Славянскую библиотеку.

Гестаписты по какому‑то поводу обратили на меня внимание и хотели арестовать меня. За меня заступился игумен Рыльского монастыря в Болгарии. Он пользовался уважением генерала фон Рихтгофена и посредством него достиг того, что меня не тронули. Об этом рассказал мне молодой болгарский монах, студент, приехавший в 1943 г. в Братиславу, чтобы изучить мою философию.[48]

Моя персоналистическая метафизика, объясняющая все виды зла ссылкою на простое старомодное понятие эгоизма и содержащее в себе учение о перевоплощении, вызывает к себе некоторое отталкивание у русских филосфоов в Париже. От. Василий Зеньковский, например, в своей «Истории русской философии» приводит из моей книги «Бог и мировое зло» цитату о том, что деятель, который начал с жизни электрона, потом, пройдя через ряд перевоплощений, может развиться настолько, что станет человеком. Далее он говорит: «Совершенно не понимаю, зачем Лосскому понадобилась вся эта фантастика» (П т., стр. 205). От. Василий, как и все философы XIX и XX века, не знает, что таково именно мнение Лейбница, необходимое в метафизике персонализма. Лейбниц однажды пил в обществе кофе и сказал, что в проглоченном кофе, может быть, есть несколько монад, которые со временем станут людьми.{49}

Отсюда понятно, что печатание моих книг в Париже давалось мне нелегко. В YMCA‑PRESS была напечатана «Свобода воли» в 1927 г., а следующая за нею книга «Ценность и бытие. Бог и Царство Божие, как основа ценностей» печаталась в 1931 г. в YMCA на мои средства, как издание автора. «Типы мировоззрений» напечатало издательство «Современные Записки». Книга «Чувственная, интеллектуальная и мистическая интуиция» была напечатана в 1938 г. в Шанхае издательством YMCA в соединении с дальневосточным «Словом» на средства, собранные по подписке (три тысячи франков). Организатором Комитета для подписки был Николай Васильевич Тесленко.

После смерти священника Штротманна в Прагу был прислан католик восточного обряда, словак от. Иван Келльнер. Это был очень привлекательный человек, любивший Россию и русскую культуру. Иван Иванович Лапшин и я были с ним в живом дружеском общении. Летом 1940 г., когда мы жили в Збраславе, он приехал к нам и, беседуя о философских вопросах, спросил у меня о гносеологии Канта и трансцендентально–логическом идеализме. Я прочитал ему лекцию о психологизме и логицизме в теории знания. От. Келльнер понял, что от меня можно получить сведения, которых нельзя вычитать из книг. Вскоре он уехал в Словакию, так как нацисты, старавшиеся не допускать сближения различных славянских народностей друг с другом, настояли на удалении его из Чехии. В Братиславе от. Келльнер стал расхваливать меня, как философа. Профессор философии Братиславского университета чех был уже в 1939 г. арестован нацистами и отправлен в концентрационный лагерь. Там этот сильный, здоровый человек года через два умер. Таким образом кафедра философии была не занята и лекции по философии были поручены профессору психологии, который тяготился ими. Отец Келльнер стал советовать пригласить меня на кафедру философии. Этим предложением заинтересовался профессор философии права Раец. Он был знаком с властями Словацкого государства и с самим президентом Словакии Тиссо. После года хлопот ему удалось добиться того, что президент утвердил приглашение мое на кафедру философии.

Загрузка...