"Мистерия Голгофы — единственное, величайшее событие человечества". Рудольф Штейнер. ("Основные положения", 1924–25 гг.)[372].
"Событие Голгофы — свободный, космический акт, … постижимый лишь человеческой любовью". Рудольф Штейнер. (Оттуда же)[373].
"Нисхождение Христа — проникание человечества изначальным… Логосом". Рудольф Штейнер. (Оттуда же)[374].
"Язык, к которому стремится антропософия, будет двигаться, — это сказано более чем образно — в чистом элементе света, который идет… от сердца к сердцу". Рудольф Штейнер. ("Современная духовная жизнь и воспитание", стр.222, 1923 г.)[375].
Доктор всегда повторял: "Говорят "О" духовной культуре, говорят "О" духе; все — "О", "О" и "О"; мало говорить "О"; надо дать конкретно почувствовать дух, говорят "О" духе бездушно: без духа". Говоренье, по доктору, вело к материализму — с другой стороны. Он — не так говорил.
Совершенно особенно он говорил о Христе.
Можно даже сказать: он — молчал о Христе, подготовляя условия к восприятию Христова Импульса, чтобы звуки слова "Христос" излетали, как выдыханье вдыхания: силы Христовой; чтобы понять мысли доктора о Христе, нужен был путь поста и молчания, и мыслей, и чувств, принимающих крещение: требовал, чтобы слово о духе прядало жизнью. Его слова о Христе были — строгим молчанием, или — самим Христом в нем.
Он готовился к произнесению слова "Христос", — порой месяцами; и потом объявлялся курс: "Христос и духовный мир"[376]; кто был его ученик, тот знал значение объявления такого курса. Это — прохождение новых ступеней знания; и — призыв: "Ман Мусс Вахен унд Бэтен!"'77 Готовились, — просыпая "моление о чаше"; и знали, что просыпали, но как умели, готовились; звучало нам: "Перемените пути!" И не словом, а "тихою" минутой лекций, когда и громы исчерпаны; на миг прокалывалась "лекционная" ткань; он глядел проколами невыразимых своих, как слезами наполненных, глаз, — в паузе меж двух частей лекции, — может быть не относящейся к Христу, а к … Фехнеру. Но из — за "Фехнера", — вставало, глядело, будило и звало глашми его, говорившими нам: "Не я… а… во мне". Так говорил "Дух" личности, в личность спустившийся, глянувший в нас из расширенных глаз… И тогда догадывались, что УЖЕ говорит о Христе, хотя тема курса "Христос"… — еще вдали.
Даже сонные в эти миги сквозь сон замечали "летение тихого ангела" над лекционной темой; "ангел" летел ВЕСТЬЮ О ТОМ, что будущий "курс" — символ свершений, открытий и катарсисов в наших душах, которые могли б иметь место, если б "Я" усилием воли могло стать лучше для своего Дамаска.
Это — не выдумка, а жизнь тех из нас, кто хоть в точке одной был ЭСОТЕРИК; но можно было бы в неупоминании имени Христа Иисуса увидеть — лишь перевлеченность внимания с духовной темы на светскую; мы порой знали, когда он молчит просто, и когда он молча ГОВОРИТ… О ХРИСТЕ; молчание — вдох; будущее слово о Христе — выдох; он требовал угадки в нем словесного жеста к непроизнесенному еще, но уже веющему: звал под кущу.
Так он порою вел неделями по пустыням молчания.
Так он говорил о Христе!
И — кто так говорил о Христе?
Вернувшись из Дорнаха, я не мог привыкнуть к московской религиозно — философской болтовне; хочется не сказать, а вскричать, и даже СДЕЛАТЬ СЛОВАМИ ЯВЛЕНЬЕ ИЗ ВОЗДУХА отзыва той реальности, а не "аллегорий" силы Христовой в нем, когда он говорил "О"…
Срывалися с трезвости и трезвейшие: ждали, молчали и переглядывались: "Не… пропел ли… петух… Не… — стоят ли… в дверях!" Срывались на этом — "…не ли…?" Происходил экзамен "искушения" царствами; искушение Христа Люцифером, — вставало: "Вот… наступает… царство Его!.." Не верилось, что еще оно: "Не от мира сего". И — вырыв астрала мгновенно — бурный; и — падали. Явленье с "падениями", о которых я писал, открывало "курс" на тему "Христос", продолжаясь в течение курса; причина — неподготовленность сознания, непрохождение "поста".
Перечитывая фортраги "Христос и духовный мир", "Пятое Евангелие"[378], — спрашиваю: "Куда оно делось? Великолепнейшие прогляды — да! Но — главнейшего — нет: СВЕТА ПРОСВЕТОВ и ВЗГЛЯДА проглядов!" СВЕТ — ПРИСУТСТВОВАВШИЙ — ХРИСТОС!
Потому и "падали"!
Оговариваюсь: среди нас — философы; они мне возразят: подобного рода воспоминаниями я вздуваю "мистику"; антропософия — "трезвость", апеллирующая к познавательной ясности. Знаю: и сам доказываю, что нужна ясность; и сам щипал себя за палец в Лейпциге, чтобы не "упасть"; и даже — вытащил упавшего на меня толстого немца.
Не видавшие доктора, но весьма изучившие его "Философию Свободы" могут судить и рядить о "ясном мышлении"[379]. Известно ли им: "ясное мышление" могло вызывать в нас и явления, подобные явлению "Фаворского Света".
Лучше не "пасть", чем "пасть", ибо тут — разрыв между "Я" и МАНАСОМ; явление явствует все же о касании нас сил света; мы еще не владели [владеем] высшими органами; но тут факт налицо: рудименты органов есть.
Лучше не "падать", зная "язык", чем падать.
Хуже всего: не "упасть" оттого, что "событие" ни в чем не зацепилось за черепом обведенную голову, с мозгом, прилипшим к костям, переворачивающую лишь абзацы и подабзацы теории знания и отвлеченные положения "О" духе. Должны овладеть мы и "Кантовым" рассудочным разумом; не мне это доказывать. Иное хочу сказать: доказав, что и рассудком можно понять связь гносеологии и христологии, надо доказывать: этого — мало; она и есть "О": то "О" духа (не дух), на что гремел доктор. Доктор требовал большего: такта и знанья рельефов различных сознаний и твердого понимания, что — в Разуме нет ни ГОЛОВЫ, отделенной от СЕРДЦА, ни безголового сердца; есть сердечное, жаркое, любовное ведение: Христова Импульса.
И говорил о Христе не головой, не сердцем, а — БОЛЬШИМ; но большее, не будучи "безголовием" мистики, не было "бессердечностью" утонченнешей клоунады теоретико — познавательного бильбокэ; Разум, вешавший в нем о Христе, юта станет понятен, когда мы представим: "Человек говорит всею силою мысли со всем жаром сердца: от СЕРДЦА К СЕРДЦУ".
Вне жара и силы, до которой всем далеко, — не поймем тайн Христова Ума.
И он не говорил, а "пылал".
"Одни" — падали; другие — сидели на лекциях с карандашиком, прослеживая — даже в миги ТАКИЕ — связь ГНОСЕОЛОГИИ И ХРИСТОЛОГИИ.
"Тетка" — падала; а "дядя" — прослеживал.
Немногие — овладевали подступами к "интеллекту".
"Тетки" — лучше; откровенно душою их овладевал Люцифер; "дяди" — хуже: гносеологизируя в эти минуты "О" духе — в минуты ДУХОВНЫЕ — они падали в объятия Аримана.
Доктор нам говорил от "головы" к "голове". Это — усвоили; но обращался он в миги другие к СЕРДЦАМ; выраженье: "от сердца к сердцу" — с какой ясной, любовной улыбкой он говорил это, когда говорил о "младенце" Иисусе, сильном беспомощностью возлежания в яслях, перед которой ломается меч Аримана, — сам был беспомощным младенцем; не спрашивал, чтобы помнили спекуляции, его же; был — сердце; вернее: ум его был в месте сердца; и УМНОЕ СЕРДЦЕ — цвело; "сердце", а не "сердечный ум".
Хочу сказать, чтобы твердо знали: говорил очень умные вещи о гнозисе и о Христе; это — известно; о том же, что делалось в сердцах, — не видавшие доктора не могут понять; я должен сказать: "Он был сердцем гораздо более, чем головою"… Он был — инспирация: не имагинация только! И слова о ХРИСТЕ — инспирации: сердечные мысли; перерождающие чувства еще больше, чем головы; как МЫСЛЬ живет в абстракциях, не будучи ими, так инспирация, будучи мыслью,
— живет в чувствах; она менее всего — бесчувствица феноменологических мыслеплясок, способных угнать — куда Макар телят не гонял; и даже — мотивировать антропософски подобный угон.
Доктор молчал о Христе — головой; и говорил СОЛНЦЕМ
— СЕРДЦЕМ; слова его курсов о Христе, — выдохи: не кислород, а лишь угольная кислота, намекающая на процесс тайны жизни.
Полуэпилептическое "уже", на котором срывались — неумение найти сферу "уже"; не при ЭТИХ дверях стоял ОН — при других: голова ж поворачивалась — к деревянным дверям: Удар ДЕРЕВА ПО ГОЛОВЕ, — сознание мутилось. Была иная дверь — СЕРДЦЕ! Он звал к ЭТОЙ двери…
— "Вздор! О каких он дверях говорит?"
О таких дверях я [я дверях] говорю, куда вы не войдете, пока не измените своего мира!
Должны говорить мы — тут ТАК: без "гносеологических вертов", без Аримана, без "Ариманики": без смешка, ставшего модным среди иных из нас.
Так говорил — он; и так говорил учение его, Бауэр; надеюсь: в Христианской Общине говорят — так.
Вне СЕРДЕЧНОГО языка ("ВЫ — ПИСЬМО наше, НАПИТАННОЕ В СЕРДЦАХ" — говорит нам апостол) — молчание.
Вот почему и на эсотерических уроках вторую часть лозунга произносил он: "Ин…, — наступало молчание (и — сквозь глаза его виделся Кто — то), — … моримур"* (в Нем мы умираем.), — произносил он отрывисто, строго — взволнованно, как бы наполненный жизнью того, что стоит между "ин" и "моримур". К этому МОЛЧАНИЕ в докторе я и апеллирую; чтобы стало ясно, ЧТО переживали мы в Лейпциге[380] и ЧЕГО ИМЕННО нет в изданном "курсе".
Знаю: он давал медитации, смысл которых был в жизни Имени в нас: вместо Имени — будто случайные буквы.
Медитация над Именем — путь: доктор не был лишь "имяславцем". Взывал к большему: к умению славить Имя дыханием внутренним с погашением внешнего словесного звука: к рождению — СЛОВА в сердце.
В Рождестве этом, — будучи, — звал сквозь пустыню к Крестительству "ИН"… или погружению в воду, перетрясывающему мозги и составы: "моримур" говорим мы, выныривая к этому Рождеству:
Тут путь — к доктору.
Тут — доктор сам!
Мне приходится этого касаться, — после 15 лет молчания об этой стороне воспоминаний; многое — выговорено; о многом пора перестать говорить: оно созревает; многое — еще "к кч
То, о чем юворю, — созревает в теме: "Доктор и Хрис тос"… Время — близится; некоторые — намолчались; если не станем "сестрами" [и] "братьями", перестанем быть "друзьями". Пора научиться знанию: когда что "открыть"; было время, — учились закрывать сердце. "Откровение", без "моримур" — не откровение; но и ПОКРОВЕНИЕ без ОТКРОВЕНИЯ — смерть!
Что мы открываем?
Сердце!
Вспоминать доктора "мозгом", получившим его поцелуй, — нельзя; он не боялся беспомощности в "отечестве" с нами, детьми своими. "Дети, любите друг друга!" — носилось в воздухе.
Говорил, как Павел; молчал — как Иоанн.
Теперь, когда его нет с нами, смысл наш в воспоминании этой вечери с ним; ФИЛОСОФИЯ АНТРОПОСОФИИ — в десятилетиях — будет; будет ли ДЕЙСТВИЕ, о котором он говорил: когда ученики ЕГО учеников говорили, передавалось еще нечто и от Иисуса.
Доктор в теме Христа; в последнем счете: все в докторе сводится к теме Христа; дары, им развитые в себе, с бесконечным благоговением поднимались к теме Христа; пышность выявления антропософской культуры — молчание Штейнера; доктор, летающий из города в город и перекидывающийся от социального вопроса к искусству, от искусства к естествознанию, отсюда к заданиям педагогики — доктор, молчащий о "главном"; в культуре ткет блестки из возможностей, ландшафтов, способных кружить головы; думается: неужели в этот блеск облечется человек? Встает будущий "культуртрегер": царь природы, маг, несущий в чаше дары познания. Но вскрывается молчание о главном над перспективой культур — его слово слов: слово о СЛОВЕ; дары, ризы, блеск — не для "Я" человека: "Не я, но Христос во мне". Самое начертание "Я" ("ИХ")[381] — И. Х.; человек — маг, человек — царь, — в культурном несении даров обращен к яслям; человек — маг, человек — царь идет не к собственничеству; доктор с дарами — перст, указующий на ясли; и доктор — склоняется.
Когда он говорил о благах культуры, тайнах истории, мистерии, он казался порой облеченным в порфиры магом, владеющим тайнами; но вот подходит минута совокупить все дары, и — произносится: "Я", "ИХ", все в "Я"; но тотчас: "Я", "ИХ" в свободно любовном поклоне исчезает из поля зрения: "ИХ" — И. Х.: Иисус Христос; силами свыше держится царь мира; "Царство" — не собственничество; первосвященство — прообраз; соедините все о КУЛЬТУРАХ, о "Я" человека, поставьте в свете сказанного о Христе; и — перерождения "царя" и "мага" в жест склонения; человек — маг, человек — царь отдает блеск собственничества младенцу, рожденному "Я". Ясли, перед нами сложенные; и человек — пастух!
