Глава четвертая. Гимназия и университет в Петербурге

Тройная бухгалтерия Езерского отличается от двойной тем, что каждая операция записывается не дважды, как в двойной бухгалтерии, на приход и на расход, а трижды: третья запись — в счете прибылей и убытков. Таким образом о доходности предприятия можно судить не только в конце отчетного периода, но и в каждый момент ведения дела. Кроме бухгалтерии, преподавалась еще коммерческая арифметика, коммерческая корреспонденция и торговое право. Курсы были, кажется, полугодовые.

Езерский очень любил свое дело. В день праздника по поводу годовщины основания школы он произнес речь, в которой говорил о чрезвычайной важности учета и, следовательно, бухгалтерии для всех деятельностей человека. Вы- хдоило так, что бухгалтерия — важнейшая наука, и что преподавать ее надо во всех средних и высших учебных заведениях.

Общество, с которым я встретился на курсах, вовсе не соответствовало моим интересам и уровню образования, за исключением одного лица. Это был Александр Андреевич Фаусек, брат зоолога Виктора Андреевича. Он был исключен из 8–го класса гимназии и потому поступил на бухгалтерские курсы. Происходил он из культурной семьи, обладал порядочным образованием и тонким эстетическим вкусом. Мы с ним сошлись и охотно работали вместе.

Комнату я нанял, помнится, за три рубля в месяц на углу Литейного проспекта и Невского в пятом этаже, окном во второй двор. Она была так мала, что кроме кровати в ней мог поместиться только ночной столик и стул. Она была отделена перегородкою от кухни так, что в ней было только пол–окна. Однажды Фаусек зашел ко мне в промозглый день, когда была оттепель; он невольно воскликнул, что такой дом, двор и комната бывают только у героев Достоевского. Вскоре, впрочем, с помощью своих новых товарищей я нашел более удобное помещение где‑то на Фонтанке.

В одно из воскресений я пошел с визитом ко Льву Николаевичу Лосскому. Я знал, что связь его с нашею семьей была укреплена за несколько лет до того знакомством с ним моего брата Онуфрия. По окончании кадетского корпуса он учился в Михайловском Артиллерийском училище в Петербурге и в свободное время часто посещал семью Лос- ских.

Лев Николаевич жил в Саперном переулке вблизи Преображенской церкви. Он был женат на дочери профессора Восточного факультета Голстунского, Евгении Константиновне. Ему было лет 35, а жене его тридцать лет. У них была дочь Люся (Людмила) семи лет. Они приняли меня хорошо и пригласили приходить к ним каждое воскресенье обедать и проводить вечер у них.

Лев Николаевич в это время приобрел уже известность, как талантливый присяжный поверенный, специалист по гражданским делам. С каждым годом он получал все более выгодные дела и средства его стали быстро возрастать. Кроме юриспруденции он любил еще музыку. Учиться играть на рояле он стал очень поздно, по окончании университета. Как только у него появились средства, он купил превосходный рояль и прекрасно исполнял произведения классической музыки, а также собственные композиции. Я любил слушать его соображения о запутанных гражданских делах, его четкое изложение сложных юридических конструкций с тонкими различениями понятий, но еще более нравилась мне его музыка.

Впрочем, мною он занимался мало. У него были сильные интересы вне семейной жизни. Он был красив, остроумен, любил ухаживать за дамами. В это время у него был роман с какою‑то артисткою. Молодая жена его догадывалась о его похождениях и очень страдала. Она была высокого роста, смуглая брюнетка, с оригинально красивыми тонкими чертами лица. Она хорошо знала русскую художественную литературу, любила декламировать отрывки из произведе ний Пушкина и других поэтов. На любительских спектаклях она выступала всегда с успехом.

Лосские обратили внимание на своеобразные черты моего характера — страстную любовь к науке и интерес ко всем областям духовной культуры. Они заинтересовались мною, особенно Евгения Константиновна со свойственною женщинам чуткостью прониклась желанием устроить мою судьбу. Она познакомила меня с семьею своих родителей. Отец ее, Константин Федорович Голстунский, был старый заслуженный профессор, специалист по монгольскому языку и литературе. Он был человек добрый и чистый сердцем, как дитя. Дочь его Ольга была замужем за профессором Восточного факультета Алексеем Матвеевичем Позднеевым. Были у них еще дочери Наталья, Вера и сын Федор почти одних со мною лет. В семье их, приезжая к ним иногда в праздничные дни с Евгениею Константиновною, я познакомился со многими профессорами Восточного факультета и с профессором астрономии Александром Маркеловичем Ждановым.

Занятия мои на бухгалтерских курсах шли тем временем хорошо. Мы с Фаусеком решили окончить курс в ускоренном порядке. С этою целью брали на дом тертради для практических упражнений, например, по фабричной бухгалтерии, по банковой, по земской бухгалтерии и проводили иногда вместе целую ночь, заполняя тетради решением соответствующих задач. В мае месяце 1890 г. мы приступили к выпускному экзамену и сдали его вполне хорошо. Тотчас же по получении аттестата я получил предложение поехать в Вязьму бухгалтером в банкирскую контору.

Однако, отправляться в Вязьму мне не пришлось. Лев Николаевич и Евгения Константиновна решили помочь мне добраться до университета более коротким, прямым путем. Они обещали попытаться добиться для меня разрешения поступить в восьмой класс гимназии. Евгения Константиновна воспользовалась для этой цели влиянием своего отца в Министерстве народного просвещения. Она попросила его поехать к министру Делянову и похлопотать у него за меня. Константин Федорович поставил условие: «Пусть он даст слово, что в учебном заведении не станет заниматься политикою». Евгения Константиновна передала мне свой разговор с отцом и прибавила: «Коля, дайте слово, что не будете заниматься политикою». — «Нет» — ответил я, — «не могу дать слова: я буду поступать согласно своим убеждениям». Евгения Константиновна передала мои слова Константину Федоровичу и он отказался ехать к Делянову. Тогда она со слезами стала упрашивать своего отца, обещая поместить меня в своей семье и взять на себя ответственность за меня. Голстунский надел свой мундир с орденами и поехал к Делянову. Министр потребовал мое дело из канцелярии и, увидев его пустячность, разрешил мне держать осенью экзамен в VHI класс гимназии при Историко–филологическом институте.

Лосские наняли на лето дачу в селе Мартышкине между Ораниенбаумом и Петергофом. Я поселился в их семье. Так как степень родства нашего трудно было установить, то было условлено, что я буду считаться племянником Льва Николаевича.

Мне предстояло в течение двух с половиною месяцев подготовиться к сдаче более, чем двадцати экзаменов. Вследствие того, что в течение всех своих странствий я не переставал учиться, повторить весь гимназический курс мне было не трудно, за исключением латыни и греческого языка, которыми я вовсе не занимался два года. Лосские пригласили для меня репетитором по этим языкам Бориса Александровича Тураева, который впоследствии стал известным египтологом и профессором Петербургского университета. В то время он, кажется, только что окончил курс университета и жил со своею матерью на даче в Петергофе. Его точный ум и хорошее знание классических языков очень помогли мне быстро восстановить забытое и хорошо подготовиться к экзамену. Глубокая религиозность Тураева, который впоследствии, уже будучи профессором, всегда читал Апостола в университетской церкви, не могла не привлечь к себе моего внимания.

Вернувшись с дачи, Лосские поселились на Литейном проспекте рядом с домом Победоносцева в квартире, которую перед тем занимал сатирик М. Е. Салтыков–Щедрин. Мне предстояло в течение нескольких дней сдать более двадцати экзаменов, некоторые из них были письменные. По русскому языку было задано сочинение на тему «Знание о чужой душевной жизни». Меня этот вопрос интересовал уже давно, как раз на эту тему мною был летом прочитан фельетон Эльпе в «Новом Времени». Я написал сочинение хорошо. Между прочим, я указывал на то, что в некоторых затруднительных случаях подражание внешним проявлениям наблюдаемого лица может помочь проникнуть в его внутренний мир.

