После опыта революции 1905 года я понял, что революционный переворот, сполна опрокидывающий историческую государственную власть, есть величайшее бедствие в жизни народа. Поэтому февральская революция 1917 года вызвала во мне чувство ужаса. У меня было мистическое восприятие исчезновения государственной организующей силы, социальной пустоты на ее месте.[30]
В апреле в Петербург приехал из Швейцарии Ленин и тотчас начал пропаганду против Временного правительства. Уже в конце апреля, идя по Литейному проспекту, я встретил демонстрацию с красными флагами и лозунгами против «буржуазного» правительства. Особенно ненавистны были большевикам министры Милюков и Гучков, которые и подали в отставку в начале мая.
Социалисты устраивали минтинги, организовывали школы для подготовки пропагандистов своих идей. Я счел себя обязанным принять участие в политической жизни и сказал А. А. Корнилову, члену Центрального Комитета партии «кадетов» (конституционно–демократической партии, партии народной свободы), что нам необходимо тоже устроить школу, в которой излагались бы и защищались идеалы нашей партии. Корнилов доложил об этом Центральному Комитету и такую школу было поручено организовать жене профессора Жижиленко и мне. Работа эта оказалась чрезвычайно сложною и трудною. Все другие занятия пришлось отложить в сторону и целые дни проводить в подыскании лекторов, помещений, скамеек и стульев для устройства наших митингов и т. п. На одном из таких митингов я говорил, между прочим, что в борьбе против капитализма можно резко осуждать капиталистическую эксплуатацию труда капиталом, но, конечно, необходимо сохранять уважение к личности капиталиста. Я считал это положение истиною, столь прочно обоснованною этически, что не может быть сомнения в ней. На первой скамье против меня сидела молодая интеллигентка, хорошо одетая; на лице ее я прочитал насмешливо отрицательное отношение к моей мысли. Ясно было, что фанатики–ре- волюционеры — люди с другой планеты, с которыми нельзя найти общего языка.
В нормальное время я много работал летом для подготовки лекций и семинария на будущий учебный год. Быть вне философской работы и отдавать все время мелочам организации политических лекций стало для меня невыносимо. Недель через шесть я отказался от ведения этой работы и она была передана другому лицу. Освободившись от нее, я тотчас принялся за чтение литературы о свободе воли, собираясь устроить семинарий, посвященный этой проблеме. Однако еще две общественные работы, интересные для меня, я выполнил в это время. У партии народной свободы был своего рода катехизис, брошюра, написанная профессором Московского университета Кизеветтером, русским историком. Присматриваясь к кратким и заманчивым лозунгам партии социалистов–революционеров, я решил написать брошюру с популярным изложением программы партии народной свободы. Она была напечатана под заглавием «Чего хочет партия народной свободы?». Кроме того мною была написана статья «О социализме» и напечатана летом 1917 г. в «Вестнике партии народной свободы». В этой статье я высказывал сочувствие английскому фабианскому социализму, задававшемуся целью осуществить социализм путем эволюционным, а не революционным. Я говорил в ней, что эволюционный путь приведет не к социализму, а к выработке новой формы экономического строя, сочетающей ценные стороны индивидуалистического хозяйства с ценными сторонами коллективистического идеала социалистов.
мая (старого стиля) родился в нашей семье сын Андрей. Однажды, когда жена моя еще лежала в постели после родов и я стоял у ее кровати, я услышал на улице топот копыт множества лошадей. Подбежав к окну, я увидел, что оседланные лошади без всадников мчатся в беспорядке по нашей улице. Они выбежали с Ивановской улицы, соседней с нами. Там находилась редакция только что основанной газеты, кажется «Воля», имевшей большие средства от влиятельной буржуазии и предназначенной для борьбы против крайних революционных партий. Правительство получило сведения о том, что большевики собираются овладеть помещением газеты и разгромить ее. Для защиты газеты был отправлен отряд казаков. Спешившись, казаки пошли поблизости в ресторан, полагаясь на то, что их дисциплинированные лошади будут стоять смирно. Большевики спугнули лошадей и они бросились бежать. Кончилось дело тем, что большевики овладели помещением газеты и Временное правительство не могло справиться с ними. С каждою неделею все яснее обнаруживалась неспособность правительства обуздать большевиков. Ему необходимо было опереться на какую‑либо надежную часть. Русский историк Мстислав Вячеславович Шахматов, племянник известного адвоката Шахматова, рассказывал мне в Праге, что он однажды был свидетелем следующего случая. Служа в секретариате Государственного Совета, он находился в Мариинском дворце где в это время происходило заседание министров Временного правительства. Во дворец явилась делегация Георгиевских кавалеров, вызвавшая к себе для переговора Милюкова. Шахматов стоял в зале за колонною и слышал, как делегаты сообщали, что они могут образовать военный отряд для поддержки Временного правительства. Милюков отклонил их предложение. Через несколько лет после этого рассказа Шахматова я воспользовался приездом Милюкова в Прагу и спросил у него, почему он отклонил предложение делегации Георгиевских кавалеров. Он ответил, что правительство не могло принять услуг случайно явившейся к нему делегации, члены которой не были ему известны.