В словах о Христе, произносимых им, мы бывали свидетелями мистерии перерождения в пастуха "мага"; в словах о Христе — он — первый пастух; в словах о культуре мистерий, культуры соткавших, он — первый "маг". И если можно соблазниться о докторе — (кто сей, владеющий знамениями?) — в минуту поднятия слов о Христе выявлялся его последний, таимый облик: пастушечий; он, перед кем удивлялись, готовые короновать и его, он стоял перед нами [ними] БЕЗ ВСЯКОЙ ВЛАСТИ, сложив к ногам рожденной ПРАВДЫ… и… "Я".
Так характеризовал бы я его тональность слов о Христе, растущих из молчания, сквозь слова о культуре; будучи на острие вершины "магической" линии всей истории, взрезая историю мистерий и магий с последнею остротою, перед взрезом этим склонялся он как бы на колени; взрез истории, — разверстые ложесна Софии, Марии, души, являющей младенца; о беспомощности первых мигов этого младенца, обезоруживающей силы и власти и рвущей величие Аримана и Люцифера — непередаваемо он говорил в Берлине на Рождестве: в 1912 году[381].
Вспоминаю эти слова и вспоминаю лик доктора, произносящего эти слова: беспомощность пастуха, преодолевающего беспомощность лишь безмерной любовью к младенцу, и им озаренная — играла на этом лике: был сам, как младенец, уже непобедимый искусами, потому что уже в последнем не борющийся. Никогда не забуду его, отданного младенцу мага, ставшего пастухом: простой и любящий! Не забуду его на кафедрой, над розами, — с белым, белым, белым лицом: не нашею белизною от павшего на нею света, уже без КРАСОЧНЫХ отблесков. Если говорить не о фитологии ауры, а о моральном ее изжитии, то скажу: такой световой белизны, световой чистоты и не подозревал я в душевных подглядах; разумеется: нигде не видал! ПУРПУРНЫЙ жар исходил от его слов, пронизанных Христом; в эту минуту стоял и не проводник Импульса; проводник Импульса — еще символ: чаша, сосуд: то, в чем лежит Импульс, тот, по ком он бежит.
В стоявшем же перед нами в этот незабываемый вечер (26 декабря 12 года), в позе, в улыбке, в протяну гости не к нам, а к невидимому центру, между нами возникшему, к яслям, — не было и силы передачи, потому что СИЛА, МОЩЬ, ВЛАСТЬ — неприменимые слова тут; то, что они должны означать, переродилось в нечто реально воплощенное, что даже не импульсирует, а стоит лишь в жесте удивления, радости и любви, образуя то, к чему все окружающее — несется и, вдвигаясь, пресуществляется; представленье о солнце — диск; и во все стороны — стрелы лучей: из центра к периферии; периферия — предметы и люди; но представьте — обратное; центра — нет, а точки периферии, предметы и люди, перестав быть самими собой, изливают лучи (сами — лучи!) в то, что абстрактно называется центром, что не центр, а — целое, в котором доктор и все мы — белое солнце любви к младенцу; а в другом внешнем разрезе — мы все, облеченные в ризы блеска, несем дары, а он, отдавший их нам, чтобы МЫ отдали — он уже БЕЗ ВСЕГО: беспомощный пастух, склоненный, глядит беспомощно, сзывая поудивиться: "Вот, — посмотрите: ведь вот Кто подброшен нам, Кто беспомощен, беспомощность Кого — победа над Люцифером и Ариманом; ибо и борьба в тысячелетиях с Ариманом в этот миг любви к младенцу, уже прошлое; победа есть, когда есть "ТАКАЯ ЛЮБОВЬ"". Вот о чем говорил весь жест его, толкующего тексты Евангелия от Луки.
БЕЛОГО, СВЕТОВОГО оттенка, на нем опочившего, я не видал, но ПРОВИДЕЛ; применимы слова Апокалипсиса: "Побеждающему дам БЕЛЫЙ КАМЕНЬ и на нем написанное НОВОЕ ИМЯ, которого никто не знает, кроме того, кто получает". Новое имя даже не И. Х. в "ИХ", а их новое соединение: И + X = Ж: в слово "ЖИЗНЬ"[384]. Такая опочившая, в себе воплощенная БЕЛИЗНА ТИШИНЫ! Лишь созерцая лик БЕЛОГО Саровского Старца, я имел вздох о ней; и тихо веяло в воздухе; веяло и тогда: НЕ ОТ ДОКТОРА, хотя он был тем, чьими молитвенными свершениями свершилась минута.
Вероятно длительное молчание, пост, пустыня, в которую °н проходил, к которой взывал без слов задолго до этой минуты, произвели то, что миг лекции я понес через жизнь, как миг благодатный; приходилось потом присутствовать при злоупотреблении словом "благодать", и даже в контексте слов 0 том, что "учение" доктора "безблагодатно"! "Сосуды скудельные и кимвалы бряцающие, бойтесь бесстыдной болтовни ° удержании тайн Божиих!" Надо уповать, что можно сподобиться: БЛАГОДАТИ Христовой; будем лучше словами говорить о законе, а дыханием уст взывать к благодати!
Так я думал: передо мной вставал доктор того мига лекции 26 декабря 1912 года.
До и после — молчал о Христе: темы фортрагов от октября и до Рождества — другие; много говорил о ритмах посмертного бытия[385]; в минуты же деловые гремел против теософов; делался — неумолимым, а теософам казался придирой в воплях о кощунстве и подмене Христа индусом Альционом; тщетно теософы, посещавшие нашу ложу, открещивались от обвинений таких; через 14 лет видим: доктор был прав; помнятся выступления художника Фидуса у нас в ложе с попыткою защитить [защищать] Безант, "терпимость" и "христианство": доктор — де говорит, не как христианин; помнятся в ответе Фидусу в докторе нетерпеливо горькая нота [нотка]: "Абер, херр Фидус…", — с досадою поворачивался он к нему, как бы отмахиваясь рукою: в пренебрежении к словам Евангелия; в холодном беспристрастии и всеобъятии (и Безант, и Ледбитер хороши, и доктор хорош) было отсутствие любви к Тому, в Ком центр любви; доктора выставляли задирой, воспитанником иезуитов, за то, что пока он в молчании вел нас к переживанию христианской мистерии — он гремел, бушевал и обрушивался всею силою темперамента, кажущеюся пристрастием, против буддо — браманского винегрета сантиментальностей.
Через несколько дней после памятной лекции слушали в Кельне мы удивительный курс: "Бхагават Гита и послания апостола Павла", где был дан полновесный ответ: дань уважения и удивления перед мистериями Востока; вскрыта Индия, но противопоставленная характеристике апостола Павла; подчеркнута неуравновешенность "придиры" Павла, явившегося после великолепия "магических" культур Индии, более совершенных и уравновешенных; было указано перерождение в Павле законника и мага, теряющего равновесие во имя пастушьей любви ХРИСТИАНСКОГО ЧЕЛОВЕКА; Павел в немощи ведет, однако, к будущему Иоанновой любви.
Я был взволнован: пламенная защита Павла в Рудольфе Штейнере выявила мне точку его "беспомощности"; он говорил о себе, вероятно, не замечая этого; заметь он, что его апология — самозащита, он бы не так педалировал Павлом; и не подчеркивал бы похвальбу "немощами". Но признаюсь: зга "беспомощность" в докторе в линии моих разглядов его "христианской" позиции была могучим опорным пунктом уверенности: выявление этой беспомощности — есть следствие события на пути в ДАМАСК; дохристианские "маги" и "магики" а ла Ледбитер — события не имели: имели же они событие разрыва Люцифером рукотворной Иконы Иисуса Христа, в результате которой лик Иисуса сместился; возник Иисус бен-Пандира[387], а не Иисус из Галилеи; следствие — Кришнамурти[388].
В гремении, в едких сарказмах, во вскриках на Безант, — меч, поднятый за дело Иисуса; без пышных фраз встал "несправедливо" гремящий Штейнер, и вывел души, смущаемые соблазном о Правде Иисусовой.
Тема Евангелия от Луки поднималась мне и еще раз, в Дорнахе, на Рождестве 15 года, в связи с рождественскими мистериями; ставились две мистерии (два разных текста); в одной очень фигурировали: маги, Ирод и черт; она — страшная; в другой — пастухи. В связи с последней была построена лекция[389]; в ней снова выступила сердечная кротость, незлобивость; и — лик пастуха; говорил о собственничестве и о пастушестве; собственник, хозяин гостиницы, не принял Марию с Иосифом; Мария родила в вертепе, куда пришли пастухи; и — выступили два типа: "ВИРТ" и "ХИРТ"[390] от собственничества, в каком бы разрезе не проявилось оно, он звал нас к пастушеству: умалению перед вертепом младенца. И тот же знакомый лик выступил в нем.
Таков его лик перед младенцем Иисусом, как перед чашей, в которую сошел Логос. Любовь же к младенческой ясности мне стоит связанной с темой такого страдания в докторе, о котором сказать я бессилен: слова обрываются; человек, так страдавший, как доктор, — мог быть и БЕЛЫМ МЛАДЕНЦЕМ в иные минуты; когда он потом говорил об Иисусе из Назареи, плотничеством укрывшем страдания, не испытанные никем из Рожденных (до 30 лет), — опять: сквозь страдания выступала в докторе эта простая улыбка; с растерянною, точно нас конфузящейся улыбкой он говорил о том, что Иисус носил на лице печать; взглянув на печать, начинали любить Иисуса; к нему притягивались; возбуждала любовь перегорающая, но таящая боль, перед которой меркли обычные страдания; она выглядела влекущей мягкостью.
Тема о ясной любви связана в докторе с темой невыразимых страданий: младенец должен был в невыразимых безвинных страданиях стать сосудом Логоса, страдавшего иного рода страданием, тоже безвинным: за всю вселенную [за свою Вселенную]; Иисусово страдание от картины одержания бесами ближних, скрестилось с мукой Христа, безвинно испытывающего ужас и боль себясжатия до личности Иисуса; крест пересечения двух страданий лег в основу трехлетней биографии Христа Иисуса; Христос углублялся в личность Иисуса; Иисус, приподнимаясь силой Христа, становился Иисусом Христом. Доктор выдвинул факт: двух крестов; и ужас двух состояний: "Иисус Христос" и "Христос Иисус"; личность Иисуса перед этим соединением с Логосом в центре "Я" видела черную мировую дыру в себе, адекватную коперниканской вселенной; Иисус пред Крещением — просто "ОНО", в которое вламывается опустошенная Ариманом вселенная; таким "ОНО" шло к Крешению: к перекрещенности "Иисус Христос". "Христос" в свою очередь, добровольно согласившийся покинуть громаду духовного света, чтобы быть всосанным в узкую дыру личности, испытывал муку и ужас ненормального состояния спрессования, перед которым все виды безумия — ничто; так он мучился, становясь "Христос Иисус", прежде чем он зажил в Иисусе.
Два креста: "Иисус Христос", "Христос Иисус": это — миг Крещения на Иордане; реализация двух крестов в один крест — крест Голгофы (реального рождения Христа в сфере земли [в землю]). Штейнер вскрывает — никем не вскрытое, как два страдания — в третьем; впервые показан нам крест Голгофы, и у апостолов этого вскрытия нет; вскрыл потрясение судеб БОГОВ И ЛЮДЕЙ в миг Голгофы; преходили и "БОГИ", и "ЛЮДИ", чтобы воскреснуть в новой, не только человеческой, не только божественной возможности, впервые оправдывающей все, что есть: не только человечество в человеке, но и божественность в Боге; форма жизни — иная, единственно возможная форма, еще зачаточная, должна в грядущем конкретно родиться в знак воплощения ТОГО в ЭТО и ЭТОГО в ТО: Христос Иисус — и мир, и "Я", и природа, и "Дух", и история, и теория.
Когда доктор говорил об Иисусе Христе, — поднималась нота любви к беспомощному младенцу; когда же он говорил о Христе, поднималась нота строго пылающего страдания: страдание из любви и любовь из страдания были скрещены в нотах этих.
Ни у кого не было подобного тому, что Рудольф Штейнер извлекал из душ, перед которыми ставил он свое ХРИСТОВЕДЕНЬЕ; не было гнозиса в обычном смысле: лишь перераставшая все формы любовь, да перераставшее все формы страдание!
Выражением его состояния сознания, действующего, как пробуд из сна, были как бы инициалы, горящее на лике его: И. Х.
Молчаливою строгостью он стоял перед нами в преддверии своих слов: о Христе.
Молчаливый жест строгости в нем обращался к нам и к себе: "Надо молиться и бодрствовать!" Перед собой и нами стоял с этим жестом преддверия слов о Христе: строгость молчания перерождает в склонение перетрясенности; молчание строгости, — как просьба к нам: себя подготовить! Соединились: пастух и учитель; преклонение соединялось с напоминанием о тайнах пути… ЗА ЗВЕЗДОЮ, в нас взрывая томление и тоску, как предтеч желанья рожденья; вот базис его учения о самопознании; из души извлекал литанию, которую проводит М. Коллинз: "Я желаю рождения. Я готов быть сожженным и уничтоженным; ибо это и есть рождение"39'.
Слова М. Коллинз: "Желание рождения сопровождается в первых сознательных опытах ученика чувством, что ничего нет".
Дух повергается в "трепет и ужас". Про "ученика" Коллинз говорит, что страдания его у порога рождения "ужасны, потому что состояние это представляется ему безысходным. Оно известно, как ОБРЯД УЖАСА".
ОБРЯД УЖАСА ПРЕДВАРЯЕТ — себя нахождение в храме.