Учитель словесности, кажется Орлов, сообщил начальству гимназии о моем сочинении. На следующий день директор Историко–филологического института Кедров пришел на мой экзамен, поздравил меня с блестяще написанным сочинением и сказал: «Желаю вам успеха. Очень рады иметь в нашей гимназии ученика с такими интересами и знаниями». Я был принят в гимназию и с этих пор беспрепятственное прохождение всех ступеней образования было для меня обеспечено.

Учиться в восьмом классе гимназии мне было легко. Среди учителей были очень выдающиеся знатоки своего предмета, например, словесник Орлов, учитель истории Андрианов, преподаватель греческого языка Томасов, латыни — Санчурский. Из товарищей моих особенно помню Нарбута, который по окончании гимназии прошел курс Военно–меди- цинской Академии и Историко–филологического факультета. Он стал специалистом по невропатологии и был профессором Военно–медицинской Академии.

Особенно интересен был остроумный Витмер. Он был крайним скептиком, пессимистом и злостным атеистом. Страдая туберкулезом в тяжелой форме, он знал свою обреченность и не мог простить судьбе своего несчастия. Беседы с ним были интересны, но его кощунства и едкие нападения на Церковь отталкивали меня, хотя я в это время и сам был материалистом–атеистом. Вскоре после окончания мною гимназии Витмер умер.

Вспоминается мне еще немец К. Идя однажды со мною после уроков по набережной Невы на Васильевском острове (Историко–филологический институт и гимназия при нем были рядом с университетом), К. сказал, что читает «Мертвые души» Гоголя и восхищается Чичиковым, как прекрасным изображением положительного типа.

После всего пережитого мною за границей, после того, как я уже был студентом швейцарского университета, мне было странно сидеть опять на гимназической скамье. Особенно казалось мне унизительным надевать на спину ранец с книгами, как требовали правила того времени. Евгения Константиновна, следя за исполнением мною требований гимназической жизни, сама надевала на меня ранец по утрам, но на улице я снимал его и нес в руках.

Времени свободного у меня было много. Я мог употреблять его на усиленное чтение. Мое знакомство с русскою и иностранною художественною литературою очень пополнилось в это время. Евгения Константиновна часто читала мне по вечерам наиболее значительные отрывки из русских поэтов, из Шиллера, Шекспира и др. В свою очередь я читал ей свои рассказы.

Один из них, «Дикая утка», мне кажется, был вполне удачен. Содержание его было такое. Осенью на Неве можно было видеть небольшие стаи диких уток. К зиме они исчезали, но однажды я заметил в начале ледохода дикую утку, которая не улетела даже и в эту пору. Я решил, что она была летом подстрелена и не могла летать. Красивый ледоход на Неве осенью после внезапных морозов на Ладожском озере и гибель дикой утки были темою моего рассказа.

Общение с тетушкою, которая принимала живое участие во всех моих духовных интересах, было мне очень приятно. Мое воображение вскоре было совершенно пленено ею. Большим огорчением было для меня обилие эффектных ухаживателей за молодою красивою женщиною, страдавшею от небрежного отношения мужа к ней. Большею частью это были присяжные поверенные или вообще лица, стоящие близко к судебному миру. Когда тетушка моя ездила с кем‑либо из них в театр или вообще оказывала внимание кому‑либо из них, я позволял себе критиковать ее поведение, читать нотации, говорить колкости. Добрая тетушка переносила мое несносное поведение с большим терпением и все прощала мне.

Жизнь ее была не легкая. Похождения мужа глубоко ранили ее сердце. Дочь Люся была умная, но самовластная и капризная девочка. Вспоминая, как, например, она летом, отправляясь с нами на прогулку, начала плакать и приставать к матери с вопросом, что будет, если во время прогулки ей захочется пить, а напиться будет нечем.

Выпускные экзамены я сдал хорошо. В аттестате моем мне была дана такая характеристика: «любознательность живая ко всем предметам». Предвкушая поступление в университет, я провел лето в семье Льва Николаевича на даче в Рай- воле (по Финляндской жел. дор. километрах в 70 от Петербурга).

Будучи свободен от обязательных занятий, я много читал и опять начал совершать далекие прогулки пешком или на лодке по рекам и озерам, занимаясь ужением рыбы. К охоте с ружьем я более не возвращался: мне стало неприятно думать, что выстрелом из ружья я убиваю птицу, которая только что была полна жизни и веселья. Из книг, прочитанных мною в это лето, я особенно вспоминаю обширную двухтомную биографию Гёте Льиса и «Исповедь» Руссо. Из прогулок на лодке особенно хороша была поездка километров за двадцать по реке Линдула–иоки (кажется) на Кау–ярви (Красавица–озеро).

Это громадное озеро с высокими берегами, покрытыми рощами и лугами, с богатою виллою, принадлежавшею, кажется, золотопромышленнику Серебрякову, было действительно великолепно. Я провел на нем целый день, купаясь, читая «Исповедь» Руссо и занимаясь ужением рыбы.

Осенью 1891 г. я поступил в университет на Естественнонаучное отделение Физико–математического факультета. Лев Николаевич упрекал меня, говоря, что выбор мой непрактичен, диплом естественника не открывает никакой дороги в будущем. Он убеждал поступить на юридический факультет и впоследствии быть у него помощником присяжного поверенного. Но я и слышать не хотел об этом; я говорил, что меня интересует чистая наука, а не практическая деятельность.

В действительности, опытное лицо, наблюдая мое чтение и знакомясь с темами моих размышлений, тотчас поняло бы, что мои интересы направлены на философию. Подобно многим «русским мальчикам», о которых говорит Достоевский, я хотел иметь отчетливо формулированное миропонимание. Так как интерес этот был у меня первостепенным, то мне следовало заняться изучением истории философии и поступить на Историко–филологический факультет. В самом деле, в то время все философские предметы были приурочены к Историко–филологическому факультету и на Физико–математичееком факультете ни с одним из них нельзя было познакомиться. Однако мне это и в голову не приходило. Я в это время был убежден в истинности механистического материализма. Поэтому я был уверен в том, что изучить физику, химию и физиологию это и значит получить знание об основах строения мира.

Благодаря хлопотам проф. Голстунского и Позднеева мне, хорошо кончившему курс гимназии, была дана сначала стипендия Литературного общества, а потом Императорская стипендия, двадцать пять рублей в месяц. Поселившись в коллегии Императора Александра Ш, я легко мог жить на эти деньги, слегка прирабатывая иногда уроками. В течение первых двух лет студенты получали одну комнату на двоих. На первом курсе товарищем по комнате был Вадим Александрович Юревич, а на втором курсе — Волопшнов. На третьем курсе я получил уже право на целую комнату. Из окна ее был прекрасный вид на Исаакиевский собор, он был особенно хорош в лунные ночи.

Занятия естественными науками увлекали меня чрезвычайно. Особенно любил я ботанику. Уже летом до начала занятий в университете я приобрел курс ботаники проф. Бекетова и в Райволе начал заниматься определением растений. Лекции А. Н. Бекетова нравились мне не только потому, что я любил ботанику, но еще и потому, что сам Бекетов, убеленный сединами старец, был чрезвычайно благородным представителем дворянской тургеневской культуры XIX века.