Спасти правительство в конце лета мог только генерал Корнилов, шедший в Петербург со своею дивизиею, чтобы очистить город от большевиков, но предприятие этого замечательного генерала–демократа не удалось, главным образом, по вине Керенского. Вскоре после неудавшегося похода Корнилова большевики, руководимые Лениным и Троцким, свергли 25 октября (старого стиля) Временное правительство и захватили власть. Все интеллигентное общество, стоявшее вне революционных кругов, было уверено, что партин, увлеченная фантастически утопическим планом Ленина, осуществить социализм в экономически отсталой стране и состоящая из лиц, не знакомых с практикою государственной деятельности, продержится у власти не более двух–трех недель. Начались небольшие забастовки; и мы, профессора университета, тоже забастовали. Однако через три недели никаких сил для свержения большевиков не оказалось, и наша забастовка прекратилась.
Болыпевицкое правительство объявило, что все население должно сдать имеющееся у него оружие в течение трех дней под страхом смертной казни в случае невыполнения этого требования. У меня был браунинг, у сыновей два немецких тесака, которые были подарены им русскими ранеными солдатами. Мы не хотели отдать это оружие захватчикам власти. Мальчики бросили свои тесаки в четвертом этаже в трубу вентилятора, но оказалось, что они, долетев до третьего этажа, застряли в трубе и конец тесака торчал из вентилятора. Тогда они сбросили их в трубу в первом этаже и тесаки попали в подвал, затопленный водою после осеннего наводнения Невы. Браунинг мы с женою хотели бросить в Фонтанку или в Неву. Но оказалось, что это нелегко сделать так, чтобы остаться незамеченным. Поэтому мы обернули его клеенкою, поехали в Павловск и закопали его в парке под корнями высокой сосны.
В демонстрации в защиту Учредительного собрания мы с женою, конечно, участвовали; она не помогла. Собрание это было без труда разогнано болыпевицким правительством. Началась скучная беспросветная жизнь под давлением боль- шевицкого деспотизма. Тяжелое несчастие обрушилось в это время на нашу семью. Наша десятилетняя дочь Маруся, ангельский характер которой восхищал всех знавших ее, заболела в октябре 1918 года. Женщина врач, обслуживавшая гимназию, приняла ее болезнь за грипп. На четвертый день мы пригласили доктора Белоголового. Он заметил отек в ее горле и посоветовал пригласить ларинголога. К вечеру нам удалось добиться приезда ларинголога. Взглянув в глубину горла посредством зеркальца, он сказал, что у дочери нашей дифтерит, тяжелая форма этой болезни, называемая круп- пом. Это дифтерит на голосовых связках в глубине горла. Россия в это время была оторвана от всего культурного мира. Сыпной тиф, дифтерит, дизентерия косили множество жизней. Лекарств против этих болезней почти невозможно было достать. Нам удалось добыть антидифтеритную прививку, но было уже поздно, и наша дочь на следующее утро умерла. Пригласили священника отслужить панихиду. Эта служба начинается словами «Благословен Бог наш всегда, ныне и присно и во веки веков. Аминь». Эти слова, выражающие убеждение в том, что все случающееся в нашей жизни, руководимой Провидением, имеет глубокий смысл, производят в такой обстановке потрясающее впечатление.[31]
Священник, приглашенный нами, оказался высоко культурным человеком. Он переводил стихами латинских поэтов и сам писал стихи. Он подарил нам свой «Венец сонетов Бо- жией Матери».
Наша дочь похоронена была на Волковом кладбище в могиле деда ее Владимира Яковлевича Стоюнина, на которой стоит красивый памятник, крест из черного, гранита. Кладбище это дорого русскому человеку тем, что на нем похоронены многие видные деятели русской культуры, например критик Белинский, Тургенев.
В конце февраля 1919 года, когда мы находились на могиле Маруси, у меня было удивительное мистическое восприятие. Был солнечный предвесенний день; на небе были небольшие светлые облака; в сочетании берез с облаками я воспринял отчетливо милую улыбку нашей дочери. Такое переживание легче всего объяснить, как сочетание объективного восприятия берез и облаков на небе с субъективным образом фантазии. Но сторонник органического учения о строении мира может допустить, что умершее лицо способно совершать акты преходящего воплощения в различные отрезки природы и через них вступать в общение с нами. Самый талантливый из моих учеников, Д. В. Болдырев, усвоивший гносеологию интуитивизма, задался целью разработать учение о фантазии, как ведении предметов иного мира. С этою целью он провел лето 1914 г. в Пиринеях, желая пожить вблизи Лурда в той природе, среди которой Бернадетта имела видение Божией Матери. Свои наблюдения Болдырев изложил в статье «Огненная купель» (Русская Мысль, 1915).
В течение года владычества большевиков промышленность была разрушена. Запасы пищевых продуктов, например сушеной воблы, которою прежде питались рабочие, были в Петербурге съедены и начался голод. В больших городах появилось людоедство. В 1933 году в начале насильственной организации колхозов людоедство опять возобновилось, но уже среди крестьян, когда голодали жители самых плодородных провинций России, Малороссии и Северного Кавказа. Голод этот был умышленно организован правительством, чтобы сломить волю крестьян, сопротивлявшихся введению колхозов.
