Осенью А. И. Введенский предложил мне остаться при кафедре философии для подготовки к профессорской деятельности. По общему правилу держать магистерский экзамен можно было только через два года по выходе из университета, но мне, как лицу, прошедшему курс двух факультетов, было позволено приступить к экзамену через год. Это было не трудно, так как мои знания уже и ранее были рассчитаны для этой цели. Так, например, я заранее уже приступил к чтению и конспектированию шести томов «Истории древней философии» Эд. Целлера. Книга эта доставляла мне громадное удовольствие. Она в полной мере дает представление об импозантном характере греческой философии. Особенно сильное впечатление произвело на меня изложение философии Плотина и Прокла.
В разработке своего миропонимания я подвигался вперед чрезвычайно медленно. Моему уму присуща была склонность к эмпиризму и вместе с тем к рационализму. Первая выразилась в моей любви к Миллю и Спенсеру, вторая требовала приведения всего признанного за истину в стройную логически связную систему. Идеалом для меня были такие философы, как Декарт или Юм, которые начинают свою систему учений абсолютно сначала, стремясь не опираться ни на какие предвзятые учения и предпосылки, но исходя из несомненно достоверного факта. Приступить к такой работе мне было особенно трудно потому, что в моем уме столкнулось влияние метафизики Лейбница и гносеологии Канта, благодаря двум моим учителям — Козлову и Введенскому.
Своеобразная онтологическая природа «я», именно субстанциональность его была для меня несомненною истиною, опирающеюся не только на косвенные соображения, но и на непосредственное восприятие своего «я», как существа, стоящего выше отдельных своих психических проявлений. Жизнь каждого «я» представлялась мне, как непрерывный процесс, в котором все предыдущее пережитое имеет значение для новых проявлений «я». Отсюда у меня возникло убеждение, что связь событий, производимых и переживаемых каждым «я», то есть каждою монадою в природе, имеет строго индивидуальный характер и не содержит в себе повторений, потому что «я», произведшее одно какое‑либо действие, через несколько часов опирается уже на более богатый опыт, чем прежде, и потому действует иначе, чем прежде. Из этого учения, распространенного на всю природу, вытекала мысль, что связь событий в природе однозначна, как в прогрессивном, так и в регрессивном направлении. Поэтому учение Милля о множественности причин представлялось мне сомнительным и я с разных сторон старался опровергнуть его.
Однако, все рассуждения об онтологическом строении мира представлялись мне висящими в воздухе, пока не был решен основной вопрос: как доказать существование внешнего мира и познаваемость его свойств. Под влиянием лекций Введенского о Канте я твердо усвоил мысль, что познать можно лишь такой предмет, который имманентен моему сознанию. Будучи вместе с тем убежден, что все сознаваемое мною есть уже не внешний мир, а мое собственное психическое состояние, я мучился мыслью, что интерес мой к метафизике не может быть гносеологически оправдан.
Десятки раз приступал я к попыткам построения своего миросозерцания с намерением воздвигнуть все здание из абсолютно достоверных, гносеологически оправданных материалов, именно только из того, что несомненно наличествует в моем сознании, имманентно сознанию. Однако, в силу оставшейся от материализма наклонности рассматривать мир как органическое множество резко обособленных друг от друга элементов, весь имманентный состав сознания представлялся мне не более, как совокупность моих ощущений и чувств; таким образом, я неизменно приходил к солипсизму и скептицизму, который мучил меня своею скудостью и са- мопротиворечивостью. Не раз возвращался я к мысли, что даже существование внешнего мира не может быть строго логически доказано.
В связи с этим произошел со мною следующий курьёз. Осенью 1898 г. профессор Лесгафт пригласил меня на свои Курсы читать лекции по истории философии. Я ездил на Курсы с Фонтанки на Торговую улицу на велосипеде. Однажды, едучи на велосипеде, я глубоко погрузился в размышления о скандальном положении философии, неспособной доказать существование внешнего мира, и наскочил на грузную телегу ломового извозчика. Велосипед серьезно пострадал, я отделался легкими ушибами, извозчик, грубый, как большинство ломовиков, насладился случаем разразиться смачными ругательствами, а существование внешнего мира осталось недоказанным.
Кажется, той же осенью 1898 г. мы с С. А. Алексеевым ехали на извозчике по Гороховой улице. Был туманный день, когда все предметы сливаются друг с другом в петербургской осенней мгле. Я был погружен в свои обычные размышления: «я знаю только то, что имманентно моему сознанию, но моему сознанию имманентны только мои душевные состояния, следовательно, я знаю только свою душевную жизнь». Я посмотрел перед собою на мглистую улицу и вдруг у меня блеснула мысль: «все имманентно всему». Я сразу почувствовал, что загадка решена, что разработка этой идеи даст ответ на все вопросы, волнующие меня, повернулся к своему другу и произнес эти три слова вслух. Помню я, с каким выражением недоумения посмотрел он на меня. С тех пор идея всепроникающего мирового единства стала руководящей моей мыслью. Разработка ее привела меня в гносеологии к интуитивизму, в метафизике — к органическому мировоззрению.
Придя к мысли, что все предметы внешнего мира могут вступать в подлиннике в кругозор моего сознания, я прежде всего сосредоточился на задаче отграничить в составе своего сознания «мои» психологические состояния, то есть проявления моего «я» от всего того, что «дано» мне извне, из моего тела и вообще из внешнего мира. Передо мною отчетливо обрисовалась мысль, что жизнь моего «я» вся состоит из действий, осуществляемых мною сообразно моим влечениям, стремлениям, хотениям; иными словами, моя жизнь есть осуществление моей воли. Система психологии, согласно которой вся жизнь «я» состоит из волевых актов, то есть из стремлений к каким‑либо целям и из действий, направленных к осуществлению этих целей, есть волюнтаризм.
Прежние системы волюнтаризма, например, психология Вундта, были развиваемы в связи с традиционным течением, согласно которому все сознаваемое мною есть мое психическое состояние. Такое понимание строения сознания губительно для волюнтаризма: оно обязывает волюнтариста утверждать, будто цвета, сознаваемые мною или зубная боль и т. п. «данные» мне содержания сознания суть творения моей воли. Эта нелепость устранялась в моей системе, благодаря произведенному мною различению «моих» и «данных мне» содержаний сознания: только то, что непосредственно сознается, как «мое», например, «мое» усилие внимания, «мое» хотение слушать музыку, «мое» удовлетворение от слушания ее и т. п. принадлежит к составу моей деятельности и имеет строение волевого акта; все же остальное, «данное» мне принадлежит уже внешнему миру, например, видимый мною белый цвет ландыша принадлежит ландышу, сознаваемая мною зубная боль есть состояние моего зуба; все эти «данные» вовсе не суть творения моей воли; они суть только созерцаемые мною элементы бытия, находящегося вне моего «я». Только акт созерцания, выбирающий в одном случае для сознательного восприятия цвет ландыша, а в другом случае зубную боль, есть проявление моей воли, то есть действие, производимое мною сообразно моим интересам, влечениям, страстям. Таким образом, присоединение тех или других сторон внешнего мира к составу моей сознательной жизни есть уже выборка, производимая моею волею.
Свое учение о восприятии и вообще о знании я назвал впоследствии интуитивизмом, обозначая словом интуиция непосредственное созерцание субъектом не только своих переживаний, но и предметов внешнего мира в подлиннике. Моя система психологии заключала в себе парадоксальное на первый взгляд сочетание волюнтаризма с интуитивизмом, то есть учения об активности «я» с учением о его созерцательности (относительной пассивности) в познавательных процессах. Противоречия в этом сочетании нет: созерцание есть тоже волевой акт, однако содержащий в себе момент пассивности в том смысле, что этот акт не творит созерцаемого предмета, а лишь выбирает, какой из множества предметов сделать сознанным или даже познанным. Именно это сочетание волюнтаризма с интуитивизмом облегчало мне задачу доказательства, что жизнь «я» есть непрерывный ряд волевых действий.
Сдавать экзамен на степень магистра у проф. Введенского было нетрудно: как человек умный, ценящий прежде всего логическую связность мысли, он никогда не задавал мелочных вопросов, требующих усвоения одною лишь памятью. К осени 1900 г. мною были сданы экзамены и прочтены две пробные лекции в заседании факультета, после чего я был зачислен в состав приват–доцентов по кафедре философии. Первый курс, объявленный мною, был «Психология воли и чувствований».
В то же время в гимназии Стоюниной уже с 1898 года я преподавал в VTII классе логику и психологию. Жил я в это время уже не в семье Козловых, а с семьею своей матери, которая переехала из Витебска в Петербург осенью 1899 года. Младшая сестра Вера к этому времени окончила курс гимназии в Витебске и мечтала поступить на драматические курсы в Петербурге, но скрывала от всех нас это намерение. Живая, веселая, энергичная, она, может быть, и годилась для сцены, но нуждалась в серьезной подготовке к ней и даже в школе. Кажется, она потерпела крушение на приемном экзамене и тогда поступила на курсы Лесгафта. Специализировавшись по зоологии беспозвоночных, она была впоследствии хранительницею музея Лесгафта.
Брат Владимир, которому не давались древние языки, поступил в Юнкерскую школу в Вильно и, став офицером, уехал в Маньчжурию на Восточно–Китайскую железную дорогу, где служил в корпусе пограничной стражи. Мечтою его было сельское хозяйство. Он хотел заняться им, дослужившись до пенсии. Поэтому на семейном совете нашем было решено, что имение Семеново переходит в его владение; долю, причитающуюся сестрам, он выплатил им деньгами и выслал двоюродному брату Валериану средства для постройки нового дома в Семенове, приглашая всех нас проводить в нем лето.
Брат Иван, окончив курс Гатчинского сиротского института, поступил в университет на Естественнонаучное отделение Физико–математического факультета и стал специализироваться по ботанике.
Гимназия Стоюниной была перемещена с Фурштадтской улицы в очень хорошее помещение в доме Бессера на Владимирской площади. Начало XX века мы решили встретить маскарадом. Представляя себе этот вечер, как обычное интимное собрание нашего кружка, я саморучно изготовил себе курьезный костюм: голова моя выглядывала из чашечки цветка, сделанного довольно грубо. Велико было мое смущение, когда я увидел себя среди множества гостей, некоторые из коих были в очень изящных маскарадных костюмах. Людмила Владимировна и Любовь Алексеевна были очень красиво одеты мифическими птицами: Людмила Владимировна изображала птицу печали, Сирина, а Любовь Алексеевна — птицу радости, Алконоста. Сергей Алексеевич выступал в очень красивом наряде восточного пророка, шедшем к его выразительному лицу. Костюм птицы печали очень шел к серьезному лицу Людмилы Владимировны. В этот вечер во мне окончательно сложилось намерение добиться руки ее.
Все мы очень веселились на этом вечере, танцевали, устраивали игры. К этому вечеру относится одно из последних моих воспоминаний, связанных с попытками беллетристической деятельности. Года за четыре до того мною был написан рассказ следующего содержания. Химик Сутугин влюблен в даму, которая доводит его до белого каления своим кокетливым характером. Наняв квартиру в Максимилиа- новском переулке–тупике (переулок этот в Петербурге всегда казался мне жутким местом, располагающим к преступлению), Сутугин устраивает в ней под предлогом химических опытов печь, годную послужить, как краметорий. Заманив в эту квартиру даму, вызвавшую в нем неутолимую страсть, Сутугин убивает ее, бросает в пылающую печь, но в этот момент открывает в той же комнате ребенка, случайно бывшего свидетелем преступления. Сутугину приходится убить также и ребенка. Наблюдая ужасные подробности сгорания двух тел, он сходит с ума.
Рассказ этот был прочитан мною прежде всего Евгении Константиновне. Она издевалась надо мною, находя нагромождение ужасав в нем неестественным. Наоборот, я ценил свой рассказ, указывая на психологические детали его. Через несколько лет он был прочитан мною в нашем философском кружке, дамы тоже не одобрили его. Наконец, за месяц до маскарадного вечера у меня взяла его Юлия Владимировна Блюменфельд, одна из знакомых Стоюниных. На вечере она вернула мне рукопись и сказала: «Если бы этот рассказ прочитал петербургский градоначальник, он послал бы агентов тайной полиции следить за вами».
Весною 1901 г. состоялось постановление о командировке моей на год за границу для завершения философского образования. После того, как я провел семь лет на двух факультетах, достигнув уже тридцатилетнего возраста, я вовсе не увлекался мыслью слушать лекции иностранных знаменитостей. В моем уме была уже основная идея моей философской системы. Тема для диссертации по психологии сложилась уже в моем уме; мною было даже уже изложено волюнтаристическое учение об аффектах в форме критики теории аффектов Джемса под заглавием «Недомолвки в теории эмоций Джемса» (Вопр. фил. и психол. 1901, кн. 57).
Я смотрел поэтому на свою командировку только, как на предоставление мне свободного времени для писания диссертации. Начать изложение подготовленного материала было всего удобнее в спокойных условиях домашней обстановки. Поэтому я решил начать свою поездку в сентябре, а лето провести в России у своей сестры Виктории. Она уже несколько лет была замужем за Михаилом Петровичем Троицким, ветеринарным врачом. Троицкий заведовал в Мстиславском уезде Могилевской губ. конным случным пунктом, устроенным для поднятия коневодства крестьян и помещиков. Конюшни с породистыми жеребцами находились в живописной местности в одной верстсе от города Мстиславля. Дом для конюхов и дом врача были тут же. На обширном дворе перед сеновалом мы устроили площадку для игры в теннис, которою я увлекался в то время. Михаил Петрович вскоре достиг в ней большого совершенства.
Поработав всласть два месяца над своею книгою, я предпринял с братом Иваном большую поездку на велосипедах. Мы доехали до ближайшей пароходной пристани в Пропой- ске на Соже и сели там на пароход до Киева.
Осмотрев живописный Киев, мы совершили прогулку на ' велосипедах по Киевской, Волынской и Подольской губернии. Особенно понравились нам городок Кременец и Почаев- ская Лавра вблизи австрийской границы. Поднявшись на колокольню монастырского собора, откуда открывался чудный вид на море лесов, мы увидели послушника, наслаждавшегося своим искусством колокольного звона и любовавшегося в то же время прекрасным ландшафтом.
Погода была все время отличная, но однажды ночью прошел проливной дождь. Тут мы узнали, что такое черноземная грязь. Велосипед пришлось вести в руках, но после каждых четырех–пяти шагов колеса так облеплялись грязью, что приходилось обчищать их палочкою. Насилу добрались мы до таких мест, где сбоку дороги была трава и по ней было легче вести велосипед.
В сентябре я отправился за границу. Члены Философского кружка провожали на вокзал. От Людмилы Владимировны и Любови Алексеевны я получил серебряный карандаш, на котором были выгравированы слова «До свиданья», дата моего отъезда и инициалы дарительниц[13].
В зимнем семестре я собирался поработать у Виндельбан- да в Страсбурге, а потом у Вундта в Лейпциге. Перед началом занятий я решил совершить поездку на велосипеде по Тиролю и Швейцарии до Цюриха с тем, чтобы оттуда съездить еще в Париж на свадьбу Люси Лосской, дочери Евгении Константиновны. Лев Николаевич умер от рака в 1899 г. и Евгения Константиновна жила после его смерти с дочерью в Париже. Я отправился из Петербурга в Вену, как бы повторяя первую свою поездку за границу. Полюбовавшись вновь пышною Веною, я выехал из нее, взяв билет, кажется, только до Landed?:. В Landeck сел я на свой велосипед и доехал до St. Johann in Pongau, где переночевал в деревенской гостинице. После нескольких дней пути, порядочно утомившись, я остановился в Иннсбруке дня на три, чтобы отдохнуть и полюбоваться чудным местоположением этого города. В дальнейшем пути, вычитав из Бедекера, что долина, параллельная той, по которой я ехал, особенно живописна (кажется, та, где Zell am Zillerthal) и что пробраться туда можно, поднявшись по тропинке для вьючного скота (Saumpfad), я, ни- чтоже сумняшеся, предпринял этот переход. Велосипед пришлось вести на руках по крутой тропе вверх на нессколько сот метров; спускаться вниз по другой стороне горы было еще хуже, потому что тропинка была очень камениста и стало смеркаться. Добраться до отеля удалось только поздно ночью. Переехав через границу Швейцарии, я поднялся в Davosplatz и оттуда спустился в Рагац, куда прибыл поздно вечером.[14] Утром, выйдя посмотреть город, я увидел, что рядом с моею гостиницею находится кладбище. Я зашел туда и точтас же наткнулся на прекрасный памянтик Шеллинга. Как раз перед этим я переводил том Куно–Фишера о Шеллинге и питал большую симпатию к этому философу. Я вспомнил, что он умер в Рагаце, и что памятник ему был поставлен его почитателем баварским королем. Большое впечатление произвело на меня то обстоятельство, что судьба привела меня провести ночь вблизи его могилы.
В Цюрихе уже не было никого из моих старых добрых знакомых. Мне удалось найти только старого эмигранта Чернышева. Когда‑то он основал общество „Slavia", которое было впсоледствии закрыто с нарушением устава. Чернышев был так обижен этим, что неизменно каждый год после страстной пропаганды устраивал собрание русской колонии, подробно излагал все дело и требовал суда, который восстановил бы справедливость. Но каждый раз притязания его разбивались о равнодушие более молодого поколения, и обида его росла. Когда я пришел к нему и стал напоминать о наших прежних встречах, он даже не узнал меня. Самый город вблизи университета сильно изменился, интерес мой к месту, где я много пережил в юности, упал, и я отправился в Париж. Людмиле Лосской было в это время уже лет 18. Она была музыкальна, обладала сильным голосом, училась пению и готовила себя к выступлению в операх Вагнера. Роста она была высокого; фигура ее была крупная. Можно было ожидать, что она будет со временем соперничать с Фе- лиею Литвин. Не доставало ей только настойчивости в работе и дисциплины характера. Женихом ее был Михаил Александрович Елачич. Он был человек талантливый, но, как и невеста, характера взбалмошного, с бурными страстями. Трудно было ожидать, чтобы жизнь их протекла мирно. И в самом деле, через несколько лет они разошлись; при этом бурно рассорились из‑за того, с кем будет жить дочь их. Михайл Александрович схватил револьвер, выстрелил в свою жену; пуля скользнула по грудной клетке ее, слегка оцарапав, и прострелила руку Евгении Константиновны, стоявшей рядом.
В Страсбурге я записался в семинарий проф. Виндельбан- да и проф. Циглера и работал в них до Рождества. Хозяйка, у которой я жил, сдавала другую комнату студенту Гансу Гаагу, родом из Штутгарта. Мы с ним очень сошлись. Он занимался изучением истории литературы, а также истории искусства вообще. Он играл на скрипке, написал изящную новеллу и прочитал ее мне. Я, в свою очередь, знакомил его со своею диссертациею и с его помощью перевел одну из глав ее на немецкий язык. Она была напечатана в Zeitsdiriff fur Psychologie und Physiologie der Sinnesorgane 1902 ПОД заглавием „Eine Willenstheorie vom voluntaristisdien Standpunkt".
Почти каждое воскресенье мы с Гаагом предпринимали экскурсии в Шварцвальд или в Вогезы. Предметом экскурсии всегда были не только красоты природы, но и какая- лсбо церковь со старинными иконами, монастырь, замок. Эту зиму проводили в Страсбурге также Александр Александрович Чупров, специализировавшийся по статистике, и Андрей Николаевич Римский–Корсаков, занимавшийся фило- софиею. С ними тоже мы устраивали прекрасные прогулки в Шварцвальде и Вогезах. В одно из воскресений я съездил во Фрейбург, чтобы познакомиться с Генрихом Рикертом. Когда я ему сказал о своем намерении позаняться экспериментальною психологиею у Вундта, он не мог удержаться, чтобы не высказать своего пренебрежительного отношения к этому философу.
Целью моих занятий у Виндельбанда и Циглера было не приобретение знаний, а знакомство с техникою ведения практических упражнений по философии. По мере того, как приближалось Рождество, мне стало ясно, что дальнейшее пребывание в Страсбурге будет для меня совершенно бесполезно. Поэтому я решил поехать после Рождества к Вундту, а на Рождественские каникулы отправиться в Петербург, куда меня тянула и семья, и связь с друзьями, которую я поддерживал, между прочим, перепискою с Людмилою Владимировною.
Рождество я провел в Петербурге в повышенном настоении. Я сказал Людмиле Владимировне, что люблю ее, и получил согласие ее и ее матери на брак. Каждый день мы предпринимали прогулки на Острова, катанье на коньках. Решено было, что свадьба состоится летом в Швейцарии на берегу Женевского озера, и что в конце февраля Людмила Владимировна поедет на две недели в Париж с Верою Ивановною Келлер, чтобы заказать там приданое и приобрести все необходимое для будущей семейной жизни.
В Лейпциге я провел только полтора месяца до конца семестра и принял участие в нескольких экспериментальных работах в психологическом институте Вундта. Для отдыха и обдумывания своей диссертации я любил гулять в лесу Розенталь, где любимейший мною философ Лейбниц обдумывал основы своей системы.
Двухнедельный перерыв между семестрами мы провели в Париже с Людмилою Владимировною и Верою Ивановною. Чтобы полюбоваться морем, мы съездили на два дня в Трувиль, но предприятие оказалось не особенно удачным: море было сумрачное, неприветливое, отели не приспособлены для принятия гостей вне сезона.
Из Парижа я поехал в Женеву к профессору Флурнуа, который интересовал меня тем, что пытался сделать предметом научного исследования сложные загадочные явления душевной жизни. Впрочем, главным мотивом поездки в Женеву было желание подготовить свадьбу и спокойно продолжать работу над диссертациею, которая сильно подвинулась вперед.
Флурнуа был человек привлекательный, с живыми духовными интересами. Также и молодой ученый Клапаред был человек доброжелательный. Он был женат на дочери философа Африкана Спира, русского помещика, эмигрировавшего в 1857 г. и оторвавшегося от своей родины настолько, что дочь его даже не говорила по–русски.
Подготовляя свадьбу, я познакомился со священником о. Николаем Апраксиным. Он прежде долгое время был в Праге, потом в Женеве. На меня, тринадцать лет находившегося вне церкви, о. Апраксин произвел большое впечатление своею добротою и глубокою религиозностью. Его красивое лицо светилось благостностью и было особенно привлекательно во время богослужения. Политические взгляды его были чрезвычайно наивны; всякий либерал, противник абсолютной монархии, принадлежал для него к той же категории людей, что и крайние революционеры. Как водится, он считал евреев зачинщиками всяких движений, разрушительных для государства. Однако, организуя помощь нуждающимся русским, он оказывал ее и евреям, несмотря на свой антисемитизм.
Согласно церковным правилам, за несколько дней до венчания необходимо было исповедоваться и причаститься. Я сказал отцу Николаю о своем неверии, он исповедал меня и разрешил мне не подходить к причастию.
В начале июня приехала моя невеста с матерью, с Адель Ивановною, с М-11е Софи, с двумя Жуковскими и еще одною из учениц гимназии Марусею Галуновою, которую родители отпустили в эту поездку для упражнения во французском языке. Поселились мы в пансионе в Шальи над Клараном, так как решено было, что венчание состоится в маленькой православной церкви в Веве.