На первом и втором курсах университета я думал, что моею специальностью будет ботаника и в особенности физиология растений. Я приобрел определитель московской флоры Кауфмана, а потом купил Маевского «Флора Средней России», как только появилась эта книга, и стал составлять гербарий. Ботанизируя в окрестностях Петербурга, в Семенове и потом в Псковской губернии, я через несколько лет составил большой гербарий северо–западной русской флоры.

Занятия эт именя увлекли потому, что у меня зародилась мысль, наблюдая у множества растений соотношение между расположением листьев на стебле и т. п. свойствами их, построить теорию цветка.

Любовь к ботанике сочеталась у меня со всегдашнею страстью к прогулкам и общению с природою. По воскресеньям я часто отправлялся за город; ближе всего был Удельный парк, но иногда я ездил и дальше в Павловск, в Ораниенбаум. Весною отправлялся в лес за первыми цветами — мать–мачехою, голубенькою печеночницею (Hepatica triloba), анемонами. Много прогулок совершал я также на Островах и по набережным Невы, погружаясь в размышления, темою которых были преимущественно философские проблемы. Перед сном часто гулял по пустынным набережным Невы, слушая меланхолический звон курантов Петропавловской крепости и думая о метафизических вопросах.

С большим рвением занимался я также химиею. Кроме качественного анализа, я взял также и практические занятия по количественному анализу. Профессором был у нас Д. П. Коновалов: Д. И. Менделеев ушел из университета в предыдущем году. Коновалов читал лекции чрезвычайно эффектно, сопровождая их множеством демонстраций, хорошо подготовленных и потому неизменно удачных. Особенно любил он реакции, сопровождаемые взрывом.

Наибольшее значение для всех моих дальнейших работ по психлоогии и даже философии имели лекции по анатомии Петра Францевича Лесгафта и практические занятия у него. Лесгафт был ученый, страстно любивший свою науку. Преподавание анатомии превращалось у него в изложение целого мировоззрения.

Подчеркивая связь между строением органа и функциею его, Лесгафт выводил из строения функции или, наоборот, из функции строение и свою книгу по анатомии написал так, что она полна была обобщений, выражающих соотношение между тканями, органами и особенностями их структуры. Согласно своим педагогическим теориям, требовавшим развития мышления и проверки результатов мысли опытом, он сначала путем ряда умозаключений строил орган в уме слушателя, а потом демонстрировал препараты, воочию показывавшие правильность его дедукции.

Будучи сторонником механистического миропонимания, Лесгафт отрицал наследственность. Он утверждал, что зародыш получает от своих родителей только больший или меньший запас энергии и все развитие его строения зависит от проявлений акитвности этой энергии в соотношении с механическими условиями среды. Еще более ненавистен был ему дарвинизм. Он говорил, что объяснение происхождения видов ссылкою на борьбу за существование и переживание приспособленных, есть схоластика, подменяющая наблюдение фактов словесными схемами.

Сам он придерживался своеобразно модифицированного ламаркизма, выводя изменение строения организма и развитие новых форм из упражнения или неупражнения органов. Замечательно, что в основе научных симпатий и антипатий Лесгафта лежали не столько теоретические, сколько практические, именно нравственные, требования: его идеалом в жизни была свобода и самостоятельность личности, проявляющей себя в честном общественно–полезном труде, а в науке его интеллектуальная совесть требовала ясной и отчетливой мысли, проверяемой опытом.

Его лекции, содержавшие в себе изложение системы биологии, иллюстрируемой многими примерами из жизни животных и человека, имели целью не только собощать теоретические сведения, но и воспитывать нравственный характер слушателей. Ценил он только тех студентов, которые не ограничивались слушанием лекций, но принимали также участие в практических работах и обнаруживали при этом настойчивость и выдержку.

Лесгафт был в университете приват–доцентом. От профессуры он отказался для того, чтобы сохранять свободу. Так, например, он читал свой курс анатомии для натуралистов три года, тогда как обязательный курс, читаемый профессором, был краткий, годовой. Не удивительно поэтому, что первый год Лесгафта слушало множество студентов, человек четыреста, но, сдавши в конце года экзамен у профессора по краткому учебнику, они на второй год уже не продолжали заниматься анатомиею. Заключение своего курса на третий год Лесгафт читал уже не в университете, а у себя на дому в доме графа Левашова на Фонтанке N° 18 (рядом с Департаментом полиции).

Третий год был посвящен проблемам психологии в связи с анатомиею и физиологиею. Лесгафт уделял в нем много места учению об эмоциях, особенно о чувственных страстях и связанных с ними изменениях в строении тела; он излагал при этом подробно учение о выражении эмоций и приносил трактаты на эту тему, снабженные иллюстрациями.

На третьем году занятий у Лесгафта мое внимание особенно сосредоточилось на эмоциях и характере человека. Неустанно занимаясь самонаблюдением, я особенно научился подмечать органические ощущения в составе эмоций и вообще душевной жизни, а также локализацию их в теле. Наблюдая также мельчайшие телесные проявления душевной жизни всех лиц, с которыми мне приходилось сталкиваться, я захотел точнее познакомиться с мускулатурою лица.

С самого первого года я принимал участие в практических занятиях у Лесгафта, напр, занимался препаровкою мускулов руки, ноги и т. п. На третьем курсе я попросил Лесгафта дать мне голову для препаровки мускулов лица. Через несколько месяцев он дал мне голову, кажется како- го‑то солдата, умершего в госпитале. Занятия эти впоследствии очень повлияли на развитие моих психологических и философских учений.

Наука так увлекала меня, что политикою я интересовался в это время очень мало. Будучи на первом курсе, в день университетского праздника 8 февраля я пошел на банкет, ежегодно устраиваемый студентами левых политических групп. В этот день во всех ресторанах устрагивалось множество больших и малых собраний, обедов, вечеринок профессорами, а также бывшими и настоящими студентами. Любители выпить и покутить давали себе полную волю. Полиция смотрела сквозь пальцы на поведение студентов в этот день. Шалости молодых сорванцов иногда заходили очень далеко. Например, в один из таких праздников ночью подпившие студенты, проходя по Аничкову мосту, на котором по четырем углам его стоят известные статуи бар. Клодта, изображающие коня, вставшего на дыбы и укрощаемого волею человека, забрались на спину коня.

Банкет, на который я пошел, был устроен в большом зале какого‑то второстепенного ресторана. Присутствовало на нем более тысячи студентов. Приглашены были любимые студентами прфоессора и писатели, например, Михайловский. Во время чаепития они произносили речи на политические и социальные темы, довольно умеренные. После отъезда гостей начались речи студентов, все более горячие и откровенные. Наконец, на стол вскочил встудент–естественник Т., социалист, и начал произносить резко противоправительственную речь. Внезапно огни погасли, все вскочили со своих мест. Когда огни опять зажглись, я увидел среди студентов множество лиц, хотя и наряженных в поношенные студенческие мундиры, но имевших физиономии столь грубые и примитивные, что допустить принадлежносьт их к составу студентов было невозможно. Был ли кто‑либо арестован, — я не знаю.

На лекциях в первые же дни я обратил внимание на студента с большим лбом, интеллигентным красивым лицом, который слушал лекции внимательно, заложив ногу на ногу и качая ногою. Мне он очень понравился и я скоро познакомился и сошелся с ним. Это был Сергей Алексеевич Алексеев, сын философа Алексея Александровича Козлова. Сошелся я также вскоре с Сергеем Ивановичем Метальниковым, который стал впоследствии известным биологом, специалистом по иммунитету. Очень хороши были также мои отношения с химиками Владимиром Андреевичем Мокиевским и Похитоновым. С Вадимом Александровичем Юревичем, как уже сказано, я жил в одной комнате в Коллегии.