Для отопления Петербурга в окрестных губерниях производились до революции грандиозные заготовки дров; нарубленные поленья должны были сохнуть в течение года. Эта важная отрасль промышленности, как и вся хозяйственная жизнь России, была разрушена, и мы начали мучительно страдать от холода. Вся наша большая семья поместилась в трех смежных комнатах, в которых удавалось поддерживать температуру на уровне 3° С. Работать приходилось сидя в шубе, с шляпою на голове. Почти все деревянные дома и заборы были использованы для отопления. Было время, когда электричество подавалось только на самое короткое время, а вода не поднималась выше третьего этажа. В университете я читал лекции в шубе и шапке, при освещении аудитории свечею, приносимою одной из слушательниц.
На юге России образовалась добровольческая армия против большевиков и началась гражданская война. Когда армия генерала Деникина вошла в Орел и ожидалось наступление ее на Москву, велики были надежды наши на освобождение от большевиков и тем горестнее было разочарование, вызванное катастрофическим отступлением ее. Такое же разочарование испытали мы, когда разъезды армии Юденича появились уже в предместье Петербурга, и тем не менее поход этого генерала закончился неудачею. Надежда на падение болыпевицкого правительства окончательно исчезла, когда армия адмирала Колчака, продвинувшаяся из Сибири до Глазова на Волге, вынуждена была стремительно отступать и была разбита большевиками.
В Перми в армию Колчака вступил Д. В. Болдырев, который был в это время приват–доцентом Пермского университета. Он организовал крестоносные отряды для борьбы с большевиками и, надевея стихарь, проповедовал защиту религии и родины против безбожной и бесчеловечной власти. Между тем в Иркутске в январе 1920 г. образовалось очень левое правительство Политический центр, состоявший главным образом из социалистов–революционеров и меньшевиков. Колчак, отступая из Омска в Иркутск, пользовался поездами железной дороги, находившейся в руках чехословацких легионеров, командиром которых был генерал Syrovy. Этот генерал, в свою очередь, был подчинен начальнику Французской Военной Миссии в Сибири генералу Maurice Janin. Генерал Janin дал право генералу Сыровому поступить с Колчаком по своему усмотрению, и чехословаки выдали Колчака Политическому центру, который передал его большевицкому правительству.{32}
Д. В. Болдырев отправил свою жену и двухлетнего сына во Владивосток, а сам остался с Колчаком. Он был бы расстрелян вместе с Колчаком, если бы не заболел сыпным тифом и умер в тюремном госпитале в Иркутске. О его предсмертной молитве и кончине я сообщил в некрологе, напечатанном в журнале «Мысль» (1921 г., N° 1).
Болыпевицкий террор становился все более жестоким. Моя жена была однажды по делам гимназии Стоюниной в канцелярии начальника учебных заведений. Ожидая приема, она слышала рассказ этого начальника о том, что он накануне вернулся из Тверской губернии, куда ездил руководить «красною неделею». Комиссар, присланный откуда‑либо из центра, призывал к себе начальника уезда и распоряжался, чтобы в течение недели было расстреляно такое‑то число лиц. Кого именно расстрелять, определялось следующим образом, согласно рассказу, слышанному моею женою. Начальник уезда принес комиссару тетрадь со списком имен священников, бывших офицеров, помещиков, фабрикантов, вообще лиц, считавшихся по своему душевному строю неспособными стать строителями коммунизма. Комиссар, перелистывая тетрадь, тыкал пальцами наугад на ту или другую строку; на чье имя случайно попадал палец, тот и подлежал расстрелу.
В той же канцелярии происходил однажды такой разговор.
Кто‑то стал хвалить гимназию Стоюниной, говоря, что в ней воспитание детей индивидуализируется: «Стоюнина, учителя и воспитатели принимают во внимание характер каждой ученицы и каждого ученика; в школе Стоюниной все отношения имеют семейный характер» (мальчики в это время принимались в гимназию, потому что большевики ввели совместное обучение детей обоего пола; теперь они отменили совместное обучение). Начальник учебных заведений, выслушав такие похвалы, сказал: «Семейные отношения в школе это — вредный буржуазный порядок; воспитывать всех учащихся нужно в одном и том же духе».
Приблизительно в 1919 г. Андрей Белый позвонил мне по телефону и предложил прочитать публичную лекцию в основанной им Вольной Философской Академии, которая сокращенно называлась Вольфила. Условлено было, что я прочитаю лекцию на тему «Бог в системе органического миропонимания». По всему Петербургу были расклеены объявления о ней. Она состоялась у «обдисков»; так назывались «обитатели дома искусства». Это был громадный дом, отнятый, кажется, у Елисеева и предоставленный деятелям искусства. Большой зал был полон народа. В первых рядах сидели интеллигенты, жаждавшие услышать лекцию против атеизма; у выхода из зала стаяли матросы и красноармейцы, пришедшие поздно и не нашедшие уже свободных стульев. После лекции состоялись прения. Андрей Белый расхвалил мою лекцию, сказав, что он со мною вполне согласен и начал излагать, в чем состоит это согласие. Он преподнес свое понимание Бога, конечно, в духе пантеизма, следовательно, глубоко искажая смысл моей лекции. После него говорил доктор медицины Шапиро. «Профессор Лосский», сказал он, «излагал туманные мистические учения о Боге. К чему все это? Вопрос решается очень просто: материя есть Бог. В самом деле, подумайте только, какими удивительными свойствами она обладает. Ласточка, например, вьет свое гнездо инстинктивно, не обучаясь этому искусству; своих птенцов она вместе с самцом кормит не жалея своих сил». Слушая это упрощенное решение вопроса о Боге, интеллигенты, сидевшие в первых рядах, не могли удержаться от смеха. Доктор Шапиро обиделся и сказал: «Я много читал лекций в народных университетах, и никто не встречал их смехом».