Согласно швейцарскому закону, раньше церковного обряда мы должны были заключить гражданский брак в мэрии города Женевы.[15] Венчание происходило в Духов День 16 июня (3 июня по старому стилю) в Веве. Шаферами были старый друг наш С. И. Метальников и новый приятель мой Гааг, приехавший для этой цели на несколько дней из Штутгарта. День был солнечный, маленькая красивая церковь вся в розах, которые цвели в это время, была чрезвычайно привлекательна. Служба отца Апраксина произвела на всех сильное впечатление. Каждую деталь обряда венчания, надевание кольца, хождение вокруг налоя и т. п. он выполнял с силою и внушительностью. Своею службою он пробуждал ясно есознание того, что венчание есть таинство, завершающее и оформляющее духовно–телесную связь, создающее в органическом целом Церкви новое единство, поддерживаемое сверхчеловеческою силою.
Общество, находившееся в церкви, было довольно многочисленное. Кроме упомянутых выше лиц, с нами была старая знакомая Козловых писательница Варвара Васильевна Тимофеева (писавшая под псевдонимом Боловино–Починков- ская), и еще А. Г. Слободзинская с маленьким сыном, который нес икону при вступлении нашем в церковь. После свадьбы все мы отправились в гостиницу в Веве, где в саду был сервирован обед; потом всею компаниею поднялись на фуникулере на Mont Pelerin, там пили чай, любуясь на озеро. Вся компания наша была настроена очень весело; мое приподнятое состояние выразилось в том, что, подписываясь под общим письмом, посланным нами в Россию, я написал свою фамилию с тремя с. Через несколько часов мы, молодожены, отправились в свадебное путешествие по Италии. В тот же вечер мы доехали от Веве до Бэ (Вех), где переночевали в гостинице, а на следующее утро были уже на станции Бриг (Brig) у подножия Симплона. В то время Симплонский туннель еще только строился. Поэтому мы наняли в Бриге лошадей, которые должны были довезти нас до железной дороги в Домодоссола в Италии.
Поездка эта доставила нам громадное удовольствие резкими контрастами, пережитыми в течение одного дня. На перевале Симплона мы находились среди природы полярных стран; там было холодно, пустынно и неприветливо; а к вечеру мы очутились в мягком климате Италии, среди богатой растительности, в воздухе, напоенном ароматами цветов. Особенно поражали красивые статные фигуры итальянцев и итальянок.
Пожив на Лаго–ди–Комо и Лаго–Маджиоре, мы отправились в Венецию, Флоренцию, Рим и Неаполь, увлекаясь му- заями, церквами и сочетаниями красот природы с творениями искусства. В храме св. Петра мы были на богослужении в праздник Апостолов Петра и Павла. Приятно было видеть среди паломников крестьянина, на плаще которого были нашиты раковины. Из Неаполя мы совершили поездку в Помпею, на Везувий и на Капри. Восхождение на Везувий мы сделали из Помпеи верхом на лошадях. Добравшись до крутых склонов вблизи кратера, усыпанных вулканическою пылью, пришлось сойти с лошадей и идти пешком. Ноги вязли в пыли, Людмила Владимировна с проводником шла медленно, а я, сгорая нетерпением увидеть отверстие кратера, побежал вперед. В ту минуту, когда я дошел до края кратера и заглянул вниз, вулкан вздохнул, — издал звук вроде тяжелого вздоха. Проводник сказал, что это не часто случается слышать.
Вернувшись в Швейцарию, мы купили для всех членов семьи на две недели билет, дававший возможность ездить по всем железным дорогам. Таким образом нам удалось сделать ряд интересных прогулок, например на Чертов мост в воспоминание о геройском походе Суворова, в Базель, в Люцерн с прогулкою по Axenstrasse и т. п. Обратно в Россию разные группы нашей компании поехали различными путями. Мария Николаевна, Людмила Владимировна и я остановились дня на два в Мюнхене и направились на юг России в Одессу и в Крым в имение Метальниковых.
Подъезжая к Кракову мне пришло в гоолву, что нам легко было бы воспользоваться случаем осмотреть соляные копи Велички. Все мы, не исключая и Марии Николаевны, были настолько подвижны, что тотчас решили привести этот план в исполнение и через четверть часа уже высаживались на станции Величка. Грандиозные залы с причудливыми сталактитами и сталагмитами, сверкающими сверху соляными кристаллами, произвели на нас большое впечатление. Утомленные этою прогулкою и ездою по железной дороге мы с удовольствием пожили два дня в тихом Кракове, одном из древнейших культурных славянских городов.
В 1902—1903 учебном году я читал в университете лекции по «Философии психологии». Диссертацию свою «Основные учения психологии с точки зрения волюнтаризма» я напечатал сначала в журнале «Вопросы философии и психологии» в 1902 и 1903 гг., а потом она была принята в «Записки Историко–филологического факультета» и осенью 9 ноября 1903 года должен был состояться публичный диспут для защиты ее.
На лето 1903 г. я получил командировку в Геттинген к проф. Георгу Элиасу Мюллеру. Я знал, что он педантически точный психолог–экспериментатор и хотел познакомиться с приемами его работы. Людмила Владимировна ожидала ребенка и мы полагали, что роды в культурном университетском городке в Германии будут обставлены благоприятно. Поехали мы туда с Людмилою Владимировною очень рано в начале апреля, а потом в мае к нам присоединились Мария Николаевна и Адель Ивановна, без хозяйственных забот которой никакое важное событие в нашей семье не могло обойтись.
Геттинген очень понравился нам, как город тесно связанный с немецкою духовною культурою. На каждом почти доме была дощечка с надписью в воспоминание о великом человеке, жившем в Геттингене или проведшем там хотя бы несколько дней. Имена Гаусса, Вебера, Гете, Шопенгауера, — всех кого угодно, можно было найти там. В наше время в Геттингенском университете преподавали великие математики Клейн и Гильберт, химик Нернст. Философ Э. Гуссерль был также в это время в Геттингене, но я не знал еще его имени и не поинтересовался его лекциями: все мое внимание было сосредоточено на психологическом кабинете Г. Э. Мюллера. У него работало человек десять молодых людей, между прочим и Frobes, S. I., будущий автор чрезвычайно ценной книги, обзора результатов экспериментальной психологии.
Из русских кроме меня здесь были Федор Евдокимович Волошин и Полина Осиповна Эфруси. Волошин участвовал в опытах Нарцисса Аха, который был в то время ассистентом проф. Мюллера. Ах изучал условия возникновения сновидений, а Волошин, как испытуемый субъект, в определенные часы приходил в психологический кабинет спать там. Я занялся экспериментами над заучиванием пар слов русского и немецкого языка и установлением скорости припоминания их в различных условиях. Кроме того, мною была предпринята большая работа перевода моей диссертации „Die Grundlehren der Psydiologie vom Standpunkt des Voluntarismus» на немецкий язык. Перевод был выполнен господином Клей- кером, который страстно любил изучение языков и знал несколько десятков их. Русский язык он знал не настолько, чтобы самостоятельно перевести книгу, но он быстро схватывал мои пояснения и легко находил точное выражение моей мысли. Особенно важно было найти выражение для введенных мною слов «осознать», «опознать» и т. п., что Kleuker удачно выполнил.
У геттингенских химиков работал этим летом Даниил Даниилович Гарднер, ассистент Петербургского Технологического института. С ним была жена и двухлетняя дочь. Они увлекались германскою еоциал–демократиею, выписывали „Vorwarts" и, приходя к нам, сообщали из этой газеты волнующие политические новости.
Поселились мы в одном километре от города, наняв маленький домик при ресторане Rohns, на склоне холма, откуда открывался красивый вид на Геттинген. Когда приблизилось время родов, мы обратились к гинекологу профессору Мюллеру, который дал нам опытную акушерку. Роды оказались очень тяжелыми вследствие неправильного положения ребенка. Они длились 60 часов; сердце матери начало ослабевать, поэтому профессор Мюллер решился наложить петлю на ножку ребенка, чтобы извлечь его. Он предупредил нас, что ножка будет сломлена, но это необходимо для спасения жизни матери. Так появился на свет старший сын наш Владимир в день Св. Духа 26 мая (старого стиля). У него была сломлена правая нога у самого бедренного сустава. „Das Kind ist verloren“, сказал профессор.
Измученные трехдневными страданиями жены моей, близкие уже к отчаянию, мы не могли допустить в свое сознание мысли, что крепкий, здоровый ребенок, с прекрасно развитою грудью, с ярко выраженною индивидуальностью, уже обречен на гибель. Когда его купали, он кричал на весь дом сильным басистым голосом. По совету проф. Мюллера мы пригласили из хирургической клиники доктора X, молодого асссистента. Он наложил на ножку ребенка стеклянную повязку, уложил его в колыбель с поднятою ногою, к которой была привязана гиря на шнуре, перекинутом через блок. Проф. Мюллер, принимавший живое участие в наших горестях, сказал д–ру X: «Верните мне мои спокойные ночи». Добрые качества немецкого народа ярко обнаружились в отношении наших обоих докторов и акушерки к нашей семье: добросовестность в работе, сердечное отношение к людям.
Кормить нашего Владимира приходилось коровьим молоком и разными искусственными препаратами, потому что вынимать его из колыбели было нельзя. К тому же у Людмилы Владимировны, истощенной долгими родами, не было вовсе молока. Недели через две ребенок, появившийся на свет чрезвычайно упитанным и крепким, исхудал и истощился. Однажды ночью вследствие какого‑то движения ребенка повязка сорвалась, соскочила к ступне и впилась в нее, натягиваемая гирею. Я бросился в клинику за доктором X. Пока я искал его, что было очень трудно ночью, Адель Ивановна все время держала ножку по возможности в правильном положении. Часа через два—три мы пришли с доктором и он наложил вновь повязку.
После трех недель лечения доктор X снял повязку и нашел, что кость срослась правильно. Силы Людмилы Владимировны начали восстанавливаться к этому времени, но она все еще лежала в постели. Когда к ней поднесли ребенка, удивительным образом в груди ее появилось молоко, и с этих пор наш Володя стал быстро и правильно развиваться. Появление молока через три недели после родов было столь необыкновенно, что проф. Мюллер сказал: «Такие чудеса случаются, вероятно, только у русских».
Холмы, на склоне которых мы жили, были покрыты лесом со множеством дорожек. По всем направлениям мы исходили его, возя с собою сына в колясочке. И дома и днем и ночью он дышал свежим воздухом; окно в его комнате было всегда открыто, несмотря на холодное и сырое лето. Мы увлекались учением о том, что лечить болезни нужно не лекарствами, а силами природы и что для сохранения здоровья нужно жить ближе к природе. Спали мы не только летом, но даже и зимою в Петербурге с открытою верхнею частью окна.
О рождении сына мы написали отцу Николаю Апраксину в Женеву, выражая желание, чтобы он крестил его, если обстоятельства сложатся так, что ему было бы удобно приехать. Велика была наша радость, когда этот добрый пастырь действительно приехал к нам и совершил таинство крещения. Не только платы за требу, но даже и оплаты проезда он не пожелал взять у нас.
Когда мы вернулись в Петербург, факультет постановил организовать психологический кабинет. Заведование им принадлежало проф. Введенскому, а мне было поручено быть помощником его. Однако в это время, когда я закончил работу над книгою по психологии, в центре моего внимания стояла теория знания и логика. Психологиею, как специальною наукою, я интересовался все менее и менее. Вскоре после того, как я начал принимать участие в организации кабинета, я сделал крупную ошибку, ясно показавшую мне, как мало я был приспособлен вести дело, требующее многих технических знаний и, главное, интереса к приобретению их. Нуждаясь в электрическом двигателе для приборов по экспериментальной психологии, я купил мотор. Оказалось, что он приводим в движение постоянным током, между тем как в здании университета ток был, конечно, переменный. Эта ошибка моя так возмутила и огорчила меня, что я отказался от должности заведующего кабинетом, несмотря на все убеждения проф. Введенского и членов факультета сохранить за собою это место.
Осенью 1903 г. состоялась защита на степень магистра философии моей диссертации «Основные учения психологии с точки зрения волюнтаризма». Все, что случилось во время этой защиты, будет понятно, когда я расскажу о содержании и форме моей книги. Мне пришло в голову разработать особую новую форму волюнтаризма. Своеобразие ее заключалось в том, что она сочеталась с интуитивизмом, то есть с учением, что в кругозор сознания человеческого я вступают предметы внешнего мира в подлиннике.
Согласно свидетельству непосредственного опыта, одни процессы суть проявления самого моего я, например усилие внимания, хотение слушать пение любимого артиста и т. п., они переживаются непосредственно, как и «мои»; другие процессы суть нечто независимое от моего я, они переживаются как нечто «данное мне» извне, например звук выстрела. Даже органические ощущения, стремления и чувственные удовольствия, локализованные в теле и переживаемые, как нечто «данное мне», например зубную боль, жажду, локализованную в нёбе и всем теле, я рассматривал уже, как проявление не моего я, а моего тела, то есть ближайшего к моему я внешнего мира. Наблюдения эти были накоплены мною уже давно благодаря занятиям у Лесгафта и развившейся у меня тогда склонности следить за органическими ощущениями и всеми изменениями в теле.
Освободившись от материализма и усвоив лейбнициан- ское представление о теле, как союзе монад, подчиненных одной главной монаде, которая и есть само человеческое я, я истолковал различие «моих» и «данных мне» переживаний в духе этой метафизики. Задача моей книги состояла в том, чтобы доказать основной тсзие волюнтаризма, именно что вся жизнь я состоит из процессов, имеющих строение волевого акта или начала его, то есть состоит из стремления, чувствования активности и произведенной этою активностью перемены. Защита волюнтаризма была облегчена для меня различением «моих» и «данных мне» содержании сознания: состояния «данные мне» я вовсе не обязан был считать творением моей воли.
Форма моего изложения и развития мысли была обусловлена двумя факторами: склонностью моею к эмпиризму и опасением возражений кантианца Введенского. Разработанной теории умозрения, как особого вида опыта, у меня в то время еще не было; поэтому я излагал свои основные положения нередко так, как будто они обоснованы индуктивным методом; между тем, в действительности многие из них основывались на том, что гуссерлианец назвал бы Wesenssdiau. Опасаясь вражды Введенского к метафизике, я ввел понятие я, как субстанции, только в середине книги, да и здесь разумел под субстанциальностью преимущественно единство стремлений, а не особое онтологическое начало (гл. V, 1).
Несмотря на все эти мои предосторожности, мой замысел представить в виде университетской диссертации книгу, содержащую в себе оригинальное новое направление, был смелым предприятием. Увлекаясь своею работою, я не думал о практической стороне дела и не подозревал опасности, которой подвергался. Вопрос о допущении диссертации к публичной защите обсуждается в факультете на основании отзыва двух специалистов и, в случае явной несостоятельности труда, диссертация отклоняется факультетом. Если диссертация допущена к защите, то это уже означает, что аспирант признан заслуживающим ученой степени, и диспут есть только средство общественного контроля над правильностью присуждения степени. Нужны какие‑нибудь исключительные обстоятельства, обнаружившиеся на диспуте, например полное неумение аспиранта защитить свою мысль или раскрытие кем‑либо из публики плагиата и т. п., для того, чтобы степень не была присуждена. Таким образом, неприсужде- ние степени на диспуте есть губительный для молодого ученого скандал, редкий в летописи русских университетов.
Согласно обычаю, аспирант заказывает где‑либо в ресторане обед, на который приглашает декана факультета, своих оппонентов и близких себе лиц. Я не любил ресторанов и потому мы решили приготовить обед у себя на квартире. Идя вместе с членами факультета из профессорской комнаты в актовый зал, где должен был состояться диспут, я подошел к профессору Введенскому и пригласил его на обед после диспута. «Подождите», ответил Введенский, «может быть, мы расстанемся врагами». Я побледнел, поняв, что мне предстоит выдержать решительный и страшный бой. Введенский, искусный диалектик, находчивый в спорах, был чрезвычайно опасным врагом. Тотчас же мне пришло в голову, что я должен хорошенько выяснить слушателям содержание моей книги и подготовить их к сознательному слушанию спора.
Согласно обычаю, диспутант имеет право перед началом возражений произнести краткую речь минут на двадцать о своем труде. Я тотчас сказал Введенскому, что хотел бы в начале диспута получить слово. На это Введенский ответил: «Зачем? Это вовсе не требуется». Тогда я обратился к декану факультета С. Ф. Платонову и заявил ему о моем желании. «Это ваше право», сказал декан.
Большой актовый зал был полон народу; даже на хорах все места были заняты. Книга моя обратила на себя внимание; к тому же, вероятно, многие знали об отношении к ней проф. Введенского и ждали интересного зрелища. Мне удалось в двадцатиминутной речи изложить сущность своей книги, основной тезис ее и главные доказательства. Говорил я оживленно, ясно и последовательно. Моя речь была покрыта громом рукоплесканий. У меня явилась поэтому уверенность, что процесс мой выигран уже с самого начала. Проф. Введенский начал систематически ставить мне вопросы, связанные с возражениями на отдельные части книги. Сознание опасности вызвало во мне напряженную сосредоточенность всех сил при полном спокойствии. Легкая улыбка играла на моем лице; я отвечал своему учителю, неизменно сохраняя почтительное отношение к нему, но указывая постоянно на то, что правильное понимание моей книги возможно лишь для читателя, принимающего во внимание тонкие оттенки переживаний, несомненно наличные в опыте, однако с трудом улавливаемые. После трех четвертей часа беседы Введенский подвел спор к вершине его. Он привел главный тезис моей книги «все сознательные процессы, поскольку мы относим их на основании непосредственного чувства к своему я, заключают в себе все элементы волевого акта и причиняются моими стремлениями», который я формулировал, как доказанное мною обобщение, и стал утверждать, что этот тезис есть суждение аналитическое. Тут мне ясно открылся остроумный план нападения Введенского. Он вполне соответствовал его представлениям о системах метафизических учений, как совокупностях суждений, в которых понятие, служащее субъектом, произвольно построено так, что в его содержании уже находится понятие, высказываемое затем в предикате.
Если бы я не сумел ясно показать, что мой основной тезис есть суждение синтетическое, проф. Введенский свел бы всю мою книгу к нулю: он стал бы с торжеством показывать, что она есть набор пустых тавтологий. Поэтому я напряг все силы, чтобы отчетливо показать аудитории, какую опасность представляло бы для меня возражение Введенского, если бы суждение, выражающее закон, который я хотел доказать, действительно было аналитическим. Я разложил его на субъект и предикат и показал, что субъектом этого суждения служит понятие психического состояния, характеризующегося непосредственно переживаемым оттенком, выражаемым словом «мое», а предикат присоединяет сюда нечто новое, именно указание на то, что в таком процессе всегда можно найти элемент волевого акта, — стремление, чувствование активности и перемену, связанную с чувствованием удовлетворения или неудовлетворения.
Слушателям стало ясно, что спор мой с проф. Введенским достиг завершения и что ответом моим успешно устраняется его возражение. Вероятно, чувствовалось, что аудитория в большинстве на моей стороне; у Введенского даже вырвалась фраза, как бы в извинение своего поведения: «Ведь я на медные гроши воспитан». В заключение он, как истый кантианец, насмешливо процитировал то место моей диссертации, где я говорю, что «я есть субстанция, непосредственно сознающая все свои состояния, как свои акты, производимые ею сообразно своим стремлениям».
После А. И. Введенского моими оппонентами были товарищ мой приват–доцент И. И. Лапшин, профессор физиологии Н. Е. Введенский и из публики Каллистрат Фалалеевич Жаков. Диспут длился не менее пяти часов, что чрезвычайно утомительно для диспутанта, который все время должен стоять и напряженно работать умом. По окончании диспута степень магистра философии была присуждена мне факультетом без колебаний.
Обед у нас на дому прошел очень хорошо в оживленной и благожелательной беседе. Проф. Ф. А. Браун произнес, согласно традиции таких обедов, остроумную речь, полную шутливых замечаний о диспутанте и оппонентах.
Все мое внимание и все интересы сосредоточились теперь на разработке интуитивизма, как нового направления в гносеологии. Эта задача должна была стать важнейшим делом моей жизни. Удачное решение ее должно было содержать в себе преодоление «Критики чистого разума» Канта и оправдание метафизики, как науки. Я понимал, что интуитивизм есть гносеологическое направление стол же основное, как эмпиризм и рационализм. С увлечением я принялся за свою новую книгу и решил представить ее как диссертацию на степень доктора философии.
Ввиду смелости своего замысла я очень ограничил задачу своей диссертации: стремясь выработать новую теорию знания без предпосылок, я занялся в первых главах исследованием ложных предпосылок докантовского эмпиризма и рационализма, из которых вытекал вывод, будто все имманентное сознание необходимо должно быть моим индивидуальнопсихическим состоянием. В качестве ложных предпосылок я нашел неправильным использование понятий причинности и субстанциальности при решении проблем теории знания. В самом деле, и эмпиристы, и рационалисты полагали, что чувственный состав восприятия есть результат причинного воздействия предметов внешнего мира на душевно–телесную жизнь познающего субъекта. Далее, сторонники обоих направлений полагали, что все имманентное сознанию в процессе познавания, чувственные содержания восприятия, мыслимые содержания понятий, суждений, умозаключений, одним словом все находящееся в сознании, есть состояние познающего субъекта, принадлежащее ему, как его психическая жизнь, подобно тому, как ему принадлежат его чувства и желания.
Отбросив эти предпосылки, я занялся анализом познающего сознания и различил в нем содержания, непосредственно испытываемые как «мои», то есть принадлежащие мне, и как «данные мне», то есть чуждые моему я. Далее, я показал, что непосредственное свидетельство опыта, находящего внутри кругозора сознания субъекта не только его внутреннюю душевную жизнь, но и внешний мир, познаваемый им в подлиннике, должно быть принято за истину, потому что субъективирование и психологизирование «данных мне» содержаний сознания есть следствие ложных предпосылок, ведущее к безвыходным затруднениям в теории знания. Вслед за этим очерком основ интуитивизма я занялся критикою теории знания Канта, находя, что эту задачу легче осуществить после того, как читатель познакомится с учением, возрождающим истину наивного реализма. Пользуясь филологическими исследованиями Файтингера, изложенными в его «Комментарии к Критике чистого разума», я показал, что в основе критицизма Канта лежат те же две ложные предпосылки, какие были и у его предшественников: субъективирование и психологизирование всего имманентного сознанию произведено им вследствие неправильного использования понятий причинности и субстанциальности в гносеологии. Непосредственный анализ сознания, не сбиваемый с толку никакими ложными предпосылками, дает право утверждать, что «данное мне» есть уже сам внешний мир, вступивший в мое сознание в подлиннике.
Поскольку мое учение об интуиции, как непосредственном созерцании бытия субъектом, не было дополнено метафизическими учениями о строении мира и его онтологической связи с познающим индивидуумом, в моей книге решение трудных проблем теории знания сопутствовалось возникновением ряда метафизических загадок: как возможно, чтобы субъект непосредственно созерцал в подлиннике не только свои переживания, но даже и внешний мир? как возможно, чтобы субъект непосредственно наблюдал события, отошедшие в область прошлого, и даже заглядывал в будущее? какую роль играют раздражения органов чувств? и т. п. Откладывая решение этих вопросов для будущих работ и желая подчеркнуть, что моя книга есть введение в новое гносеологическое направление, я назвал ее в подзаглавии «Пропедевтическою теориею знания».