Думая о том, как мне устроить свою жизнь по окончании университета, я выработал детски фантастический план. Мне улыбалсаь идея заниматься естествознанием, будучи свободным частным ученым. Средства же, необходимые для такой жизни, я думал обеспечить себе путем сельского хозяйства, арендуя какое‑либо имение. С этою целью я решил приобретать в университете агрономические знания.

На нашем факультете было агрономическое отделение. Оно было организовано весьма поверхностно. Мне пришло в голову, что для приобретения практических знаний и навыков следует использовать перерывы между семестрами. Я решил поехать на Рождество 1892 г. в село Едимоново Тверской губернии, где находилась сельскохозяйственная школа Верещагина, задавшегося целью поднять в России маслоделие и сыроварение. Я подбил своих товарищей Мокиевского и Юревича поехать со мною и мы поступили в школу Верещагина на месяц. Занятия наши состояли в том, что мы, наравне с другими учениками школы, доили коров, кормили их, принимали участие во всех операциях, необходимых для варения швейцарского сыра, сыра камамбер и т. п.

Мы наняли себе комнату в деревенской избе, а питались при школе вместе с остальными учениками. Пища была грубая и, может быть, не всегда вполне доброкачественная. Кишечник мой всегда отличался большой чувствительностью. В раннем детстве я едва не умер от вялой деятельности его.

Не удивительно, что через две недели после приезда в Еди- моново я заболел. Юревич, который уже в то время решил, что будет врачом, начал лечить меня компрессами и другими средствами. Как только он поставил меня на ноги, мы решили, что оставшиеся две недели Рождественских праздников мы проведем в Москве. Осмотрев древности и достопримечательности Москвы, мы посетили также и ее театры. Ермолова выступала в «Орлеанской деве». Шиллер всегда был моим любимым поэтом. Все главные произведения его я читал в подлиннике. Мы были восхищены игрою Ермоловой и отхлопали ладони, аплодируя ей.

Увлечения мои агрономиею ослабели, но все же отражением их, кажется, даже на третьем курсе был один сложный эксперимент, задуманный мною. Читая книгу по агрономической химии, я пришел к мысли, что в пористой земле воздух находится, может быть, в более сжатом виде и с иным соотношением кислорода и азота, чем в атмосфере. Я попросил у профессора Советова разрешения произвести в помещении агрономического кабинета эксперимент, который дал бы ответ на этот вопрос. Накупив множество реторт, колбочек, трубочек и т. п., я построил очень сложный аппарат. Задача моя состояла в том, чтобы поглотить из‑под колокола, где стоял цветочный горшок с землею, весь кислород посредством своего аппарата.

Само собою разумеется, мой эксперимент не дал никаких определенных результатов. Он был слишком сложен для новичка, неподготовленного к ведению опытов путем упражнения на более простых задачах. Еще более сложна была мысль о взаимном уравновешивании океанов и материков, занимавшая меня некоторое время. За разработку ее я, конечно, не мог взяться.

В то же время не менее полугода носился я с мыслью, что открыл один из важных факторов музыки: узнав, что сокращения мышц в организме производят тона, я пришел к предположению, что музыкальное выражение эмоции находится в связи с этими тонами, пронизывающими тело человека. Одна догадка, пришедшая мне в голову, кажется, уже после окончания университета, представляется мне и до сих пор заслуживающею проверки. Острая боль от ужале- ния пчелою, шмелем или осою наводит на мысль, что эти насекомые вонзают свое жало прямо в концевые нервные аппараты в коже. Для этого необходимо допустить, что они особенно отчетливо воспринимают в теле поражаемого ими животного его нервные ткани. И в самом деле, известно, что оса–анатом парализует сверчков, погружая свое жало прямо в их нервные узлы.

Ни на одной частной проблеме мысль моя не могла остановиться, пока основная задача, вопрос о строении мира в целом, была не решена. Все вновь и вновь я пытался понять мир, как множество движущихся атомов, отделенных друг от друга пустым пространством и влияющих друг на друга только путем толчка и давления. Это был чисто механистический материализм, весьма примитивный, нечто вроде философии Демокрита. Я обдумывал, например, вопрос, как возможно длительное сосуществование группы атомов в организме при условии, что они удерживаются в данном объеме только взаимными толчками и толчками среды. При этом я пришел к мысли, что механистический материализм обязывает признать не только закон сохранения материи и энергии, но еще и закон сохранения количества энергии, действующей в направлении каждой из координат трехмерного пространства. Отсюда следовало, что материя должна с течением времени бесконечно рассеиваться в бесконечном пространстве.

Этот вывод был в ту пору одним из главных оснований моего сомнения в правильности материалистической метафизики. У меня все более возрастал интерес к учениям великих философов прошлых времен. Руководителя в моих философских исканиях у меня не было и, странным образом, я вовсе не искал никакого руководства. Я действовал так, как будто в мире никого нет, кроме меня и классических философов, учения которых сохранились в книгах.

Уже на первом курсе университетских занятий я начал ходить в Публичную Библиотеку и читать там сначала сочинения Декарта, потом Спинозы, параллельно знакомясь с общим составом их систем по Куно–Фишеру в русском переводе (в то время существовали в русском переводе четыре тома «Куно–Фишера»: Декарт, Спиноза, Лейбниц, Кант, и еще том «Реальная философия и ее век», посвященный английскому эмпиризму).

Приведению в систему моих естественнонаучных занятий содействовало в это время знакомство с философией Спенсера. Я прочитал его «Основные начала», потом «Основания биологии» и, наконец, «Основания психологии». С самого начала студенческой жизни у меня было стремление найти какую‑либо литературную работу. Когда О. Нотович, ре- дектор газеты «Новости», напечатал составленную им брошюру, которая содержала в себе краткое изложение «Истории цивилизации» Бокля, мне пришло в голову, что следует дать такое же краткое изложение громадной двухтомной «Системы Логики» Милля.

Я принялся за эту работу и очень увлекся ею. По этому поводу у меня возникло курьезное соперничество с тетушкою моею Евгениею Константиновною. Я часто бывал у Лосских. По вечерам Евгения Константиновна много читала со мною. Она просвещала меня в области изящной литературы, а я вступал с нею и иногда со Львом Николаевичем в горячие споры по вопросам политическим, социальным и философским. Конечно, я всегда считал себя победителем в атких спорах. Евгения Константиновна решила проучить меня и показать на деле, что она тоже способна к отвлеченной мысли. С этою целью она взялась изложить одну из глав логики Милля и, действительно, дней через десять вручила мне тетрадку со своею работою. Я принужден был признать, что изложение ее оказалось вполне удачным. Когда работа была готова, я понес ее к Нотовичу с предложением издать мою брошюру. Нотович стал что‑то мямлить, взял мою тетрадь себе на просмотр и как‑то заморозил мою работу, не дав ей ходу.

Общие философские интересы все более сближали меня с Сергеем Алексеевичем Алексеевым. Он познакомил меня со своими родителями. Отец его, Алексей Александрович Козлов, бывший профессор философии Киевского университе та, находился в отставке: вследствие кровоизлияния в мозг половина тела его была парализована, он с трудом передвигался из комнаты в комнату, поддерживаемый под руку прислугою. Получая хорошую пенсию, он поселился в Петербурге, с большою энергиею продолжал он свою философскую деятельность литературно и находил, что ему удобнее работать, живя в большом умственном центре.

Мать Сергея Алексеевича, Мария Александровна Челище- ва, была в молодости очень красива. Она принадлежала к родовитой дворянской семье. Семейная жизнь ее с Козловым длилась уже почти тридцать лет, но не могла быть оформлена путем законного брака: Козлов в молодости женился на какой‑то малообразованной особе, скоро разошелся с нею, но она не давала ему развода. Это обстоятельство было источником тяжелых мучений для Марии Александровны. Оно было, по–видимому, одною из причин душевной болезни, развившейся у нее под старость, она мучила иногда мужа и сына своими бредовыми идеями о близящемся неминуемом бедствии, о недостатке средств к жизни, о возможности умереть с голоду и т. п. Козлов стойко переносил это насчастие. Всею душою он жил в области философской мысли{11}.