Слова Штейнера о Христе в лекциях о Христе стоят мне звучащими в храме. Внутри храма — переживанье МИСТЕРИИ; ощущение, что "ныне силы небесные с нами невидимо служат" ощущение курсов его о Христе: лейпцигского, базельского, христианийского и норчоппингского[392]. Но предварение — строгость молчания в докторе. Такой строгостью, предварявшей "Евангелие от Марка" — курса, читанного в Базеле в сентябре 12 года, — строгость его мюнхенского курса "О Вечности и Мгновении", читанного в августе того же года[393]; в последнем нет слов о Христе; в нем — учитель тайн первых этапов; этапы показаны с подчерком: в труде "нудится" желанье рождения; в курсе не было ни САНТИМЕНТОВ, ни УТЕШЕНИЙ: рисовал выход "Я" в астрал, как почти колесование бегом в колесе; с души слетал крик: "Для чего стремление к посвящению, если оно — КAMАЛОКА?"
С чувством КАМАЛОКИ разъехались из Мюнхена, чтобы съехаться в Базеле, с почти стоном: "Боже мой, — почто ты покинул меня!" Душа спрашивала себя: "Можешь ли ты желать пути, — если ПУТЬ разрывает душу и твое будущее в нем — ПАДЕНИЕ!" Осознавались слова Коллинз об ОБРЯДЕ УЖАСА: об одиночестве без высшего "Я", Руководителя, Учителя, Бога. Вот что вызвал в нас мюнхенский лозунг Штейнера: "Перемените пути!"
Таково впечатление мое от впервые услышанного мной курса Штейнера; Штейнер в нем — "Учитель" строгий; одна душа, с которой я был близок в года, предшествовавшие приходу к Штейнеру, переживала то же впечатление; мы оба когда — то учились правде жизни; учившая нас выглядела МАТЕРЬЮ, а не "УЧИТЕЛЕМ"; судьба взяла МАТЬ; возвращаясь с первого свидания с доктором, знакомая моя сказала: "Доктор — не "МАТЬ", а "МАЧЕХА", у которой мы лишь вынуждены учиться". Его требовательность давила; с нею — то он нас ввел в мюнхенский курс, гле ставил ПУТЬ, как СТРАДАНИЕ: не надеялись, что вынесем; ощущали нечто, подобное разгрому; вставали строчки:
Когда, душа, просилась ты
Погибнуть, иль любить…[394]
Недели ожидания курса в Базеле стоят, как обращение к душе с этими словами.
Это был как бы "обряд ужаса" при желании: родиться; его во мне вызвал доктор; я его отстрадал; и тогда доктор явился с курсом "Евангелие от Марка", вскрывающим посвятительные моменты в событиях жизни Иисуса Христа; он был уже другим; указывающим на тайну жизни и на дух жизни; и я воскрес к жизни; пережитое на мюнхенском курсе и после него было необходимейшим потрясением до… — встряски стихий, необходимой для восприятия "Евангелия от Марка", которое доктор характеризует Евангелием стихийного тела. В этом курсе доктор — не только лектор, но и терапевт, совершающий в преддверии необходимую операцию над глазами, ушами: чтобы глаза ВИДЕЛИ, а уши — СЛЫШАЛИ.
Вспоминая лейпцигский курс, — вспоминаю и период, ему предшествующий, ибо он включен в курс; без него — не было б у меня органов восприятия курса; это — НОЯБРЬ, ДЕКАБРЬ, время поста и встающего желания: искоренить в себе слишком человеческое; Колинз называет состояние это "Испытанием огнем", "которое… состоит в сожигании и уничтожении всех примесей человеческой природы"; это — преддверие к возвращению тебе человечности взамен человечности животной; состояние как бы ИСПЫТАНИЯ ОГНЕМ вызвано — молчанием доктора; молчание приуготовило к пониманию курса в Лейпциге; в период, предшествующий курсу, — Штейнер молчал особенно; ездил по Германии с ракурсами сказанного о Христе в Христиании; повтор был молчанием; в Христиании стоял открытый духовному миру и нам; в Германии он изменил "КАК" темы; говорил с опущенным забралом; в тоне было — взывание; слова секли, как меч: "Покайтесь, переменитесь!" Он МОЛЧАЛ о том, что было ОТКРОВЕННО сказано в Христиании; в Берлине, в Мюнхене, в Штутгарте, в Нюренберге стоял он мне тяжело закованным рыцарем, потрясающим и угрожающим в своих объездах антропософских центров, убирая надежду и запирая двери! Он знал: отсюда съедутся в Лейпциг: с последними усилиями иметь глаза и уши.
Свершилось: в Лейпциге опустилась аура любви; и Силы Жизни — присутствовали: "Ныне Силы небесные с нами невидимо". Кто был в Лейпциге, тот знает, что это не — мои бессмысленные мечтания. Лейпциг стал ХРАМОМ мистерии. Для лиц, приехавших к курсу издалека, необходимо свидетельство лица, стоявшего в те дни вблизи доктора и видевшего строгость его молчания: "Переменитесь для свершения Сил!" Громада курса не в тексте: в молчании слушавших, перетрясенных событиями и внутренними еще до курса: желание Рождения, обряд ужаса создали в Лейпциге атмосферу "чертога". "Чертог" нудился усилием душ (доктора и окружавших); и он — зажегся (мог НЕ ЗАЖЕЧЬСЯ); "Чертог обучения" — был в Лейпциге; душа повторяла в дни Лейпцига литанию, которую пытается передать Коллинз в словах: "В наступающем году я буду пребывать в святилище любви; я не нарушу законов любви… Я прошу, чтобы дух, долженствующий родиться… был любим Братством душ!"
Доктор вел к Лейпцигу, вызывая возможности в ЧЕРТОГЕ ЛЮБВИ говорить о Христе; и сам готовился к событиям курса; в ноябре говорилось: "Доктор — не принимает; он занят очень ответственным духовным исследованием".
Путь к курсу, читанному в Христиании (в октябре 1913 г.), как в пути к курсам о Христе, для имеющих глаза, — правомерное томление, как им поставленный вопрос, ждущий ответа в неделях: "Погибнуть иль любить!" Праздник — курс; до — моления его о Чаше, а в нас — борьба со сном; но начало всего — его жест изгнания "торгующих" из наших душ; проводимые через очищение, очистившись, переполнялись "торгующими", становились "торгующими"; *он в гневе схватывал бич; ходил по "меняльным лавкам", опрокидывая лотки: обряд "ужаса" — начинался.
Литания, которая слетает с души в дни ужаса: "Я подобен ничтожеству". Коллинз прибавляет: "Это… время, когда появляется Страж Порога…"* (Лучше сказать — тональность порога, слышная задолго до встречи.) Эта тема сопровождает преддверия; когда Штейнер видел невызревание темы в нас, он опрокидывал "лотки", производя ужас опустошения, чтобы тянулись к "преддвериям"; как бы он мог нести слова о Христе и его страданиях в космосе, если бы в нас не было и прогляда?
Чтобы быть "Пастырем Добрым", должен был временами являться и "Стражем Порога"[395]; как бы отрезывающим от им же вывлеченного пути.
"Пороги" перед курсами ставились: подчас — "курсами".
Разителен контраст двух смежных курсов, и личности доктора в них; один — предел того, что можно сказать о Христе в условиях нашего времени; "Пятое Евангелие" в христианийской редакции; повторы — ракурсы (две лекции вместо пяти[396]) по сравнению с произнесенными в Христиании — абстракции молчания пред… лейпцигским словом. Другой курс — "ПРЕДДВЕРИЕ": мюнхенский курс о "Тайнах Порога"[397]; в нем доктор — неумолимый, жестокий "Страж", отбрасывающий нас от пути; и — даже: наступающий на отброшенного; курс связан мне картиной, перетрясавшей мое "Я": налево — ЛЮЦИФЕР, во весь рост (я им был переполнен в стремлении к медитативным успехам); направо — Ариман, меня стискивающий извне и тащивший в меняльные лавки забот о деньгах; осознавался центр, куда надо пройти; но он — узкий прощеп, занятый фигурой доктора, грубо рукою отбрасывающего меня: в мои тьмы; таким он стоял перед многими в Мюнхене (в августе 13 года); и отбрасывание — погоня за нами: с бичом в руке.
Сентябрь — огромный путь; душа просилась "погибнуть", как никогда: работа напрягалась до смертельной испарины; из дали лет вижу, чего не видел тогда: результаты были огромны, но изживались САМОТЕРЗОМ; знаю: не одна моя душа была в КАМАЛОКЕ; доктор воззвал к чрезмерному в нас — неумолимостью стояния с МОЛЧАНИЕМ о Христе и с ВОПИЯНИЯМИ [ВОПИЯНИЕМ] об ужасах порога; он выбрал Мюнхен; в Мюнхене, по моим наблюдениям, он бывал наистрожайшим; Христианию, как рассказывали, выбирал он местом произнесения наидуховнейших слов, из — за очищенности атмосферы Норвегии; в Германии — более тяжелая аура.
В Мюнхене — "Страж Порога"; через пять недель — Христиания, или — венец слов о Христе; между — "Страстная Неделя" во время которой плелся венец дела его жизни: закладкою ГЕТЕАНУМА[398].
Первый Гетеанум, как Дорнах (вместе с моим в нем путем), стоит обрамленный двумя — не курсами, а событиями огромной важности: нотой "Порога", меня отбрасывающей вопреки усилиям, и "Пятым Евангелием", любовно приближающим доктора до… чувства усыновления; "одиночество" в антропософии и вместе "усыновленность", посылая лучи, ЧЕРНЫЙ и БЕЛЫЙ, становится [становятся] мне КРЕСТОМ жизни: посередине между Мюнхеном и Христианией, ДЕВОЙ и СКОРПИОНОМ (ОРЛОМ); в "Весах" сентября; и в этих "Весах" — закладка Гетеанума: Дорнах, ЧЕРТОГ, открытие московского общества (начало Антропософии в России), все будущее
— (линия жизни из Дорнаха в Москву) — линия "Весов" во мне. Будущее закладывается в отрезке от Мюнхена к Христиании: от ДЕВЫ к СКОПРИОНУ ("Орлу" ли?). Не личные события закладываются, как биография: будущий Дорнах, жизнь в нем, без "Пятого Евангелия" и не были б (ехать в Дорнах я колебался: с Мюнхена).
Не во мне одном так перепутались узлы Кармы.
Вернувшись из Христиании, встречаю я свои 33 года мыслью: в этот год что — то должно случиться: 33 года — склонение к самосознающей душе; отныне, все связанное с душой рассуждающей, мне — яд, гибель.
"Пятое Евангелие" — заглавие курса — объявленное в Мюнхене. Что собой представляет оно — не было ясно; оставалось думать: "Пятое Евангелие" — разбор евангельской критики. Так отнеслось, вероятно, большинство. Интересная тема в почтенно — академическом смысле; все же она не то, что "Тайны Порога", для "Тайн Порога" можно себя потревожить поездкой в Мюнхен, издалека; для "критики" тащиться в Норвегию, осенью, когда закипают хлопоты сезона, — гм: на листке, где записывались на курс, было мало подписей; для меня, замечавшего НЕ СЛУЧАЙНОСТЬ таких объявлений, звук темы был единственным прощепом надежды к разрешению вопроса, стоявшего в сердце: и я, без оглядки подняв руку, стал абонентом; этим решилась судьба.
Куда деваться в промежуток? Ехать в фьорд; благодарю судьбу за жест без оглядки! Я оказался в числе очень немногих из присутствовавших при ОТКРОВЕНИИ (повторы темы были уже ПОКРОВЕНИЕМ).
В Мюнхен съехалось около 2 тысяч; в Христианию — что — то около 200–300; они удостоились видеть доктора в этот момент первого обнаружения венца всех слов его о Христе Иисусе. Он сам: никогда его не видел таким; обыкновенно являлся на курс, — уверенно, зная, что несет, и прицеливаясь к дням курса издали в распределении материала; внутри материала — взволновывался, присоединяя к продуманному вставшее молниеносно; но в первом звуке была уверенность: рука протягивалась над кафедрою, как у пианиста над клавиатурой.
В этом смысле — скажу: на курс он ЯВЛЯЛСЯ.
Не то в Христиании: явившись в Мюнхен строго и властно, сюда не явился — влетел: вскочил на эстраду (и в жесте и в умопостигаемом смысле) какой — то, простите за выражение, встрепанный, с ершом волос, растерянно вставшим сбоку; не бьюсь об заклад за точность глазного [главного] восприятия, но внутренно знаю: "ЕРШ" был; обыкновенно входил причесанный, с пробором; тут же пробора не было.
Не важно, каким был бы, если б сфотографировали его в ту минуту; важно, как его закрепило сознание присутствующих; были потрясены, удивлены, взбудоражены — первым выскоком; и первым фортрагом, хотя он был еще присказ.
Производил впечатление человека, с огромным усилием взошедшего на Синай, там имевшего наблюдения, вдруг потрясенного тем, чего не ожидал, сраженного даже и не картиной, — а — Голосом; картина осталась неповернутой, как увиделась "вверх ногами", так и изложил.
Производил только "форшунг"[399], как много раз, не ожидая особого Голоса; а Голос раздался, сметая результаты "форшунга" большими, — после чего вся деятельность его, общества, нас — приобретала новый смысл, в свете которого прошлое становилось предгорьем: почти сметалось и опрокидывалось; менялись судьбы истории, мира, момента, доктора, нас…
Как громом пораженный, "человек, делавший форшунги" на Синае, бросился с Синая: и бежал, бежал — от Аравийской пустыни через Европу — в Норвегию, чтобы, не отдохнув, вбежать в лекционный зал, где мы сидели, спокойно ожидая "почтенной академической темы". Лишь принесясь на кафедру, подумал о том, как "ЭТО" передать: впервые вперился в еще не упорядоченное для изложения; действовал лишь импульс: поделиться с теми, кто послан судьбою в Норвегию: поделиться — означало: ПО-НОВОМУ СВЯЗАТЬСЯ; большие события, перенесенные вместе со случайною горстью людей, — связывают эту горсть; так описывал он в первой мистерии случайную группу людей после лекции Бенедикта[400]; встреча становилась кармической.