Мне было бы неприятно думать, что моя теория знания есть нечто абсолютно новое, какая‑то индивидуальная выдумка, не стоящая ни в какой связи с прошлым философии.
Поэтому я присоединил главу, в которой рассмотрел зародыши интуитивизма в докантовской новой философии и особенно старался показать, что после Канта развитие философии необходимо вело к интуитивизму, что и обнаружилось особенно ясно в метафизическом идеализме Фихте, Шеллинга и, главным образом, Гегеля, а также далее в неокантианстве. Даже в позитивизме Спенсера я нашел проблески учения о непосредственном восприятии внешнего мира познающим субъектом.
Свою работу я напечатал сначала в «Вопросах философии и психологии» в 1904—5 гг. под заглавием «Обоснование мистического эмпиризма». Потом, печатая ее в «Записках Историко–Филологического факультета», как книгу, представленную для соискания степени доктора философии, я дал ей заглавие «Обоснование интуитизма». Главным мотивом этого изменения заглавия было соображение, что моя теория есть направление своеобразное, заключающее в себе органический синтез традиционного эмпиризма с рационализмом, и потому должна быть названа совершенно новым термином.
Сохраняя неприятные воспоминания о своем магистерском диспуте о проф. Введенского, я решил защищать докторскую диссертацию в Московском университете у проф. Лопатина. Диспут состоялся в апреле 1907 г. Он протекал вполне нормально. Официальными оппонентами были проф. Лопатин и приват–доцент Виноградов. Возражения Лопатина против некоторых отдельных положений диссертации были серьезные, но общее отношение его к моей книге было благожелательное. Когда мы с женою вернулись из Москвы, Введенский, разговаривая со мною о моем докторском диспуте, упрекнул меня за то, что я защищал свою докторскую диссертацию не у него.
Свою книгу я издал также на немецком языке под заглавием „Die Grundlegung des Intuitivismus" в 1908 г., а в 1919 г. она была издана по–английски под заглавием „The Intuitive Basis of Knowledge" в переводе Наталии Александровны Дэддинг- тон (урожденной Эрталь, которая была ученицею старших классов гимназии М. Н. Стоюниной и слушала у меня в восьмом классе философскую пропедевтику). Мой интуитивизм привлек к себе внимание широких кругов русского общества.
Возможно, что интерес к моей книге основывался у некоторых лиц на, некотором недоразумении, именно на предположении, что я называю словом интуиция особую загадочную способность, присущую лишь некоторым высокоодаренным лицам. В действительности я разумел под словом интуиция нормальные обычные способы восприятия и умозрения, но задался целью показать, что все они имеют характер непосредственного созерцания бытия в подлиннике. Задача моего исследования была сухая, но гораздо более притязательная, чем рассуждения о какой‑нибудь загадочной исключительной способности познавания. Утверждая, что всякое познавание есть видение самой живой действительности, я задавался целью дать положительное истолкование и метафизическому умозрению, и научному наблюдению, и религиозному опыту. Теория знания интуитивизма должна была оказать помощь лицам, стоящим на двух противоположных флангах, — и натуралистам, и религиозным мистикам. Натуралистам она дает право утверждать, что, наблюдая в микроскоп инфузорий или в телескоп светила небесные они исследуют не свои представления, а саму живую действительность внешнего мира. Религиозным мистикам она дает новые основания защищаться против упрека, что они живут в мире субъективных иллюзий, и утверждать, что их созерцания суть проникновение в высший Божественный мир. Среди молодых людей, понимавших, какие широкие горизонты открывает интуитивизм для нового истолкования и освещения данных знания в различных областях, появились восторженные поклонники моей теории знания.
Один из них, Прейс (в начале войны он был в Германии и с тех пор я ничего не слышал о нем), обратил внимание на то, что наряду с материальными и душевными процессами мы имеем в кругозоре сознания в подлиннике также социальную действительность, как особое царство бытия. Он знал наизусть введение в «Обоснование интуитивизма» и некоторые другие отрывки из этой книги. Слушательница Высших Женских Курсов Лебедева сказала моей сестре: «Если бы я сделала такие открытия, как ваш брат, я выбежала бы на улицу и кричала бы о них всем прохожим от счастья». В кругах старших философов отношение к интуитивизму было сдержанное, однако и среди них были лица, например Э. Л.
Радлов, сочувственно относившиеся к моей работе. М. И. Ка- ринский после одного из заседаний Философского общества, на котором читался чей‑то доклад, содержавший в себе критику интуитивизма, сказал мне, спускаясь с лестницы, что основной замысел интуитивизма граничит с безумием, однако согласился, что у Спенсера есть строки, содержащие в себе зародыш такой теории.
В течение ряда лет после защиты диссертации я продолжал затрачивать все силы на дальнейшую работу над теориею знания и логикою. Я занимался изучением современных гносеологических направлений, чтобы сопоставлять с ними, защищать и развивать далее интуитивизм. В 1908— 1909 учебном году мною был осуществлен в университете, а потом на Высших Женских курсах грандиозный семинарий, посвященный обзору важнейших современных теорий знания. Темы своих семинариев и просеминариев я объявлял студентам весною, чтобы они могли летом подготовиться и прочитать рекомендуемые сочинения, иногда весьма обширные, как, например, „Erkenntnisstheoretisdie Logik" Шуппе. Нередко после такой большой работы студенты и курсистки, участвовавшие в семинарии, снимались все вместе со мною; от слушательниц Высших Курсов я иногда получал в конце года цветы.
Какая‑то заметка в словаре Эйслера, кажется, по поводу философии Ремке, обратила мое внимание на то, что учения о сознании, как объемлющем не только индивидуально–пси- хические состояния субъекта, но и внешний мир, предполагает новое понимание сущности сознания, именно учение о том, что в основе сознавания субъектом предмета лежит особое отношение, связывающее друг с другом субъект и предмет. Я стал разрабатывать учение о гносеологической координации познавающего индивидуума с предметами внешнего мира. Мною были написаны статьи: «Гносеологический индивидуализм в новой философии и преодоление его в новейшей философии» (речь 1907 г. перед защитою диссертации; нем. перевод в Zeitschrift ftir Philosophie und philos. Kritik, Bd. 132); «Идея бессмертия души как проблема теории знания», 1910; «Реформа понятия сознания в современной теории знания, и ее значение для логики» (по–нем. в „Encykl. der philos. Wissenschaften, I, Logik, 1912). «Реформа понятия сознания в современной гносеологии и роль Шуппе в этом движении», 1913; «Интуитивная философия Бергсона», 1914; «Восприятие чужой душевной жизни», 1914.
Желая дать подробное сопоставление интуитивизма с индивидуалистическим эмпиризмом, рационализмом и критицизмом, я написал «Введение в философию. Часть I. Введение в теорию знания», 1911. В этой книге критицизм был изложен мною дважды: в традиционном психологистически- феноменалистическом истолковании и в реформированном трансцендентально–логическом понимании, особенно тем, которое развито Когеном.
Словарь Эйслера привлек мое внимание к Ремке. Я уже и раньше в «Обосновании интуитивизма» упомянул Ремке, как автора книги „Die Welt als Wahrnehmung und BegrifF, в числе предшественников интуитивизма, но причислил его, согласно распространенному о нем мнению, к имманентной школе наравне с Шуппе. Взгляды Шуппе я знал хорошо, а книгу Ремке только перелистал, надеясь найти у него объективистическое учение о фантазии. Ожидания мои не оправдались. У меня получилось впечатление, что гносеология Ремке есть не более, чем одна из форм неокантианства, разновидность имманентной философии. В 1908 году мое «Обоснование интуитивизма» появилось на немецком языке. Ремке познакомился с моею теориею и в 1913 г. поеле того, как им была издана „Philosophic als Grundwissenschaft", написал мне, что я неправильно причислил его, следуя общему мнению, к школе имманентной философии; он утверждал, что его теорию знания следует понимать в духе интуитивизма, а не в духе неокантианских теорий. И в самом деле, гносеология, намеченная Ремке в „Philosophic als Grundwissenschaft", а также его статья „Unsere Wahrnehmung der Aussenwelt" очень близка к моему интуитивизму. Однако у меня явилось убеждение, что это новая ступень в развитии его гносеологии, и что в то время, когда ОН писал „Die Welt als Wahrnehmung und BegrifF, ОН еще слишком неопределенно подходил к интуитивизму, стоя еще слишком близко к неокантианскому гносеологическому идеализму, что и выразилось даже в заглавии его книги. Я хорошо познакомился с „Philosophic als Grundwissenchaft“; метафизическая часть которой меня весьма не удовлетворила, а книгу „Die Welt als Wahrnehmung und Begriff" так И не прочитал.
В 1913, кажется, году в Петербурге был болгарский философ Д. Михальчев, верный ученик и последователь Ремке, написавший книгу „Philosophische Studien“, 1909. В беседе его со мною явно проскальзывало убеждение, что мой интуитивизм есть не более, как видоизменение теории Ремке, и что я написал свое «Обоснование интуитивизма» под влиянием Ремке. Меня очень забавляло это недоразумение. В то время, когда я обдумывал и писал «Обоснование интуитивизма», убеждение мое в возможности непосредственного созерцания внешнего мира связано было с философиеи Шеллинга, Гегеля, а книгу Ремке я взял в руки только тогда, когда писал главу о предшественниках интуитивизма, да и то прочитал из нее лишь несколько страниц.
Вообще надо заметить, что новые направления, обыкновенно, возникают сразу во многих умах независимо друг от друга, но в связи с общим состоянием культуры и ее прошлым. Обыкновенно, в каждом уме новая система философии вырастает органически изнутри, будучи в то же время аспектом всего культурного развития. Поэтому историк, пытающийся понять какую‑либо систему, как мозаику, полученную из заимствований от других мыслителей и как результат прямых влияний их друг на друга, обыкновенно, попадает пальцем в небо. Прямые влияния возможны бывают только в области деталей двух систем, более или менее родственных друг другу, тогда как целое их при ближайшем рассмотрении оказывается глубоко различным.
Одно непосредственное влияние на развитие моих взглядов я могу указать точно. С. А. Алексеев, беседуя со мною, однажды указал на то, что связь душевных процессов с телесными рассмотрена французским философом Бергсоном в духе, благоприятном для разработки моего интуитивизма. Я тотчас выписал „Essai sur les donnees imm^diates de la conscience “ И „Matifere et memoire".
Учение Бергсона о том, что раздражения органов чувств и физиологические процессы в нервных центрах суть не причина, а только стимул, подстрекающий духовное я человека к восприятию и припоминанию, я приветствовал с радостью и приобщил к числу защищаемых мною теорий. Но, конечно, антиплатонизм Бергсона, его гносеологический дуализм, иррационализм, учение о чувственных качествах, как сгущениях, производимых субъектом, далее, его учение о свободе воли, не дающее ясного решения вопроса, были мною отвергнуты. Получив приглашение прочитать несколько публичных лекций в Москве, я изложил в них сущность философии Бергсона и отличие ее от моих взглядов. Эти лекции напечатаны были мною в брошюре «Интуитивная философия Бергсона» (издательство «Путь», Москва 1913).
Немалым шагом вперед была поправка к ошибочному учению о чувственных качествах, которое было изложено в первом издании «Обоснования интуитивизма». Там я высказывал мысль, что чувственные качества возникают внутри тела субзекта, как результат раздражения органов чувств и нервной системы. Считая их принадлежащими к внешнему миру «данному мне» в восприятии, я тем не менее слишком приближал их к познающему индивидууму, потому что относил их к телу индивидуума, а не к окружающему его тело внешнему миру. Критикуя систему Бергсона, я уже понимал, что не только умозрительно открываемая сущность и строение внешних предметов, но и чувственные качества их суть нечто принадлежащее к их составу, независимому ни от познающего индивидуума, ни от его тела.
Меня очень интересовал вопрос об истории интуитивизма. Я был уверен, что это направление, хотя оно и не развивалось непрерывно, как эмпиризм и рационализм, должно было появляться спорадически на всем протяжении истории европейской мысли. Например, частично интуитивизм может быть найден у Платона, Аристотеля, Плотина и в полной мере у некоторых средневековых мыслителей. Однако у меня не было времени для занятий такими историческими исследованиями. Я надеялся, что кто‑нибудь из моих учеников или последователей возьмет на себя эту задачу; сам же я хотел разработать интуитивизм настолько, чтобы положить начало в дальнейшем его непрерывному развитию в истории философии. Впрочем в это время у меня была мысль написать историю гносеологии в новой философии с целью обрисовать гносеологический индивидуализм XVII и XVIII вв. и намечающийся переход от него к гносеологическому универсализму со времени представителей германского метафизического идеализма, Фихте, Шеллинга, Гегеля.
Однако и эту работу я оставил в стороне, все более убеждаясь в том, что прочное обоснование интуитивизма требует от меня занятий не только теориею знания, но и метафизикою. Переход к этой науке был подготовлен тем, что в описанный период разработки интуитивизма я постепенно прочитал, подготовляя лекции и семинарии, почти все произведения Фихте, Шеллинга, Гегеля, а также Плотина. Писание книги «Мир как органическое целое» вводит в совершенно новый этап моей философской работы; поэтому, раньше, чем приступить к описанию его, я расскажу о своей жизни за это время вплоть до начала революции.
Кафедра философии в Петроградском университете очень долго обслуживалась одним профессором Введенским. Он читал все обязательные для студентов общие курсы: логику, психологию, историю древней и новой философии, введение в философию. Специальные курсы он читал редко. У него не было времени вырабатывать их: нуждаясь в средствах, он читал лекции в множестве высших учебных заведений Петербурга. Даже докторскую диссертацию он не имел времени написать и до конца жизни имел только степень магистра философии. Имея властный характер, он не хотел, чтобы рядом с ним было при кафедре философии учреждено еще одно или два штатных профессорских места.
Впоследствии Иван Иванович Лапшин и я, оставаясь приват–доцентами, тем не менее завоевали себе право читать также общие курсы и стали участвовать в ведении экзаменов, так что работа наша отличалась от профессорской лишь тем, что у нас не было обязанности посвящать лекциям и практическим занятиям шесть часов в неделю. Обыкновенно, я отдавал университету только четыре часа в неделю: два часа лекций и два часа семинария или просеминария. Факультет, признавая нашу работу необходимою для обслуживания кафедры, назначил нам постоянное жалованье. Я получал 1200 рублей в год.
Будучи противником моего направления, Введенский как- то однажды заявил: «Пока я жив, Лосский не будет занимать кафедры в Петербургском университете». В 1907 г., когда И. И. Лапшин представил диссертацию на степень магистра «Законы мышления и формы познания», он получил сразу степень доктора, что случается весьма редко в наших университетах, только в случае особенно выдающихся достоинств труда{16}. Тем не менее Введенский и Лапшина не допускал до получения профессуры вплоть до 1913 г.
Введенский полагал, что студенту, занимающемуся фило- софиею, полезнее всего получать знания только от одного учителя и находиться под его исключительным руководством. Поэтому он рекомендовал студентам не разбрасываться, а сосредоточивать свои занятия или у него, или у Лапшина, или у меня. Мои учения он подвергал на своих лекциях чрезвычайно резкой критике. В его книге «Логика как часть теории познания» есть следующая выходка против меня.
Приведя цитату из введения в «Обоснование интуитивизма», где я говорю, что ошибки, ведущие к субъективному идеализму, веками гнездились в философии, потому что источник их кроется в бессознательных предпосылках, «где их не может усмотреть даже и наиболее чувствительный к противоречиям, строго логический ум» (стр. 4), Введенский продолжает: «А вот Н. О. Лосский усмотрел то, чего не может усмотреть даже и наиболее строгий логический ум. О, как должна гордиться Россия появлением Н. О. Лосского. Что перед ним Архимед, Галилей, Лавуазье, Фарадей, Гауе, Лобачевский, Кант, Конт, Менделеев и т. д.» — «Ведь еще никто, ровно никто в мире до него не мог установить знание, проникающее в сущность вещей, а он установил его. Говорят, что такие умы, как: Аристотель, Декарт, Лейбниц, Кант родятся не каждое столетие, но такие, как Н. О. Лосский, родятся даже не каждое тысячелетие{17}.
Однажды мы с Введенским сидели одни в профессорской и беседовали о философских вопросах. Коснувшись моего учения о непосредственном восприятии внешнего мира, Введенский сказал, что это мое учение есть своего рода «одержимость». Эту психологию моего мышления я отпарировал не менее жестоким объяснением кантианского субъективизма, проповедуемого Введенским. Зная, что Введенского считают больным табесом, и наблюдая ослабление у него мускульного чувства, выражавшееся между прочим в том, что он с трудом и большою осторожностью спускался с лестницы, я сказал: «А кантианское учение, будто мы в сознании имеем дело только со своими субъективными представлениями, свойственно паралитикам, которые утратили живое общение с внешним миром»[18].
Моя резкость нисколько не ухудшила наших личных отношений. На заседаниях Философского Общества, когда я выступал с докладом или когда читались доклады обо мне, Введенский называл меня своим талантливым учеником; он говорил иногда, что я занимаю в русской философии место, равное положению Соловьева. Тем не менее звание профессора философии Петербургского университета было мною получено очень поздно, только уже во время войны в феврале 1916 г. Правда, до этого времени мною был получен ряд предложений кафедры из других городов, но все их мне приходилось отклонять вследствие обстоятельств моей семейной жизни. Моя жена была помощницею своей матери в ведении дел гимназии.
Ввиду семейных традиций и возрастающего значения гимназии бросить это дело было нельзя и потому наша семья не могла переехать из Петербурга. Еще до защиты магистерской диссертации Введенский предлагал мне устроить меня на кафедру в Варшавском университете, однако я отказался не только в силу семейных условий, а также и потому, что считал положение лица с полупольским происхождением, но решительно русским национальным сознанием особенно трудным в варшавском обществе.
Когда степень магистра была мною получена, в Петербург приехал старый знакомый Марии Николаевны профессор Казанского университета Корсаков, кажется, в то время декан Историко–филологического факультета. Он предлагал мне кафедру в Казани, но на семейном совете мы решили отклонить это предложение.
В 1906 г. Г. И. Челпанов был приглашен из Киева в Московский университет, он хотел устроить меня на свое место в Киевском университете, но и от этого предложения мне пришлось отказаться. Наконец, незадолго до войны, когда профессор Лопатин за выслугою лет перестал занимать штатное место, проф. Браун от имени Московского университета вел со мною переговоры о моей профессуре в Москве.
Я высоко ценил Московский университет и общество московских философов было бы благоприятною средою для моей работы. Поэтому я поставил вопрос, нельзя ли, живя в Петербурге, исполнять обязанности профессора Московского университета путем поездок в Москву. Но мне ответили, что интенсивная жизнь факультета требует постоянного присутствия профессора в Москве. Таким образом в Петербургском университете я оставался в положении приват–доцента целых 16 лет до начала 1916 года. Однако звание профессора я имел уже давно по своей работе в других высших учебных заведениях Петербурга.
В Петербурге на Гороховой улице давно уже существовал Женский Педагогический институт. Это было захиревшее учреждение, но приблизительно в 1904 г. оно вступило в новую энергичную фазу существования. Почетным попечителем института, был назначен Вел. князь Константин Константинович, директором профессор С. Ф. Платонов. Были отпущены средства на расширение преподавания и на постройку собственного здания на Петроградской стороне на Малой Посадской улице. Логику в институте преподавал Я. Н. Колубовский. Платонов, заменяя многих прежних профессоров новыми, хотел пригласить меня для преподавания логики. Когда он заговорил об этом со мною, я сказал, что не могу прямо принять его предложение, потому что место занято Колубовским и я не вижу причин, почему он должен уйти. Платонов был взбешен, натолкнувшись на неожиданное препятствие; в споре со мною у него даже вырвалась фраза, что он сломит палку о меня. Посоветовавшись с Колубовским и заручившись его согласием, я принял место преподавателя логики в Педагогическом Институте.
Занятия в этом учреждении удовлетворяли меня. Слушательницы усердно занимались и охотно выполняли практические работы. Очень сочувственно относилась к моей работе в Институте начальница его г–жа Попкова. Но в отношении к начальству были у меня шероховатости. В 1905 г. после избиения манифестантов на Дворцовой площади 9 января несколько слушательниц Института заявили какой‑то протест или приняли участие в какой‑то политической демонстрации. Поднялся вопрос об исключении их.
Был созван Совет профессоров под председательством Вел.
князя Константина Константиновича для обсуждения этого дела. Во время прений о мерах воздействия на слушательниц я попросил слова и высказал мысль, что молодые люди, чуткие к вопросам социальной справедливости, будут ценными членами общества, особенно как педагоги, и потому их надо беречь и предоставить им возможность закончить образование. Спустя несколько лет, пять или шесть профессоров, в том числе И. И. Лапшин и я, вышли из состава преподавателей Института, вследствие какого‑то несогласия с начальством Института.
На Бестужевских Высших Женских Курсах философию преподавал проф. Введенский. Его блестящий талант изложения философских проблем и внушительная фигура производили сильное впечатление. Многие слушательницы страстно любили его; наоборот, другие столь же страстно ненавидели его за то, что он резко и насмешливо высказывался против крайних революционных увлечений молодежи.
После одной из сходок, на которой бессовестные и легкомысленные агитаторы убеждали курсисток устроить забастовку, Введенский, кажется перед лекциею, сказал несколько слов о бессмысленности этого замысла и назвал «баранами» курсисток, слепо идущих за вожаками. Слова эти вызвали возмущение; начались сходки, протесты, требования извинения. Введенский вышел в отставку и несколько лет не читал лекций на Курсах. В это время я был приглашен читать лекции на Курсах. И. И. Лапшин уже раньше был там профессором. Введенский через несколько лет вернулся на Курсы и мы все трое работали на них до тех пор, пока большевики не слили Курсы с Университетом.
Упомяну еще о том, что в 1905—1908 гг. при гимназии Стоюниной были учреждены вечерние «Высшие Курсы Историко–филологические и юридические». На них читали отдельные лекции и небольшие курсы многие профессора университета и экономического отделения политехникума. Философские лекции читали С. А. Алексеев и я. С. Л. Франк начал на этих курсах свою философскую деятельность. Среди его слушательниц была Татьяна Сергеевна Барцева, которая стала вскоре его женою. Незадолго до войны открылись на Гороховой улице Курсы Раева, на которых я читал лекции, пока курсы эти, кажется, во время революции, не закрылись.
Кратковременным эпизодом было мое преподавание в Александровском лицее. В этом привилегированном заведении учились дети сановников и титулованных лиц. В нем было семь классов, соответствующих средней школе, и три или четыре курса, соответствующих юридическому факультету университета. Э. Л. Радлов преподавал философские предметы на Курсах Лицея. Он устроил мое приглашение для преподавания элементарного курса логики в 7–м классе Лицея. Элементарный курс логики я преподавал также в восьмом классе гимназии Стоюниной. У меня был уже большой опыт в этом деле. Я выработал систему практических занятий по логике, которые, обыкновенно, интересовали учащихся, например, анализ формальных ошибок в силлогизмах и в индуктивных умозаключениях, ошибки в доказательствах и т. п.