Он был подобен Сократу: всякая беседа в его присутствии превращалась в диалог, посвященный основным проблемам философии. Высокого роста, с большою седою бородою, крупными выразительными чертами лица и энергичною речью он производил уже своею внешностью большое впечатление на слушателя.

Козлов был лейбницианцем. Главною темою его бесед было учение о субстанциальности я. Критикуя философию Юма, различных представителей позитивизма и сторонников психологии «без души», он остроумно вскрывал несостоятельность всякого учения о том, что я не есть первичное онтологическое начало, что я есть нечто производное, что я есть представление, возникающее в результате накопления бесчисленных ощущений и чувств, связанных между собою ассоциаицями.

Отстаивая учение о субстанции, как монаде, Козлов вместе с тем боролся против материализма; развивая гносеологический аргумент против материализма, он доказывал, что в опыте можно найти только психологические процессы и я, как субстанциального носителя их. Под влиянием бесед с Козловым я очень быстро освободился от материализма и перешел к противоположной ему крайности — к панпсихизму.

Моими новыми философскими взглядами заинтересовался С. И. Метальников. Он предложил устраивать у него на дому собрания небольшого кружка студентов для обсуждения философских вопросов. В кружке принимали участие, главным образом, Алексеев, Метальников, я, Юревич, двоюродный брат Метальникова В. М. Фатьянов, студент–медик, прекрасно игравший на скрипке, натуралист К. Н. Акерман, иногда брат Сергея Ивановича Николай Иванович и иногда В. А. Макиевский.

В семье Метальникова нас принимали радушно. Мать его, Екатерина Ивановна, души не чаяла в своем сыне и всех друзей его встречала, как родных. Отчим его, почтенный старый генерал Б. И. Виннер, основатель и владелец порохового, а потом также и динамитного завода, был очень занят делами; поэтому мы редко видели его, но всегда встречали с его стороны добродушное внимание. Дела завода шли блестяще. Поэтому у Виннеров были большие средства. Они жили в прекрасном собственном доме на Пантелеймон- ской улице. В Крыму у них было чудное имение Артек у подножия Медведь–горы (Аю–Дага), рядом с другим Артеком богатого купца Первухина. Гостеприимные Сергей Иванович и его мать пригласили нас приехать к ним летом в Крым. Кажется, в 1894 г. Юревич, Акерман и я провели у них во время каникул недель шесть[12].

Поездка в Крым, которую впоследствии я совершал много раз, произвела на меня большое впечатление. Пересекая Россию с севера на юг от Петрограда до Севастополя, видишь сложный и в то же время гармоничный состав нашей родины: природа различных областей ее и характер населения прекрасно дополняют друг друга, образуя единое могучее целое, сочетающее в себе разнообразные данные для развития богатой содержанием жизни. От березовых и хвойных лесов севера переходишь к мягкому тургеневскому пейзажу южнее Москвы, потом вступаешь в безбрежные степи, превращенные в сплошное поле пшеницы, и, наконец, попадаешь в чудный райский сад на берегу синего моря, защищенный лесистыми живописными горами от холодного дыхания севера.

Особенно живо вспоминаю прогулку в лодке лунною ночью по морю. Светлая дорожка колебалась в волнах по направлению к Константинополю. На высоком берегу над морем в каком‑то дворце внезапно осветились все окна и спустя короткое время так же внезапно погасли, как будто какие‑то нездешние гости собрались в залах и самый свет в окнах был призрачным: конечно, этот свет был отражением лунных лучей от стекол при определенном положении лодки.

Все мы, молодые гости, вместе с хозяином Сергеем Ивановичем, спали в саду в беседке, можно сказать, под открытым небом- защищенные от москитов кисеею. На рассвете в полусне мы слышали звуки игры на зурне татарского пастуха в горах. Они удивительно гармонировали с яркими краска- нми южной природы, залитой светом. В первые дни пребывания в Крыму эйдетическое восприятие природы восстанавливалось у меня: закрыв глаза, я видел перед собою желтые и красные скалы, голубое море, темно–зеленые кипарисы.

По другую сторону Аю–Дага находилось имение Парте- нит, принадлежавшее Владимиру Константиновичу Келлеру, женатому на сестре Метальникова, Вере Ивановне. Вера Ивановна была так же добра, как и ее мать, а муж ее был веселый общительный человек, талантливый рассказчик, увлекаемый своею необузданною фантазиею так, что нельзя было отличить, где у него правда подменяется вымыслом, потому что он и сам не мог провести границы между ними. Впоследствии он начал писать рассказы и некоторые из них были удачны.

В Партените у Келлера было виноделие; в громадном погребе хранились грандиозные бочки со многими сортами вина. Показывая погреб, он давал нам пробовать разные образцы вин. После возвращения из‑за границы я стал на всю жизнь почти совершенно воздерживаться от каких бы то ни было спиртных напитков, хотя вкус хороших вин мне всегда был приятен. Но, конечно, в необычной обстановке винного погреба никто из нас не был педантом и мы вышли из него на свет Божий в несколько повышенном настроении.

Осенью 1894 г. я уже ясно отдавал себе отчет в том, что наука, стоящая в центре моих интересов, — философия, и что мне необходимо пройти курс Историко–филологического факультета, если я хочу сделать философию предметом профессиональной деятельности. Я решил, будучи на четвертом курсе Физико–математического факультета, поступить одновременно также на первый курс Историко–филологического факультета. Алексеев, которого я уговаривал сделать то же, находил, что в этом нет необходимости. Он говорил, что не следует делать занятия философиею источником средств к жизни. Он рассчитывал по окончании курса естественнонаучного отделения поступить на государственную службу. Рабочий день чиновника, рассуждал он, кончается рано и, следовательно, оставляет много времени для свободных философских занятий.

Однако, мы вместе стали слушать лекции профессора А. И. Введенского по философии. В то время Введенский был в расцвете своих сил. Его лекции по истории новой философии от Бекона и Декарта до Критики чистого разума Канта включительно были превосходным историческим введением в философию. Он ясно показывал, как эмпиризм и рационализм, логически последовательно развиваясь, обнаружили свою односторонность, которая была преодолена Кантом, так как его критицизм есть синтез эмпиризма и рационализма.

Под влиянием Введенского гносеология выдвинулась для меня в это время на первый план. Я глубоко проникся убеждением, что познанию доступно только то, что имманентно сознанию. В то же время я усматривал отчетливо, что утверждение субстанциальности моего я есть достоверное знание, и глубоко проникся склонностью понимать вселенную, как систему монад в духе метафизики Лейбница. Таким образом, передо мною встала задача преодолеть Юма и Канта, именно развить теорию знания, которая объяснила бы, как возможно знание о вещах в себе и оправдала бы занятия метафизикою.

Философский кружок наш продолжал собираться у Me- тальникова. К нему с интересом стала присматриваться сестра Алексеева, Наталия Алексеевна. Ее муж, Яков Николаевич Колубовский, тоже вступал иногда в беседу с нами, но относился отрицательно к нашему увлечению метафизикою. Он был склонен к позитивизму. Свое философское образование он закончил вместе с Н. Н. Ланге, будущим профессором философии Одесского университета, занятиями экспериментальною психологиею в лаборатории Вундта. Служил он в Ведомстве Императрицы Марии в Попечительстве о слепых, где достиг видного положения, как человек дельный и практически одаренный. Однако, любя философию, он не мог отдаться целиком своей службе. В Педагогическом институте, который помещался в то время на Гороховой улице, он читал лекции по логике. В издательстве Л. Ф. Пантелеева он напечатал свой перевод последнего тома «Истории философии» Ибервега–Гейнце и написал для него очерк истории русской философии.