Для меня встреча с доктором с первой лекции этого курса — ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА; путь, пройденный до Христиании — предгорье, которое очень значительно, но стираемо в памяти с мига вступления в ЛЕДНИКИ. Это чувство испытывал не я один, а ряд лиц в Христиании: курс — обязывал, связывал; если до него он был любим, уважаем, учитель, — в нем он, учитель, стал потрясенным братом, взывающим к соучастию, даже к сочувствию; он искал слов: он потерял… дар слова!
Самое потрясающее в этом явлении бледного доктора, с ершом волос сбоку, — было то, что он… от волнения, как человек за миг до этого имевший Видение, был в его ауре, или, что все равно, — в растерянном беге к нам донес клочек ауры, а слова растерял (он, который ТАК владел словом!), и как Захарий, имевший Видение в храме, но онемевший, — он стал изъясняться знаками; то, как он говорил (две первые лекции) для него — немота, утрата слова от волнения, его охватившего; первое, что поняли (не головою, а сердцем): волнение, мешающее говорить: хорошо помню, как, начав фразу, ее бросал, вперясь глазами перед собою, глядя на нас куда — то наискось, в угол сцены (читал — на сцене): и еще продолжая "ВИДЕТЬ"; не окончив фразы, силился начать новую; он производил впечатление говорящего с собою на людях, безо всякого НАЗИДАНИЯ.
Доктор — великий педагог: десятками ПРИЕМОВ говорил он, ВЛАДЕЯ всеми; тут потерял все ПРИЕМЫ: в том — немота Захария; тут и утрата им для нас "ореола" Учителя: "Учитель" не может так говорить, как говорил доктор; так говорит брат, махнувший рукою на необходимость стоять перед нами в овладении темой для создания условий правильного восприятия; на это раз принесенное настолько раздавливало его, что учитель беспомощно указывал [указывая] на принесенное, как бы даже жался к нам, чувствуя громадное расстояние между своей личностью и темой.
Величием тем "херр доктор" стал маленьким человеком, как мы.
Тут не было приема, — его утрата; я его не видел таким "малым сим"; слетало с жестов почти слышное одно: "Господи, — за что сие!" Но в явленной малости — (доктор — к нам жмущийся брат) — вознеслось его величие, как христианина. Когда темы этого курса доплескивались до "не — членов", поднималось самодовлеющее: "Как он самоуверен!" Указывалось на гордыню его гнозиса; гнозисом самого этого гнозиса был мне он сам, несший нам "Пятое Евангелие", как незнающий, что с ним делать: боящийся прикосновения к теме, перед нами кающийся в том, что его прошлые годы "свободно — духовной жизни", как лишь "доктора", являют именно ему трудность поднять тему: "именно ему" — означало: малому и слабому: среди нас всех.
Верьте мне, знавшему его правдивость, честность, отвращение к сантиментальности и риторике самобичевания — верьте: МАЛОСТЬ и СЛАБОСТЬ его перед образом Христа Иисуса и нами — действительность его отношения к теме Христа, и действительность побратимства с нами: в эту минуту.
Все это так потрясло, так изменило рельефы; хотя он был ведом уже в облике не "мудреца" и не "мага" (Берлинская лекция 12 года[401]): он все же потряс, когда выявился этот жест стояния перед образом Христа Иисуса; это жест — разбойника, взывающего: "ПОМЯНИ мя, Господи, во царствии Твоем!" И получающего ответ: "Будешь сегодня со Мною в раю". Если христианская тема для — "ПРАВЫХ" догматиков РАЗБОЙНА и они способны поднять камень на РАЗБОЙНИКА, потрясенного словами: "Будешь нынче со Мною в раю", то я заявляю: разбойник мне достовернее в этом жесте и в ответе ему — всех вселенских соборов, не слышавших Голоса:
"БУДЕШЬ со Мною в раю!"
РАЗБОЙНИК — слышал!
Было почти нестерпимое что — то в его словах о своей недостойности: в жесте, не в тексте; до Христиании он этого — не говорил; тут — сказал; недостойность, разбойность относилась к "прошлому"; учитель как бы отстранял участь выговорить словами то, что он — таки выговорил в 3‑й, 4‑й и 5‑й лекциях [3‑ей, 4-ой и 5-ой лекциями], но нечто НУДИЛОСЬ грозными событиями будущего; — и он стал ОРУДИЕМ отдачи слов о Христе: нам. Он был точно испуган обязанностью ставить слова свои; он к ним имел отношение, как к чаше Грааля; и жестом заклинал не ВСУЕ отнестись к событию слов, потому что ими он связывал СУДЬБУ С НАМИ, становясь ОДНИМ из круга, который должен был волить свои усилия к подвигу, как КРУГЛЫЙ СТОЛ ЧАШИ.
Возник жест братства, внутри которого БРАТ-РАЗБОЙНИК осмеливался показать увиденное на Синае, как ВЕСТЬ в Душах учеников Христа, оседавшую в 4‑х Евангелиях; что было До сей поры еще в словах неосевшим, он показал биением апостольских сердец; и назвал его ПЯТЫМ ЕВАНГЕЛИЕМ.
Кто видел происхождение его гнозиса, тому было ясно, что гнозисом этого гнозиса, — может быть изречение: "ДУХОВ ИСПЫТЫВАЙТЕ!" И гнозис всей жизни моей — подсказал с четкой твердостью: "Да!"
Так я связывал себя с доктором; это был жест активный: он взывал к действию, а не принятию лишь слов.
И действие, как обряд, выявилось через несколько дней уже: я ему ответил словами; он их принял, как должное, как само собой разумеющееся, как то, чего ждал, быть может, и от других. Надо было увидеть [увидев] его таким, с протянутою к нам рукою, подняться из "партера", нарушив формы, произвести конфуз персональным ответом: "Беру эту руку!"
Это был не курс, а попытка сказать: Человек расставил измерительные аппараты, собирая материалы для курсового оформления; случилось нечто, опрокинувшее опыт с выступлением картины, созерцаемой в телескоп, из стекол лопнувшего окуляра: звездные миры вломились в помещение обсерватории; астроном, обстанный звездами, стоял в "седьмом небе", — не зная — "в теле ли, вне тела ли" (Павел).
И на кафедре напоминал Савла он, ставшего Павлом.
Появившись средь нас, он не знал, как оформить, с чего начать: взъерошенный, глядя в пункт между обоими руками, старавшийся вместо слов поставить что — то, ему одному видимое, он, не видя нас, беспомощно расхаживал по эстраде (обычно же не расхаживал), останавливаясь не у кафедры, у края эстрады, где — то слева, целясь в угол стены; подолгу недоуменно молчал и бросал начатую фразу…
Форма этого курса — вернее, бесформица: сырье! Как увидено, так рассказано: обрывками, кусками, одергами: "Впрочем, здесь не ручаюсь за то, что это было именно так!"[402] Так говорит человек, впервые дающий отчет об увиденном.
В Германии в многократных повторах резюме он не так говорил.
"Бесформица" курса — в том, что он расставлял факты курса не в переверте для физического восприятия, не так, как он расставлял их обычно, их оформляя, а так, как они видны в астрале: в обратном порядке по отношению к обычному восприятию; лекции первая — вскрытость впервые самосознания Христова Импульса — не факты истории, а голос Христа в нас: "Нынче же будешь со Мною!"
"Пятое Евангелие" — реальность свидетельств апостолов, взятая не в миге написания, а в миге сознания, охваченного сошествием Св. Духа.
Лекция первая: мы — в Импульсе; и поэтому: озирающие историю импульса в обратном порядке: от себя — до апостолов, т. е. видящие… вслед за Христом Иисусом и сердца апостолов: сердце — Круглый Стол, за которым все 12 апостолов с Христом меж ними; так откликнулся обратный порядок в первой лекции.
Лекция вторая — основа такой возможности: сошествие Св. Духа, источника Импульса; 12 апостолов в Святом Духе и 13‑й Павел в Дамаске (а ведь каждый из нас теперь "Савл", могущий стать Павлом); связь "12" с "13‑м" — связь "12" в Импульсе с каждым из нас. Поэтому: картина перерождения в этом миге исторических воспоминаний о проспанной жизни с Христом Иисусом: увидение того, чего "как бы вовсе не было" (в другом плане — "это — то и было"). Вот — источник 4‑х Евангелий: земные воспоминания сквозь призму проспанного, открытого потом, — в регионах, где и 13‑й, разбойник — гонитель, из Дамаска уже видит тот же свет события; в наши дни потенциально дан в каждом "воспоминатель", участник Голгофы, разбойник — гонитель; это ему сказано: "Нынче будешь со Мною!"
И уже отсюда (лекция 3‑я) из точки "воспоминания" взгляд впервые на суть Голгофы, — не гнозис, а зрение мига осознания Импульса. Крест Голгофы — Крест из крестов Христа Иисуса (обратный порядок); и — переход: к Кресту ИИСУСА, доселе неосознавшемуся: шествие к нему — 30 лет жизни; в нем путь — каждого из нас; Иисус личность личностей, индивидуум, скрывающий личность; он прототип страданий, связанных с освобождением от кармы; и — первый во времени; биография Иисуса до 30 лет не вскрыта была, ибо срок созревания индивидуума лишь ныне близится; Иисус до 30 лет — внутри "Я" открытое стремление к правде, в бунте против "личин" (личностей): традиций, бытов, правил; Иисус, — как акт прорыва личин, ставших не "Я", а "оно".
Биография Иисуса — последние лекции, проведенные в тонусе: "В себе расслушайте!" Жизнь Иисуса — увеличительное стекло, впервые вскрывающее меня во мне: "ЭТО — Я, А НЕ ИИСУС". Таковы факты жизни исторического Иисуса; каждое "Я", в страданиях правды — смутный вздрог возможного пробуда: "Иисус", как первый осуществитель моих же ныне оправданных бунтов: во имя правды.
В таком раскрытии личности Иисуса раскрытие тайн личности вообще; и преодоление бунта "неприятия" в бунте приятия: Креста Христа! Иисус оправдал великих бунтарей в их максимуме, но не оправдал их в минимуме; бунт Иисуса, не приемлющего "ЗАКОН", "РЕЛИГИИ МИРА", "ЛИКОВ БОГОВ", веру других в себя, как пророка, и даже отвергающий инспирацию в себе, не знающий ее в себе, и страдающий, когда ждут от него Голоса Откровения: "Они обманутся: я — не тот!"
Лик Иисуса, дорогой и близкий в "нет" бунта, превышающем все бунты (Ницше, Штирнер[403]), — еще минимален по отношению к мигу бунта приятия, когда "оно", а не человек уже влечется… к Иордани: с [к] "да" из "нет". К НАЧАЛУ, лежащему до крещения, до истории, христианства, ведет конец курса; но "конец" — мы и XX век; мы — В НАЧАЛЕ после истории, за историей вернулись к себе: в Иерусалим; это раскрытое "дно" нас, каждого — "бездна", наполняет нас в фатальном будущем, немым от страданий "оно": но "оно" влеклось к соединению с Логосом: в нас "оно" будет… Вторым Пришествием.
Мы, показанные в неизбежном Пришествии — вот удар курса!
Так в "сырье" обратного ходя (Я, история, сошествие Духа, Христос Иисус), ХХ-й век и 1‑й сомкнулись в круг времени: круг времени встал мне в христианийские дни.
И я понял ВПЕРВЫЕ себя; и я понял ВПЕРВЫЕ Иисуса; и я понял ВПЕРВЫЕ доктора с темой второго пришествия; оно нам — имманентно[404].
В пяти лекциях курса "Пятое Евангелие" Рудольф Штейнер вел нас из двадцатого века через историю в первый, чтобы сказать: теперь, когда стало на ноги самосознание, крест индивидуума для воскресения из личности в пору понять, как событие первого века: в понимании возможности изжития кармы — здесь, на земле.
Иисус первый изжил карму; и тем предварил наш период; в средине периода самосознающей души — входим в возраст Иисуса; отсюда: снимаются и печати с биографии Его до 30 лет; Иисус — врата к инспирации; инспирация — перегорающее страдание; оно и есть карма. Иисус, личность личности — первая, принявшая из свободы распятие личности, первая воскресшая в индивидуальную жизнь, которая есть "Вечная Жизнь" (личная же отрезок времени), или свободное изжитие всех ВАРИАЦИЙ, понятых в теме; вариация — бренна; ТЕМА — вечна; окончательное изжитие кармы — упразднение смерти; полное овладение темою индивидуума — воплощение во все планы Жизни, что и есть воскресение.
Иисус, переступив порог смерти, оказался без кармы; падало перевоплощение, а он с нами остался: отныне и до века! Восстановился во множества распавшийся Адам, как второй Адам, собравший осколки мистерией Кармы, или миссией каждого "Я", восстанавливающегося до первого Адама. В нем его "Я", да и всякое "Я" — "Я", но индивидуально — социальное. Иисус — "Я", дошедшее до своей свободы от кармы; и в нем восстановлены все личности — личины в Личность собственно; но эта личность — не личность; индивидуум — сумма личных вариаций "минус" их карма, как нечто пребывающее; личность же "минус" карма, или личность, изжившая на земле карму, есть парадоксальное целое из суммы всех возможных вариаций; она есть человечество. В Иисусе впервые парадоксально стали идентичны: личность и индивидуум; уже в Иисусе, а не в Христе.