В Лицее я ничем не мог привлечь внимание учащихся к своему предмету. Только один–два из них, например Кавелин, добросовестно относились к делу. Меня возмущали дерзкие шалости лицеистов и надменное отношение их ко всему, что находится вне круга их общества. Так, занимаясь с ними вопросом об отношении понятий друг к другу, я привел в качестве примера рода и вида пару понятий — студент и лицеист первого курса, определив предварительно понятие студент, как учащийся в высшем учебном заведении. Слушатели мои запротестовали, выражая в своих замечаниях пренебрежение к студенчеству и нежелание иметь что- либо общее со студентами.
Мое терпение окончательно лопнуло, когда после Масленицы я увидел в классе испитые физиономии своих учеников, причем один из них, казалось мне, был пьян. Я пошел к инспектору лицея и заявил ему, что считаю свои занятия в Лицее бесполезными и хочу уйти из Лицея. Меня уговорили не делать скандала и довести занятия до конца года.
Накануне экзамена по логике мои ученики попросили меня приехать в Лицей и вкратце сделать обзор курса логики. Я исполнил их желание. В течение трех часов я изложил им основы логики и произвел с ними анализ логических задач. Они были очень внимательны к каждому моему слову. На следующий день они великолепно сдали экзамен. Когда я прощался с ними, один из учеников произнес от имени класса благодарственную речь. Лицеисты, готовясь к будущей своей государственной деятельности, любили упражняться в произнесении речей. Среди них, по–видимому, было много способных людей, но предрассудки их среды и привилегированный характер учебного заведения портили их.
Деятельность переводчика я закончил тем, что в 1905 г. принялся за перевод «Критики чистого разума» Канта. Труд этот я предпринял не ради уже заработка и не по заказу какого‑либо издательства, а по собственной инициативе. Я считал, что существенным условием для преодоления критицизма должно быть знание и точное понимание текста «Критики чистого разума», книги, написанной тяжелым языком и потому мало доступной широким кругам общества.
На русском языке было уже два перевода «Критики чистого разума». Первый был сделан проф. Владиславлевым и появился в 60–х годах. Он был достаточно точен, но язык его был не менее тяжелый, чем оригинал. Второй перевод был сделан в 90–х годах цензором Соколовым, лицом мало осведомленным в философии и не особенно хорошо знавшим немецкий язык. Он изобиловал ошибками, иногда доходившими до того, что отрицательное предложение Канта было передано по–русски утвердительным предложением и наоборот. Небрежность Соколова доходила до того, что в переводе «Критики практического разума» в таблице этических направлений этика Крузия была названа этикою Христа.
Приступая к работе, я достал много переводов «Критики чистого разума». Прежде всего я выписал английский перевод М. Мюллера, лингвиста, знавшего немецкий и английский языки, как родные. Далее, я достал из библиотеки старый французский перевод Tissot и новый переводе Pacaud и Tremesaygues. Вороужившись таким образом, я принялся за дело, стараясь, где можно, разбивать длинные предложения Канта на две, на три части, чтобы делать выражение его мысли более легко обозримым. В 1907 г. книга была напечатана мною, как мое издание, в типографии М. М. Стасю- левича.
М. Н. Стоюнина в это время печатала там сочинения своего мужа В. Я. Стоюнина следующим образом. У Стасюлевича, редактора и издателя журнала «Вестник Европы», было издательство, склад изданий и типография. Заведовал этими предприятиями М. К. Лемке очень умело и энергично. М. Н. Стоюнина, печатая труды своего мужа в типографии Ста- сюлевича, получала кредит на год и отдавала свои издания в склад Стасюлевича. Спрос на книги Стоюнина в это время очень возрос и по окончании года расходы по печатанию книги всегда оказывались покрытыми и даже получался доход. К такому же методу издания своих работ прибегнул и я с таким же успехом. Только революция, разрушившая все культурные предприятия, уничтожила возможность такой частной инициативы.
Перед революциею 1905 г. общественная жизнь во всей России была бурная, беспокойная. Политическая борьба путем забастовок была, по примеру рабочих, усвоена студентами и нарушила нормальный ход занятий в высших учебных заведениях. К социализму я перестал питать повышенный интерес, потому что понял, осбенно под влиянием книги «Государство» французского ученого Michel, что задача подчинения экономики общественному служению есть проблема социальной техники, разрешимая, как и все технические вопросы, самыми разнообразными способами, даже и без отмены частной собственности на средства производства. Но задача достижения политической свободы и гражданских свобод, задача ограничения монархической власти по–прежнему увлекала меня. В то время устраивались по разным поводам политические банкеты ученых и писателей, обыкновенно под председательством Короленко. Я был постоянным участником их.
В 1902 г. произошла демонстрация на площади перед Казанским собором. В ней участвовала и сестра моя Вера. Участники демонстрации были жестоко избиты казацкими нагайками и многие из них арестованы. Сестра моя избежала ударов нагайки благодаря тому, что вовремя наклонилась. Она была арестована и выслана на несколько месяцев из Петрограда. Выслан был также и П. Ф. Лесгафт.
В следующем году после одного из таких избиений демонстрантов состоялось большое собрание ученых и литераторов, на котором была выработана докладная записка с протестом против грубых действий администрации. В это собрание явился, между прочим, с большим синяком под глазом, Н. Ф. Анненский, подвергнувшийся избиению на демонстрации. Во время обсуждения записки некоторые участники собрания находили, что подписывать ее не следует; это очень огорчило Н. К. Михайловского: «Я старик уже и много испытал на своем веку», сказал он, «но был бы очень утешен, если бы эта записка была подписана нами». Решено было поставить на ней подписи, которых набралось, кажется, более девяноста.
Спустя несколько недель мною было получено приглашение явиться к ректору университета для выслушания выговора от министра Народного Просвещения за подпись на записке. Процедура выговора оказалась очень простою и не тягостною ни для ректора, ни для меня. Когда я пришел в приемную ректора, он, не говоря от себя ничего, дал мне прочитать бумагу, полученную им из Министерства.
В эти годы перед революциею возникло множество профессиональных союзов. Профессиональные интересы, отстаиваемые этими союзами, неизменно сочетались также и с политическими требованиями и прежде всего с требованиями ограничения самодержавия. Перед революциею все эти союзы объединили свои силы путем образования Союза союзов и стали представлять собою грозную силу, проявившуюся особенно осенью 1905 г., когда возникла всеобщая забастовка, в которой приняли участие не только рабочие, но и многие группы лиц интеллигентных профессий. Во всех университетах и других высших учебных заведениях сорганизовались так называмеые младшие преподаватели, то есть преподаватели, не имеющие звания профессора.
В Петербурге был организован «Союз приват–доцентов, лаборантов и ассистентов», число членов которого было очень велико, так как в Петербурге было много высших учебных заведений. Председателем этого союза был избран я. В мирное время я, обыкновенно, отказывался от веевоз- мжоных таких общественных должностей, стремясь обставить свою жизнь так, чтобы можно было все силы свои сосредоточить на философской работе.
Но в эту бурную пору я не счел себя в праве уклониться от общественной обязанности и года полтора принужден был переносить тягости ее. На собраниях этого союза молодые, несдержанные члены его, особенно ассистенты и лаборанты произносили иногда речи, оскорбительные для профессоров, обвиняя их в несправедливостях и притеснениях. Отсюда возникали трения и неприятности. Однажды по поводу одной из таких речей ко мне приехали, по поручению двух факультетов, проф. Ф. Ф. Зелинский и проф. И. И. Боргман и мне пришлось улаживать дело путем комментариев, смягчающих нападки моих коллег на профессоров.
Незадолго до революции состоялся даже съезд преподавателей всех союзов младших преподавателей высших учебных заведений России. Собралось несколько сот лиц. Открывая заседание Съезда, я произнес небольшую речь, в которой, между прочим, сказал, что скоро наступит время, когда мы перестанем быть подданными и сделаемся гражданами.
Кроме Союза младших преподавателей был еще Академический союз, в состав которого входили и профессора, и приват–доценты, объединенные желанием добиться некоторых реформ высших учебных заведений. В этом многолюдном союзе для большей успешности работы было устроено несколько секций. Я записался в секцию выработки нормального устава университетов и других высших учебных заведений. Вопрос о строе высших учебных заведений меня всегда живо интересовал. Я несколько раз писал о нем, например в газете «Наша жизнь» под заглавием «Единство науки и университет» (1905, N° 298) и в газете «Речь» по вопросу о «Философии в университете» (12 июня 1915 г., N° 159).
Председателем секции для выработки устава был избран Н. И. Кареев, а секретарем я. Здесь я работал старательно и с интересом, ведя все протоколы, размножая записки, представляемые членами секции и т. п. Кажется перед революцией) состоялся съезд Академического союза в Москве и я был в числе делегатов его.
Осенью 1904 г. в Петербург приехали из Москвы С, Н. Булгаков и Н. А. Бердяев с целью основать журнал «Вопросы жизни». В то время получить разрешение на издание журнала можно было лишь под условием, чтобы редактором журнала было лицо, не скомпрометированное в глазах правительства политически. Булгаков и Бердяев не могли, конечно, получить разрешение на свое имя и решили обратиться ко мне с предложением взять на себя номинально звание редектора. Знакомство с этими двумя общественными деятелями, которые с течением времени стали все более отдавать свои силы философским и, наконец, религиозно–философ- ским проблемам, было очень приятно. Познакомившись с программою журнала, я согласился числиться редактором его, фактически не беря на себя никакой работы и, конечно, не претендуя на вознаграждение.
Финансовая сторона дела находилась в руках Д. Е. Жуковского; хлопоты в Главном управлении по делам печати также были возложены на него. Самое печальное было то, что для получения разрешения необходимо было дать взятку видному чиновнику, через руки которого проходили дела о периодических изданиях. Имя его было, насколько помню, Адикаевский. Конечно, он не сам брал взятки, а посылал для этой цели подставных лиц. Они приходили всегда вдвоем; оба они были, кажется, инженеры, один с польскою, другой с немецкою (еврейской) фамилиею. Жуковский, я и эти два грязные господина встретились в моем кабинете раза два и, наконец, сошлись на сумме в несколько сот рублей, после чего разрешение на журнал было дано.
В том же 1904 г. мне в первый и последний, надеюсь, раз пришлось столкнуться с цензурою. В то время К. П. Победоносцев напечатал книгу «Московский Сборник», составленную из его статей против представительного образа правления. Я написал статью «О народном представительстве», которая заключала в себе, главным образом, критику аргументов Победоносцева. «Вопросы жизни» еще не начали своего существования и потому я отдал ее в журнал «Новый путь». Когда статья была набрана, оказалось, что цензор, фамилия его, кажется, была Врублевский, требует устранения из нее нескольких фраз и особенно изменения заглавия. Мне пришлось пойти к нему для объяснений. Изменения текста были сравнительно незначительны, но вопрос об изменении заглавия меня поставил в затруднение. Между прочим, я предложил озаглавить статью словами «О народовластии», и цензор охотно согласился на это.
Таким образом, статья моя под давлением цензуры получила заглавие, идущее гораздо дальше моих намерений; тогда, как и теперь, я был сторонником демократического представительного образа правления, относясь равнодушно к тому, будет ли это республика или конституционная монархия. Курьезное изменение заглавия мне объяснили тем, что в то время Главное Управление по делам печати издало секретный циркуляр, рекомендующий не допускать статей о народном представительстве. Однако напор общественного мнения, требовавшего ограничения самодержавия, был так велик, что сопротивление становилось невозможным, и цензор исполнил свою обязанность чисто формально, устранив только запрещенное, сравнительно невинное слово и заменив его словом гораздо более опасным для существовавшего в России самодержавия.
Настал 1905 год, год революции, завершившийся ограничением самодержавия. Начался этот год грандиозным движением петербургских рабочих под руководством священника Гапона, демагога и авантюриста, мечтавшего, быть может, об основании рабоче–крестьянской демократической монархии. На воскресенье 9–го января назначено было выступление стотысячной массы безоружных рабочих с хоругвями, иконами и крестом на площадь Зимнего Дворца с целью подать Государю прошение о нуждах рабочих. Правительство не поверило, что эта демонстрация будет иметь мирный характер; оно решило подавить ее суровыми мерами, не останавливаясь перед применением огнестрельного оружия.
Прогрессивные круги не революционной интеллигенции предвидели страшное кровопролитие и хотели предотвратить его. Наскоро было созвано собрание писателей, профессоров, общественных деятелей, — всех, кого удалось оповестить. Состоялось оно в 9 час. вечера в маленьком помещении издательства «Знание» на Невском проспекте. Участвовало в нем человек восемьдесят. Было оно беспорядочное, проникнутое сознанием своего бессилия. Часам к одиннадцати ночи оно завершилось решением избрать небольшую депутацию и тут же ночью направить ее к нескольким сановникам, которые могли бы предотвратить кровопролитие. Они поехали и им удалось увидеть лиц, к которым они были посланы; однако все распоряжения уже были отданы, и власти относились с недоверием к утверждению, что демонстрация будет носить мирный характер.
Мало того, у них явилось нелепое подозрение, будто собрание, избравшее депутацию, было революционным комитетом, который, предвидя свержение власти, избрал временное правительство, и именно члены депутации были намечены для этой цели. Насколько эта ложная, ни с чем не сообразная мысль была укоренена, видно из «Воспоминаний» гр. В. Коковцева, который прямо так и говорит, что депутация состояла из лиц, назначенных быть членами временного правительства.
Отсюда ясно, что сановники, стоявшие во главе нашего правительства, были курьезно неосведомлены о составе и группировках нашего освободительного движения: самых мирных прогрессистов они ставили на одну доску с крайними революционерами. Депутация состояла именно из лиц, неспособных к революционному захвату власти, и многие из них, например проф. Кареев, вообще были непригодны к тому, чтобы стоять во главе правительства. Тем не менее члены депутации были через несколько дней арестованы, но вскоре их выпустили на свободу.
Настало 9–ое января. К полудню до нас стали доходить слухи, что демонстрация была разогнана не только нагайками казаков, но и силою огнестрельного оружия. Мы с женою вышли на Кабинетскую улицу, где находилась в то время гимназия. До нас доносились звуки выстрелов. Мысль, что в нескольких сотнях саженей от нас гибнут безоружные люди, вышедшие с крестом и иконами к царю, чтобы искать у него помощи в нужде, глубоко угнетала нас.
Весьма вероятно, что среди агитаторов, поднявших громадные толпы народа, были люди, надеявшиеся превратить мирную демонстрацию в попытку насильственного захвата Зимнего Дворца. Однако толпа, в которой было много стариков, женщин и детей, не представляла серьезной опасности для правительства, имевшего наготове надежные войска. И если в составе правительства были лица, решившие произвести кровопролитие с целью запугать народ и таким образом подавить революционное брожение в самом начале, то это было великое преступление. Расплатою за него через двенадцать лет была революция «без креста» и против креста, изображенная в стихотворении Блока «Двенадцать».
Гуляет ветер порхает снег.
Идут двенадцать человек.
Винтовок черные ремни.
Кругом — огни, огни, огни…
В зубах цигарка, примят картуз,
На спину б надо бубновый туз!
«Свобода, свобода.
Эя, эя, без креста!
Тра–та–та!
Товарищ, винтовку держи, не трусь!
Пальнем‑ка пулей в святую Русь —…
Я идут без имени святого
Все двенадцать — вдаль.
Ко всему готовы,
Ничего не жаль…
Вечером, узнав, что в помещении Вольно–экономического общества происходит собрание членов различных союзов, я и Мария Николаевна отправились туда (жена моя ожидала появления второго нашего ребенка и потому не могла поехать). Большой зал и хоры были полны народу. Здесь были лица всевозможных левых течений, вплоть до крайних революционеров. Социал–демократ Н. Д. Соколов произносил горячую речь, призывая молодежь идти сейчас к одной из тюрем, чтобы выпустить из нее арестованных в эти дни лиц. Это предложение явным образом было рассчитано лишь на то, чтобы вызвать кровопролитное столкновение с войсками, стоявшими в городе всюду наготове, и таким образом углублять народное раздражение, усиливать беспорядок и революционное брожение.
Волнение и возбуждение собрания достигло крайних пределов, когда на хорах появился Горький в сопровождении сбрившего бороду Гапона и сказал несколько слов, содержания которых я не помню. Никаких серьезных решений наше беспорядочное и разношерстное собрание, конечно, принять не могло.
марта у нас родился сын Борис. Имея маленького ребенка на руках, мы принуждены были провести каникулы вблизи Петербурга и наняли дачу в Финляндии на берегу Сайменского канала в Раухаранта.
В это лето состоялся съезд Союза учителей низшей и средней школы. Он был устроен в Финляндии, потому что в этой провинции России общественная жизнь пользовалась сравнительно высокою степенью свободы. На нашей даче была большая широкая терраса с лестницею в сад из пятнадцати или более ступеней, где свободно могло расположиться двести человек. В хорошую погоду на этой террасе и лестнице можно было удобно устроить собрание и мы предложили распорядителям съезда воспользоваться ею. Никто из нашей семьи не был делегатом съезда; поэтому мы наблюдали его лишь издали. Двухлетний сын мой Владимир, выглянув в окошко и увидев на лестнице много народу, воскликнул: «Люди добрые, чего собрались?.. Кутутуция!» (конституция). Сатирический журнал „Pluvium» правого толка писал потом, что в семье приват–доцента Лосского «конституция» — первое слово, произносимое младенцами.
Из видных впоследствии деятелей революции на съезде были, помнится, социал–демократы М. Н. Покровский и приват–доцент Рожков. Социал–демократы настаивали на этом съезде на том, чтобы профессиональные союзы были аполитичны. Скрытый мотив этой борьбы против политики заключался в том, что они были в то время в меньшинстве в профессиональных союзах.
В августе правительство опубликовало проект конституции, выработанный Булыгиным. В нем были изложены основные положения об учреждении представительного собрания, имеющего только совещательный характер. Этот проект вызвал всеобщее и единодушное разочарование. Глубокое недовольство охватило все слои общества и революционное движение стало ускоренно развиваться. Начались стачки рабочих. Когда к ним присоединились железнодорожники, забастовка стала приобретать всеобщий характер; с часу на час приходили известия о присоединении к забастовке все новых и новых групп. Банковские служащие, студенты, учителя — кто только не принял участие в забастовке. Что- то грозное чуялось в воздухе.
Вечером 17 октября я отправился в биологическую лабораторию П. Ф. Лесгафта на собрание, кажется, Академического съезда. Во время дебатов о положении высших учебных заведений, уже часу в десятом, кто‑то привез известие о правительственном манифесте, возвещающем учреждение Государственной Думы, как законодательного учреждения.
Трудно описать волнение и радость, охватившие нас. Многолетние усилия либеральных кругов русского общества, добивавшихся политической свободы, как условия для мирного развития духовной и материальной культуры и форм общественности, были в основе удовлетворены. Являлась надежда, что и крайние революционеры вступят на путь легальной борьбы за осуществление своих идеалов.
Отправляясь домой, я нанял извозчика вместе с Тарле, так как мы жили недалеко друг от друга. Оживленно обсуждали мы открывающиеся перед Россиею перспективы дальнейшего развития. Дома я нашел жену мою и Марию Николаевну, получивших уже известие о манифенте, охваченными тем же радостным волнением, какое переживал и я.
На следующий день утром к нам пришел Д. Д. Гарднер, живший в Технологическом институте. Он рассказал, что улицы запружены народом и во многих местах устраиваются импровизированные сходки. На площади против Технологического института собралась большая толпа; на какое‑то возвышение стал Тарле и начал разъяснять значение манифеста; отряд войска стал разгонять толпу и офицер, командовавший им, ударил Тарле шашкою по голове. Слушая этот рассказ, я пришел в состояние крайнего возбуждения, которое закончилось сердечным припадком, чрезвычайно ускоренным сердцебиением и тягостным чувством близости смерти. С тех пор такие припадки стали повторяться у меня раз или два в месяц. Чаще всего они начинались ночью часа в три. Этот психоневроз мучил меня в течение двенадцати лет до наступления революции 1917 года. Сильное впечатление, произведенное на меня началом этой революции, и чувство ужаса перед нею, так как я понимал ее опасность для государства и общества, как будто излечил меня от моего психоневроза. Только лет через шесть, когда я был уже вне России, припадки эти возобновились. Как я излечился от них, расскажу в дальнейшем.
Началась пора, с одной стороны, нелепых вспышек революции вроде московского вооруженного восстания и, с другой стороны, жестокого подавления революции правительством. Начали возникать и организоваться политические партии. В Петербург приехал П. Н. Милюков и в квартире А. И. Каминки было устроено собрание, на которое было приглашено 20—30 лиц, в том числе и я. Милюков изложил программу конституционно–демократической партии. Когда она образовалась, я вступил в нее и был членом ее все время, пока все политические партии не были раздавлены боль- шевицкою революциею.
В партии к. — д. я принадлежал к левому крылу ее, которое сочувствовало глубокому изменению социально–экономических отношений, но не примыкало к социалистам, полагая, что постепенные социально–экономические реформы вернее приведут к социальной справедливости, чем интегральный социализм. После одной из речей Изгоева, говорившего о фанатической непримиримости социал–демократов и невозможности соглашений с ними, я стал внимательнее наблюдать психологию этой партии и испытывать отвращение к сектан- ской ограниченности ее мировоззрения и ее нетерпимости.
Большое впечатление произвел на меня следующий факт. В 1907 г. происходили выборы во вторую Государственную Думу. Выборы были двухстепенные. Петербург выбирал около 120 выборщиков, которые в свою очередь должны были выбрать, кажется, шесть депутатов. Выбрано было более 0,9 выборщиков из числа партий к. — д. и только 0,1 из партии социал–демократов. В числе выборщиков находился и я. Партия к. — д., считая справедливым, чтобы в Думе был представитель, выражающий мнение большинства рабочих, постановила выбрать депутатами пять к. — д. и одного социал- демократа, стоявшего первым в списке с. — д., именно Алексинского.
Дисциплина у нас была образцовая; все мы, как один, голосовали согласно указанию партии, и Алексинский был выбран. Собрание выборщиков происходило в одной из зал Городской Думы. Тотчас после выборов явился фотограф снять группу новых депутатов. Поставили шесть стульев; депутаты к. — д. сели и пригласили шестого депутата, Алексинского, выбранного нашими голосами. Но он решительно отказался сняться с представителями «буржуазии».
За несколько лет до этого времени тяжелое впечатление произвело на меня поведение наших революционно настроенных интеллигентов в следующем случае. На Шлиссель- бургском тракте был Народный университет, в котором многие рабочие получали недурное образование. В течение одной зимы я прочитал там целый курс психологии, причем слушателями моими были рабочие, знающие уже основы физики, химии, анатомии, физиологии. В этом университете работали многие лица, знакомые мне, между прочим, и старый мой товарищ Владимир Андреевич Мокиевский, которого я любил и поддерживал с ним сношения.
Мокиевский был убежденным сторонником освободительного движения и увлекался задачею поднятия духовной культуры народа. Но от наших революционеров он резко отличался тем, что был русским патриотом и высоко ценил государственную мощь России. Между прочим, особенною любовью его пользовался русский флот; он знал имена наших броненосцев и других военных судов, их водоизмещение и с любовью следил за развитием флота. Этого было достаточно, чтобы революционно настроенные товарищи его стали подозревать, не шпион ли он охранного отделения. В их узких умах не могла совместиться любовь к русскому народу и его свободе с любовью к русскому государству.