Жена Колубовского, Наталия Алексеевна, была преподавательницей математики в частной женской гимназии Марии Николаевны Стоюниной. Она очень любила гимназию, а также основательницу ее и директрису, Марию Николаевну. Как раз в это время осенью 1894 г. дочь Стоюниной, Людмила Владимировна, поступила на Историко–филологический факультет Бестужевских Высших Женских Курсов. Она любила верховую езду, танцы, выезды на балы и сначала не особенно увлекалась наукою. Поэтому Мария Николаевна хотела познакомить свою дочь с серьезными молодыми людьми. Ей пришла на помощь Наталия Алексеевна: она рассказала о нашем философском кружке и предложила Стоюниной познакомиться с нами. С Сергеем Алексеевичем, как братом Колубовской, она уже была знакома, познакомилась также недавно с Метальниковым, который стал в это время женихом Ольги Владимировны Димитриевой (дочери ялтинского врача), ученицы гимназии Стоюниной, жившей в пансионе при гимназии. Наталия Алексеевна познакомила со Стоюниною меня и Юревича. Вскоре было решено, что собрания нашего философского кружка будут происходить у Стоюниной.

Наш кружок дополнился дамским обществом. Деятельное участие в наших беседах принимала сама хозяйка дома Мария Николаевна. Членами кружка стали дочь ее Людмила Владимировна, ее подруга Любовь Алексеевна Мальцева, Антонина Васильевна Савицкая — слушательницы Бестужевских курсов.

Странным образом с самого начала моей жизни в Петербурге у меня было как будто предчувствие того значения, которое будет иметь для меня семья Стоюниной. Вскоре после приезда, проходя по Литейной, я увидел в окне букиниста одну из книг В. Я. Стоюнина, и фамилия эта так поразила меня, что первое впечатление от нее врезалось в мою память навсегда.

В. Я. Стоюнин принадлежал к числу виднейших русских педагогов, наряду с Пироговым, Ушинским, Водовозовым. К как теоретик–педагог, и как преподаватель русского языка и словесности, он пользовался большою известностью и был чрезвычайно любим своими учениками, среди которых было много детей высокопоставленных лиц и даже некоторых Великих князей, например, Владимир Александрович. В 1864 году он женился на бывшей ученице своей, Марии Николаевне Тихменевой, и вскоре переехал с нею из Петербурга в Москву, получив должность инспектора Николаевского Сиротского института.

В Институте атмосфера была затхлая, казенная. Забота была направлена лишь на приличную внешность. Иногда с этою целью допускалась даже ложь. Так, ученицы плохо занимались Законом Божиим, но перед экзаменом, на который приезжал епископ Леонид, священник уславливался с ученицами, какой билет будет отвечать каждая из них, и экзамен протекал блестяще. Стоюнин, отличавшийся строгим и стойким нравственным характером, не мог допустить та- ко йлжи. Он принадлежал к прогрессивному течению русской мысли и общественности, но был далек от нигилизма и всяких крайностей.

В жизнь Института он внес свежую струю нравственной ответственности, принципиальности, интереса к делу, а не показной внешности. Священнику было сказано, что ученицы должны знать курс Закона Божия, и обман на экзамене не будет допущен. Приняв это требование за пустые слова, ученицы явились на экзамен по–прежнему, подготовив один лишь заранее условленный билет, и незнание ими курса было обнаружено в полной мере.

Зато в следующем году весь класс явился на испытания с блестящими знаниями по Закону Божию. В присутствии епископа Леонида, всегда приезжавшего на этот экзамен, была вызвана лучшая ученица. Она блестяще ответила на все вопросы, но под конец, называя какой‑то город Палестины, случайно обмолвилась, улыбнулась своей ошибке и тотчас же поправилась. Епископ, враждебно относившийся к Стоюнину, резко оборвал ее, сказал, что она не выдержала экзамена и еще позволяет себе улыбаться. Класс притих, подавленный этою грубою несправедливостью. Ученицы держали экзамен очень хорошо, но все время дрожали от страха, так как видели, что епископ ищет предлога, чтобы придраться.

Когда все ответили, Владимир Яковлевич попросил разрешения дать первой ученице возможность ответить еще по какому» либо билету. Разрешение было дано, и ученица опять ответила блестяще. Епископ похвалил ее, а класс, нервы которого все время были напряжены, как туго натянутая струна, разразился в это время рыданиями. Понимая нелепость своего поведения, епископ рассыпался в похвалах Стоюнину, который принял их холодно.

Не удивительно, что в реакционных кругах Москвы такой человек, как Стоюнин, независимый и повинующийся только велениям своей совести, скоро приобрел себе множество врагов. Удобный случай для решительного нападения на него представился в 1878 году, когда начался известный политический процесс.

Среди арестованных оказалась Армфельд, дочь прежнего инспектора Института, окончившая курс раньше того, как Стоюнин стал инспектором. Тем не менее Стоюнина обвинили в том, что это он внес в Институт революционный дух, и ему было приказано в 24 часа сдать все дела Института и уйти в отставку. Возмущенные такою несправедливостью Сотюнины подумывали уже о том, чтобы уехать в Париж и там открыть курсы русской литературы. Тем временем, однако, Императрица Мария Александровна узнала о всей истории отставки Стоюнина из письма его к А. Н. Мальцевой, которая была дружна с Императрицею и дети которой были ученицами Стоюнина. Согласно желанию Императрицы Стоюнину была назначена пожизненная пенсия в размере жалованья, которое он получал в Институте.

Стоюнины купили домик в Царском Селе и поселились там. Мария Николаевна, обладая живым, необычайно энергичным и предприимчивым характером, не могла примириться с мыслью, что муж ее, полный сил, способный к широкой общественной деятельности, вырван из жизни. Она задумала основать частную женскую гимназию и чтобы подготовиться к этому делу серьезно, стала читать книги по философии и педагогике. Потом она учредила комитет для выработки педагогических основ нового учебного заведения. В комитет этот входил, кроме нее и ее мужа, П. Ф. Лесгафт.

В 1881 г. осенью гимназия была открыта. Помещалась она на Сергиевской ул., потом на углу Фурштадтской и Воскресенской в доме графа Шувалова. Стоюнину недолго суждено было работать в ней: в 1888 г. он умер от рака печени. Но жена его блестяще продолжала руководство гимназиею. Она стремилась привлекать в состав преподавателей талантливых людей. Особенно гимназия стала приобретать известность, когда председателем педагогического совета стал профессор романо–германской филологии О. А. Браун. Подлинного же расцвета достигла она тогда, когда председателем был замечательный педагог Владимир Александрович Герд (с 1904 г.), который заботился неустанно о введении новых методов преподавания, устройстве практических занятий, приобретении пособий для физики и естествознания и т. п.

Среди учителей особенно отметить надо преподавателя литературы Владимира Васильевича Гиппиуса, преподавателей истории Александру Михайловну Петрункевич, Сергея Александровича Князькова, Якова Яковлевича Гуревича, физики — Григория Михайловича Григорьева, географии — Евгению Ивановну Репьеву. Но душою всего дела всегда была сама Мария Николаевна. Она постоянно посещала классы, принимала родителей, знала каждую девочку в лицо и каждую могла назвать уменьшительным именем не только во время учения, но и много лет спустя, когда бывшие ученицы, выйдя замуж, являлись уже в гимназию, чтобы отдать в нее своих дочерей.