В заключение попросил слова матрос, один из тех, кого Троцкий назвал «краса и гордость революции». Это был мужчина высокого роста и могучего сложения. Он стоял в группе таких же, как он, молодцов матросов. «Профессор Лосский говорит о Боге что‑то непонятное и ненужное. Где Бог? — Бог — это я», провозгласил он, тыкая себя рукою в грудь. «Боги — это они», указал он на своих товарищей.[33]
Люди, сбитые с толку большевиками, свирепо ненавидели в это время религию и всякое упоминание о сверхземном бытии. На одном концерте артист пел романс Рахманинова «Христос воскрес поют во храме». Один из слушателей выстрелил в певца, но, к счастью, не попал в него.
Через несколько дней после моей лекции ко мне позвонили из правления Вольфилы и предложили стать членом этого общества. Я спросил о цели Вольфилы. Мне ответили, что задача Вольфилы — разрабатывать идеи социализма и содействовать распространению их. Я сказал, что я не социалист и поэтому не могу быть членом Вольфилы. Меня попросили прийти в правление, чтобы обстоятельно обсудить вопрос. В правлении меня встретила моя бывшая слушательница Эсфирь Захарьевна Гурлянд и выразила удивление, как можно найти какие‑либо возражения против социализма. «К тому же», сказала она, «вы сами писали в Вестнике партии народной свободы, что сочувствуете фабианскому социализму». — «Да», ответил я, «но в своей статье я пояснил, что сочувствую эволюционному фабианскому социализму потому, что на пути эволюции он приведет не к социализму, а к более сложному экономическому строю, сочетающему ценные стороны индивидуалистического и социалистического хозяйства». Таким образом мне удалось избежать включения в Вольфилу.
Кажется, в 1920 г. мне было предложено прочитать курс «Введения в философию» в Народном университете на Шлис- сельбургском тракту. В виде платы за лекцию профессор получал несколько фунтов черного хлеба, ароматного, хорошо выпеченного. Для нашей голодающей семьи это был ценный подарок, дороже золота. По дороге в Народный университет я заходил на Шлиссельбургском тракту в церковь. Случалось при этом попадать на богослужение и, так как я внутренне уже вернулся к Церкви, этот процесс завершился окончательным присоединением к ней.
В Народном университете до революции слушателями были рабочие. Теперь, после болыпевицкой революции, многие рабочие получили квартиры в городе, сообщение с окраинами города было очень затруднено и потому оказалось, что моими слушателями были народные учителя и учительницы, фельдшера и фельдшерицы и т. п. полуинтеллигенты, жившие вблизи университета. Только один мой слушатель оказался рабочим. В молодости он был религиозным человеком, но во время гражданской войны, будучи солдатом красной армии, он под влиянием болыпевицкой пропаганды стал атеистом. Как только он вернулся из армии в Петербург, он увидел объявление о моей лекции в Вольфиле, пошел на нее и после этого вернулся к религии. Рабочий этот жил не на окраине, а внутри Петербурга. После лекции мы с ним шли вместе по пустынному Шлиссельбургскому тракту и благодаря такому спутнику я был спасен от опасности грабежа и даже убийства. В то время на таких улицах часто происходили убийства с целью овладеть платьем прохожего.
Приблизительно в то же время меня пригласили в Великом посту сказать слово в церкви, кажется, св. Екатерины, которая находилась в рабочем квартале где‑то за Экспедициею Заготовления Государственных Бумаг. В церкви этой молился простой народ. Мое слово о том, что ошибаются люди, отрицающие бытие Бога, вряд ли было понятно моим слушателям, но им приятно было видеть, что ученый человек твердо убежден, как и они, в существовании Бога. Я говорил с высокого амвона и видел, что около него стоит группа молодых людей. Это были комсомольцы со своим вожаком во главе. Когда я кончил слово и сошел с амвона, вожак комсомольцев взбежал на него и начал свою антирелигиозную пропаганду. Чтобы заглушить его речь, молящиеся запели «Царю Небесный»; комсомолец в свою очередь дал знак своим товарищам и они запели Интернационал. Тогда возмущенный народ вытолкал их из церкви. Они побежали в казарму матросов и вызвали их для борьбы с верующим народом. Меня вывели из церкви боковым ходом и дали мне провожатым почтенного старого рабочего Экспедиции Заготовления Государственных Бумаг. Побоища не было, потому что народ быстро разошелся из церкви. Говорили потом, что предводитель комсомольцев получил выговор от своего начальства за бестактное поведение.
Семья наша, голодавшая в течение двух лет, вся была обречена на гибель, как и многие другие семьи интеллигентов. Спасла нас от смерти американская организация ARA (American Relief Association), устроившая в 1921 г. свои отделения по всей России. Лица, желавшие помочь голодающим, вносили в эту организацию 10 долларов, указывая адрес, кому они хотели послать продовольствие. ARA доставляла по данному ей адресу трехпудовую посылку, содержащую в себе муку, рис, жиры, жестянки с молоком и т. п. драгоценные продукты. Наша семья, имевшая друзей в Западной Европе, стала получать ежемесячно такую посылку. Мы и многие другие интеллигенты были таким образом спасены от гибели. Наш маленький Андрей, указывая на жестянку с молоком, спросил, что на ней написано. Я сказал, что надпись на ней английская, и в ней говорится о молоке из Америки. Андрей тогда заявил, что он будет учиться английскому языку. И действительно, через два года после этого первый иностранный язык, которому он стал обучаться, был английский.