Вот почему Рудольф Штейнер и форму вечной жизни в Иисусе, не умирающей и пребывающей среди нас, дает в трудно понимаемом образе "Мейстера Иисуса"[405], пребывающего в многих своих фантомах, в фантомах многих, избравших СВОБОДНО путь, воистину человеческий. "Мейстер" он потому, что он — то и есть водитель в социально — индивидуальной мистерии, и индивидуально — личной, — всех вместе, и — каждого порознь. Фантом есть тот миг жизни эфирного тела, где оно — центр кристаллизации физических форм; это сила формообразования: фантом — и костяк эфирного тела, и силовая ось физического; в фантоме уже физическое тело бессмертно, а тело эфирное как бы умирает в действиях воскресения минеральной субстанции; фантом — и материальная форма в движении (ставшая геометрическим объемом), и неумирающее начало телесности, взворачивающее материю в нематерию.
Иисус воскрес из смерти в фантоме, потому что он изжил карму; и всякое физическое тело бессмертно в фантоме; Цельность фантома разбита грехопадением в многообразие животной, растительной и кристаллической градации форм, прочитываемой символически в естественно — научной метаморфозе; но восстановление фантома в одном из осколков есть восстановление в принципе его во всем плане осколков; а этот план осколков, отдельностей, и есть физический план; фантом — реальность того, что сигнализируется новой физикой знаком четырехосности тел. Миссия "Мейстера" Иисуса, показанная Штейнером; взворот в представлениях о материи нашего времени (атом, как имагинация вселенной); это проекция — вещей картины, поднимающей в нас, вызванной Вторым Пришествием.
Иисус, став лично индивидуальным, не мог не восстать: в фантоме; но восстать одному — значит восстановить фантом для всех: т. е. стать дверью, распахнутой в нашем физическом теле и ликвидировать деление на "здесь" и "там", "прежде" и "после", "один" и "все"; фантом — целое действительности всех физических тел, живых и мертвых. То, что внутри личности Иисуса до 30 лет казалось дырой внутри личности, то, что иным из современных физиков кажется дырой в механическом эфире, было [то было] укрыто трагической маской Греции, как слепой рок; оно — то и оказалось дверью, в которую мог войти Логос. Если Иисус, индивидуум в форме личности, становится в фантоме и личностью, пребывающей среди нас, и физико — эфирным прототипом "Я", то Иисус, соединенный с Христом, есть знак того, что человек человечества призван к восстановлению всего мирового космоса; Иисус Христос — прототип личности, становящейся символом всех индивидуумов в своей именно человеческой миссии, потому что Христос, есть индивидуум всех индивидуумов мирового всего.
Силою завершения человеческой миссии, погашением кармы в себе и громадою перегорающего в любовь страдания Иисус восстанавливает бессмертие человеческого фантома; как Иисус Христос он делается руководителем человечества в действиях высвобождения вселенной, через мистерию Голгофы каждому открывается мировая Голгофа, так что мы в ландшафтах нашей свободы пути стоим уже не как люди: "неизвестно, что будем!" — ВОСКЛИЦАЕТ АПОСТОЛ, или: "будем подобны Ему", или: "будем судить ангелов". Это — "судить ангелов" по крайнему моему разумению значит: изменять карму духовных существ, восстанавливая ими нарушенное равновесие; если в Иисусе мы все цари в "человечестве", то во Христе — мы — являем собою в будущем десятую иерархию, несуществующую ныне в духовных мирах: иерархию "Любви и Свободы"; до нее — нет полного соединения любви и свободы; есть свобода из любви и любовь из свободы; Христос схождением в Иисуса и воскресением фантома Иисуса, становящегося "мейстером" нашей судьбы, нам показывает план нашей архитектоники новых вселенных (Юпитера и Венеры[406]), в которых соединение любви и свободы будет исполняться.
И потому — то, имея в себе Юпитера и Венеру, мы среди них имеем и невидимую оком нас ведущую рождественскую Звезду.
СВОБОДА ИЗ ЛЮБВИ — величайшее, что нам в несвободе доступно; в любви доступно: ход из несвободной любви, перерастающий несвободу в страданиях кармы, к свободе от кармы, т. е. к восстанию из смерти — в теле: эта наша миссия впервые лично осуществлена Иисусом. Ход обратный — к нам: ЛЮБОВЬ ИЗ СВОБОДЫ: это акт — схождения Логоса в достигающего свободы Иисуса; Иисус в страданиях достигает свободы; Христос в страданиях достигает человеческой, несвободной любви; Христос в Иисусе лишен свободы, но — любит Иисуса, свою темницу; Иисус в этой любви овладевает свободою не только от Кармы, но и от ухода из несвободы; акт рождения Христа в сфере земли [в землю] и Иисуса в небе скрещены: в крест!
Отсюда реальное раскрытие свободы: Христос; реальное раскрытие любви — Иисус. Христос Иисус — врождение свободы в любовь; Иисус Христос — врождение любви в свободу.
Все то, на что косноязычно намекаю, — моя субъекция: один из тысячей подглядов в громаду смыслов "Пятого Евангелия"[407].
В "Пятом Евангелии" доктор показал мне (думаю, я — не один тут) все это, как факт математической достоверности: в самосознании; это не гнозис в обычном смысле; не возможность к пониманию, а реальная ощупь; в "Пятом Евангелии" я сам — "апостол" среди "апостолов", как муж, достигающий зрелости: тринадцатый среди двенадцати.
А форма вхождения моего в этот мир — мне показанность жизни Иисуса до 30 лет; вместо "неизвестного", которого я должен чтить сквозь "Христа во мне", открыть мне "мое" же, но проспанное в тысячелетиях моих личных перевоплощений; это содержание прозвука "память о памяти"[408] во мне.
А как было рассказано?
Воскресал Иерусалим до последних подробностей; стояли Дома, цоколи; я обонял пыль улиц, переосвященных солнцем, и слышал шуточки прохожих, и видел рабби Гилеля[409]; злободневнейшей современностью дышали образы; снималась пелена; "Основа ЛЮБВИ" входила в меня; до простоты ясным казалось и состояние сознания учеников в миг раскрытия в них памяти о памяти, или сошествия Св. Духа из "Этой Основы"; им открылось: основа их любви к Иисусу — в их "Я" через их обновленный фантом, ибо он — формообразование в реализации всех их воплощений; вспоминали: идут все вместе; говорит ученик, а — похож на Иисуса; Иисус — молчит: его — не замечают; Иисус уже и тогда выговаривался из них; и не знали: кто тут Иисус; и не могли взять Иисуса под стражу: дверь ко Христу уже открывалась.
И я, тринадцатый, слушая доктора, вспомнил, что я уже и тогда присутствовал при всем этом, независимо от того, был ли я в то время воплощен; слушали: и ОТТУДА в сюда, и ОТСЮДА в туда: дверь была открыта.
Понял: Иисус — печать и моя, или "Я" — не "Я", а — биологическая особь.
В XX веке стучит в мою дверь мой "Первый Век" (по возрасту моему): выбором: страдания из любви или бегства в животное бессознание: именно после "Пятого Евангелия"; оно — страшно: после него страдают, или… становятся на карачки, ВОЗВЕРЯСЬ.
Так бы я убого определил действие на меня 4‑й и 5‑й лекции — курса.
Особенность курса: изменение темпа доктора во время чтения; первые две лекции — смятенность и немота; третья лекция — нахождение равновесия; уже он "является": не "прибегает"; исчез "ерш"; последние лекции — овладение темой; и переход к повествованию. Источник потрясения — факты биографии Иисуса; 1‑я, 2‑я и 3‑я лекции — подготовление рельефа, перемещение линий истории: вдвинута биография в XX век, став нашей; сдвинут XX век в первый, чтобы наши сознания из ПЕРВОГО ВЕКА увидели события Палестинские: все вместе — удар: пробуд из сна.
Чудо — совершилось: Иисус оказался рядом, увиденный и в недосказанном о нем, встав из будущего: время, ставшее кругом, в космосе Христа, потекло вторым пришествием из первого, а — первое стало вторым; увиденный Иисус, идущий впереди великих бунтарей и великих страдальцев истории навстречу нам; три превращения духа у Ницше стали фактом его биографии: превращение верблюда, перегруженного ценностями истории, в льва, рвущего ценности, и льва в ребенка[410]; верблюд — АГНЕЦ, закалываемый историей, но из него ЛЕВ, пришедший победить рождением из рыкающего страдания тихости Иисуса, или — лика младенческого; "Верблюд" — Иисус, от которого законники ждут закона; лев — Иисус — революционер, рвущий традиции; а МЛАДЕНЕЦ — лик исконный, как "Сверхчеловека": вышел из Ницше, прошел сквозь Ницше, Ницше не узнанный.
Ощущение движения Христа, стояния при дверях Иисуса, — тема второго пришествия; оно для меня началось СОБЫТИЕМ СТРАННЫМ форшунга, когда форшунг встал встречей доктора с Иисусом, а встреча означала — первый акт цепи актов.
Поняв это ("Пятое Евангелие" — не курс), я понял жест доктора: "ОТНЫНЕ уже не я Учитель: а ОН!" Над кафедрой возникало будущее.
Это — событие всех нас; стало быть: необходимость шаг встречный.
И этот шаг у доктора — вздох о "Разбойности": перед нами, с кафедры; и установление по — новому связи с нами (наш "Новый Завет" с ним).
Нельзя не ответить!
Возвращаясь с 3‑й лекции, я был почти в беспамятстве от необходимости "ответного шага". Жизнью ответить? Но — как? Надо и слово ответа, как первой буквы: слова жизни. И почти безумный жест, подобный движению "оно" к Иордани, шевельнулся во мне.
Все как бы вскричало: к "Иордани"! Сию минуту! Если не к Иордани, то хоть к "И": жест к "Иисусу". Встало: первое "И" — в докторе, отдающем нам в руки СОБЫТИЕ своих знаний; ответ: отдача себя его делу: до дна, в обряде громкого "ДА" доктору. Не сомневался: другие ответят; вопрос был в моем лишь ответе — "Сию минуту"! Письмо ему!
Я так и сделал; оно запечаталось, а на другой день передать не смог (по безумию его содержания); так оно и утонуло — в боковом кармане сюртука.
Судьба поступила странно.
Не забуду последней лекции; выхваченным из себя переживал Иерусалим; он — кончил; душа, близкая мне в то время, толкнула меня под руку: "Посмотри на М. Я.". Она сидела, повернувшись от эстрады, с огромными глазами, из которых лились слезы; и — посмотрела на нас (так он говорил); глаза — встретились.
Доктор кончил.
И М. Я. подошла к нам: не помню, что говорила; доктор с противоположного конца залы, взглянул на нас наискось, бросил разговор — и — наперерез — бегом почти пересек залу; с лицом, приближенным к лицу, нас обоих хватая за руки, держа одною рукою одного, другой — другую — скороговоркой, взволнованно, заглядывая снизу вверх в мои глаза, спрашивал меня: "Ну? Что?.. Можете ли вы принять этот курс?" Говорил же о ЖЕСТЕ курса. М. Я., увидев его таким, просияла, махнув рукою; у нее вырвалось: "Ну, — как я рада!" И она покинула нас. Я, вспомнив, что ответ — в кармане, опустил руку, вынул письмо, подал доктору: "Вот — ответ!"
Здесь — судьба моей жизни!
Одна из особенностей состояния, которое будет охватывать то того, то другого (уже охватывает!): без осознания и без умения вскрытия часто; неузнанное, оно будет схватываться с несоответствующей предметностью.
Выражу состояние субъективно.
Мир вдруг предстает отваливающимся от… себя самого; содержание, смысл предметов, как камни, ломая "ДНО" предметов, тонут в "ТЕМНОМ" ничто, оставляя разлом предметов; и — дико, странно, пусто, недвижно, бессмысленно.
"Я" — в ничто, в безжизненном мире, освещенным ясно сознанием бессмыслицы.
Вдруг … — сознание настигнуто внепредметным волнением, как бы… со спины, как бы уму непостижимою властью, взворашивающей бытие в его корне, доселе утаенном; настигает как бы гонец, ввевающий весть сквозь память о прошлом, после которой вы в небывалом положении, из которого вытекает небывалое узнание, бьющее, как молот: ваше "я" вскрылось вам из мира памяти; молниеносно становится ясным: — в восприятиях себя от первого мига сознания недовоспринялась связь восприятий; что было бы, если б видели конгломерат "уши", "нос", "глаз", не сложенный в "лицо"; и слышали б звуки алфавита, не слагающиеся в глагол речи. Вы имели восприятие в себе россыпи картин, слагающих память, без целого их, без "лика" целого (так нам дана память о "Я"); до сих пор вы видели себя рождением от Николая Бугаева и Александры Егоровой, на Арбате в 1880‑м году, но во всех перипетиях вырастания недовоспринимали чего — то, что все меняет; например: вы помните ваше первое обращение к матери: "Мама!" Слышите ответ: "Сынок!" И не довоспринимаете, что не "сынок", а "ПАСЫНОК". Вдруг это открылось через "33" года после вашего рождения, в октябре 13‑го года; прибавилось "ПА", меняющее все, — сразу, во всех картинах воспоминаний; они, как пелена, слетают: появляется лицо целого, в нем революция биографии; "Не сын, а — приемыш, не родился в Москве: никогда не родился: всегда пребывал… в лике "Я"".
И этот лик — Иисус!
Но и последнее сознано не нашим сознанием, не спустившимся [а недопустившимся] в голову высшим; оно — над головой еще; в голове же и в сердце даже нет сознания, — а схваченность [охваченность] вестью, недооткрытой: — — в воспоминаниях открылись тайные двери; и сквозь них всех, как из коридора, из "до" — рождения, из бессмертия в прошлом, кто — то подходит, от чего все смещается; и "ДИКИЙ" мир перед глазами еще диче, страннее, пустее; ГЛАГОЛ, его перерождающий, — будет из наших уст; а пока уста — немы; весть идущего не достигла центра сознания: довспомнить! Но уже как бы:
— "Все вспомнил!"