Мария Николаевна знала не только каждую ученицу, но и родителей ее. Поэтому в случае каких‑либо зетруднений в учении или поведении ученицы часто можно было индивидуализировать меры воздействия и во всяком случае обходиться без наказаний, которые по правилам гимназии вообще были устранены. Не удивительно, что гимназия М. Н. Стоюниной приобрела широкую известность во всей России, не только Европейской, но и Азиатской. Бывшие ученицы и их родители сохраняли теплые отношения к гимназии и к Марии Николаевне на всю жизнь.

Сношения Марии Николаевны с людьми были чрезвычайно разнообразны. В ее кабинете можно было встретить и учителей гимназии, и родителей учениц, и многочисленных знакомых ее. При квартире ее был пансион. В то время, когда я познакомился с М. Н., она уже ликвидировала его постепенно, но все же и после закрытия его одна, две ученицы оставались жить в семье Марии Николаевны.

Особенно близка была к М. Н. семья помещика Уфимской губернии Ивана Григорьевича Жуковского. В имении их Тюинск (Бирского уезда) М. Н. с дочерью нередко ездила на лето. Две дочери Жуковских, Лидия и Елена, учились в гимназии и жили в семье М. Н., как родные. Обе были очень красивы, младшая, Леночка, была писаная красавица с розовыми щеками, правильным носом и большими голубыми глазами, старшая, Ляля, — с оригинальными тонкими чертами лица, напоминающими английскую аристократку.

В семье Стоюниной жила также с 1875 г. немка бонна, Адель Ивановна Каберман, воспитывавшая Людмилу Владимировну, а потом ее детей и заведовавшая хозяйством гимназии. Членом семьи была также француженка Софи Рено (Raynaud), учившая с 1888 г. французскому языку пансионерок, а потом внуков Стоюниной и детей в детском саду при гимназии.

Вступление в оживленный мир семьи Стоюниной и ее гимназии было чрезвычайно привлекательно для меня, и для всех членов нашего философского кружка. Мы собирались в кабинете Марии Николаевны довольно часто для чтения докладов. Кроме постоянных членов кружка, выступали иногда с докладами и гости, например, художник Н. К. Рерих, в то время бывший студентом Юридического факультета. Студия у него была очень своеобразная: большой зал в два света с хорами. Хоры эти могли служить комнатою для студента. И в самом деле, на них жил несколько месяцев член нашего кружка, Ефим Иванович Тарасов.

Однажды мы всем кружком посетили студию Рериха и были чрезвычайно заинтересованы его искусством изображения доисторической жизни славян, составлявших вместе с природою одно целое, полное вещего, таинственного смысла.

Иногда наши вечера были посвящены не докладам, а слушанию игры Людмилы Владимировны на рояле или пению Любови Алексеевны Мальцевой, исполнявшей романсы и арии из русских опер. Я иногда выступал с импровизациею рассказов, мистических или страшных вроде Эдгара Поэ. На одном из вечеров появился бывший проездом в Петербурге известный историк Е. Ф. Шмурло (прежде он был два года учителем гимназии) и с большим искусством рассказал свою повесть «Симонетта».

По воскресеньям или праздникам мы устраивали часто поездки за город: отправлялись весною в Павловск гулять в парке или слушать музыку, зимою катались на санях в окрестностях Парголова или Левашова, однажды предприняли даже катанье на салазках с гор в Юкках.

Писание рассказов продолжало увлекать меня. Темою одного из моих рассказов «К идеалу» была любовь простодушного маленького чиновника к портнихе, увлекавшейся мечтами о романтической любви к какому‑нибудь блестящему светскому красавцу, титулованному лицу. Свой рассказ я отнес в редакцию «Русского Богатства». Через несколько дней мною было получено письмо от Иванчина–Писарева, приглашавшего меня зайти в редакцию поговорить о моем рассказе.

Не помню, как случилось, что я в редакцию не пошел и дело с печатанием рассказа расстроилось. Если бы рассказ был напечатан в журнале, я, наверное, стал бы энергично продолжать беллетристическую деятельность и стал бы не философом, а романистом. Темы для новых рассказов и даже для большого романа, главным действующим лицом которого был бы молодой ученый, носитель своеобразных идеалов духовной жизни, толпились еще в моей голове в течение десяти лет.

Среди студентов было много лиц, пишущих стихи и рассказы. В 1894—95 гг. возникла у кого‑то из них мысль издать «Литературный сборник студентов СПБ. Университета». Редакторами были приглашены Григорович, Майков и Полонский. Фактически заведовали делом фельетонист «Нового Времени» Сыромятников и редакционная комиссия студентов, в состав которой был выбран и я. Решено было напечатать рассказы не по алфавиту, а в порядке их достоинства, так же было поступлено и с стихотворениями. Мой рассказ был признан лучшим и напечатан первым. Обложку для сборника нарисовал Н. К. Рерих.

Редакционной комиссии пришлось встретиться со следующим странным фактом. Один студент представил в комиссию очень красивое стихотворение «Это было в Барселоне 19 мая». Оно было встречено всеобщим одобрением, но я вспомнил, что моя тетушка Евгения Константиновна читала его мне, как стихотворение Буренина. Ничего не сказав товарищам, я пошел к ней, достал томик стихов Буренина и показал членам комиссии. Уличенный в плагиате студент сконфузился и объяснил свой поступок странным затмением памяти.

Осознав, что подлинные интересы мои направлены на философию, а не на естествознание, я избрал темою зачетного сочинения вопрос о «Локализации функций в коре больших полушарий мозга». Государственный экзамен по Естественнонаучному отделению Физико–математического факультета я сдал хорошо и получил диплом первой степени.

При проверке моих бумаг в канцелярии университета обнаружилось, что у меня нет никаких документов, регулирующих мое отношение к воинской повинности. Поступая в университет, я по неосмотрительности не запасся разрешением на отсрочку отбывания ее для продолжения образования. Оставалось только надеяться на то, что в Витебске осенью 1891 года, когда происходила жеребьевка лиц, призванных на военную службу, на мою долю случайно выпал жребий, освобождающий от службы. Я написал в Военное управление в Витебск и получил ответ, что согласно жребию я должен был отбывать повинность и числюсь дезертиром, пользуясь советами Льва Николаевича Лосского и его знакомствами, я написал в комиссию прошений на Высочайшее имя подаваемых, прося освободить меня от наказания за невольное дезертирство. По удовлетворении моей просьбы, я должен был еще обратиться в военное министерство, в министерство внутренних дел и в министерство народного просвещения и получил отсрочку до 28 лет для завершения образования. Так как я в возрасте 21 года не заявил, что буду служить вольноопределяющимся, что сокращает срок службы, то мне предстояло служить простым рядовым в течение двух лет.

Выход из этого тяжелого положения был найден следующий. В течение 1895—96 гг. я был студентом второго курса Историка–филологического факультета, а осенью 1896 г. получил два урока в неделю по географии в институте принца Ольденбургского. По правилам Института двух уроков в неделю было достаточно, чтобы считаться штатным преподавателем и быть поэтому зачисленным в запас. Конечно, получив звание учителя Института, я принужден был выйти из университета и продолжать свои занятия в нем, как вольнослушатель.

В это же время я стал давать уроки латинского языка в гимназии Стоюниной для тех учениц, которые желали поступить на Высшие Женские Курсы. Через два года, окончив курс Историко–филологического факультета, я был оставлен при кафедре философии для подготовки к профессорскому званию, что тоже освобождало от воинской повинности, и тогда я перестал преподавать географию в Институте.