Благодаря улучшившемуся питанию силы русской интеллигенции начали возрождаться и потому явилось стремление отдавать часть их на творческую работу. Прежде, когда мы были крайне истощены голодом и холодом, когда не ходили трамваи и не было извозчиков, профессора могли только дойти пешком до университета, прочитать лекцию и потом, вернувшись домой, в изнеможении лежать час или два, чтобы восстановить силы. Теперь появилось у нас желание устраивать собрания научных общест и вновь основать журналы взамен прекративших свое существование изданий. Экономисты основали журнал. Петербургское Философское общество стало издавать философский журнал «Мысль». Редакторами его были избраны Э. Л. Радлов и я. Мы успели напечатать три номера; четвертый номер был уже набран, но не появился в свет: большевицкое правительство запретило наш журнал. Между прочим, в этом номере должна была появиться моя критика теории знания большевика Богданова, именно его «Философии живого опыта».
До осени 1921 г. болыпевицкое правительство мало вмешивалось в преподавание, по крайней мере, философских наук. Я мог продолжать свою работу вполне в том духе, как и до революции. Например, в 1919/20 году я читал курс «Фихте, Шеллинг, Гегель». В 1918/19 темою семинария у меня была «Проблема свободы воли»; в 1920/21 я даже устроил просеминарий «Материализм, гилозоизм, витализм» с целью борьбы против материализма. В течение трех лет болыпевицкое правительство подготовило кадры «красных профессоров» для многих наук и осенью 1921 г. в Москве состоялось заседание Государственного Ученого Совета (ГУС) для решения вопроса, каких профессоров следует удалить из университетов. Председательствовал в этом собрании М. Н. Покровский. Когда очередь дошла до моего имени, кто‑то из членов ГУСа сказал: «Лосский защищает догмат Троичности; такой профессор не может быть терпим в университете». Он имел в виду мою книгу «Мир как органическое целое», напечатанную сначала в «Вопросах философии и психологии» в 1915 году, а потом отдельною книгою. В ней я писал только, что Абсолютное есть сверхличное бытие, а потому ему доступно личное и даже трехличное бытие. В то время, когда я писал эту книгу, я был вне Церкви, медленно приближался к ней и высказал эту мысль лишь мимоходом. Узнав о ней, Покровский сказал: «Посмотрим, что сказано о Лосском в энциклопедическом словаре». Он взял в руки второе издание словаря Брокгауза и Ефрона и прочитал о том, что я был изгнан из гимназии «за пропаганду атеизма и социализма». «В таком случае у Лосского есть заслуги», сказал Покровский и решил, что меня нужно удалить из университета, но включить в число членов Научно–исследовательского института.
После этого заседания кафедра философии Петербургского университета была совершенно разгромлена: были удалены все приват–доценты и два профессора, Лапшин и я. Оставлен был профессором только А. И. Введенский, но в дополнение к нему назначен был профессором молодой человек Боричевский, которому, между прочим, было поручено, когда Введенский объявит курс Логики, читать тоже параллельный курс Логики.
Этот Боричевский был послан большевиками за границу для получения философского образования. Ему удалось быть принятым в Лозаннский университет, где он занялся изучением философии Эпикура. Вернувшись в Россию, он стал читать публичные лекции на такие, например, темы: «Спиноза как материалист». Его знания в области философии были крайне ограниченны. Когда он говорил, например, о философии Платона, студенты подмечали его ошибки и насмехались над ним.
Узнав о своей отставке, я переживал этот акт болыпевиц- кого правительства, как незаслуженную мною обиду. Дней через пять после этого, в день Успения Божией Матери, у меня началась желчнокаменная болезнь. Первые припадки прохождения желчного камня через желчный проток, обнаруживающие наличность этой болезни, нередко возникают после сильных душевных потрясений. Болезнь моя была очень тяжелою. Почти после каждой еды у меня начиналось болезненное прохождение желчного камня. Врачи предписали постельный режим и я пролежал почти четыре месяца. Перед Рождеством припадки прекратились и я начал поправляться. В это время ко мне приехал актер Гайдебуров, глава труппы, дававшей спектакли в театре при Народном доме графини Паниной. Он сказал мне, что в их театре будет в двухсотый раз представлена драма Бьернстерне–Бьернсона «Свыше нашей силы», и он просит меня высказать перед началом спектакля свое мнение о смысле этой драмы. Я охотно принял его предложение.