Владимир Андреевич был директором технической химической школы. Он успешно работал в области науки и приближался к открытию способов производства синтетического каучука. Но жизнь, по–видимому, глубоко не удовлетворяла его. Он был одинок. В одно печальное утро его нашли в постели мертвым; он отравился цианистым кали. Приятели его решили устроить в Народном университете собрание, посвященное его памяти. Гарднеры, муж и жена, обратились ко мне, как его старому университетскому товарищу, чтобы я сказал о нем слово с целью рассеять нелепые подозрения о нем. Тут я впервые услышал о том, что политические фанатики сумели даже и этого человека с кристально чистою душою заподозрить в способности к низменным поступкам. Я поехал в Народный университет и произнес речь, в которой было немало сарказмов, направленных против узости мировоззрения и шаблонных критериев оценки людей. Уже с этих пор во мне начало постепенно складываться убеждение, что культурный человек, дорожащий высшими духовными ценностями, может, пожалуй, быть социалистом, но не может быть членом социалистических партий, проникнутых сектантским духом нетерпимости.
В это время, кажется, зимою 1906 г., со мною случилось неприятное происшествие. Я был избран в число членов ревизионной комиссии Высших Женских курсов. Получив повестку на собрание комиссии, которое должно было состояться в 8 час. вечера, я вышел из дому вместе с Д. Е. Жуковским, который зашел ко мне. У подъезда стояли извозчичьи сани. Мы сели и поехали с Кабинетской улицы по направлению к Литейному. На Большой Московской извозчик стал почему‑то сильно замедлять ход, а другой извозчик, ехавший сзади, налетел в это время на нас и оглоблею сильно ударил меня в левую сторону затылка, так что я выпал из саней. Пока я поднимался, наехавший извозчик успел скрыться. Мы вернулись домой, стали прикладывать лед к затылку. К счастью, пролома черепа не оказалось. Но в течение целой зимы я чувствовал себя несколько ослабленным.
Лет шесть тому назад у меня явилось следующее подозрение по поводу этого случая. Я читал книгу В. А. Поссе «Мой жизненный путь». В ней он рассказывает, как он ездил по Сибири и во многих городах читал публичные лекции на политические темы. В Томске на пролетку, в которой он ехал, наскочил другой экипаж и он чудом спасся от гибели. Вспоминая аналогичный случай, происшедший со мною в те же годы, и думая, далее, о политических убийствах, совершенных черносотенцами в ту же пору, об убийстве Герценштей- на, Иоллоса, я пришел к мысли, что также происшествие с Поссе и со мною могло быть подстроено террористами из крайних правых кругов. Крайние правые фанатики не уступают левым в бессовестности методов борьбы с противниками.
Опыт революции 1905 г. многому научил русскую интеллигенцию. Освобождение от узости сознания, сосредоточенного только на политической борьбе с самодержавием и на социально–экономических проблемах, начавшееся уже до революции, пошло ускоренным ходом. Появился интерес к религиозным проблемам и к православию; ценность национальной идеи и государства стала привлекать к себе внимание; проблемы эстетики, художественного творчества, истории искусства стали увлекать широкие круги общества. Журнал «Русская Мысль», редактором которого стал П. Б. Струве, был выражением этого расширения и подъема интересов ко всему богатству духовной культуры. Этот поворот в жизни русской интеллигенции нашел себе философское выражение в сборнике «Вехи», появившемся в 1909 г. В нем были статьи Бердяева, Булгакова, Гершензона, Изгоева, Б. А. Ки- стяковского, Струве, Франка. Когда сборник был задуман, я получил от С. Н. Булгакова письмо с предложением написать для него статью. В то время однако я весь был поглощен занятиями гносеологиею и логикою; отвлекаться в сторону для статьи о проблемах общественной жизни мне было трудно и я выразил сожаление о том, что не могу принять участия в сборнике. Булгаков написал мне, что я, по–види- мому, предпочитаю „splendid isolation". До некоторой степени он был прав. Мое направление в гносеологии вело меня на новый путь, отличный как от идеализма, так и от реализма. И в сношениях с обществом я избегал чрезмерного расширения моих знакомств. В Религиозно–философском обществе я стал принимать некоторое слабое участие только уже после революции 1905 г. и даже некоторое время состоял членом правления его. Там приблизительно в 1910 г. мною был прочитан доклад «Идея бессмертия души как проблема теории знания».{19}
Нескольким молодым философам, которые присутствовали на докладе, он пришелся очень не по душе. В то время в Петербурге и в Москве появилась группа молодых людей, получивших философское образование преимущественно в Германии. Большинство из них были сторонниками трансцендентального идеализма; одни из них были последователями Рикерта, другие — Когена. Они основали в 1911 г. русское отделение международного журнала «Логос». Редакторами были С. И. Гессен, Ф. А. Степун и Б. В. Яковенко.
Спор, который произошел по поводу моего доклада, был образцом того, как трудно новому направлению пробить толщу привычных представлений и быть хотя бы точно понятым. Основные учения моего интуитивизма были мною применены к вопросу о познании бессмертия души. Отличая вечность, как сверхвременность существа, от вечности как бесконечного процесса во времени, я поставил вопрос, может ли сверхвременное существо быть дано в опыте, как сверхвре- менное, и ответил на этот вопрос утвердительно. В самом деле, согласно интуитивизму, в восприятии и суждении, основанном на восприятии, следует отчетливо различать с одной стороны, интенциональные акты опознания, направленные на предмет (различение, прослеживание связей основания и следствия и т. п.), а, с другой стороны, сам предмет, осознаваемый и опознаваемый в этих актах. Эмпиризм Юма, исходящий из не доказанной им предпосылки причинного воздействия предмета на душевную жизнь субъекта, необходимо приходит к убеждению, что все данное в опыте и познаваемое в опыте состоит из временных процессов и притом процессов, совершающихся в настоящее время, в момент восприятия. Отсюда Юм с бесстрашною последовательностью пришел к солипсизму и скептицизму: само строение познавательного процесса и состав сознания, по его учению, таковы, что в опыте не могут быть даны, а, следовательно, и не могут быть познаны сверхвременные субстанции, невременные отвлеченные идеи в платоновском смысле, материя, прошлое существование вещи, будущее существование ее и даже существование внешнего мира вообще.
Многие философские школы исходят, нередко безотчетно, из той же предпосылки причинного воздействия предмета или, что еще хуже, предпосылку эту отвергают, но сохраняют важное следствие ее, именно убеждение в том, что идеальное бытие, сверхвременные и живые творения деятельности его, не могут быть предметом непосредственного созерцания. Поэтому, чтобы спастись от скептицизма, они должны строить более или менее искусственные теории, объясняющие, как возможны всеобщие и необходимые синтетические суждения, как возможно знание, выводящее за пределы индивидуально–психической жизни субъекта и т. п. Таких затруднений нет для моего интуитивизма, потому что, отбросив каузальную теорию восприятия и утверждая неприличную надвременную и надпространственную координацию субъекта со всеми предметами всего мира, я мог далеко уйти от всякого гносеологического идеализма и настаивать на данности в опыте самых разнообразных аспектов живой действительности.
Я резко разграничивал в составе познающего сознания субъективную и объективную сторону, именно интенцио- нальные акты субъекта, с одной стороны, и вступивший в сознание предмет, с другой стороны; я указывал на то, что только интенциональные познавательные акты субъекта суть индивидуально–психические переживания его, совершающиеся в настоящем времени, а предмет, данный в сознании, может принадлежать к любой области бытия: он может быть моим психическим состоянием, но может быть и чужим психическим проявлением или даже материальным процессом внешнего мира, он может быть временным процессом из области не только настоящего, но также прошлого или будущего, наконец, он может быть вовсе не временною отвлеченною идеею в платоновском смысле, или даже сверхвре- менным существом, каковым и оказывается человеческое я при точном наблюдении его.
После доклада был объявлен, как обыкновенно, краткий перерыв. Лица, близкие к «Логосу», успели обменяться между собою мнениями и после перерыва первым стал возражать мне С. Л. Франк, начав такими словами: «Мы были поражены содержанием доклада». Как и С. И. Гессен, выступивший вслед за ним, он говорил о вечности истины, но не предмета истины. Противники мои не усматривали, что новый путь, открытый мною, дает право вернуться к метафизике докантовской философии, вовсе не впадая в некритический натурализм. Кажущаяся простота решения вопроса и защита основной правды наивного реализма казалась им недостатком философской культуры.
Правда, очень скоро после этого спора С. Франк сам примкнул к интуитивизму и начал разрабатывать своеобразную форму его в своей книге «Предмет знания». В письме ко мне перед опубликованием этого труда он говорил, что мое «Обоснование интуитивизма» содержит в себе только факт интуиции, а его книга будет содержать в себе исследование онтологических условий возможности ее. Как раз в это время и я занимался тем же вопросом, подготовляяя к печати книгу «Мир как органическое целое» (сначала она была напечатана в журнале «Вопросы философии и психологии» в 1915 г.). Решение вопроса, данное Франком и мною, в основе глубоко различно. Однако многие отдельные исследования, произведенные в этом труде (например, о природе числа), я высоко ценю. Книга была использована С. Франком, как диссертация на степень магистра. Официальными оппонентами на диспуте были Введенский и я. Моя речь на диспуте, содержащая в себе изложение пунктов моего согласия и разногласия с Франком, напечатана в сборнике моих статей «Основные вопросы гносеологии».
Семейная жизнь наша текла мирно. Она была тесно связана с гимназиею: все члены семьи работали в гимназии или учились в ней и жила наша семья вместе с Марией Николаевной при гимназии. В 1904 г. гимназия была перенесена с Владимирской площади на Кабинетскую улицу в дом № 20 Тами и Дейчмана[20]. Это помещение было нанято в то время, когда дом еще строился; поэтому оно было целесообразно приспособлено к требованиям учебного заведения.
Заботясь о гигиенических условиях, Мария Николаевна пригласила инженера Тимоховича, изобревшего своеобразную систему вентиляции, и под его руководством ввела ее в гимназии. В каждом классе в стене у потолка были проделаны на улицу отверстия, от которых по потолку тянулись желоба, покрытые белой материей. Кроме того в каждом классе был электрический вентилятор, выкачивающий воздух из помещения. На место удаленного воздуха поступал свежий, просачивавшийся из желобов на потолке тонкими струйками. В помещении с такою вентиляциею воздух был свежий, как на дворе, и в то же время сохранявший равномерную температуру.
Квартира Марии Николаевны и наша, соединенные друг с другом, помещалась в четвертом этаже. Против нас было здание, принадлежавшее Синоду; в нем, между прочим, была синодальная типография. Из окна моего кабинета и нашей спальни видна была нарисованная на стене синодального здания икона, изображающая благословение детей Спасителем. Улица наша была тихая, спокойная, удобная для кабинетных занятии. Раньше, во времена моего студенчества, по ней проходила в одном направлении конка, параллельная конке, шедшей в другом направлении по Загородному проспекту. Когда конка была заменена электрическим трамваем, обе колеи были проложены на Загородном проспекте и Кабинетская освободилась от рельсового пути. Меня удивляло воспоминание о том, что будучи студентом я нередко, проезжая по Кабинетской на империале конки, с симпатиею пригляядывался к этой улице и думал о том, как приятно было бы жить на ней.
У Марии Николаевны было много знакомых. Немало их было и у меня, хотя я и старался не расширять круга их. Чтобы упорядочнить общение с людьми, мы назначили определенное время приема гостей, именно вечера по воскресеньям. К нам обыкновенно собиралось до тридцати, а то и сорока гостей. Часа полтора уходило на игру в итальянскую лапту. Для этого мы спускались в рекреационный зал гимназии. Состоит эта игра в том, что общество разделяется на две партии; зал делится на две половины, и одна партия перебрасывает другой большой легкий каучуковый мяч; проигрывает та партия, у которой мяч определенное число раз упал на пол. Отбиваемый мяч ударялся о потолок, об углы стен, делал самые неожиданные прыжки; требовалась иногда большая ловкость и находчивость, чтобы не ловя мяч, отбить его в лагерь противников.
Особенную ловкость проявляли обе сестры Жуковские и моя жена. Веселье и оживление были заразительные. Большим любителем игры был Виктор Андреевич Фаусек, в то время директор Высших Женских курсов. Он приезжал со своим сыном Всеволодом, студентом университета. Фаусек привозил даже к нам на зиму свой легкий чесучовый пиджак, чтобы надевать его во время игры. Однажды, приехав со своим сыном, он смеясь рассказал о следующем диалоге, происшедшем за полчаса до того: Икс предлагает Игреку поехать к Лосским играть в мяч; Игрек отнекивается, говорит, что у него много работы; Иксу приходится долго убеждать Игрека отложить работу на завтрашний день и поехать; спрашивается, кто в этом диалоге отец и кто сын; решение загадки такое: — X — отец, У — сын.
После игры, часов в десять вечера, мы поднимались наверх в столовую Марии Николаевны; это была большая комната; в будни она служила также для завтраков учителей гимназии. Беседы за чаем были очень разнообразны, потому что состав нашего общества был весьма сложный. В. А. Фаусек в это время интересовался вопросами философии природы; он склонялся к витализму и даже обращал серьезное внимание на статьи зоологов, отрицающих эволюцию видов.
Жена его Юлия Ивановна, бывшая талантливою рассказчицею, как и муж ее, сообщала свои наблюдения над детьми и над их способностью мифического восприятия природы и жизни. Вечер часто заканчивался музыкою и пением, Иосиф Антонович Лесман играл на скрипке, Надежда Осиповна Голубовская, Тамара Абрамовна Гершович и др. — на рояле.
Вечера наши не затягивались до слишком позднего часа. Я любил вставать рано, ценя труд в утренние часы и употреблял их всегда на работу, которую считал наиболее важною, именно на то, чтобы каждое утро написать хотя бы четверть страницы новой книги или статьи. Все остальные члены семьи тоже должны были вставать рано для работы в гимназии. Гости знали это и не засиживались позже двенадцати. Привычка эта так глубоко укоренилась во мне, что однажды, сидя в столовой прямо против стенных часов и увидев, что уже поздно, я среди оживленной беседы забыл, что нахожусь дома, вскочил со стула и, смотря на часы, сказал: «Однако, пора уже»… С веселым смехом гости стали подниматься и прощаться с нами.
Летом мы всею семьею селились в самых разнообразных местах. Пожив месяц на даче спокойно, мы с женою отправлялись еще на месяц куда‑нибудь за границу или на Кавказ и делали, обыкновенно, при этом экскурсии пешком где‑либо в горах. Еще зимою мы разрабатывали план экскурсии, пользуясь указаниями Бедекера. Дети оставались на попечении Адели Ивановны и няни Лизы, которая поступила к нам в возрасте 20 лет, когда родился наш старший сын Владимир, и воспитала вместе с Адель Ивановною всех наших детей.
В 1904 г. мы жили на даче в Пиетиле на Сайменском канале. Отсюда мы с женою предприняли прекрасную поездку в Швецию и Норвегию. Переехав по железной дороге из Стокгольма в Дронтгейм, мы посетили отчасти на пароходах, отчасти переезжая через горы на лошадях, живописнейшие фиорды Норвегии — Moldefjord, причем были не только В Molde, НО И В Aandelsnees, Roursdal, далее — Nordfjord, Sogne- fjord.
К скандинавским странам мы, как и все русское общество, питали большую симпатию. Мы любили скандинавскую литературу, особенно Ибсена; нам нравился мирный культур ный прогресс этих стран и благородный характер их жителей. Понятно, как мы были огорчены, когда во время экскурсии к подножию одного ледника, мы услышали от наших норвежских компаньонов, что они и шведы боятся России, так как уверены, что Россия хочет отнять у них северный берег Скандинавии с целью приобрести незамерзающие гавани. Тщетно мы указывали на миролюбие русского народа, на пацифистские настроения русской интеллигенции и даже самого правительства. В самом деле, именно по почину Николая П и русского правительства была в 1899 г. созвана в Гааге конференция для выработки соглашения о решении споров между государствами не путем оружия, а посредством международного суда; соглашение это не состоялось, потому что было сорвано Германиею, которая очевидно уже тогда поставила себе целью добиться мировой гегемонии путем оружия.
Кажется, в этом же году осенью мы с женою совершили поездку в Ярославскую губернию. Там находилось небольшое имение (60 десятин) Бяково, доставшееся Марии Николаевне по наследству от дядюшки ее генерала Никтополиона Васильевича Тихменева. Мария Николаевна никогда не видела этого имения. Она сдавала его в аренду местным крестьянам за смехотворно малую цену, за 60 рублей в год. Крестьяне надеялись со временем купить это имение и потому берегли в нем лес. На семейном совете было решено, что я с Людмилою Владимировною съездим в Бяково и посмотрим, в каком состоянии оно находится.
Приехав в Ярославль, мы с немалым трудом установили точно, где находится имение, и наняли на почтовой станции ямщика. Велико было наше удивление, когда оказалось, что на месте барского дома остался только фундамент. Так как владельцы не приезжали в течение нескольких десятков лет, то крестьяне понемногу растащили сначала окна, двери, а потом и все деревянные части дома. Выяснилось, что служить дачею для летнего отдыха Бяково не может и в том же году это имение было продано крестьянам по дешевой цене. Эта продажа хороший пример того, как в то время дворянские имения уходили из рук помещиков и земля переходила к крестьянам.
Весною 1906 г., стоя в очереди перед окошком университетского казначея, я спросил неходившегося рядом со мною приват–доцента по кафедре физики Добиаша, куда он поедет на лето. Он ответил, что едет вместе со своею женою Ли- диею Николаевною (урожденной Крем левою) и с сестрою Ольгой Антоновной в Чехию. Оказалось, что отец его Антон Вячеславич Добиаш, чешский ученый, специалист по латинскому языку и литературе, был профессором в Нежинском Историко–Филологическом Институте, выслужил пенсию и жил на родине в собственном домике в городке Брандейс над Орлицею. Дети его ехали к нему на каникулы. Узнав, что Брандейс находится в очень живописной местности и что в нем есть санатория, в которой можно нанять комнаты, я убедил нашу семью провести лето в Чехии.
Мы были настолько энергичны и подвижны, что отравились всею семьею, имея двух маленьких детей, Владимира трех лет и Бориса, которому был год и три месяца. С нами ехала, конечно, воспитательница наших детей Адель Ивановна и няня Лиза. Переезд оказался очень затрудненным вследствие того, что в Австрии, чтобы добраться до Брандей- са, нужно было сделать на небольшом расстоянии три или более пересадки. Вероятно, железнодорожное расписание в Австро–Венгрии было нарочно составлено так, чтобы затруднить прямое сообщение России с Прагою.
Воспоминание о лете, проведенном в Брандейсе, принадлежит к особенно приятным в нашей жизни. Долина речки Дикая Орлица с городком Брандейсом очень живописна. По всем направлениям были прелестные прогулки, в которых участвовали и наши дети в колясочках. Вблизи от нашего дома стояло католическое распятие. Трехлетнего Володю оно поражало своим реализмом, ранами на теле Христа и кровью из них. Оно внушало ему такой ужас, что пройти мимо него он решался не иначе, как отвернувшись или закрыв лицо[21]. С молодыми Добиашами мы предприняли прогулку пешком по Крконошам (Riesengebirge) и поднялись на Снежку на границе Германии. Со всех сторон нас окружали мягкие красоты горных видов, напоминающих картины ху- дожника–романтика Швинда. В то же лето мы с женою совершили поездку в Татры, от озера Чорбы прошли несколько десятков километров пешком, затем поехали в Будапешт и провели недели две в Аббации, купаясь в море. По дороге мы осмотрели замечательную Адлербергскую пещеру, где в грандиозном зале из стены вырывается подземная река и низвергается в пропасть.
Зимою в этом году у Марии Николаевны очень обострилось болезненное состояние печени. В молодости она страдала от желчнокаменной болезни в очень тяжелой форме и с тех пор печень ее никогда не приходила в нормальное состояние. Во время Рождественских каникул жена моя и я поехали с нею для лечения ее в Шварцвальд, где была превосходная санатория в St. Blasien. По дороге мы остановились в Берлине, чтобы посоветоваться с известным клиницистом доктормо Эвальдом. Осмотрев Марию Николаевну, Эвальд нашел несколько серьезных пороков в ее сердце и вообще признал здоровье ее очень слабым. Он рекомендовал ей работать не более двух–трех часов в день. Этот совет был подтвержден и врачами в Сант–Блазиене. Жизнь в санатории в Шварцвальде была чрезвычайно приятна. На довольно большой высоте холод был значительный и солнечных дней было много.
Пользуясь великолепным снежным покровом, все, кто мог, в санатории, предназначенной не столько для тяжело больных, сколько для выздоравливающих и отдыхающих, катались с гор в салазках, проезжая иногда расстояние в один километр и более. Вечером, при наступлении темноты, мы с женою, тепло одевшись, садились на балкон для чтения и работы при свете электрической лампочки. В то время я подготовлял семинарий по «Критике способности суждения» Канта. На свежем морозном воздухе даже и продолжительная умственная работа была не утомительна. Вернувшись в Петербург, Мария Николаевна не послушалась врачей, продолжала усиленн оработать и дожила до очень глубокой старости.
Лето 1907 г. мы провели в Семенове. Брат Владимир, который стал владельцем этого имения, построил в нем хорошенький домик, желая, чтобы все члены семьи жили в нем летом. В этом году он и сам приехал в отпуск из Ханьдао- хедзы (Хантахеза, как упростили это название русские). Конечно, и мать моя проводила лето с нами.
В 1908 г. Екатерина Ивановна Виннер, мать Сергея Ивановича Метальникова, предоставила на лето нам свой дом в Артеке в Крыму. Здесь в конце мая у нас родилась дочь Мария. Приезжал к нам на несколько дней Д. Е. Жуковский, я поехал с ним к Михаилу Ивановичу Ростовцеву, который проводил лето в Симеизе в имении своей жены. Было условлено, что мы будем сопровождать Ростовцева в Керчь, куда он ездил каждое лето осматривать новые археологические раскопки, произведенные за год.
В Керчи мы вместе с ним через узкий вход ползком спустились в только что найденную древнегреческую гробницу. Стены ее были расписаны изображениями богов. Михаил Иванович объяснял значение каждой детали росписи, указывал на сходство изображений богов с древнехристианскою иконописью, и каждое слово, произносимое им, производило на нас глубокое впечатление. С этою древностью он сжился так, как будто был современником ее. Сложность его восприятий невольно передавалась нам, поучая нас бесконечно больше, чем это можно сделать словесными пояснениями.
Из Керчи мы с Жуковским поехали в Туапсе, где у него был небольшой участок земли. Вблизи этого городка в лесу находится «дидова хата». Мы наняли извозчика и поехали посмотреть это замечательное жилище доисторического человека. Это огромный камень, полый внутри и прикрытый сверху громадною каменною плитою. Внутрь этой полости проникнуть можно только через круглое отверстие в боку камня, сквозь которое может проползти человек. Совершенно непонятно, какими силами могло быть создано такое сооружение.
Из Туапсе мы поехали в Адлер и оттуда по вновь сооруженному горному шоссе в поселок Романовск, расположенный в живописной горной долине среди лугов с роскошными травами и девственных лесов Кавказа, поражающего своей буйной растительностью. Вблизи поселка находился недавно построенный деревянный царский дворец. Семья государя еще ни разу не приезжала в него. Когда мы осматривали дворец, управляющий в нескольких местах показывал нам, как быстро начинают разрушаться некоторые части этой деревянной постройки под влиянием климатических перемен, быстро тающих снегов, морозов, дождей и горячего солнца.