Чтбоы заниматься в течение трех лет на Историко–фило- логическом факультете, нужно было иметь средства. Стипендия, которую я получал на Физико–математическом факультете, прекратилась, когда я прошел курс его. В это время к Козлову как‑то зашел Владимир Сергеевич Соловьев. Знакомство с ним произвело на меня, как и на всякого, кто видел его, сильное впечатление. Его лицо пророка, глаза, глядящие из нездешнего мира, остроумные шутки, веселый смех и в то же время серьезная беседа приковывали к нему внимание.

Узнав от Козлова о моем желании специализироваться по философии, он пожелал помочь мне достать стипендию на Историко–филологическом факультете и поехал к ректору университета, кажется, профессору Никитину. Это была ошибка: с такою просьбою следовало обратиться не к ректору, а к декану факультета, профессору Помяловскому. Ходатайство Соловьева не помогло и стипендия мне дана не была на том основании, что прохождение второго факультета было некоторою роскошью: стипендии предназначались для лиц, не имеющих еще высшего образования.

В те времене неимущие студенты зарабатывали чаще всего уроками, репетированием, гувернерством. И мне случалось давать уроки, но работа эта мне не особенно нравилась. Правда, в течение двух лет у меня был один интересный, оригинальный урок. По рекомендации П. Ф. Лесгафта я был приглашен в дом поэта князя Голеншцева–Кутузова давать уроки природоведения сыну и дочери его. Для этих уроков мне нужно было конструировать несложные аппараты, например, для того, чтобы демонстрировать давление атмосферы, наблюдать образование кристаллов и т. п.

Князь и княгиня были люди образованные и приятные в обхождении с людьми. Княгиня иногда вступала со мною в беседы по вопросу о внутреннем политическом положении России, рассказывала о брожении среди крестьян, которое ей приходилось наблюдать при поездках в свое поместье на юге России. Когда я высказывал ей свои соображения об отсталости нашего государственного порядка, она во многом соглашалась со мною, но будущее России рисовалось ей в мрачных красках. Узнав, что она с мужем бывала в Берлине при дворе императора Вильгельма II, я спросил ее о наружности Вильгельма; мне почему‑то казалось, что Вильгельм II был очень красив. Она очень решительно опровергнула это замечание мое, говоря, что на портретах его физиономию идеализируют, в действительности же он некрасив и ничтожен.

Меня давно уже привлекала мысль зарабатывать литературным трудом, прежде всего переводами философских книг. По просьбе Козлова, Вл. Соловьев обдумал этот вопрос и посоветовал мне перевести два трактата Канта „De mundi sensibilis atque intelligibilis forma ac principiis" и „Fortsdmtte der Metaphysik seit Leibniz und Wolf“. Совет был весьма непрактичен: перевод этих статей, к тому же одной из них с латинского, был очень труден для новичка и слишком ответствен; к тому же даже в случае напечатания его гонорар был бы очень незначителен, несоразмерен с трудом. Тем не менее я с жаром принялся за дело.

Работа эта была мне в высокой степени полезна: она требовала очень большой обдуманности и тщательности, после труда, вложенного в нее, все другие переводы были уже делом легким. Проверенный Соловьевым и Козловым перевод я отдал в редакцию журнала «Научное обозрение». Печатание его там откладывалось с месяца на месяц, пока я, занятый уже другими переводами, не забыл о нем. Лет через десять или более я случайно узнал, что в конце концов мой перевод был напечатан в журнале. Впоследствии он был переиздан в трудах Петербургского Философского Общества.

Поощряемый Соловьевым я изредка, не более раза в год, позволял себе заходить к нему в гостиницу « Angleterre», где он останавливался обыкновенно, приезжая в Петербург. Уже с утра у него бывали его многочисленные друзья и знакомые, со всеми он был мил и приветлив, ведя оживленную беседу.

Однажды зашла речь о Н. К. Михайловском и о том, что он всегда окружен молодыми красивыми поклонницами. «Да, да, он известный Жон–Дуан!», подтвердил Соловьев и закатился своим характерным смехом на высоких нотах. Когда Соловьев платил по счету и получал сдачу, он после прикосновения к деньгам неизменно подходил к умывальнику и омывал руки скипидаром.

В последний раз я видел его в 1900 г. В то время я был уже на пути к своему интуитивизму. Соловьев с интересом и симпатиею слушал мои рассуждения о гносеологической проблеме, а я, увлекаясь в то время логикою и гнесеологиею, вовсе и не подозревал, что через двадцать лет окажусь в разработке метафизической системы наиболее близким к Соловьеву из всех русских философов. На прощанье Соловьев подарил мне свое «Оправдание добра» и хотел завернуть книгу в бумагу, но делал это весьма неловко и, когда я пришел ему на помощь, сказал: «Посмотрим, может быть, молодое поколение философов лучше справляется с такими задачами».

Из материальных затруднений меня мывел деловой и практичный Я. Н. Колубовский. Он предоставил мне перевод книги Ремке «Очерк истории философии». Потом, сговорившись с издателем Л. Ф. Пантелеевым, он поручил мне перевод «Истории древней философии» и «Истории средневековой философии» Ибервега–Гейнце. Это был каторжный труд не только вследствие обилия греческих и латинских цитат, но еще и потому, что библиографические данные требовали при переписке их чрезвычайной тщательности. Работа моя длилась года два; Л. Ф. Пантелеев оплачивал ее очень хорошо, но в печати она не появилась. Колубовский хотел издать книгу под своею редакциею, однако, будучи завален множеством работ, все не мог найти времени, чтобы просмотреть перевод.

Кажется, в 1898 г. я познакомился с Д. Е. Жуковским. Он задумал издать по–русски «Историю новой философии» Ку- но Фишера и предложил мне перевести том о Шеллинге, а потом два тома о Гегеле. В это время моя сестра Аделаида приехала в Петербург, поступила на Высшие Курсы и поселилась тоже в квартире А. А. Козлова. Я купил пишущую машинку Бликенсдерфера и, подготовив заранее в уме перевод нескольких страниц Куно Фишера, диктовал его сестре, а она писала на машинке.

Будучи сначала студентом, а потом от 1896 до 1898 г. вольнослушателем Историко–филологического факультета, я занимался гуманитарными науками лишь настолько, чтобы сдавать экзамены, а все свое время отдавал занятиям фило- софиею. Условия для моих занятий были чрезвычайно благоприятны, особенно летом. В 1895 г. Л. Н. Лосский купил имение Товарово в Островском уезде Псковской губернии. Оно находилось в большой глуши; небольшая река, удобный помещичий дом, сад, большие леса — все привлекало в этом имении. Летом, кажется, 1896 г. мы с Львом Николаевичем поехали в Товарово; осмотрев имение и отдав хозяйственные распоряжения, Лев Николаевич уехал, и я прожил один в полном уединении месяца полтора. В это время я увлекался чтением главных произведений Шопенгауэра, наслаждаясь его языком, разносторонним образованием, использованием фактов естествознания для целей философии. С этих пор я проводил часть лета в Товарове, часть лета в Невельском уезде. В 1898 г. я убедил свою мать провести лето не в Горах, а в собственном имении, в Семенове; мать и сестра наняли комнату в доме арендатора, а я поселился в развалившемся помещичьем доме, где над одною комнатою сохранился потолок.

В этом году весною я сдал государственный экзамен на Историко–филологическом факультете с дипломом первой степени. В качестве зачетного сочинения я хотел представить рассуждение, в котором ставил целью доказать, что множественности причин не бывает и связь действия с причиною однозначна. Введенский, руководясь педагогическими соображениями, предпочитал темы по истории философии, посвященные анализу и сопоставлению каких‑либо двух учений. Следуя его совету, я выбрал тему «Рационализм Декарта, Спинозы и Лейбница». В своем сочинении я доказывал, что система Лейбница есть наиболее последовательное развитие основ рационализма.

Загрузка...