В театре Гайдебурова исполнялась первая часть этой драмы, представляющей собою трилогию. В первой части изображена жизнь семьи норвежского пастора, пламенно верующего христианина, обладающего силою чудесного исцеления больных. Дети пастора, сын и дочь, наблюдая современную им общественную жизнь, пришли к убеждению, что только их отец — настоящий христианин, а остальные люди — безнадежные эгоисты; пэотому идеал поведения, проповеданный Христом, — свыше силы человека, и улучшение человеческой жизни может быть достигнуто лишь земными средствами, именно путем социалистической революции. Во второй и третьей части этой драмы дети пастора после социалистической революции разочаровываются в ней, видя, что она не ведет к осуществлению идеала добра. Эти части драмы художественно слабы и не годятся для исполнения в театре. Мария Николаевна Стоюнина, зная, что первая часть драмы, исполняемая в театре Гайдебурова, представляет собою значительное художественное произведение, однажды купила билеты для старших классов гимназии, и мы, учителя, вместе с ученицами, видели эту пьесу. Впечатление, производимое ею, было так сильно, что по окончании спектакля аплодисментов не было, все оставались на своих местах и начинали расходиться лишь тогда, когда служители гасили свет.
Когда я приехал в театр, оказалось, что перед началом спектакля будут говорить о значении драмы несколько лиц с различных точек зрения. Первою говорила товарищ Ядвига, которая была в то время председательницею Союза безбожников. Она приехала в театр с целою свитою болыневиц- ких деятелей. Когда дошла очередь до меня, я начал говорить, что христианский идеал кажется неосуществимым и потому бессмысленным тем лицам, которые воображают, будто весь мир состоит только из царства бытия, изучаемого физикою, химиею, физиологиею, и не допускают возможности более высоких форм бытия. Как только стало ясно, что я буду защищать христианскую идею Царства Божия, как реализации абсолютного добра, товарищ Ядвига и вся ее свита, с шумом поднявшись со своих мест, уехали из театра. После моей речи подошел к Гайдебурову социолог Питирим Александрович Сорокин и попросил слова. Он говорил о том, что задача русского народа состоит в том, чтобы осуществить идеал, начертанный святым Нилом Сорским, Достоевским, Львом Толстым.[34]
В январе 1922 года болезнь моя после передышки, длившейся только один месяц, возобновилась с еще большею силою, чем прежде. Мне опять пришлось лежать в постели. Я исхудал до такой степени, что, казалось, у меня остались только кожа и кости. Во время одного из припадков желчный камень застрял в желчном протоке и при каждом дыхании я испытывал значительную боль. Желчь не могла поступать из желчного пузыря в кишечник и у меня началась желтуха. Я и лечивший меня доктор Аладьин пришли к мысли, что необходима операция. Ко мне пришел хирург П., профессор Военно–Медицинской Академии. Прощупав область печени, он признал необходимость операции. Удаление желчного пузыря, говорил он, операция легкая, но в данном случае придется произвести, кроме того, еще и вскрытие желчного протока, вслед затем необходим будет дренаж, и заживление оперированного места произойдет лишь через несколько недель. Был конец Страстной недели и потому профессор предложил моей жене привести меня в клинику после Пасхи. Я был крайне истощен и думаю, что после этой операции вряд ли остался бы в живых. К счастью, однако, через два часа после визита хирурга желчный камень сам прошел через проток.
В это время по всей России болыпевицкое правительство производило изъятие церковных ценностей под предлогом необходимости использовать церковные богатства для помощи голодающим. Патриарх Тихон и епископы обратились к верующим с просьбою жертвовать золото и другие ценности с тем, что они будут употреблены на помощь голодающим и таким образом Церковь спасет от конфискации такие ценные священные предметы, как, например, дарохранительницы. В день Благовещения Божией Матери я обратился к своей жене с просьбою пойти, кажется, в Казанский собор и пожертвовать некоторые из наших ценных вещей. Я убеждал свою жену сделать это пожертвование, испытывая сильное волнение, и, когда она согласилась исполнить мою просьбу, я почувствовал во всем теле своем какое‑то своеобразное переживание счастливой удовлетворенной цельности. С этого момента я исцелился от своей болезни; желтуха пройла и, когда на третий день Пасхи моя жена отправилась в клинику и рассказала профессору, что желтухи больше нет и я чувствую себя хорошо, он признал, что можно обойтись без операции. Вспоминая начало и конец своей болезни, я нахожу, что и возникновение ее и внезапное исцеление от нее как‑то связаны с моим отношением к Божией Матери.
Хотя припадков желчнокаменной болезни у меня больше не было, все же доктора советовали мне поехать лечиться в Карлсбад, чтобы упрочить нормальное состояние печени. Я начал хлопотать о разрешении мне поездки в Чехословакию. Прошение об этом надо было послать в Москву. После трех месяцев хлопот получено было извещение, что заграничный паспорт будет выдан мне после усплаты за него что‑то вроде 50 тысяч рублей: инфляция в это время чрезвычайно обесценила деньги.
Что касается визы в Чехословакию, она была дана мне легко. Первый президент Чехословакии Томас Масарик, бывший раньше профессором философии Чешского Карлова университета в Праге, был знаком со мною. Летом 1917 г. он приезжал в Петербург и сделал мне визит. Я написал ему о своей болезни, прося его распорядиться дать мне визу, и разрешение на въезд было дано.