Когда мы вернулись с Кавказа, Д. Е. Жуковский поселился в гостинице в Гурзуфе и часто бывал у нас. Однажды в конце июля после завтрака он отправился в Суук–су, чтобы сесть там на местный пароходик и поехать куда‑то. Я пошел провожать его. Дорогою Жуковский задал мне вопрос о том, что представляет собою эмпириокритицизм Авенариуса. Я стал оживленно излагать ему основное содержание «Критики чистого опыта». День был особенно жаркий; солнце пекло нас неумолимо. Вдруг я почувствовал себя дурно, но успел, к счастью, добраться до тени деревьев вблизи дороги и лечь на землю. До потери сознания дело не дошло, но сердечная слабость была очень велика. Только вечером мы могли с трудом добраться до Суук–су, хотя находились очень близко от него.
Поместив меня в гостинице, Жуковский по телефону сообщил в Артек о моей болезни и за мною прислали коляску. В течение недели сердечная слабость и боязнь солнца были у меня так велики, что я выходил в парк лишь после заката солнца и мог пройти не более ста саженей[22]. Оставив семью в Артеке, я поехал проводить лето на север в Великие Луки к сестре Марии, которая была замужем за присяжным поверенным Владимиром Владимировичем Шмидтом. Муж ее был сын помещика Великолуцкого уезда. Несмотря на свою немецкую фамилию, он был и по внешности и по характеру чисто русским человеком и даже не знал немецкого языка, Специальностью его в адвокатской практике были крестьянские дела. Он любил русскую литературу, хорошо декламировал и с успехом участвовал в любительских спектаклях. В Великих Луках я оправился от последствий солнечного удара.
Тяжелою заботою для всех нас в течение последних полутора лет была душевная болезнь младшего брата моего Ивана. Окончив курс университета и специализировавшись по ботанике, он был оставлен при университете для подготовки к профессорскому званию. Перед выборами в первую Государственную Думу, когда нужно было примкнуть к той или другой политической партии, у него обнаружилась склонность к социал–демократии, но видно было, что полного удовлетворения и определенности в его взглядах и настое- ниях нет. Он стал проявлять необыкновенное беспокойство и беспричинные опасения. Наконец, у него появились мучительные галлюцинации, например, однажды он заявил, что во дворе дома, где он жил в семье нашей матери, разложен костер инквизиции и что он будет сожжен на его огне. Пришлось поместить его на Удельной в лечебницу для душевно больных имени св. Николая.
Доктора определили его болезнь, как меланхолию, и давали надежду на излечение. В те периоды, когда острота болезни ослабевала, его отпускали на некоторое время пожить дома. Осенью 1908 г., возвращаясь из такого отпуска в больницу в сопровождении сестры Веры, Ваня гулял с нею по платформе Финляндского вокзала и неожиданно бросился под колеса подходившего поезда. Грудная клетка была раздавлена, он умер на месте. Так произошло третье самоубийство в нашей семье. Трудно описать горе нашей бедной матери, да и всех членов семьи.
В мае 1909 г. мы с женою совершили поездку в Костромскую губернию с целью познакомиться с начальною школою имени В. Я. и М. Н. Стоюниных, находившеюся вблизи Пу- чежа. Школа это возникла следующим образом. В 1906 г. праздновался двадцатипятилетний юбилей гимназии М. Н. Стоюниной. Родители учениц собрали капитал, около шести тысяч рублей, и подарили его Марии Николаевне. Она решила употребить его на устройство земской народной школы. Костромскую губернию она избрала потому, что оттуда происходил род Стоюниных, а кроме того и потому, что там уже находилось несколько школ, устроенных народным учителем Вячеславом Яковлевичем Аврамовым.
Скажу несколько слов об этом замечательном человеке. Вячеслав Яковлевич был дворянин, имевший маленькое поместье в Костромской губернии. Получив высшее образование в Институте Путей Сообщения, он решил отдать всю свою жизнь делу народного образования и стал учителем в начальной школе в Петербурге вблизи Волкова кладбища. Уроки его по русскому языку, по арифметике были своего рода художественными произведениями. В его школу ежедневно приезжали учителя из других школ Петербурга или провинции, чтобы присутствовать на его уроках и учиться у него. Мария Николаевна привлекла его к своей гимназии.
При восьмом педагогическом классе была маленькая бесплатная начальная школа, где давалось первоначальное обучение детям несостоятельных родителей, дворников, прачек, рабочих. Каждая ученица восьмого класса получала в этой школе воспитанника или воспитанницу, которых она преимущественно должна была вести, и обязана была не только обучать, но и познакомиться с семейною обстановкою.
Руководителями в этой школе были талантливые педагоги — Людмила Николаевна Ватсон и Евгения Августиновна Угринович. В эту школу Мария Николаевна и пригласила Аврамова приезжать раз в неделю на несколько часов, чтобы давать показательные уроки. Она давно была знакома с Аврамовым, а теперь он стал другом и всей нашей семьи. Он любил детей и, приходя в детскую, вступал с ними в дружеское общение. И мы взрослые привязались к этому умному, разносторонне образованному и доброму человеку. В молодости он женился фиктивным браком на дочери какого‑то генерала, чтобы дать ей возможность поехать за границу для получения высшего образования. Вскоре она умерла и Вячеслав Яковлевич, который, по–видимому, любил ее, остался на всю жизнь одиноким.
В конце XIX в. было двадцатипятилетие его педагогической деятельности. Многочисленные почитатели его устроили в его честь торжественное собрание в зале гимназии Стоюниной; ими был собран и вручен Аврамову капитал, который он употребил на устройство земской школы в Костромской губернии. Учредив школу, Аврамов и потом постоянно поддерживал ее материально из своего жалованья. По своим общественным взглядам он принадлежал к прогрессивной русской интеллигенции, но в свою педагогическую деятельность он не вводил никакой политической пропаганды. Задачею его было народное просвещение, воспитывающее общечеловеческие начала добра. Это был настоящий неканонизован- ный святой нового, современного типа.
Аврамов ездил в Костромскую губернию, чтобы наблюдать за своею школою и содействовать усовершенствованию ее. По его советам и указаниям была устроена и школа имени Стоюниных, которую мы с женою поехали осматривать на третьем году ее существования. И здание школы, и преподавание двух молодых учительниц нам понравились. Дело народного образования вообще быстро подвигалось вперед благодаря усилиям Земства, Государственной Думы и всего русского общества. Оно развивалось органически и планомерно не только со стороны количества, но и качества школ. Соответственно увеличению числа начальных школ увеличивалось также число средних школ, педагогических институтов и университетов, без чего нельзя обеспечить низшую школу кадром хорошо подготовленных учителей. Если бы не было революции, Россия имела бы в 1922 году сеть школ, достаточную для обучения всеобщего и притом поставленного на большую высоту, потому что школьные здания все улучшались, снабжение школ учебными пособиями все совершенствовалось и образование учителей все повышалось.
Болыпевицкая революция разрушила всю эту систему и чрезвычайно понизила уровень народного образования. Большевики хвалятся своими количественными успехами, но скрывают чрезвычайное понижение качества школы: во множестве школ учителями у них состоят лица, сами получившие только начальное образование, не умеющие грамотно писать и грамматически правильно выражать свою мысль.
Поездку в школу мы совершили от Рыбинска по Волге, проехав на пароходе до Нижнего Новгорода. Этот верхний плес Волги оставляет незабываемое впечатление, потому что здесь река оживлена множеством сел и городов; особенную теплоту придают русскому пейзажу многочисленные церкви и монастыри.
Через две недели после этой поездки мы отправились всею семьею на лето в Семеново. Тотчас же по приезде мы оба, жена моя и я, слегли; у нас начался брюшной тиф. Возможно, что мы схватили заразу где‑нибудь на Волге. Болезнь эту мы перенесли благополучно благодаря заботам добрых людей докторов В. Ф. Ланге и А. М. Борткевича. Они прислали нам из Петербурга опытную фельдшерицу, ванну и другие предметы, необходимые для ухода за тифозными больными. Борткевич приехал к нам на несколько дней и дал точные наставления, как ухаживать за нами.
Вскоре после нашего выздоровления в Семенове состоялась свадьба моей сестры Веры с молодым инженером Владимиром Михайловичем Алтуховым. Скажу несколько слов о его семье. Отец его Михаил Иванович Алтухов был известным в России инженером специалистом по водопроводам. Во многих гордах России, например в Царском Селе, им были построены водопроводы. Некоторые из них, например вДвинске, в Белостоке, даже принадлежали ему на правах частной собственности. С семьею этою я познакомился уже на первом курсе университета благодаря В. Ф. Ланге, который был гувернером Володи Алтухова, тогда мальчика лет девяти. У Алтуховых была прекрасно устроенная дача в Левашове с оранжереею и парком при ней. Весною и осенью я часто проводил у Алтуховых на даче по несколько дней. В семье этой я был дружен и с Василием Федоровичем Ланге и с дочерью Алтуховых Верою Михайловною, которая в это время окончила гимназию и поступила на Высшие Женские курсы.
Мать семьи София Григорьевна, урожденная Малеванная, была очень привлекательная добрая женщина, сочувственно входившая во все духовные интересы нас, молодых людей. Сын их Владимир был во многих отношениях человек не от мира сего. По окончании гимназии Гуревича, он был послан отцом в Цюрих, где получил высшее образование в политехникуме. Отец хотел выработать из него себе помощника, но он, обладая большими техническими способностями, питал в то же время отвращение к деловой жизни и предпочел стать учителем физики. Свое необычайное искусство экспериментирования и как бы магического подчинения себе материи он показывал, устраивая иногда публичные лекции, на которых демонстрировал множество эффектных и трудных опытов по всем отделам физики. Я не видел случая, когда бы опыт у него не удался. В свободное время он отдавался чтению книг по оккультизму и собрал целую библиотеку своеобразных книг из этой области.
Венчание происходило в церкви св. Онуфрия, которая несколько десятков лет тому назад была построена моим отцом в селе Песок в полутора верстах от Семенова. На свадьбу приехали и родители Владимира Михайловича. В это время Михаил Иванович, после тридцати лет семейной жизни, разошелся с Софией Григорьевной и женился на молодой красивой француженке Луизе Людвиговне. София Григорьевна была очень угнетена разрушением семьи, однако у нас в Семенове бывшие супруги встретились спокойно и все торжество протекло благополучно.
Незадолго до войны Владимир Михайлович выработал новый тип батарейки для карманных электрических фонарей; он назвал ее «Светлячком» и устроил мастерскую для выработки их. Дело это быстро стало развиваться. К началу боль- шевицкой революции в мастерской было занято пятнадцать работниц под руководством Владимира Михайловича и моей сестры, которые работали в этом деле усерднее всех своих служащих. Большевики в короткое время разорили эту зарождавшуюся фабрику налогами и придирками, так что пришлось закрыть ее. Вскоре после того Владимир Михайлович заболел какою‑то странною болезнью крови и умер.
Следующие четыре лета 1910—1913 гг. наша семья проводила на даче в имении Машук Ивана Ильича Петрункевича в Тверской губернии Новоторжского уезда. До революции 1905 г. Иван Ильич жил здесь вместе с женою своею Анаста- сиею Сергеевною, урожденною Мальцевой), по первому браку графинею Паниною. Они очень заботились о поднятии благосостояния населения, о его просвещении и здоровье. Недалеко от усадьбы на опушке леса был выстроен дом для известного земского врача психиатра Литвинова. Когда кто- либо из окрестных крестьян заболевал или случалось какое- либо несчастие на работе, помощь тотчас же была оказываема или доктором или помещиками в усадьбе.
К сожалению, крестьяне, как и везде в России в то время, с недоверием относились к «господам». Верстах в трех от усадьбы находилась деревня Святцово, население которой отличалось особо хулиганским характером. Это были как будто остатки старой новгородской вольницы. В революционную пору 1905 г. кто‑то поджег деревянный дом, где жил доктор Литвинов, и он сгорел дотла. Во время аграрных беспорядков какой‑то крестьянин, проходя мимо усадьбы, выстрелил из револьвера в дверь, пуля отскочила и слегка ранила хулигана. Он был настолько бессовестен, что пришел в усадьбу просить помощи и перевязки.
Впечатление, произведенное этими переживаниями, было настолько тяжело, что И. И. Петрункевич уехал совсем из Машука. Имение это И. И. передал своему сыну Михаилу Ивановичу, где тот поселился с семьей. В Машуке был построен целый дачный поселок; на лето дачи эти нанимались большею частью приезжими из Петербурга и Москвы. Барский дом был очень велик; к старой постройке было присоединено новое великолепное здание, производящее впечатление дворца величиною комнат, высотою их и отделкою. После отъезда И. И. Петрункевича эта новая часть дома отдавалась внаем и мы занимали его все эти годы. Перед домом был парк и чудная лужайка, поражавшая весною своею буйною растительностью. Въезжая в усадьбу при приезде из Петербурга я всегда вспоминал описание лугов в парке в романе Золя „La faute de 1’аЬЬё Mouret»[23]
В первый год нашего пребывания в Машуке здесь случайно собралась очень интересная компания: Александр Александрович Корнилов с семьей (он писал в это время книгу «Молодые годы Бакунина» и пользовался бакунинским архивом, находящимся в имении Прямухино), семья академика Насонова, женатого на сестре Корнилова, семья Ф. Ф. Ольденбурга, известного педагога из Твери, семья горного инженера А. Г. Мягкова, женатого на сестре Б. Савинкова Вере Викторовне, бывшей одно время преподавательницей французского языка в гимназии Стоюниной, семьи С. Л. Франка, Старынкевичей, Шуяниновых[24]. Вся эта компания несколько раз собиралась слушать вновь написанные Корниловым главы о Бакунине. В них много говорилось об имении Бакуниных Прямухине, находившемся от Машука в нескольких десятках верст. Оно расположено на реке Осуге, притоке Тверцы, в которую Осуга впадает недалеко от Машука. На эту реку с живописными берегами мы ездили пикником.
Молодые люди, которых в перечисленных семьях набралось до сорока человек, весьма удачно инсценировали сказку Андерсена «Соловей»; костюмы и декорации в ней были очень живописны; очень эффектен был, например, наш семилетний Володя, изображавший турецкого мальчика в белой чалме. Руководил постановкою гимназист восьмого класса Лев Зак, сводный брат Франка, ставший теперь известным художником и тогда уже ярко проявлявший свое дарование. В это лето он, между прочим, очень талантливо написал портрет Марии Николаевны Стоюниной в духе умеренного пуэнтилизма. Впоследствии брались писать портрет ее художница Клокачева, гравер Матэ, художник Траншель (учитель рисования в гимназии), но все эти попытки оказались совершенно неудачными, только Заку удалось магически перенести на полотно кусочек жизни[25].
Машук находился на берегу реки Тверды; верстах в пяти от него на берегу той же реки было маленькое именьице Константиново, принадлежащее брату Ивана Ильича Михаилу Ильичу Петрункевичу, земскому деятелю и врачу. Летом в этом прелестном уголке жили Михаил Ильич, человек необыкновенно привлекательный, с женою Любовью Гавриловной, урожденной Вульф, внучкою А. Бакунина (племянница М. Бакунина). С ними жили дочери их — Анна Михайловна с мужем своим Владимиров Ивановичем Поль и Александра Михайловна, преподававшая в гимназии Стоюниной историю. Анна Михайловна Поль — известная певица, выступающая в концертах под именем Ян Рубан. Большое удовольствие доставляло нам ее изящное пение с художественною фразировкою.
Муж ее композитор В. И. Поль очень интересовал меня своими теориями искусства и всем своим мировоззрением, сложившимся под влиянием оккультизма и индусской философии. Также и образ жизни он вел необыкновенный. Увидев гимнастические упражнения его на трапеции, я выразил удивление перед его силою; он дал мне потрогать мускулы своей руки, они оказались стальными. Он и его жена были вегетарианцы; главною их пищею были фрукты, сырая зелень, салаты, орехи, мед и т. п. Брюшная полость его имела очень малый объем. Однажды, уже в годы эмиграции в Париже, обсуждая со мною вопросы питания, он поджал живот и предложил мне ткнуть в него пальцем; у меня получилось впечатление, что я касаюсь прямо его позвоночника. На вопрос о его возрасте он сказал, что ему триста лет. Он имеет право так оценивать свой возраст потому, что на деле проявил свою необычайную жизненную силу, руководимую волею. Несколько раз он был болен настолько, что врачи теряли надежду, и каждый раз он преодолевал свою болезнь, по- видимому, главным образом силою своего духа.
Помещение, которое мы занимали, было расположено в двух этажах. Внизу был зал, столовая красиво отделанная дубом, и комнаты, где жили Мария Николаевна и моя мать, часто проводившая лето вместе с нами. Наверху — детская и наша спальня. Однажды во время обеда мы услышали наверху страшный грохот. Оказалось, что штукатурка потолка прямо над письменным столом, за которым я обыкновенно работал, обвалилась и расщепила доску стола. Если бы я сидел за столом, она проломила бы череп.
Большое удовольствие доставляли нам приезды в Машук Димитрия Васильевича Болдырева. Его талант, философский и художественный, дал бы блестящие результаты, если бы не преждевременная гибель его во время гражданской войны{26}.
Любили мы его за разносторонние интересы, остроумие и благородный характер. И мальчики наши, особенно старший, Володя, увлекались им. Нередко он, человек высокого роста, брал за руку маленького Володю и отправлялся с ним гулять по парку, импровизируя художественные рассказы, часто из средневековой истории. Возможно, что эти беседы так глубоко запали в душу нашего сына, что он, поступив в университет, стал специально заниматься прежде всего историею средних веков и историею вообще у проф. Гревса, Добиаш- Рождественской и Карсавина в Петербурге и у проф. Ф. Лота в Сорбонне, и потом перешел на историю средневековой философии у проф. Э. Жильсона.
С Александрою Михайловною Петрункевич мы были знакомы давно. Она была доцентом Высших Женских курсов по кафедре истории Западной Европы. Ею были написаны два исследования — о Маргарите Ангулемской и о Кола–ди- Риенци. Она была преподавательницею истории в гимназии Стоюниной и проявляла свою талантливость не только как учительница, но и как оратор, когда выступала с речами на различных торжествах. Если ко всему сказанному прибавить еще, что обитатели Константинова и мы с женою любили играть в теннис, понятно будет, что наше общение с ними летом было весьма оживленным.
Мы с детьми, нянею и Адель Ивановною делали большие прогулки, часто ходили за грибами, а Мария Николаевна и моя мать много читали вместе. Очень насмешило нас однажды саркастическое замечание наших мальчиков, Володи и Бори, по поводу этих чтений: «Бабушки не позволяют нам говорить дурных слов, а сами что читают? — «Идиот», «Бесы», «Мужики».
После обеда и после ужина я читал детям какое‑либо художественное произведение русской или иностранной литературы. По мере подрастания детей изменялся и выбор предметов чтения. Так, в 1913 г. мы уже читали «Давида Копперфильда».
Из Машука мы с женою совершили две поездки на Кавказ, — в 1911 г. по Военно–Сухумской дороге и в 1912 г. по Военно–Осетинской дороге. Первая из этих поездок была особенно замечательна. Сначала мы пожили в Кисловодске на даче Марии Павловны Ярошенко, вдовы известного художника, семья которого была издавна в дружеских отношениях с Мариею Николаевною. Отсюда мы совершили прекрасную поездку на Бермамут, гору, с которой любуются на Эльбрус при восходе солнца, а затем стали готовиться к поездке по Военно–Сухумской дороге.
Через Кавказский хребет есть три шоссе — Военно–Гру- зинекая дорога из Владикавказа в Тифлис, самая короткая и легко доступная, по ней в это время было уже организовано ежедневное автомобильное сообщение, Военно–Осетинская дорога из Владикавказа в Кутаие и, наконец, Военно–Сухумская дорога из Баталпашинека в Сухум, проложенная через высока! Клухорский перевал. Эта дорога наиболее живописная, но и наименее доступная: на высоте на протяжении нескольких десятков верст это была уже не дорога, а только шоссированная тропа; она освобождалась от снега лишь на короткое время летом и то иногда не вполне; пролегала она вблизи от дикой мало доступной Сванетии и на ней часто совершались грабежи и убийства.
М. П. Ярошенко понравилось мое увлечение мыслью совершить, несмотря на все трудности, поездку по этой дороге и она уговорила своего знакомого зажиточного казака X. быть нашим проводником. X. в молодости был проводником по Кавказу; теперь, став стариком и будучи человеком зажиточным, он жил на покое и только иногда отправлялся в горы с целью поохотиться. Согласившись провести нас по ту сторону перевала, он запряг в телегу пару своих лошадей и повез нашу компанию, состоявшую из трех лиц — моей жены, меня и присоединившейся к нам в Кисловодске женщины–врача Ольги Михайловны Чеботаревой. Ехать в повозке можно было только до Теберды: дальше начинался крутой подъем по тропе. В помощь русскому проводнику мы наняли в Теберде молодого татарина и отправились в путь, имея с собою пять верховых лошадей.
Часов в десять утра мы были уже на большой высоте. Тропа нередко была совсем узкая, с одной стороны которой — пропасть, а с другой подымалась отвесная скала. И я, и моя жена не могли бы идти по такой лестнице на стене небоскреба, но здесь обаяние суровой величественной природы было так велико, что мысль об опасности, о возможности головокружения и в голову не приходила.
Когда мы поднялись на высшую точку над Тебердою, оказалось, что перед нами дальнейший путь во многим местах завален снегом. Как раз когда мы подошли к такому снежному полю, нам встретилась группа купцов, шедших из Сухума и уже миновавших все опасные и трудные места. Из нее выделился молодой, стройный и красивый человек, он попросил нас, когда мы будем по ту сторону перевала в Це- бельде, отдать его родителям записку от него, извещающую, что он благополучно совершил переход. «Вас хорошо примут у моих родителей», сказал он. Это был сын турецкого армянина, как мы узнали потом, очень богатого человека, владельца мельниц и табачных плантаций.
На высоте нам предстояло пройти километров двадцать то немного поднимаясь, то спускаясь, пересекая иногда снежные поля на протяжении полукилометра и более. Они представляли собою немалую опасность, потому что в эту пору года под ними в некоторых местах мчались потоки воды. Часу в одиннадцатом мы подошли к месту, где надо было спускаться на протяжении метров ста или двухсот по обледенелым обломкам скал; для нас это не было трудно, но городские лошади скользили и упирались; проводники наши возились с ними часа два.
Небо стало заволакиваться облаками, поднялся ветер и после сильной жары на этой высоте стало очень холодно. Мы заметили, что лицо у нашего опытного старого проводника стало встревоженным. Оказалось, потом, что он боялся снежной бури; мы находились в расстоянии более, чем двадцати километров от ближайшего жилья; никакого убежища и никакого топлива среди голых скал не было. Наконец, лошадей удалось провести через трудное место и к часу дня мы сделали привал в небольшой высокогорной долине на зеленом холмике, находившемся посреди нея. Такое место отдыха было безопасно в случае горного обвала: на холмик камни не вскатились бы. Лошадей развьючили и пустили пастись, а сами мы легли и уснули.
Проснувшись, мы с Людмилой Владимировной решили пойти вперед по тропе, пока проводники соберут лошадей и навьючат их. Минуты через две после заворота тропы за скалу мы очутились совершенно одни в дикой пустынной природе, а еще через несколько минут внезапно налетело грозовое облако и пошел проливной дождь такой силы, что кругом нас по склонам горы полился сплошной поток воды.