Пытаешься обернуться назад, за спину, и глазами видишь: ту же картину разбитого мира.
В противовес и ей, и вести из — за спины, — из глубин существа, даже не из сердца, а из — за сердца, в котором ТОЖЕ дверь открыта, но как бы из будущего — теплый свет: ЛЮБВИ ВПЕРВЫЕ! И вещи как — то по — новому названы; смотришь в свет, глазами, повернутыми внутрь, в лабиринты уже, как в коридоры, видя, как из — за сердца, становящегося впервые светом миру — ширится весть? но весть — будущее.
Так миг — молния, ударив по середине "Я", явлен в ДВУХ, одновременных потоках, летящих друг к другу, как ветер на ветер, как ветер… сквозь ветер.
Но узнания… недоузнаны…
Недоузнанные приходят; недоузнанные уходят.
Прошлое — коридор, в котором бывшее содержанием и предметным центром воспоминаний, стало как только орнамент стен прохода в… самое НАЧАЛО НАЧАЛ, откуда идет… Друг; забытый и проспанный: до сна — знакомый; с ним [и] была задумана жизнь вместе с Арбатом и с мигом "рождения"; она стала игрою в жмурки. Но Друг идет сорвать повязку.
Одновременно: содержание жизни сердца, бьющего настоящим — только стены с открытой дверью: вместо артерий, несущих кровь, — вся вселенная, льющая свет самоочевидности: "Я и мир — одно: во внутреннем тепле и внутреннем свете".
Кончилось странствие; и — маскарада вещей: нет!
След застигнутости подлинным прошлым (как со спины) пересечен следом подлинного будущего, восходящего, как солнце в сердце: прошли испытания!
А глаз видит — разбитый мир; и рассудок, скинутый, как шапка, продолжает действия своей трезвости; он — отмечает: мир не преображен; скорее — доломан; и застигнутость "вестью" — ни экстаз, ни даже схождение высшего "Я", ни что — нибудь иное, ведомое, как слово; и менее всего это — "мистика".
Тут происходит экзамен трезвости; тут опасность связаться с ассоциациями особенностей "Я", штампов книг, приобретенных навыков; и надо знать: в следующий миг — в миг возврата в обычные миги — к недоузнанной вести запросятся не здоровье каждого из нас, а наши болезни; они обовьются, как змеи, они прилипнут; они вырвут эликсир жизни и он станет: последней отравою.
Выход из мига [из мира]: бой с болезнями; и этот бой — терновый венец!
Скажу — заранее: иные понесут память о случившемся, как процесс неправого самообожествления "Я"; и выйдут в жизнь… новыми Нарциссами; иные же вообразят себя антихристами (ведь и Антихрист будет иметь эту встречу с идущим к нам "мигом"; в ней он и самоопределится); а несчастные больные в половом отношении тут — то и будут черпать новые возможности к углублению в себе болезни.
Но надо знать: в существе времени уже нормально кажущееся безумие настига "мигом", в котором великое счастие дано в ОДНОМ с великим несчастьем. Надо со страхом и трепетом такие миги нести, не роняя их, то есть, не связывая с ними ассоциаций ложной учености, мистики, собственной дефективности, которая так и полезет к нему: обвиться змеей. Его надо таить от слов и образов; но и знать: в нем постигаем [настигаем] уже и ближний; надо учиться различению ближних, как имеющих и неимеющих знание об этом… недоузнании, ибо имеющий для имеющего не может долго остаться скрытым, ибо знание об этом — достоверность, достоверно друг на друга открывающая глаза; она и есть основа отбора людей для исхода… в страну обетованного, и для особых, невыразимых искусов и страданий пути по пустыням.
Если нельзя скрыть, то надо и говорить.
Говорить и мыслить ОПАСНО, а говорить и мыслить — надо: в каких символических выражениях? В таких, которые были бы более других имманентны действительности: мы можем быть атеисты, материалисты, язычники, кантианцы, марксисты, христиане, — это уже не имеет значения, ибо наши клички, как шапки, скинуты, когда "МИГ" случится; и тогда, в "СЛУЧАЕ" может его проспать христианин и на него наткнуться атеист, ибо они еще не знают, что "странный случай" — уже стал истинным соединителем и истинным разделителем людей, становящихся по ту и эту сторону НОВОГО ЛОЗУНГА.
Но и атеист, если бы он был "мигом" застигнут, его бы запомнил и, потом, отыскивая точки имманентности с ним, перерыл бы всю историческую литературу, даже и он, буде [будь] он до конца правдив, — себе бы сказал: лишь в текстах Евангелия нечто свяжется СО СТРАННЫМ СЛУЧАЕМ в иных совпадениях: от точки до точки; "миг", ключ ко всем мигам, отпираемым в гнозисе, пусть несовершенно, одним Евангелием; но мы заметим, что ключ соответствия еще и мы, потому что Евангелие будет прочтено не так, как мы читали бы его [читали 'его], будь мы христиане, или… марксисты; ложь нашей дефективности тут именно и будет мутить, поднимая зловоние наветов; но наша правдивость, мужество и честность до конца коренятся в трезвости переживания ("трезвость" скидывается, но не мутится продолжая свои наблюдения).
Евангелие — соответствие к пережитому; но пережитое в правде — ключ к четырем "Евангелиям". Оно — Пятое!
Не касаясь неисповедимого Существа Пережитого, говоря о нем и формально, и трезво, — разглядим его: оно — знание о реально пережитом; содержание пережитого: радостно — благая весть, застигшая врасплох, без повода из чтения и внешнего сообщения; для разгляда его в воспоминании о нем наше "Я" вынуждено сложить как бы "миф" (не лучше ль сказать — "эмпирическую гипотезу"?); этот миф — "Я", ставшее сквозным коридором, по которому несутся два вестника навстречу друг другу (из будущего и прошлого), как бы два ветра (ветер сквозь ветер); в месте ж их встречи и слития, — рождение как бы облака.
Облако — в "Я" рожденный младенец: новое "Я".
Но оно — нерожденное, а возвращенное: "Я" рожденному.
Возвращен "Я" Иисус. Возвращен "Я" Христос. Возвращен Иисус Христос. Возвращен Христос Иисус; пересеченность четырех возвратов — четыре линии Креста. А в центре — "Я".
В Евангелии от Иоанна гнозис отметит соответствие пережитому, а в гнозисе тем Иоанна гнозис откроет, как ключом, Павел.
И мы увидим: то, что в "Евангелии" пережитая в 3 года драма вселенной, то в нас — прорастание "мига" образами.
Но это уже — повторный рефлекс "мига": в перифериях сердца и головы; в основе "Евангелия", — наша память; но "Евангелие" — средство: защититься от безумий, подстерегающих после "мига".
Пользойаться "Евангелием" — не верить традиции, истории, ее мифам, но и — не рвать зерна нового опыта в рассудочных или чувственных кривотолках болезней наших, а слушать ритм и узнавать свои ритмы: в новом и в странном.
Ибо "случаи странные", уже случающиеся, могут иметь и повторы: для них и надо: вооружить "Я".
Говоря формально: — два потока (ветер сквозь ветер в странном расплохе иных из нас — образами Вестников [Вестника] — так гласят:
— Вестник из до — рождения, преображающий воспоминания, есть Память, сама, а не "память о памяти" (последняя — раскрыта); но это — жизнь Иисуса; внешнее стояние в миге звучит как бы так: нет ни отца, ни матери, ни друзей, ни живого мира: "И ночи, и дни примелькались, как дальние тени волхву". Но волхв нашел младенца: себя в своих преображенных воспоминаниях: не арбатская квартира — события в Палестине от 30 до 33 года, в которых ДРУГ меня родил, уча любви; но я — заснул… Теперь я — вспомнил. —
— "Это было в Палестине, — ибо там прообраз Начала, которое мы все осязали, ибо в Нем "Начало все быть, что начало быть"; и "Я" — там было и потому оно присутствовало при исторической постановке телесного знака "Начала". В Духе "Я" оно, поэтому, училось у Иисуса, с которым в "Начале" мы были братьями; ибо младенцами играли друг с другом".
И тут опыт связуется с текстом: "Ныне не увидите меня. И потом СНОВА увидите меня; и РАДОСТИ вашей никто не отнимет у вас", — потому что радость воспоминания: из прошлого о том, что — СКОРО УВИДИМ: НЕДОЛГО ТЕРПЕТЬ. И становится ясным до конца, почему я, проспавший "ПА" в некогда слышанном "СЫНОК" (вместо "пасынок") связался с Арбатом, поставив его центром ДОМА; Арбат — обои; Иисус близкие были ОТЦОМ и МАТЕРЬЮ, а мать, за стеной, звала его.
Так говорит Вестник из — за спины.
А Вестник из будущего (из — за [из] сердца), без слов раскрыв сердце, вводит в будущее, где "Я И МИР", "Я И ОТЕЦ" — одно в Доме, куда иду; и — главное: Дом, куда иду, мне ведом, потому что в Нем я как бы уже был: в миге, заставшем врасплох меня; он — достоверность ощупанная.
Вот сущность Христова переживания, застигающего в самом темном месте земного странствия, в пустых, в диких годах, разбивающих землю в осколки, после чего она охвачена пламенем уничтожения "Я", не сумевших ДО-ВСПОМНИТЬ, иль пламенем обновления для других "Я", и потому что "нечто" дозревает: до окончательности; близится в пустоте времен полнота времени; и времена опустошаются от ВЕТОШИ: очистить место, куда явно хлынет тайно хлынувшее.
Так сознаю я второй поток: второго Вестника: из — за сердца в "Я", становящееся "всем"; он пожар Христова тепла, если он не пожар уничтожения.
Так "Я" — арена встречи: ПАМЯТИ, подстилающей Память, с Пожаром Конца; и Луна, и Солнце, — несутся на Землю: нет ни Луны, ни Солнца над Землей; и нет от этого Земли: она — замерзла. Но есть Луна и Солнце в Земле. И от этого Земля — Новая Земля; и разум древний, луна, и сердце — солнце в моем перетрясенном "Я" — арена встречи.
И тут же субъекция следствий, в как бы, в намеке, у каждого по — своему, летучая, молниеносная, настолько "субъекция", что о ней уже можно даже говорить: ведь только неимеющий и остатка рассудка мог бы меня укорить в "ложном знании": субъекция — ДЛЯ МЕНЯ.
Два потока — две жизни: "Иисуса" во мне, идущего навстречу к "Христу" во мне: соединение будущего с прошлым, встающее в сознании в "миг" окончания "приключения странного"; это те новые глаза, в которые бьют все вещи обстания, с еще не стертым на них отсветом мига: — — переживание событий Евангелия в обратном порядке отныне сплетаемо с переживанием их же в обычном порядке: — — миг с открытою "памятью" ("Все вспомнил в начале!") подобен мигу учеников, когда основа любви в них входила, и они вспомнили НЕ БЫВШЕЕ, а бывшее "ПОД БЫВШИМ"; и встал по — иному сам Иисус; так характеризована Рудольфом Штейнером ВПЕРВЫЕ ТЕМА Сошествия Святого Духа. Существо переживания — молниеносно: и — в НАЗАД: навстречу из — за спины настигающему Иисусу.
Миг же Христова вознесения дан переживанию в теме его схождения в личность; а в токе настигающей памяти подан миг выхождения "Я" из Иисуса перед шествием на Иордань (разговор с матерью, не "СЫН", не Друг и Брат; и она — помолодела!) ("Пятое Евангелие").
Миг положения во гроб дан мигом выхода из гроба косной памяти моей, теперь разбитой; а ему отзыв в Иисусовом потоке: шествие на Иордань.
Миг испускания духа на кресте переживаем соединением со Христом: "Не я, а Христос во мне!"; к нему — отзыв Иисусова потока: миг Крещения; "ОНО" шло, уже неся крест, чтобы соединиться с Логосом; из крестных мук моих мне высеклось: "Не я, — Христос во мне!"
Три мига девятого, шестого, третьего часа — три новых ДАРА духовных в подгляде "странного случая"; каждый дар из новой РАНЫ; дар зрения, глаза, — рана; дар слуха, ухо, — рана; дар слова, уста, — рана! Я, трояко раненый, трояко калека, смогу ли вынести возможности [возможность] даров своих: слова, звука, глаза. Это — три искушения трех операций; трояко я теперь, выходя из мига, могу в себе этот миг уронить, ибо сходя к себе, я вижу болезни, меня подстерегающие; и "НОВАЯ ВЕСТЬ" обернется во мне только новой болезнью.
Вхождение в Иерусалим переживаемо в "миге", как наш выход из "града мира сего". Он — шел в "СЕЙ" град: я из него — выхожу, именно возвращаясь: твердое решение тут встречает меня: "Я — выйду!" И уже слышу голос: "Иди за мною!" А отзыв Иисусова потока, — выход Иисуса из пустыни… на проповедь, встреча с Андреем; и возглас к нему: "Иди за Мною!"
Далее уже — рябь: не различаю, ибо я уже ушел из того: в чем был: вероятно между выходом на проповедь и въездом в Иерусалим: деятельность трехлетия Иисуса, Христа, Христа Иисуса, Иисуса Христа.
Вижу же — обычную суету Москвы; и видел в 12‑м году суету маленьких уличек Христиании: пришел русский крейсер; русские матросы; как странно: "я тоже русский". Студенческий праздник (и я был "студентом"); а вот СПИРТА для кипячения чая в Христиании трудно достать: надо разрешение.
В середине же — НАША ЖИЗНЬ ПО-НОВОМУ, где бы мы не жили: в Христиании, в Дорнахе, или — в Москве.