Летом 1922 г. происходил в связи с изъятием церковных ценностей «показательный процесс» против митрополита Вениамина и нескольких других деятелей Церкви. Главным обвинителем на этом процессе был вождь так называемой «Живой церкви» священник Александр Введенский, который мстил митрополиту за его отрицательное отношение к Живой церкви. В книге священника Кирилла Зайцева «Православная Церковь в Советской России» (Шанхай, 1947) сказано, что А. Введенский — «крещеный еврей» (стр. 116). Не знаю, какой безответственный антисемит ввел в заблуждение св. Зайцева и пустил в ход такую нелепую выдумку. О происхождении этого Введенского мна подробно рассказал священник Пшцулин, учившийся вместе с Введенским в Витебской гимназии и бывший его другом, но разошедшийся с ним, когда Введенский стал живоцерковцем. От. Пшцулин сообщил мне, что Александр Введенский был сыном директора Витебской классической гимназии. Отсюда ясно, что не только священник Введенский, но и отец его не мог быть крещеным евреем. Живой характер Александра Введенского, экзальтированное богослужение его Пищулин объяснял струею африканской крови в его теле. Его мать была дочерью истопника Михайловского дворца. Истопник этот был родом из Эфиопии.[35]
На интеллигенцию летом 1922 г. надвигалась новая гроза, о которой никто из нас ничего не подозревал. Зиновьев, начальник Петербурга и Северо–Западного края, донес в Москву, что интеллигенция начинает поднимать голову. Он писал, что различные группы интеллигенции начинают основывать журналы и общества; они еще действуют разрозненно, но со временем объединятся и тогда будут представлять собою значительную силу. Московское правительство решило поэтому произвести по всей России аресты видных ученых, писателей и общественных деятелей, что и было произведено 16'августа 1922 года.
Лето этого года наша семья проводила в Царском Селе. В этом городе жил в своем доме писатель Иванов–Разумник (его имя отчество Разумник Васильевич). Он пригласил Марию Николаевну и меня 15 августа провести у него вечер, говоря, что мы встретимся у него с поэтом Клюевым и писательницею Ольгою Форш. Клюев прочитал нам свою поэму, живо изображающую крестьянский быт на севере Рсо- сии, а О. Форш рассказала о том, как она была на антирелигиозном митинге. В защиту религии и бытия Бога выступал на этом митинге священник Александр Введенский. Позади О. Форш сидел какой‑то протодиакон с могучим басом. Наблюдая подвижность Введенского, он провозглосил: «Егозлив, аки бес!»
На следующий день мною было получено извещение о том, что я должен явиться на Гороховую улицу в помещение Чека. Думая, что меня вызывают ради какой‑либо формальности при получении заграничного паспорта, я пошел в Чека не испытывая никакой тревоги. Но как только я вошел туда, мне стало ясно, что я арестован. Меня повели в один из верхних этажей и посадили в коридоре на скамейке у какой‑то двери, поставив рядом со мною вооруженного солдата. Через несколько минут я услышал возгласы «Карсавина ведут!». Мимо меня провели Льва Платоновича в комнату, перед которой я сидел. Через полчаса Карсавин был выведен оттуда и я был введен в эту комнату. В ней сидела дама, исполнявшая обязанности судебного следователя и допрашивала арестованных в Петербурге 16 августа интеллигентов. Фамилия ее была, кажется, Озолина. Вид у нее был такой суровый, что, встретившись с нею в лесу, можно было бы испугаться. Она предъявила мне, как и всем арестованным 16 августа интеллигентам, обвинение, сущность которого состояла в следующем: такой‑то до сих пор не соглашается с идеологиею власти РСФСР и во время внешних затруднений (то есть войны) усиливал свою контрреволюционную деятельность. Прочитав обвинение, я побледнел, понимая, что это грозит расстрелом, и ожидал, что меня будут допрашивать, с кем я знаком, на каких собраниях, где устраивались заговоры против правительства, я бывал и т. п. В действительности никаких таких вопросов мне, как и всем нам, не было задано: правительство знало, что мы не участвовали в политической деятельности. К тому же было предрешено, что нас приговорят к высылке за границу. В это время болыпевицкое правительство добивалось признания de jure государствами Западной Европы. Арестованы были лица, имена и деятельность которых были известны в Европе, и большевики хотели, очевидно, показать, что их режим не есть варварская деспотия. Говорят, что Троцкий предложил именно такую меру, как высылка за границу.
Меня, как и всех нас, допрашивали о том, как я отношусь к Советской власти, к партии социалистов–революционеров и т. п. После допроса меня отвели в большую комнату, где находилось около пятидесяти арестованных из всех слоев населения и по самым различным обвинениям. Здесь находились Карсавин, Лапшин, профессор математики Селиванов и другие лица из нашей группы. Математик Селиванов, оказывается, был арестован за «буржуазный» метод преподавания математики инженерам. В своих лекциях он не только сообщал математические формулы, необходимые для деятельности инженеров, но и математическое обоснование их. Большевики находили в это время, что инженеру нужно знать формулы, а как они обосновываются, это не требуется знать им. Конечно, такое нелепое представление о подготовке инженеров к их работе существовало только первые годы революции.[36]
Через неделю нас перевели из Чека в тюрьму на Шпалерной улице. Она состояла из камер для одиночного заключения, но была так переполнена, что в каждой камере было помещено по два или по три заключенных. Я сидел вместе с профессором почвоведения Одинцовым и профессором ботаники, поляком, имя которого я забыл; он был арестован в связи с нашею группою. При тюрьме была довольно хорошая библиотека. Мы брали книги из нее и днем занимались чтением, а вечером по очереди читали лекции каждый по своей специальности, выбирая темы, интересные также и для неспециалистов данной науки.