Мы немного поднялись на склон горы и присели у громадного камня, защищавшего от катившихся с горы струй воды. Молнии сверкали на одном уровне с нами, так как мы находились в самом грозовом облаке; раскаты грома в горах были оглушительны. Людмила Владимировна шептала: «Мы не переживем этого дня; я сойду с ума». Я не испугался, потому что пришлось ее успокаивать. Но через несколько минут и я побледнел от ужаса. По склону горы покатилось несколько камней и комьев земли и пронеслись мимо камня, под защитою которого мы сидели. Эти камни и комья могли быть предвестниками большого обвала. Я схватил жену за руку и мы бросились на тропу, нашли в долине пригорок и стали на нем в расчете таким образом быть защищенными от обвала. Гроза скоро прошла, но наши проводники и Чеботарева все еще не показывались. Оказалось, что при первых ударах грома лошади испугались и разбежались; пришлось затратить немало времени, чтобы поймать их.
Все ручьи пересекавшие дорогу налились водою и бурно текли, затрудняя нам путь. Один из них оказался настолько широким, бурным и глубоким, что пришлось перебираться через него верхом. Это было нелегко, потому что течение было слишком быстрое, дно ручья состояло из круглых, скользких камней и лошади с трудом находили место, куда можно прочно поставить ногу. Сначала переправились на другую сторону русский проводник и дамы. Затем настала моя очередь.
Моя лошадь была навьючена двумя чемоданами и сидеть было на ней очень неловко, растопырив ноги над чемодана ми; к тому же в руках у меня была большая соломенная шляпа О. М. Чеботаревой. Сделав несколько шагов, лошадь испугалась и заупрямилась, проводник подтолкнул ее сзади; она споткнулась и упала. К счастью она не придавила меня, я высвободился из‑под нее, но меня понесло бурным потоком; я цеплялся рукою за камни, но они были скользкие и меня несло водою дальше; еще минута и я низвергнулся бы со скалы, но в это время проводник татарин подхватил меня и помог мне выбраться на берег. Курьезно, что в левой руке у меня оказалась шляпа Чеботаревой, которую я так и не выпустил, барахтаясь на дне под водою.
Два проводника и я перебрались через ручей, взявшись за руки и вместе сопротивляясь стремительному течению воды. Жена моя всех этих приключений не видела, — обе дамы ожидали меня верхом на лошадях за выступом скалы.
Спасителю своему при расставаньи я подарил часы. Русский проводник надел на меня свой кожух, я был мокр с ног до головы, вода лила с меня ручьями. Весело и бодро продолжали мы свой путь. Клухорский перевал становился все живописнее. Начинался спуск на южную сторону Кавказского хребта и мы торопились добраться до зоны, на которой начинают расти кустарники, и где можно найти сухой валежник для костра. Стало смеркаться, южная ночь наступает быстро. Пришлось заночевать прямо на тропе. С одной стороны ее поднималась почти отвесная скала, а с другой мало пологий склон поросший кустарником. Мы разостлали бурки для ночлега, а проводники набрали сухих веток для костра, нащупывая их ногами, потому что стало уже совсем темно. Белье мое в кожаном чемодане оказалось совсем сухим, так что можно было переодеться. Через полчаса мы весело ужинали при свете костра. Легли мы все пятеро рядом; я был на одном из краев ряда. Старик–охотник рассказывал, что на тропе случается встречаться с медведем и, пошучивая, говорил, что не ручается за мою безопасность. Уснули мы крепко, подложив седла под головы, и утром были бодры и здоровы; благодаря чистоте воздуха и почвы девственной природы горных вершин даже насморка не было ни у кого после передряг предыдущего дня.
Вскоре мы очутились среди лесов южного склона; гигантские деревья разных пород, дубы, кедры восхищали нас. Боновые долины и пропасти были одна другой живописнее. Жаль было, что эти красоты природы так мало доступны туристам. К полудню мы добрались до первой небольшой деревни, где жили русские крестьяне. Старик–охотник передал нас своему знакомому, который взялся довезти нас до Це- бельды, и мы распрощались со своими проводниками.
В дальнейший путь мы отправились в крестьянской телеге. Дорога была узкая, не безопасная. Возница наш развлекал нас приятными рассказами о различных приключениях, происходивших на этой дороге. Я сказал ему, руководясь путеводителем по Кавказу, что следовало бы в ближайшем поселке остановиться у вдовы А., потому что у нее проезжие могут получать закуску. «Ничего там нельзя достать», ответил наш возница. «Года три тому назад вдова А. убилась. Ехала по этой дороге в телеге в сумерки. Извозчик и А. задремали и не заметили, что едут по самому краю узкой дороги; колесо соскользнуло в пропасть и оба они убились». Через четверть часа он показал нам и место, где это случилось.
Немного дальше, проезжая мимо какой‑то усадьбы, видневшейся сквозь деревья, возница наш рассказал, что там жил князь Бебутов. В прошлом году ночью на его дом напали разбойники, убили его и ограбили, а дом сожгли.
Перед закатом солнца часов в шесть вечера из придорожных кустов внезапно вышли четыре горца и стали поперек дороги перед нашими лошадьми. «Здравствуй, П., С., М.!», тотчас ж есказал наш кучер, называя их по именам, и горцы тотчас расступились и пропустили нас. «Хотели пограбить», пояснил нам кучер, «да не удалось, потому что я их знаю». Оказывается, если бы они были незнакомы нашему вознице, они ограбили бы нас; но так как кучер знал их, то им пришлось бы не только отнять у нас вещи, но и убить нас; тогда вся полиция была бы поставлена на ноги, и такое преступление им даром не обошлось бы. Защититься против них мы не могли бы. У меня был с собою заряженный браунинг, но из него я никогда не стрелял, и лежал он в чемодане, так что на доставание его надо было затратить четверть часа.
Переночевали мы в именьице приятелей нашего кучера, молокан (как и наш возница), переселенцев из Белоруссии, а на следующий день к закату солнца были в местечке Це- бельда. Без труда мы нашли отца молодого армянина, встреченного нами в начале пути, и передали ему записку сына. Он был очень рад и предложил нам переночевать у себя. Дом его оказался богато и комфортабельно обставленным. Нас угостили вкусным ужином и каждому отвели по комнате с прекрасною кроватью и мраморным умывальником. Утром нам пришлось встать очень рано, чтобы ехать в дилижансе в Сухум. Хозяин дома встал, чтобы проводить нас и дал нам по чашке замечательного турецкого кофе. Тут мы узнали чудодейственную силу этого напитка. До самого Сухума, куда дилижанс пришел к полудню, мы чувствовали себя вполне бодрыми и вовсе не были голодны.
Приключения, испытанные нами во время увлекательной поездки по Военно–Сухумской дороге, имели неожиданное продолжение зимою. Однажды уже в ноябре мы с женою были в театре и вернулись домой поздно, когда уже все в доме спали. В столовой для нас был приготовлен чай. У моего прибора лежало на белоснежной скатерти письмо в сером отвратительно грязном конверте. Оказалось, что это письмо с Кавказа из санатории для прокаженных, написанное татарином–проводником. Он сообщал, что давно уже болен проказою, и раньше он бывал в лепрзоории, а теперь болезнь его обострилась и он просит меня узнать, нет ли новых лекарств против проказы.
Мы вспомнили, что цвет лица у него был буро–коричневый и что он как‑то странно волочил ногу, закутанную тряпкою. Считая проказу очень заразительною болезнью, мы записали его адрес, а самое письмо осторожно отнесли в печь и сожгли его. При спуске по обледенелым скалам, при посадке на лошадь нам случалось подавать руку своему проводнику; мы считали, что шансов заразиться было очень много. В каком‑то словаре я прочитал, что по мнению некоторых ученых инкубационный период проказы бывает до тридцати лет. Поэтому меня не успокаивали три месяца, протекшие со времени поездки по Кавказу.
У знакомых врачей я начал наводить справки о лечении проказы. Между тем, дня через два у меня появилось красное пятно в сгибе локтевого сустава левой руки. У меня иногда бывал обыкновенный лишай, и я в два, три дня обы кновенно вылечивал его зеленым мылом. К этому же лечению прибегнул я и в данном случае, только мазал руку энергичнее, под влиянием тревожной мысли, что болезнь моя не лишай, а проказа. Через два дня состояние руки значительно ухудшилось, начало обнаруживаться что‑то вроде язвы. Я пришел к убеждению, что это — проказа, и считал себя обреченным до конца жизни находиться в лепрозории, будучи отрезанным от семьи, университета и общества.
Фантазия моя, по обыкновению, разыгралась до крайности; я сообщил жене, какие книги мне нужно будет доставлять в лепрозорий, какие работы я намерен выполнить там. Узнав, что в Петербурге живет главный специалист по проказе и деятель по борьбе с нею в России доктор Петерсон, я отправился к нему. Взглянув на мою руку, он посмеялся надо мною, сказал, что у меня обыкновенный лишаи и что плачевное состояние моей руки объясняется слишком энергичным употреблением зеленого мыла, которое, если бы я продолжал усиленно втирать его, могло бы разъесть мне руку до кости. Он прописал мне какую‑то мазь, и рука через несколько дней выздоровела. В наказание за мнительность он записал меня членом учрежденного им общества борьбы с проказою.
С тех пор ко мне раз в год являлся посыльный для получения членского взноса в пять рублей. Проводнику я послал сообщение о новых лекарствах с указанием, однако, что особенно чудодейственных результатов от употребления их ожидать нельзя.
В 1912 г. мы с женою отправились летом из Машука во Владикавказ с целью на этот раз совершить переезд через хребет по Военно–Осетинской дороге в Кутаис. Путь этот можно было совершить с начала и до конца в повозке; однако предприятие это нам не удалось. Несколько дней перед нашей поездкой лили проливные дожди. Реки разлились и нам пришлось, проезжая по степи вблизи Ардона, временами ехать по шоссе, затопленному разливом на метр и выше, так что приходилось поднимать ноги и ставить их на козлы, чтобы не вымокнуть. Когда мы поднялись в горы и доехали до урочища св. Николая, находящегося на значительной высоте, оказалось, что после дождей на дальнейшем пути в нескольких местах произошли обвалы и проехать весь путь в нашей повозке нельзя; нужно было бы часть дороги проделать на вьючных лошадях. Хуже всего было то, что у меня сильно поднялась температура; я заболел ангиною.
Прожив дня два, три в урочище св. Николая, мы решили вернуться во Владикавказ и оттуда пересечь хребет по Воен- но–Грузинской дороге в автомобиле, который в двенадцать часов довез нас до Тифлиса. Дарьяльское ущелье, Казбек и спуск в долину Арагвы, конечно, произвели на нас большое впечатление, но все же нельзя сравнить эту дорогу с красотами Военно–Осетинской и особенно Военно–Сухумской дороги. Из Тифлиса мы поехали в Батум и морем в Новороссийск. Впечатления, полученные нами от Кавказа незабываемы. Швейцария дает, конечно, гораздо более разнообразные впечатления; там, кроме величественной природы, турист находит произведения старой и современной культуры, но мощь природы и дикое великолепие ее несравненно более значительны на Кавказе.
Вернувшись в Петербург, мы с женой поступили в школу Берлица и взяли там тридцать уроков английского языка. У нас был план поехать следующим летом из Машука не месяц в Англию. Большое удовольствие доставил нам энергичный живой метод преподавания в школе. После тридцати уроков язык у нас развязался для произнесения коротких, житейски необходимых предложений. После школы Берлица мы продолжали занятия английским языком у мисс Джексон, которая несколько спустя учила и наших детей, Володю, Борю и Марусю. Занятия дополняли чтением рассказов Конан–Дойля и Уайльда. Как многие русские интеллигенты, мы давно уже заочно любили Англию. Шекспир, Вальтер Скотт, Диккенс были любимыми нашими писателями. Сравнительно спокойное развитие английской демократии, гарантии прав личности, выработанные ею, социальная мудрость английской нации, все эти черты английской общественности были глубоко симпатичны нам. Готовясь к поездке, я прочитал «Краткую историю Англии» Грина и том географии Решпо, посвященный Великобритании.
В Лондоне мы должны были поселиться в квартире Дед- дингтонов. Наталия Александровна Деддингтон, урожденная Эртель, дочь русского писателя Александра Ивановича Эртеля, автора романа «Гарденины», была ученицею гимна зии Стоюниной в старших классах. Она занималась у меня логикою и психологиею. Заинтересовавшись философиею, она познакомилась с моим интуитивизмом. По окончании курса гимназии она поехала в Англию и поступила в Лондонский университет, где занималась философиею, главным образом, под руководством проф. Dawes Hicks'a, и получила степень М. А. Здесь она вышла замуж за м–ра J. N. Dudding- ton'a, впоследствии директора Whitechapel Art Gallery. Семья Эртелей жила в своем имении в Воронежской губернии. В 1913 году[27] Деддингтоны собирались провести лето в этом имении, а нам предложили поселиться в их квартире в Лондоне. Это было тем более удобно, что в их квартире жила во время их отсутствия Фанни Марковна Кравчинская, вдова известного революционера Кравчинского–Степняка.
В Лондон мы приехали вечером, и в автобусе отправились на север его к Golders Green’y, где с немалым трудом нашли уличку Carlton Terrace и на ней квартиру Деддингтонов. Боль- шим удовольствием было уже то, что проникнуть в квартиру нужно было не посредством звонка, а после ударов кольцом в дверь, как в романах Диккенса. В тот же вечер мы сошлись с приветливою Фанни Марковною и со следующего дня начали знакомиться с Лондоном, где провели две недели. Мы не только осмотрели главные достопримечательности Лондона, но даже съездили на автобусе в St. Albans, где похоронен философ Бэкон и где находится замечательный собор, образец нормандского зодчества.
Из Лондона мы поехали на северо–запад Англии на берег моря в Silverdale, где проводила лето у себя на родине мисс Джексон. Еще в Петербурге мы условились вместе с нею совершить пешеходную прогулку в «Озерной области». Мы побывали на озерах Конистон и Уиндермир, полюбовались горными пейзажами и на ночь остановились у знакомого мисс Джексон фермера.
Поразило нас жилище его. Оно было построено несколько веков тому назад; стены такие толстые, как будто оно служило крепостью. Вся семья фермера работала, как простые крестьяне. Сам хозяин дома доил коров. Занимаясь этим делом, он беседовал с нами и с большим любопытством расспрашивал о России. Почему‑то его очень интересовала Сибирь и громадные реки ее. Между прочим, он заявил, что если бы у него не было семьи, он охотно женился бы на русской. Обстановка дома этих простых людей была весьма комфортабельна. Особенно поразила нас сервировка стола за ужином. Такого разнообразия утвари, ложек и ложечек, вилок и т. п. не было и у нас в петербургской квартире. Не помню, сколько мы заплатили за удобный ночлег, вкусный ужин и утреннее кофе. Во всяком случае все это обошлось сравнительно недорого.
Из Сильвердэля мы совершили вместе с мисс Джексон поездку в Ланкастер на pageant{28}, который был в это лето устроен там. Первою сценою было сражение каких‑то доисторических племен, происходившее на территории теперешнего Ланкашира; потом поставлена была картинка из жизни Ланкастера во времена Адриана; далее, ряд сцен из средневековой жизни, например приезды высокопоставленных особ Бьянки, John'a Gaunt в костюмах и повозках соответствующей эпохи, наконец, процесс ведьм, происходивший в Ланкастере в ХУП или XVIII веке. В исполнении этих сцен участвовало несколько тысяч человек. Вернувшись в Петербург, мы стали пропагандировать устройство таких инсценировок в России и мысль эта была поддержана историками и артистами. Но вскоре начавшаяся война положила конец таким планам.
В самом Сильвердэле нам удалось повидать спортивное состязание, устроенное местными гимнастическими организациями. Особенное удовольствие доставили всем зрителям выступления старика, приближавшегося к семидесятилетнему возрасту и тем не менее принимавшего участие в борьбе. Вся публика аплодировала ему, крича: „John Flemming, well done!"
В числе моих ранних детских воспоминаний были «Песни Оссиана». Поэтому в плане нашей поездки находилась, конечно, Шотландия. Вместе с мисс Джексон мы поехали в Глазгов и, далее, из Глазгова пароходом в Обан. Выезд в море по Клайдскому заливу произвел сильное впечатление картиною мощного судостроения англичан. На протяжении нескольких десятков километров на обоих берегах высились остовы строющихся судов. Выйдя в море, мы проезжали мимо грота Фингала и островов, напоминающих о «Песнях Оссиана».
В Обан мы приехали поздно вечером и устроились в гостинице на берегу моря. Проснувшись рано, я открыл жалюзи и ахнул от удивления, увидев при утреннем освещении чудной красоты залив и амфитеатром расположенный при нем городок. Мисс Джексон познакомила нас со своим приятелем пресвитерианским священником, любителем парусного спорта. День был ясный, солнечный; дул довольно сильный ветер. Пастор любезно предложил нам покататься, усадил в свою лодку и мы стрелою помчались по заливу. Впечатление от этой поездки было чрезвычайно усилено тем, что, по просьбе мисс Джексон, друг ее спел нам несколько старинных песен на гаэльском языке.
На пристани Обана нас поразила быстрота и напряженность работы женщин, потрошащих сельдей и упаковывающих их в бочки. Здесь мы попрощались с мисс Джексон и по Каледонскому каналу поехали до Инвернесса. Осмотрев прекрасный Эдинбург, мы вернулись в Лондон и направились домой в Россию заканчивать летний отдых в Машуке.
На пути из Вержболова в Петербург мы ехали в купе второго класса с двумя молодыми немцами, не говорившими по–русски. Вблизи от Пскова один из них сказал нам, что удивляется, как долго мы едем от границы, приближаемся уже к Петербургу, а между тем все еще находимся на территории, населенной преимущественно немцами. Тогда я, в свою очередь, удивился и стал объяснять ему, что Псков один из самых старинных русских городов, что сначала он принадлежал к составу Новгородской республики, а потом был во главе самостоятельный республики. Немец недовер- чево слушал меня и самое название Псков отвергал, говоря, что действительное название этого города Плескау, и звучит оно, как немецкое. Вероятно, мой собеседник включал Псковскую губернию в состав Курляндии, Лифляндии и Эстонии, которые в глазах немцев были немецкими провинциями, потому что крупные землевладельцы в них были немцы, а исконное основное население их, литовцев, латышей и эстов, они не считали людьми.
Осенью этого 1913 года во всей России торжественно праздновалось трехсотлетие династии Романовых. Петербург был роскошно иллюминован. Вечером мы с женою наняли извозчика, чтобы объехать главные улицы и полюбаваться иллю- минациею. Поехав на Исаакиевскую площадь, мы были поражены видом германского посольства. Здание это, выстроенное недавно, имело вид суровой неприступной крепости. На фасаде его красовался германский орел из желтых огней электрических лампочек, но когти орла и клюв его были кроваво–красные. Это символическое изображение того, как Германия будет терзать Россию, помещенное внутри нашей столицы во время мира, в день национального торжества, глубоко возмутило нас своею дерзостью. В нем ярко выразились презрение и ненависть Германии к России.
После этого вечера стали припоминаться и обращать на себя внимание другие мелкие факты этого рода. Например, однажды вечером, торопясь войти в трамвай, я терпеливо ожидал своей очереди и даже дал место двум немцам, очевидно иностранцам, которые, нарушая очередь, протиснулись вперед меня. Заметив мою услужливость, один из них сказал другому: „Nur nidit kampfen!" (Только не бороться!). Миролюбие и мягкость русского характера вызывали в них не симпатию, а презрение. Такие наблюдения были очень огорчительны. К Германии я питал глубокое уважение, высоко ценя немецкую философию, немецкую музыку, таких поэтов, как Шиллер и Гёте.
Признаков того, что близится война Германии с Россией и Францией, а, может быть, и Англией, было немало. Первого апреля я часто обманывал своих детей какою‑либо шуточною ложью. В 1914 г., развернув утром газету, я воскликнул: «Германский флот приближается к Кронштадту. Ну, значит, война». Мальчики, конечно, на минуту поверили этому известию. Несмотря на предчувствие и предвидение войны, мы решили провести всею семьею лето в Швеции.
Произошло это таким образом. Д. Д. Гарднер ездил в последнее время ежегодно в Стокгольм к Сванте Аррениусу работать у него в лаборатории. В 1914 г. он задумал устроить свою семью, жену и двух детей, на юге Швеции в чудной местности на берегу Скагеррака. И нам он прислал объявления о дачах в этой местности, уговаривая нас тоже поселиться там. Полученные нами описания местности и фотографии были очень заманчивы, и мы попросили Гарднера нанять помещение также и для нас. За нами последовало еще несколько знакомых: В. А. Герд с женою и двумя сыновьями; семья П. Б. Струве, жена его и пятеро сыновей в возрасте от 7 до 9 лет (сам Петр Бернгардович оставался в Петербурге).
Расселились мы все по берегу небольшого залива в городках Люнгшиле, Люкорна, Ульвезунд. Наша семья жила в Люкорна. Местность эта оказалась необыкновенно привлекательною. Дачи были заняты летом шведами; русских здесь до тех пор никогда и не видели. Переезд из Петербурга оказался очень легким, и жизнь дешевле, чем на даче вблизи Петербурга. Сначала приехал в Люкорна я с тремя нашими детьми, Володею, Борею и Марусею, в сопровождении воспитательницы их Адель Ивановны, няни Лизы и кухарки. Большую часть пути мы сделали водою: из Петербурга в Стокгольм морем, далее до Трольгетского водопада по Готскому каналу. Путешествие это хорошо знакомит с красотами Швеции и привлекательным характером ее населения. Людмила Владимировна не ехала с нами, потому что занята была в это время большою гимназическою экскурсиею в Соловецкий монастырь.
Об организации экскурсий в гимназии Стоюниной стоит сказать несколько слов. Замечательный педагог В. А. Герд, бывший в это время председателем педагогического совета гимназии, вместе с выдающимся персоналом гимназии, при живом участии М. Н. Стоюниной, выработали сложную систему экскурсий. Ученицы гимназии вносили каждое полугодие по пяти рублей в экскурсионный фонд. На средства этого фонда устраивались образовательные экскурсии, в которых участвовали, конечно, все ученицы, и платящие и бесплатные. Экскурсий бывало в каждом классе не меньше восьми в год. Для младших классов это были небольшие экскурсии в самом Петербурге и его окрестностях. Начиная с четвертого класса, экскурсии становились все сложнее и предпринимались все на большие расстояния.
Цели экскурсий были весьма разнообразны, — кроме различных естественно–научных экскурсий, были осмотры фабрик, заводов, имений, городских сооружений, были экскурсии в музеи, картинные галереи, экскурсии археологические, исторические и т. п. Ученицы ездили под руководством соответствующих специалистов в Новгород, Псков, при изучении Средних веков Западной Европы — в Ригу, в замок Зеге- вольд под Ригой, в Ревель и т. д. В руководстве экскурсиею принимали участие и местные историки, археологи и т. п. специалисты, с которыми заранее списывалась гимназия. Особенно сложны были экскурсии для шестого и восьмого классов (седьмой выпускной класс вследствие экзаменов не мог принимать участия в большой экскурсии). Была, например, экскурсия на Урал для знакомства с его природою и горной промышленностью; другая по Днепру в Киев для знакомства с древностями «матери городов русских и в образцовые имения Малороссии. Экскурсия в 1914 г. была предпринята по Северной Двине в Архангельск, в Соловецкий монастырь и Кемь.