СУТЬ, которая несется годами: надо справиться с этим узнанием, не уронить: в меру утаить, в меру поведать; но трудно жить с потоком сквозь поток и с вестью сквозь весть, когда окаянства притянуты именно к этому в душе проколу, как к новой РАНЕ, сладко — горькой; притянуты — эту рану терзать.
Но буду знать, потому что знаю: Иисус — Друг, которого я забывал, но который меня не забыл; и есть печать Иисуса: в каждой личности, ибо встреча с Ним дана им мне в моем восстановленном фантоме, где я вперен — в Его фантом; и я научусь когда — нибудь так повернуться навстречу вести из — за спины, что не увижу за спиною разбитого обстания, а — как бы зеркало, в котором не отразится уже моя личность, потому что "Я" — то и "есмь" — зеркало, тень, отражение… Его; а зеркало, которое могу увидеть я — Дверь:
— "Я есмь Дверь!"
И Пастырь Добрый выведет в дверь: отражение из "зеркала".
Рудольф Штейнер всеми курсами приподнял завесу: и одна из пелен с понимания Христа слетела для нас… до "Пятого Евангелия".
В "Пятом Евангелии" слетела первая пелена не с тайны Христовой, а с тайны Иисусовой: в раскрытой до дна глубине личного "Я" — встает биография младенца, ныне рождаемого, до… тридцатилетного возраста: от "яслей", детства, отрочества, до ужасного состояния "оно", в котором это "оно" — тронулось к Иордани. Так тупик заострений европейского индивидуализма в явлениях последнего столетия (Штирнер, Ницше), включая "Ессе homo", получил благостное оправдание и движение в новоевангельском пресуществлении: он… тронулся… к Иордани.
На земле — мир! Человекам — благоволение!
Будем помнить.
Громады выводов из "Пятого Евангелия" и доктор, выводами потрясенный, вот что вошло в меня, став физиологическим ощущением в Христиании (точно Штейнер нам отдал "Пятое Евангелие", а мы не знали, — что делать?); в двух жестах выявилась смятенность: в лепете, отданном в руки доктору; и в диком порыве: к Гетеануму (он был еще "Иоанновым зданием"!); закладка — последний жест доктора перед курсом: из Дорнаха мчался в Христианию он; Дорнах ему стоял местом жизни (он лишь доживал в Берлине, вернувшись с севера, то и дело летая в Дорнах); текст, заделанный в камень основания, был стержнем курса в Христиании; Христиания и Дорнах связались мне; и — перепутались; путаницу с севера я повез вместе с лепетом, которому доктор на севере сказал: "ДА"! "МИНУСЫ" и "ПЛЮСЫ", взятые в максимуме, пустили глубокие корни; но связь севера с Дорнахом оставалась; ТЕКСТ, прочтенный в Дорнахе, стал первым камнем, положенным в землю; камень купола, венчавший здание, был привезен доктором с севера.
В Христиании генезис и дорнахских перетрясов моих.
Все впечатления столкнулись в странном растрясе.
Как блещет фьорд между лекциями? Как блещут звезды после лекций? Табль д'от: разговоры о "редиске" с чудаком учителем из растряса укладок; поездок, тащит в Христианию; лавки, кучка русских матросов (пришел крейсер), процессии (праздник "студентов"), кафе (Ибсен сиживал тут); беседа с Митчером и Гошем (о Риккерте, романтизме); встряхнуть мадам Райф за возглас: "Мы испытали мистерии" ("Какие "Мистерии", матушка моя: эко вспомнила, — нет "мистерий", когда оси вселенной, ломаясь, падают на нас!"); К. П. Христофорова и бессмысленная ассоциация: "Христофорова в Христиании"!
Сломана мировая ось; переполнились времена!
Так "дико" переживалися дни судеб; что взять в дорогу? Что сдать на хранение? Едем в Берген.
И доктор сам, как мельк путешествия: Христиания — Берген — Копенгаген — Берлин; был у него аспект: краски, которыми выговаривался, не выгорали или стирались, а исчезали; и черт лица — не было: рот, как рот (кажется, что скривленный); нос, как нос, а кажется — на сторону; да и глаз как бы нет; шляпа, пальто, зонтик: все, как следует; их видишь — на Дебаркадере, в высадке, в окне вагона, среди уличных кривулей (в Бергене домики, точно сидят на куличках, вздернув под небо крыши — носы); а у бергенки этой, — напоминает пятку лицо; рядом — доктор.
Очень странно, более чем странно: он делался таким, как будто и нет его: пустая… оболочка: значило: вцеплен в то, что завтра выблеснет: ни на что не похожий; не простая рассеянность, — странная рассеянность; как вид равнины (не верьте: под равнину загримирован боевой фронт), уже я знал: в эти миги на все способен; и ты на все открыт в нем; происходили события между ним и иным в такие периоды.
Когда он выглядел стертым, из него стреляли молнии; безо всякого перехода, на МИГ, из него взлетал исполинский лик: у подножки вагона, в проходе, где раздеваются.
Электризация инспираций: и кто его чувствовал, это знал… наверняка.
Так во все он вмешивался: не тем, что вмешивался, а тем, что я, как пылинка, был втянут в магнитное поле: и здесь доктор, и там; думаешь, о своем, а он и там; выбежишь на улицу, и чуть не сшибешь его, несущегося со СТЕРТЫМ видом: зонтик, шляпа; а кашнэ — мотается; точно подстерегал.
Носился, и вдруг, на мгновение: виделся высеченным до последней морщинки: и этой яркости не было в нем даже в яркие периоды.
Таким помнится на залитой солнцем бергенской уличке, после того, как он побывал в окрестных горах; и видится на пароходе, уходящем в Копенгаген: весь перечеткий; ходил один с саквояжем по палубе, не заговаривал [не заговаривая], не приближался к кучке, ее смущая, или вперясь в кого — нибудь с удручающей пристальностью; а вид — строгий: ни подойти, ни ввести в разговор; стоит и слушает; лицо не соответствует ничемн.
Он меня смущал всю дорогу; и просто мешал любоваться морем; отойдет и взглянет в дали, не видя людей; и ходит, и ходит: чего он ходит?
А через день в Копенгагене ударил тем, что роилось в нем.
В Христиании перетрясла тема; и то, что в ней вставало мне; но встряс и доктор, — по — новому вскрывшись; как артезианские струи, под земно текущие вдруг бьют; что молчало, то — вскричало; и этот крик его не умолкал во всем путевом зигзаге: Берген — Берлин: он кричал во вселенную на пароходе, в кривых тупичках городишки, в вагоне, в море; мне казалось: я был введен в один из пластов его жизни, о котором лишь подозревал; тема "Штейнер и Христос" открылась здесь в объясняющем стержне; она и была открыта; но я не знал, до какой степени он и ТЕМА — в одном, во всем: навсегда!
С той поры, когда он точно бросив "учительство", произнес слова о недостойности своей коснуться темы, мне и лицо его стало иным; смотрите — иконостас сквозной, но не изнутри занавешен красным шелком; ничего не видишь. Кто — то подошел и, не отворяя царских дверей, отдернул завесу; и там, за завесой, в пролеты дверей, — неясный блеск престола.
Что — то такое случилось с моим восприятием доктора; я не форсировал, не подглядывал; мне и "моего" было достаточно: что с ним делать? Я просто видел в докторе Штейнере… кого — то иного. "Иной" вперялся в меня словами: "Со страхом Божиим… приступи". А доктор Штейнер, вздев саквояж, стоял на палубе, слагая лекцию. Вероятно: менее всего ему было дело… до… меня. Но и мне… не… до… него.
А мы "видели" друг друга: он, погружаясь в заботы дней, а я — вспоминая далекие годы зари моей: 901, 902‑й. Они стали впервые картиною воспоминания в Христиании; с них ТОЖЕ спадала завеса: метель, Москва, пунцовая лампадка церкви, Владимир Соловьев, а надо всем — звезда!
— "Так вот что было: ЧЕГО не поняли!"
Сам себя не понимал!
И чего это Штейнер не спустится в каюту?
Невыносимы истины, на которые он указал в "Пятом Евангелии": невыносимы тем, что все взрывая, они и — логический вывод из всей позиции: от гносеологии до… эвритмии; но так всегда: глядели десятки лет на "маленьких существ", пляшущих под микроскопом; и — невдомек: они — то и суть причины болезней.
И вот пришел Пастер; пришел и указал: только — то!
Нечто подобное случилось с "Пятым Евангелием"; все было дано: лежало открытым в элементах; не видели — целого: не видели и элементов.
Пятнадцать лет "Пятое Евангелие" — достояние тысяч людей; а жизнь западного общества течет так, как будто "Пятого Евангелия" не было; джиу — джицу почтения, поза ЭСОТЕРИЗМА: "Остороженее обращайтесь с материалом". И — из осторожности, шепотом прочтя "конспект", отправляют конспект на полочку; и — не видят, что за 15 лет… улица переполнена событиями "Пятого Евангелия", не узнанными в теме: ни ей, ни… антропософами, в полочках да в конспектах, как бактерии, разложивших атмосферу его, в которой принес его Штейнер в 13‑м году; события свершений, "МИГОВ СТРАННЫХ", глядят из опустошенных наших душ, ставших пустыми "ОНО"; и они же заглядывают из окон, ломают климат, опрокидывают устои, выкидываются в невероятных открытиях естествознания.
Что случилось в науке за 15 лет. Эйнштейн, Резерфорд, Бор, рентгенология, атомные ауры, интроспекция механики внутрь атома, уже прокропленного солнечным импульсом; неумение свести концы с концами между ЭФИРОМ, силой ЭКСТРА — и интро — движением, разрешаемы лишь в четырехосном понимании атомной (все равно, иль — волновой) системы; в четырехосное ™ сила Ньютона — четвертое измерение объема, или… телесность (как бы… материальность); в четырехосности эфир Декарта не материален, а стихиен; но проткнувшая четвертая ось, со вспыхом солнца в точке прокола ("Земля" Протона), — что же это, как не восстановленный Иисусом фантом? И что есть физико — химия в символизме Бора, как не радостная весть об… эфирном пришествии, которому соответствует разлом пустых макро — миров: гробниц вселенных планет, с разломом в них государств. И дичь, которою мы обрастаем (катастрофа климата, мировые войны, пожар Гетеанума), — длящееся неузнание: распечатанных письмен.
Непрочитанное "Пятое Евангелие" — и гибель нас во вчерашнем нашем внутреннем, и остраннение мира вокруг, и… "михаэлизация" науки, а мы берем конспектик с надписью "Пятое Евангелие", чтоб развить "джиу — джицу" почтения к "эсотерике"; и — обратно отправить на полку, томясь о том, что обстание не соответствует… "высокому штилю".
Так поступая, уходим в картину пустого разбитого мира; эту картину поставил Штейнер в Копенгагене в 13‑м году[411]: через 50 лет, все, что, не хватясь за "Пятое Евангелие", не двигая "Пятое Евангелие" вперед (оно дано нам его катить!), будет разбито: традиции, знание, культура, мистерии, эсотерика, — все будет разложено, если не будет прокроплено импульсом "Пятого Евангелия".
Но в точке его, как в пересечении всех осей материи, где и материя уже не материя, — начнется линия четвертой, эфирной оси… второго пришествия.
Так было сказано 15 лет назад.
Треть пути рокового 50-летия почти пройдена: "Пятое Евангелие" — продолжает лежать на полочке жалким конспектом случайно записанных клочков одной из вариаций неудачного пересказа.
Это ли не катастрофа… дела Штейнера?
Только в Христиании, взятой в душу, видишь происхождение трагедии Дорнаха: "Пятое Евангелие", вложенное в камень основания, было согласием Штейнера на терновый, дорнахский венец; это "ДА" его… Иисусовой биографии, как… каждого из нас. И мы, поднявшись в "горы", из Христиании, рванулись в Дорнах… взять крест и тернии.
И тотчас, по выходе из "МИГА", у его преддверия, встретились мы с ожидавшимися [ожидавшими] болезнями: змеи обвивались вокруг каждого. Вижу теперь: слет вместе с доктором в Берлин (на пути в Дорнах) — начало болезней и всяких "засыпов": в каждом по — своему; он ездил по городам Германии, лично повторяя ракурсы "Пятого Евангелия"; происходило ж: "явление ЗАСЫПА" в каждом центре; и уже терн в него впивался; и ОТКРОВЕНЬЯ делались ПОКРОВЕНЬЯМИ; ему было ясно: "Пятое Евангелие" — не принято.
Первое следствие — социальный толчок на ближайшем генеральном собрании в Берлине под флагом… дела… Больта[412]. Больт — не при чем: ПРИ ЧЕМ — подсознательное "Распни его", слетавшее из душ, доктора слушавших; и что — то в судьбах ОБЩЕСТВА впервые дрогнуло. Теперь, из дали лет, понимаю я все несоответствие меж МУКОЙ от бреда этого собрания и меж фактическим: все благополучно!
Он уехал из Берлина (отныне лишь "гостил" в Германии).
"Дорнах" — углубление в нем его терний, таимых от нас, чтобы нас не смутить, потому что вопреки всему, — наш сон Углублялся; несоответствие этому углублению — он исчезал перед всеми в теме… "Христос": а ведь ТЕМА была заложена в Дорнахе… перед Христианией.
И уже за всем стояла весьма странная двойственность Дорнаха: Шуман и Шуберт, Крест и "гримаса"; углубляясь индивидуально в каждом, она впервые выступила социально в 15 го ду; что в 14‑м глухо протявкало, но не выступило еще (Берлин, Генеральное Собрание[413]), то огласило Дорнах безобразным воем; вой отразили: окончательной катастрофы не произошло.
Но вторично не случилось чего — то, что должно было случиться в дни сдачи судьбам купола Гетеанума.