Болыпевицкое правительство обратилось к Германии с просьбою дать нам визы для въезда в Германию. Канцлер Вирт ответил, что Германия не Сибирь и ссылать в нее русских граждан нельзя, но если русские ученые и писатели сами обратяться с просьбою дать им визу, Германия охотно окажет им гостеприимство. Тогда правительство в Петербурге освободило от ареста тех из нашей группы, кто был старше 50 лет, и поручило нам достать визы для себя и для своих более молодых товарищей.
Нашей освобожденной группе предстояло хлопотать не только о визе, но и по ряду других вопросов. Например, едущим за границу разрешалось в то время брать с собою очень мало белья и платья; на человека полагалось брать только одну простыню; нельзя было вывозить книг, особенно словари считались национальным достоянием, которое должно храниться в России. Чтобы получить более льготные условия вывоза вещей и решить различные другие вопросы, нужно было ходить в многие болыпевицкие учреждения. Для этой цели наша группа выбрала двух лиц — журналиста Волко- выского, как лицо, умеющее вести деловые переговоры, и меня, как представителя от ученых.
Много интересных наблюдений сделали мы с Волковыс- ким, посещая различные канцелярии. Несколько раз нам пришлось быть на Гороховой улице в одной из канцелярий Чека, где нас принимал бывший кузнец Козловский. Он был, конечно, только передаточною инстанциею между нами и более значительными властями. Этот Козловский, молодой парень, беседуя с нами, сказал: «Наши старшие решили выслать вас за границу, а по–моему вас надо просто к стенке поставить», то есть расстрелять. Он сказал это без всякой злости, таким добродушным тоном, что нельзя было возмутиться его простодушною, бессознательною жестокостью и несправедливостью.[37] В углу комнаты, где он принимал нас, я заметил что‑то вроде иконы Божией Матери. Я подошел к ней поближе и увидел, что это фотография Чернова, лидера социалистов–революционеров, в таком окладе, который придавал ей вид иконы. Оказывается, большевики называли Чернова в насмешку «селянскою богородицею».
Пока мы хлопотали о визах и условиях переезда за границу, в Петербург приехала из Москвы партия высылаемых оттуда ученых и писателей. Им в ожидании парохода нужно было прожить в Петербурге два или три дня. Всех их устроили у себя на это время знакомые. У нас поселрлся Н. А. Бердяев с женою Лидиею Юдифовною, сестрою ее Евгениею и матерью жены. В это время не было еще холодно в квартире. Поэтому мы могли устроить ночлег Николая Александровича на диване в моем кабинете, рядом со спальнею, в которой помещались прежде моя жена и я. В этой спальне в это еще не холодное время года ночевала M‑lle Sophie. Оказалось, что ночью во сне Бердяев испытывает какие‑то тяжелые кошмары, кричит и борется, по–видимому, с какою- то злою силою. M‑lle Sophie была так этим напугана, что перешла ночевать в другую комнату.
Наконец, наступил и наш черед ехать за границу. Вечером 15 ноября мы сели на пристани за Николаевским мостом на немецкий пароход, который должен был на следующее утро в 7 часов отплыть в Штетин. Уезжала в Германию вся наша семья, — Мария Николаевна Стоюнина, моя жена и трое наших сыновей. Адель Ивановны Каберман, воспитательницы моей жены и всех наших детей, друга нашей семьи, не было с нами: она умерла за два года до этого времени от рака печени.[38]
Утром на следующий день на рассвете приехало на пристань много лиц провожать отъезжающих, не только родных, но и знакомых. В числе провожавших нас, имевших мужество прийти на пристань, был профессор Н. И. Кареев. Последнее впечатление от любимого мною Петербурга была картина красивого силуэта Исаакиевского собора и зданий набережной на фоне неба.
На пароходе ехал с нами сначала отряд чекистов. Поэтому мы были осторожны и не выражали своих чувств и мыслей. Только после Кронштадта пароход остановился, чекисты сели в лодку и уехали. Тогда мы почувствовали себя более свободными. Однако угнетение от пятилетней жизни под бесчеловечным режимом большевиков было так велико, что месяца два, живя за границею, мы еще рассказывали об этом режиме и выражали свои чувства, оглядываясь по сторонам, как будто чего‑то опасаясь.
Дня через два по приезде в Берлин я получил письмо от П. Б. Струве. Он сообщал, что чехословацкое правительство ассигновало сумму на поддержку интеллигентов, изгнанных из России, и советовал мне ехать в Прагу, чтобы воспользоваться гостеприимством Чехословакии. Я пошел к Н. А. Бердяеву и С. Л. Франку посоветоваться с ними, как поступить. Они сказали, что не собираются воспользоваться приглашением поселиться в Чехословакии. Они решили остаться в таком большом мировом центре, как Берлин, основать журнал и заниматься литературною деятельностью. И мне они предложили присоединиться к ним. Сознавая, что я — не литератор, что я разрабатываю, главным образом, специальные философские проблемы и пишу медленно, я не решился последовать их совету и пошел к профессору Кизеветтеру узнать, какое он принял решение. Кизеветтер сказал, что он поедет в Прагу и советовал нашей семье принять предложение чехословацкого правительства.
Виза на мой въезд в Чехословакию была уже разрешена. Поэтому чехословацкое консульство в Берлине очень скоро дало визу на въезд всего нашего семейства, и мы приехали в Прагу уже 13 декабря, раньше, чем остальные изгнанники.