Вернувшись из Соловецкой экскурсии, жена моя приехала к нам в Швецию, а еще позже присоединилась к нам М. Н. Стоюнина после лечения в одной из шведских санаторий. Погода этим летом стояла на редкость хорошая. Жизнь на берегу Скагеррака доставила нам громадное удовольствие. От сурового Северного моря мы были отделены бесчисленным множеством шхер самых разнообразных величин, то островков, покрытых лесом и лугами, то отдельных небольших скал, торчащих из моря. Чтобы добраться до открытого моря, нужно было проехать несколько десятков километров. Живя в Люкорна, можно было подумать, что находишься на берегу озера, если бы не приливы и отливы.
При каждой даче была гребная лодка. Пешеходные прогулки по чудным лесам и лугам чередовались с поездками на лодке. Особенно восхищало нас богатство жизни в Скагерраке. Дно моря и склоны скалистых островков были покрыты водорослями и анемонами. Среди них плавали морские коньки, креветки, медузы. Однажды я плыл с тремя детьми в лодке от Люкорна в Уд девал л а. На середине залива мы увидели почти на поверхности воды светло–розовое животное с длинными щупальцами. Принимая его за крупную медузу, я хотел поднять его веслом, но оно быстро опустилось в глубину. Впоследствии я пришел к мысли, что это была не медуза, а большой осьминог.
Нам захотелось повидать шхеры вплоть до открытого моря и мы совершили прогулку на пароходе, делавшем круговые поездки. У выхода из шхер в море находится большой остров Черинген, на котором мы провели часа два. Условия жизни на этом острове, где расположился рыбачий поселок, очень своеобразны. Черинген — неровная гранитная скала, почти лишенная почвы. Деревянные домики и церковь держатся и сопротивляются ветрам благодаря тому, что прикреплены к камню стальными цепями. Кладбище при церкви устроено на земле, привезенной с материка. У входа в село находились ворота из ребер кита, а рядом несколько китовых позвонков, вроде тумбочек, на которых удобно сидеть. Это были части скелета громадного кита, которого некогда выбросило на остров бурею.
Из Люкорна мы с женою предприняли еще поездку по Норвегии. Из Христиании мы поехали по железной дороге до станции Финзе высоко в горах среди снегов и льдов. Там мы остановились в гостинице, откуда предпринимаются прогулки на ледник в сопутствии проводника. На следующий день рано утром компания, идущая на ледник, оказалась небольшою: трое датчан, молодой человек с женою и тестем и я с женою. Мы шли и беседовали по–немецки с молодыми людьми, которые оказались педагогами, а старик был впереди, мрачно поглядывал на нас и не вступал в разговор. Как‑то во время беседы я сказал: «мы, русские…» «Как, так вы русские!», прервал меня мой собеседник и тотчас сообщил об этом своему тестю. Оказывается, старик датчанин принял нас по языку за пруссаков и потому враждебно смотрел на нас. Он в детстве пережил нападение Германии на Данию и отнятие Шлезвиг–Голштейна, а потому не выносил пруссаков. Когда недоразумение было устранено, он, как и молодая парочка, оказался очень милым спутником.
Насладившись горными видами и опасною прогулкою по узким тропам между зиявшими с боков голубыми трещинами ледника, мы спустились к Гердангер фиорду и на пароходе приехали в Берген. В эту поездку по Норвегии, в отличие от первой, мы познакомились не с суровыми, а с приветливыми, веселыми фиордами ее.
В Бергене — это было 25 июля — нас поразило оживление на улицах. Во многих местах стояли кучки людей, с большим интересом обсуждавших что‑то. Придя на вокзал и заняв свои места в скором поезде, который должен был привезти нас в Христианию, мы были удивлены тем, что поезд в назначенный час не отошел. Когда он выехал с большим опозданием, мы пошли в ресторан. Против нас сидел какой- то норвежец, погруженный в газету. Мы обратились к нему с вопросом, что делается в Европе, объяснив ему, что совершали прогулку в горах и давно не заглядывали в газеты. «Как! Вы не знаете? В Европе — война; не сегодня, но, может быть, завтра». Он рассказал нам об убийстве в Сараеве и о том, что германский император Вильгельм, находившийся, по обыкновению, летом в фиордах, сел в Мольде на свое военное судно, прибыл в Берген и, чтобы ускорить свое возвращение в Берлин, отправился далее экстренным поездом. Этим объяснялось запоздание нашего поезда.
Встревоженные приехали мы домой, однако нашли в русской колонии мирное настроение и сами тоже успокоились. 28 июля (в день св. Владимира 15 июля старого стиля) вся русская колония собралась у нас праздновать именины Владимира Александровича Герда и нашего Володи. Чрезвычайной близости катастрофы никто не предвидел. Однако на следующее утро к нам пришла Нина Александровна Струве и сообщила, что получила ночью из Петербурга телеграмму от мужа, требующего немедленного возвращения домой. Мы решили, что всем необходимо собираться к отъезду, однако Нина Александровна, которую наши рассказы о поездке по Норвегии увлекли мыслью совершить прогулку с сыновьями по этой чудной стране, заявила, что и не подумает так торопиться уезжать. Дня через два однако она получила от мужа вторую телеграмму: „Sofortige Abreise dringend notwendig" (немедленный отъезд настоятельно необходим). Тут уже все стали торопливо укладываться.
Вечером 1 августа с нами заговорил о современном положении молодой швед инженер. Он утверждал, что война неминуема и всю вину возлагал на Россию. «Россия потерпит поражение и потеряет свои окраины — Финляндию, Польшу, Кавказ», говорил он, считая, что это будет справедливое наказание за неправильную политику, внешнюю и внутреннюю. Грустно было видеть такую безоговорочную убежденность в правоте Германии. Я энергично оспаривал своего собеседника. В этот самый час германский посланник Пурталес предъявлял ультиматум в Петербурге, и война была объявлена.
На следующий день утром, выглянув из окна, мы увидели, что на берегу залива шагают часовые, поставленные на стражу. В Швеции была объявлена мобилизация, и берега ее охранялись. Сочувствие шведов Германии было ясно видно во всем, однако все встречавшиеся нам шведы проявляли к нам рыцарски благородное отношение.
Все мы, русские, сели в поезд 2 августа вечером. Солнце закатывалось и все небо пылало от ярко–красной вечерней зари. Все обратили внимание на необыкновенный цвет ее и с тяжелыми предчувствиями пустились в дорогу. С тех пор и до настоящего дня, в течение двадцати четырех лет, мы, русские, не знаем, что такое нормальная жизнь. Пишу я эти строки 19 августа 1938 г. в Чехословакии вблизи городка Высокое Мыто (Vysok£ Myto), где семья наша проводит лето в прекрасной вилле, но душа наша неспокойна: в Германии происходят маневры, имеющие характер мобилизации, отношения между Германиею и Чехословакиею весьма напря- женны, не сегодня завтра может вспыхнуть война, которая опять станет мировою и, вероятно, повлечет за собою всеобщий коммунистический переворот.
Приехав в Стокгольм, мы на вокзале очутились в потоке русских, бежавших из Германии. Пароходы из Стокгольма в Финляндию и Петербург перестали ходить. Железная дорога, по которой, обогнув Ботнический залив, можно было безопасно вернуться в Россию, не могли перевезти сразу огромного количества внезапно нахлынувших пассажиров, так что приходилось дожидаться очереди. В гостиницах почти невозможно было найти свободную комнату. К тому же банки перестали менять русские бумажные деньги. Множество беженцев толпилось во всех вокзальных помещениях; дети, старики сидели на своих чемоданах и корзинах. Многие из них еще накануне терпели в Германии возмутительные оскорбления, некоторые были буквально оплеваны немецкою толпою. Были случаи душевных заболеваний. Шведские дамы со своими детьми обходили эти толпы растерянных людей, стараясь оказать посильную помощь и раздавая провизию. И к нам подошли, предлагая нам пищу, что глубоко потрясло Марию Николаевну.
Вскоре нам удалось найти два номера в гостинице. Мы купили билеты для поезда по железной дороге и ждали своей очереди. Дня через два к нам пришел Д. Д. Гарднер и сообщил, что ехать с детьми через Торнео не следует: на границе Финляндии и России, вследствие недостатка вагонов, занятых под мобилизацию, образовалась пробка; толпы людей ждут там очереди и живут чуть ли не под открытым небом. Он сказал, что барон Эммануил Нобель едет в Петербург, наймет пароход и даст возможность поехать с ним многим лицам. Действительно Нобель нанял пароход Gauthiod для переезда из Стокгольма в Раумо; на случай если пароход будет потоплен германскою миною, он дал залог, равный стоимости парохода.
На свой пароход Нобель взял около 120 русских с семействами, возвращавшихся домой, и нас в том числе. Выехали мы вечером и подвигались очень медленно, сначала потому, что нужно было осторожно продвигаться между шведскими минами; в это время пассажиры не имели права смотреть, где мы едем. На следующий день, когда мы выехали в открытое море, как только капитан замечал где‑либо на горизонте дымок, наш пароход останавливался, чтобы своим дымом не выдать своего местонахождения.
Только к вечеру следующего дня мы прибыли в Раумо.[29] Переезд из Раумо по железной дороге был тоже нелегок: часто приходилось останавливаться и пережидать воинские поезда. Воинские части, ехавшие в них, были охвачены патриотическим энтузиазмом. Их энергичный бодрый вид внушал уверенность в том, что враг, напавший на Россию, получит должный отпор. И действительно, начало войны было успешно для России. Но вскоре оказалось, что по вине военного министра Сухомлинова русская армия не была обеспечена снарядами и другими военными припасами. Начался длительный период отступлений и отсиживания в окопах.
Россия так громадна, что даже и в этот тяжелый период войны многие общественные деятельности продолжались почти нормально. Работа в университете была не менее интенсивна, чем в мирное время. Лето 1915 и 1916 гг. мы провели в Новоторжском уезде на берегу Тверцы в имении Митино Д. Д. Романова. Старинный барский дом был похож на дворец. В парке было много затейливых построек, сооруженных в крепостное время, например каменный погреб в виде египетской пирамиды.
Наш сын Борис, теперь специалист по истории искусства, уже здесь в десятилетнем возрасте проявил интерес к архитектуре; рано утром до кофе он обегал парк и чертил план его, отмечая находившиеся в нем сооружения. Сам владелец имения был замечательный человек. В молодости он получил образование в Париже. Его страстью была ботаника и вообще естествознание. В своем парке он акклиматизировал всевозможные кустарники Европы, от Албании до полярных стран. У него были, например, различные разновидности березы.
Из Митина мы с женою совершили поездку в Ясную поляну с целью повидать обстановку жизни Льва Толстого и места, которые он посетил перед смертью, Оптину пустынь и Шамардино. При жизни Толстого, думая о нем, я всегда радовался тому, что и среди наших современников есть, по крайней мере, один несомненный гений. Но считая его гениальным художником, я весьма низко оценивал его мо- рально–философские писания и находил, что они даже не заслуживают критики с точки зрения философа. Поэтому меня поражает то, что среди иностранцев, особенно в Америке, есть много поклонников Толстого, которые знают только его этические трактаты и вовсе не читали его художественных произведений.
Перед восьмидесятилетием Толстого комитет, подготовлявший сборник в его честь, предложил и мне написать о нем хотя бы страничку. Я написал заметку, в которой говорил о чувстве счастья, вызываемом сознанием, что среди нас живет подлинный гений, и характеризовал Толстого, как великого художника, но ни словом не упомянул его философских и этических учений. Комитет, конечно, не напечатал моей статьи. После смерти Толстого декан историко- филологического факультета предложил мне подготовить речь о Толстом для торжественного собрания университета. Я написал статью «Нравственная личность Л. Н. Толстого». Она была напечатана в «Логосе», но как речь она произнесена не была: университетское собрание не состоялось вследствие опасения демонстраций. Значительно позже, в 1929 г., когда праздновался столетний юбилей со дня рождения Толстого, я говорил в Белграде и Загребе о «Толстом как художнике и мыслителе» («Современные записки», 1929, вып. 37).
В Оптиной пустыни мы хотели побывать не только потому, что там был Толстой перед смертью, но и потому, что туда ездил Достоевский с Влад. Соловьевым и там Достоевский получил впечатления, использованные им в «Братьях Карамазовых», особенно для образа старца Зосимы. Была и еще более серьезная причина моего интереса к Оптиной пустыни с ее старцами. В это время в связи с моими заня- тивми метафизикою у меня начался медленный процесс возвращения к религии, о чем будет рассказано подробно позднее.
Посещение Ясной поляны было для нас облегчено тем, что в нескольких километрах от нее находилось имение «Телятники» Владимира Григорьевича Черткова. Жена его Анна Константиновна, урожденная Дитрихе, была дочерью генерала, с семьею которого издавна была знакома Мария Николаевна. В семье этой было двенадцать человек детей. Старшая из дочерей была Анна Константиновна; некоторое время она была учительницею гимназии Стоюниной, потом вышла замуж за Черткова. Сестра ее красавица Елена Константиновна вышла замуж за ГЦегловитова, будущего министра юстиции. Анна Константиновна говорила об этом браке Марии Николаевне, как о бедствии: «В семье нашей, такой дружной, поселился Иудушка Головлев». Вскоре Елена Константиновна разошлась с мужем. Две сестры Дите- рихс, Ольга и Мария, были ученицами гимназии Стоюниной; Ольга вышла замуж за сына Льва Толстого Андрея и была брошена своим мужем. Брат их Михаил Дитерихс, — генерал, умерший недавно на Дальнем Востоке.
Перед поездкою мы списались с Анною Константиновною Чертковою и были приглашены ею остановиться у них. Чертковы познакомили нас с доктором Макобицким, который жил в Ясной Поляне в последние годы жизни Толстого. Под его руководством мы осмотрели Ясную Поляну. В ночь ухода Толстого из семьи доктор Маковицкий провожал его через сад в конюшню. Он провел нас по той самой дорожке, по которой они шли, и рассказал, что здесь ветвями яблони была сброшена шапка с головы Толстого, на что он не обратил внимания. По мнению доктора, это охлаждение головы было причиною начавшегося через несколько дней у Л. Н. воспаления легких. Софии Андреевны Толстой мы не видели при осмотре дома. Она, конечно, не показывалась уже потому, что мы пришли из Телятенок от Черткова. Симпатичный доктор Маковицкий спустя короткое время уехал к себе на родину в Словакию. Там он покончил с собою, мучимый меланхолиею.
Мирная русская обитель, Оптина пустынь, храмы которой и общий вид прекрасно гармонируют с окружающею природою, произвела на нас глубокое впечатление. Особенно хорош был лес с грандиозными, прямыми, как свеча, мечто- выми соснами, окружающими в отдалении от монастыря скит. Внутри кольца скитских келий сквозь отворенные ворота виден был сад с яркими красками цветущих растений, придававших оттенок нежности этому суровому месту затворнической жизни.
Нам несколько раз случалось видеть тогдашнего старца отца Анатолия, окруженного толпою богомольцев. Но пойти к нему, чтобы побеседовать с ним, мы не решились, считая неуместным вступать в общение с таким наставником народа не ради поучения, а ради удовлетворения своего любопытства. Из Оптиной пустыни мы поехали в женский монастырь в Шамардино, где была монахинею сестра Льва Николаевича Мария Николаевна и куда тоже заезжал Толстой перед смертью. Очевидно, он сознавал свою вину перед православною церковью, но самолюбие и суета окружавших его толстовцев помешали ему совершить подвиг покаяния.
В Шамардине в последние годы своей жизни жил и учительствовал старец Амвросий, с которым беседовал Достоевский, описавший в «Братьях Карамазовых» прием богомольцев у него и некоторые его поучения. Деревянный домик, где жил старец, окружен, как футляром, каменным зданием и таким образом защищен от разрушения. На кровати старца лежат листовки с его поучениями, и каждому посетителю домика монахини предлагают вытянуть какое- нибудь из этих наставлений. С грустью думаем мы о том, что все эти тихие обители разрушены теперь большевиками, которые, как и немецкие нацисты, ненавидят все то, что воспитывает в человеке доброту и любовь ко всякой индивидуальной душе.
Летом этого года (а, может быть, это было в какие‑нибудь предыдущие каникулы) нам кто‑то прислал номер «Нового Времени» с фельетоном В. В. Розанова о гимназии Стоюниной. В гимназии Марии Николаевны учились три дочери Розанова. Дети его очень любили гимназию. В своем фельетоне Розанов напал на гимназию, изображая ее, как пример неправильной постановки преподавания в передовых гимназиях. Особенно он не одобрял темы, задаваемые для сочинений по русской словесности. Он писал, что они не соответствуют умственной силе детей и развивают только верхоглядство. Как всюду в своих сочинениях, он и сюда сумел ввести сексуальный элемент, даже говоря о своих дочерях: мимоходом он сказал, что у одной из его дочерей сквозь кофточку намечаются уже очертания груди.
Отношения Розанова к Марии Николаевне и ее помощнице, моей жене, всегда были очень хорошие. Однажды он даже написал мне письмо, полное похвал моей жене. И мною он, по–видимому, весьма интересовался. Бывая по какому- либо делу в гимназии, он иногда заходил ко мне. Постучит в дверь моего кабинета и, едва услышав «Войдите», быстро отворяет дверь, бросается к письменному столу, на котором лежит раскрытая книга, и тотчас смотрит, что я читаю. Может быть, он всех людей старался так поймать врасплох и узнать этим способом их интересы. Беседа с Розановым была интересна. От него всегда, бывало, услышишь какое‑нибудь своеобразное замечание. Например, услышав, что я радуюсь намерению Думы и Министерства Народного Просвещения осуществить всеобщее обучение в России, Розанов отнесся к моему восторгу скептически: он находил, что современная школа убивает в учащихся оригинальность и накладывает на них однообразный штамп.
Говоря об известных людях, он давал им яркие характеристики, но и подпускал много яду, нередко относясь к людям пристрастно. Вл. Соловьев в одной из статей, говоря об отношении Розанова к еврейскому вопросу, назвал его «Иудушкою Головлевым». Розанов не мог ему этого простить и в беседе со мною о Соловьеве, хотя и не мог отрицать его таланта, назвал его, — брызгая слюною, как всегда во время волнующего разговора, — «проституткою». Вероятно, он имел в виду его приятельские связи в слишком разнообразных кругах общества.
Осенью, когда начались занятия, ученицы принесли в класс фельетон Розанова. Дочь его Вера, увидев, что они читают фельетон, сказала: «Бросьте; мало ли что папа болтает в своих фельетонах». Надо заметить однако, что она и все дети Розанова очень любили его. Несмотря на это замечание дочери, мы ожидали все же, что Розанов возьмет из гимназии всех своих дочерей. Каково же было наше изумление, когда он, придя к Марии Николаевне, обратился к ней с просьбою принять в гимназию еще и четвертую дочь его. В это время гимназия очень разрослась; для приема новых учениц пришлось бы открывать параллельные классы. Мария Николаевна не сочувствовала этому, говоря, что тогда это будет не школа, а «фабрика», потому что педагогический персонал не будет в состоянии знать каждую ученицу и каждую семью. Она отказала Розанову в его просьбе.
Во время Рождественских каникул 1915—16 г. петроградские учителя средней школы, подобно многим другим группам общества, организовали отправку на фронт делегации для раздачи подарков. Гимназия Стоюниной принимала участие в этом деле и я с женою вошли в состав делегации. Мы везли белье, обувь, папиросы и сласти. Нас было человек десять. Доехали до Двинска, а оттуда на нескольких санях по двое отправились на разные указанные нам участки фронта. Мы с Людмилою Владимировною ехали вместе. Был морозный солнечный день. На полях, покрытых белою пеленою, сверкали всеми цветами радуги снежинки. Когда мы проезжали мимо помещичьей усадьбы, в которой помещался какой‑то штаб, высоко в воздухе показался германский аэроплан; русские начали обстреливать его; вокруг него появились белые облачка разрывающихся бомб, но аэроплан благополучно ушел от них.
Раздав подарки и произнеся соответствующую речь перед солдатами, мы с женою захотели побывать в передовом окопе. Перестрелки в это время не было; только раз или два над головами нашими прогудел снаряд. Нас провели в передовую линию, откуда мы видели в расстоянии не более полутора километров линию немецкого фронта. Стало темно. Луна светила. Нас повели назад к саням сокращенным путем по замерзшему озеру. Днем там нельзя было бы идти: неприятель мог бы обстрелять нас. И теперь нас предупредили, что следует идти молча. Мы шли осторожно, однако один выстрел все же раздался, пока мы были на открытой поверхности озера.
Офицеры, с которыми нам случилось беседовать, были люди культурные, образованные. Их спокойствие и твердость духа производили сильное впечатление.
Часов в десять вечера все члены делегации съехались вместе и, сидя за чаем, оживленно обменивались впечатлениями. У жены моей от усталости разболелась голова; мы пошли с нею в свою комнату, она тотчас легла и уснула. Через несколько минут к нам постучали. Это была одна из участниц делегации, г–жа Харизоменова. Она встревоженно сообщила нам, что происходит налет немецких аэропланов на Двинск, и искала валериановых капель у кого‑либо из членов делегации. Мы тоже взволновались, однако усталость взяла свое и мы скоро уснули, как убитые. На следующее утро мы видели дом, полуразрушенный сброшенною в эту ночь с аэроплана бомбою.
Учителя гимназии Стоюниной и родители учениц, делая ежемесячные взносы, устроили и содержали во время войны лазарет на 10 раненых; он обслуживал сравнительно легко раненых и выздоравливающих солдат. Таких лазаретов возникло много в Петербурге и других городах России. Людмила Владимировна, пройдя курс сестер милосердия, могла в свободное время помогать персоналу лазарета. Я приходил иногда беседовать с солдатами или читать им. Тяжело было видеть сибирских стрелков, храбрых людей богатырского сложения, которые были ранены под Варшавою, когда не было не только артиллерийских снарядов, но даже и патронов для винтовок, так что они защищали Россию буквально своею грудью. И тем не менее находились среди них люди, которые хотели скорее вылечиться, чтобы вернуться на фронт и продолжать воевать.
Но раздражение против правительства, в котором возможны были такие преступные министры, как Сухомлинов, все возрастало. Снабжение армии весьма улучшилось в 1916 году благодаря общественной самодеятельности и работе Союза земств и городов. Тем временем разлад в правительстве и его бестолковость все очевиднее возрастали. Революционное брожение день ото дня усиливалось. Пошли слухи о подготовке дворцового переворота. 1 ноября лидер кадетской партии П. Н. Милюков произнес свою известную речь, в которой каждое обвинение правительства заканчивалось вопросом, что это — «глупость или измена?» 16–го декабря был убит Распутин в Юсуповском дворце при участии Великого князя Димитрия Павловича и такого крайне правого депутата Думы, как Пуришкевич. К сожалению, попытки верхов общества сменить верховную власть не успели осуществиться: в конце февраля стихийно началась революция, которая вскоре сделала невозможным продолжение войны. О жизни нашей в эту бедственную пору я расскажу позже, а теперь вернусь лет на семь назад, чтобы рассказать, как от гносеологии я перешел к занятиям метафизикою.