За всякой мелочью случайности в духовных мирах стоит не вскрытый смысл; и видимость случайности, или "пустяк", — далеко не всегда пустяк.
Не пустяк: в Дорнахе кончилась традиция эсотерики, а "Иоанново здание" стало… "Гетеанумом"; после случившегося: не могло не стать. И — все — таки: здание, выросшее из слов "Грундштейна"[414] (нерв "Пятого Евангелия"), увенчанное тем именно камнем, которым он любовался — ТАМ, ТОГДА, в ГОРАХ, после данной миру вести, и… "Гете". Как Гете не велик, но… я — уехал.
Следя издали за этим углублением трагедии биографии Иисуса в нем, я издали и лишь формально видел: за разгромом разгром; разгром в проведении "терхчленности", разгром внутренней жизни, о котором он вскричал в 23‑м году[415]. Могло ли здание с задернутой завесой ("Гете" — завеса)… устоять в ударах неприятия "письмен", в него заложенных.
Оно — сгорело.
Письмена изваянных форм, развив крылья огней, унеслись в эфир, откуда отвердились формы; на этом месте могла стоять прекрасная мемория: "Мементо мори". И — дай Бог, чтобы второй Гетеанум был… хоть… Гетеанумом, — не только "ПЕТРУМОМ".
Сбылись, может быть, лишь первые слова заложенного в камень лозунга: "Эс вальтен ди Юбель!"[416]
Но это значит: "Действует зло!"
Выше я отметил [отмечал], как в докторе раздваивался его дорнахсклй взгляд: СВЕТЛОЙ ШУБЕРТОВСКОЙ мелодией он бодрил, закрывая нас от одного, ему видного; и… глазами… шумановского безумия… он вперялся в тьму, минуя нас.
То же, в чем соединялись взгляды было превыше; это был путь "ОНО"… на Иордань, или, взятые им на себя все консеквенции отвержения нами "Пятого Евангелия".
А за всем, всем, стояла "АЛЬФА и ОМЕГА" его тем: Христос Иисус!
Четыре месяца я не мог оправиться от удара, нанесенного мне "Пятым Евангелием": сон "пробуда" начался в Христиании; и длился в Лейпциге; лишь после Лейпцига я начал приходить в себя: начался пробуд "в сон" нашей жизни.
Так Рудольф Штейнер в Христиании говорил о Христе.
Дни же, последовавшие за курсом и обнимавшие нашу поездку со Штейнером в Берген и Копенгаген, были мне днями соединения внутренних ландшафтов с внешними.
Восьмого или девятого октября мы тронулись в Берген часов в семь утра в специально заказанном для нашей группы вагоне; доктор с М. Я. ехал в смежном вагоне (в купе первого класса).
Невыразима природа между Христианией и Бергеном; тотчас за Христианией поезд забирает в горы; и 6 часов поднимается, достигая зоны льда, так что снежные пики кажутся маленькими; к часу дня он в точке перевала; и потом шесть часов слетает к Бергену; около перевала тон гор, голых, покрытых пурпурным мохом, зеленовато — лазурный, то серо — грифельный; сначала горы быстро растут, заваливаясь над головою головоротом камней; потом рост не столь стремителен, потому что подъем [подъем поезда] круче; поезд взлетает на горы, что можно заметить лишь по трещинам пропастей, через которые проносится он, по изменению тона горных озер, неба и убегания вниз под ноги, сперва — лесов, потом — кустиков, наконец — травы; мох и камни; мох — красный; камни — зелено — лазурные.
И тогда сразу, со всех сторон, начинают выглядывать белые зубы ледяных вершин, прорывают кордон камней, оказываясь рядом; и даже озерца на станциях около берега, — лед; выскакиваешь из вагона; и — хрустишь льдом.
Часов в 12 нас позвали обедать в вагон — ресторан, где был сервирован вегетарианский стол; вошел доктор с М. Я.; я еще не встречался с ним после отдачи ему моего рокового письма, — рокового, потому что невнятица его "экспрессионистического" тона меня убивала; он сел — тот же странный (не "здесь"; и — ЗДЕСЬ); тот же строгий — до ощущения, что он — "гневается". Я невольно прятал голову за спины сидящих, чтобы не встретиться с его лицом. Но М. Я. (помнится ее сумка и дорожный берет), сидевшая, облокотясь на столик, таки нашла нас глазами; и с ласковой, задумчивой улыбкой кивнула нам; доктор быстро работал ножом и вилкой, не замечая пищи; мы — тоже.
В окнах солнечные ландшафты стали невыразимы; со всех четырех сторон горизонта сбежали остро — алмазные пики вечных льдов; мох кричал пурпуром.
Мы, бросив еду, поспешили в свое отделение; высота давала знать радостно — ясным опьянением; муки Мюнхена, работа Льяна, удар Христиании — вдруг из души вырвались вскриком безумной. но дикой, необъяснимой радости; в эти минуты я понял впервые всем существом: инспирация — на горах; и карма ее нисхождение.
Что — то переместилось в сознанье; и — думалось: в Христиании был показан момент Сошествия Духа — Крест Голгофы, как Крест Крестов; здесь понимаю из сущности Креста высвобождающую высоту Сошествия Святого Духа.
Горы пели, как Бах.
Вдруг отворилась дверь; и к нам вошла М. Я. (от доктора); села против и стала улыбаться; окружающие косились на нас; М. Я. мне сказала: "Вспоминаешь здесь Ибсена: помните Бранда? Но Бранд — неправ. В горах — солнечность. Бранд — не понял: он — "Деус Каритатис"". Было нечто в улыбке, обращенной ко мне, что понял: нечего мне бояться письма; ОНО — ПРИНЯТО.
Тут мы влетели в туннель; а когда выскочили, бездна света нас ослепила; поезд несся над страшной бездной, внутри которой кипела пена; а снежные пики, точно маги, став на колени, обстав долинку, казались крошками. М. Я. встала; молча улыбаясь, пошла к доктору.
Пробежал кондуктор, оповестив: "Высшая точка пути!"
Тут же — станция.
Я — выскочил. Под ногами хрустит лед; синее озерцо — рядом, покрытое пленками льда (у берега); тут же много сброшенных оленьих рогов; в нас бьет синий озон; бездна ж неба синяя до черноты; что — то от головокружения охватило, когда я приподнял Ror оленя к белым зубьям льдов, торчавших в синь: этот рог сопровождал меня всюду 3 года; остался он в Дорнахе.
Приехав же в Берген, узнали: в эти именно миги Рудольф Штейнер облюбовал зелено — лазурный камень для куполов "Гетеанума"; я помню зону, где он торчит; я помню, как мох его покрывает пурпуром.
Уже мы слетели к Бергену; каменные исполины стали расти из — под ног, а снежные пики за них присели; что — то теснило грудь: хотелось петь, хотелось выговаривать вслух что — то.
Я выскочил из вагона и стоял на площадке, вперясь в кряжи, исщербленные резцом Микель — Анджело; сбоку тряслось стеклянное окно двери; и перед ним тряслось окно — двери соседнего вагона; между — тряслись переборки "ГАРМОНИКА-ЦУГ". Вдруг я себя поймал на том, что из меня выговаривается нечто, подобное "ЭС ЭРФЮЛЛЕН ЗЙХ ДИ ЦАИТЕН"[417], но — голосом доктора; и тут же взгляд упал на окошко двери соседнего вагона, трясшееся между переборками; в середине его, только что пустого, как в раме, прильнув к стеклу, вырисовывалась голова доктора с таким лицом, которого я именно боялся увидеть все эти дни, чтобы не ослепнуть от яркости: с глазами, выстреливающими ИНТУИЦИЕЙ перед собой; но перед ним торчала моя голова; и взгляд его пронзил меня.
В миг, когда глаза наши встретились, не изменилось его лицо, точно он и не видел меня, но глаза ринулись так, как ринулись бы две звезды, падающие на землю; и я бросился с поля его зрения к боковому окну, — так, как ринулся бы с пути болида — в сторону, чтобы, когда доктор пересечет мою площадку, мне его не видеть.
Дверь же не отворилась.
И я опять выглянул: в раме дверного окна никого не было; перетрясывались подножки; тряслась "гармоника".
Так и осталось вопросом: кого я видел? И — в теле ли, вне тела ли?
Я увидел "ЛИК" взгляда, а не лицо доктора; и на этом лике было написано: "НЕ ИХ, А — И. Х.".
Это и была сама тема, о которой я невнятно пытаюсь сказать: — "Рудольф Штейнер в теме Христос"…
Засумеречело от теней вытянувшихся гигантов; и линия золотых и красных осенних лесов толпами деревьев поднималась в горы, а мы — слетали.
Берген!..
Берген остался "сном" в сне нашей жизни, или "пробудом" из будничной трезвости. О том, что "снилось" или "бодрствовалось", лучше буду молчать, пока зрелость не подскажет мне внятных слов; а не подскажет, — скажу: в одном из будущих воплощений.
Замечу лишь, что все, что ни воспринималось в Бергене, — воспринималось в теме: "Рудольф Штейнер и Христос".
Все путешествие "Берген — Копенгаген" именно в силу моей смятенности остается странным выявлением полной беспомощности на физическом плане; и кабы не доброе внимание и участие К. П. [К. П. Христофоровой], мы бы, может быть, так и застряли где — нибудь: она нас даже водворила в Берлин, приютив у себя в пансионе, где мы и обосновались.
Новый встрех — лекция в Копенгагене; тут прозвучало грозно: через 50 лет культура Европы — груды развалин до возможности исчезновения книг; пора подумать заранее о книгохранилищах; пора собирать в надежные места необходимые для сохранения книги; цивилизация разовьет свои лопухи; и в их дичи исчезнут — традиции культуры, истории, историческое посвящение; что не примет импульса "Пятого Евангелия", — зарастет; а движение в нас импульса навстречу идущего к нам Христа явит его воочию в эфирном облике; "СКОТОПОДОБИЕ" и "БОГОПОДОБИЕ" — два типа завтрашнего человечества.
Человечества же в нашем среднем смысле — не будет.
Так он говорил; и сила его слов была такова, что — "падали".
Для меня лекция особенно значительна; после нее, когда я уже спешил одеваться, ко мне по лестнице (лекция читалась во втором этаже) спустилась М. Я.; и взяв за руку, сказала мне: доктор "письмо" принял, но он не ответит словами, потому что на такие письма не отвечают словами; и еще она сказала: в будущем, может быть, и я сумею НЕЧТО сказать. Никогда я ее не видел такой; но она предупреждала: "Не заболейте".
Я… все же… заболел.
Возвращаясь домой по темному Копенгагену, я забыл, где мы остановились (А. А.Т. была больна и сидела дома): ни улицы, ни номера дома, ни названия гостиницы я не знал, плутая по темным кварталам; лишь случайно наткнулся на "ДОМ".
Я понял, что я… "бездомный" и что "близкие" мне "еще" и [или] "уже" не близкие: с этой точки жизни, в ниспаде "Берлин — Дорнах-Москва", действовала карма слов: "Я — меч и разделение".
Уходила "близость" с одним [одними]; и "зрела" с другим [другими].
Это было [около] 14 октября; через 12 дней мне минуло 33 ГОДА; в этот день я думал о том, что год 33-летия есть год ответственный; — таким он и оказался.
Невольно сплетается мне тема "Христос" в Рудольфе Штейнере с одной из точек личной биографии; и — думаю, что не случайно: "Христос" — страж Большого Порога, а "ИИСУС" — "мейстер" кармы; и реальное раскрытие "глаз" и "ушей" на эту тему не может не менять кармы личностей, подготовляя… "ПОРОГ".
Доктор так говорил о "Христе", что "глаза" и "уши" раскрывались; и то, что входило в них, действовало, как закваска, меняя карму. Он говорил, а карма — менялась.
ТАК он говорил!
И — кто ТАК говорил?
Еще — штрих.
Однажды он сказал, но где, когда — не помню: истины, взятые им в еще [еще в] робком звуке, — придет время (и не так оно далеко) — будут раскрыты; ведь то, что он дает, — не есть "КИВОТ ЗАВЕТА", а весла… к отплытию: весла — нам в руки.
Плыть будем — мы.
Но к этим словам, как комментарий, нечто прибавлялось "старшими": со слов доктора к ним.
В скором времени заговорит в мире одно высокое воплощение начальника Иессейского братства, побитого камнями незадолго до Иисуса; именно: Иисус Бен — Пандиры; того, кого теософы смешивают с Иисусом из Назареи.
Признак, по которому воплощение может быть узнано: раскрытие смысла второго пришествия.
Он — то и поведет "исходящих" — дальше.
Но ведь и мы должны уметь его расслышать: для этого мы должны взять в свои руки "Пятое Евангелие", чтобы оно не лежало в "гробе" под формою переплета из "ПИИТИК", "РЕТОРИК" и "ГИЕРАТИК", которыми мы отпихиваем тему.
Как брать? Как говорить?
А хотя бы только "гносеологически".
Удивительно, что за 15 лет не увидали: тезисы "Пятого Евангелия", действуя на сердца, одновременно выточены [выточены с] "железною логикой", — учение о фантоме впечатано ныне: во все научные теории с одной стороны; во все антропософские тезисы доктора; и — связано с его истинно христианским взятием идеи кармы.
Надо только ПОНЯТЬ.
Такова — логика.
И это же учение о фантоме — единственно возможное объяснение эмпирики переживаний, высвобождаемого из рассудочной души самосознания, которое в своей автономии — не душа, а дух "САМ".
Надо только ПЕРЕЖИТЬ.
Такова — Эмпирика.
Подлинное, глубинное пересечение Штейнера "мыслителя" и Штейнера "учителя" — в Штейнере — христианине.
Кучино, 29 года, 4 января [(12 дней)].