Глава 9

— Вы уверены, что сумеете? — не без озабоченности спрашивал Темпл Хейнс, поддерживая на грубых сходнях Краббе, стонавшего, жалевшего себя Краббе, Краббе с забинтованной ногой, смахивавшего на дядюшку-подагрика; Краббе, багаж которого стал тяжелее на один башмак, державшего в руке трость, пожертвованную запасливым, хорошо экипированным американцем.

— Должен, — сквозь зубы выдавил Краббе. — Больше не могу оставаться с этим хамским ублюдком.

Хейнс причмокнул над крепкими выражениями, однако сказал:

— Он преувеличивает. Не вижу никакой связи между вашим смехом при бабочках и укусом скорпиона, хотя, может быть, я стал слишком рациональным в связи с конкретным направлением своих исследований.

Была середина утра, страшная жара, широкая река неба над головой, тростник и сверкающая река под ногами, зеленые челюсти джунглей, распахнутые с обеих сторон; моторная лодка ждала. Краббе сквозь боль заметил знакомого мужчину, сидевшего в одиночестве и в молчании на носу: Вайтилингам из ветеринарного департамента. Лодочники и пассажиры — китаец, помощник управляющего, и тамил, медбрат из больницы, которого Краббе встречал раньше, двое малайцев неопределенных занятий — помогли ему забраться в лодку, но Вайтилингам не шевельнулся, кажется, даже не видел его.

Темпл Хейнс глянул вниз на горячую, качавшуюся, пропахшую нефтью моторку, на плясавшую реку в безупречной рубахе.

— Поосторожнее, — предупредил он. — Не перегружайтесь. Надеюсь увидеть вас где-нибудь через педелю.

— Вы тогда уже в столицу уедете.

— Верно. Еще столько дел.

— Да. — Краббе поморщился, прикрыл глаза, слезившиеся в полном солнечном свете, снова открыл на сверкавшую реку, на махавшего Хейнса, лодка затарахтела, нырнула, приготовилась тронуться.

Никто ни с кем не заговаривал. Приветствие Краббе Вайтилингаму встретило взгляд, более чем узнавший, — не дружеский, не враждебный, скорей пристальный, отвлеченно заинтересованный взгляд, как бы видевший в Краббе не просто мужчину, устроившего несколько дней назад вечеринку, не просто начальника из Министерства образования, постепенно перекладывавшего свою ношу на одного из новых начальников. Тем временем ноги, мотор, небо, река тряслись на пути к хулу. «Хулу, — думал Краббе, стараясь за что-нибудь ухватиться, чтобы отвлечься мыслями от ноги. — „Хулу“ — голова, верхушка. Головка моей трости. Верховье реки. „Пеньхулу“ — городской голова, религиозный глава. „Хулу“ — собственно, отчаянный крик какой-нибудь птицы в верховьях реки, улюлюкнувшии рот, в конце концов утонувший. Хулу».

Река была широкая, серебряная, солнце весело на ней плясало. Но джунгли по левому и по правому борту источали силу сильней солнечной, пахли так же сильно, как горячее дерево лодки или разогретая солнцем река. В конечном счете именно богам джунглей малайцы сохранят наибольшую верность. Солнце ислама, хитро замаскированное под лунный серп, предназначено лишь для расчищенных участков, означающих города с рефрижераторами и мечетями, где крик муэдзина сливается с музыкой в барах. Города начинают теперь упиваться суетными мечтами о полученной независимости — яркая свежая краска для приезжающих, новый стадион и роскошный отель. Один арабский философ-теолог сказал, что ислам в городах загнивает. Лишь когда гибель ислама приведет к гибели городов, когда вновь воцарится пустыня с непрочными племенами в палатках, только тогда возникнет возможность для обновления веры. Но здесь нет ни пустыни, ни власти солнца и оазиса. Кроме джунглей, здесь не во что верить. Это дом, это реальность. Краббе с каким-то страхом, смешанным с умиротвореньем, глядел на бесконечную перспективу взлетавших ввысь стволов, лиан, ярких цветов. Пассажиры лодки мчались к хулу, к верховью, к истокам всего, где нет притворства и обмана.

Приспособились к временно постоянной речной жизни, сложилось непрочное общество. Китаец, помощник управляющего, с широкой, неискренне зубастой улыбкой заговорил с Краббе, осведомился:

— Не посчастливилось упасть в пьяном виде, мистер Краббе? — Вопрос оскорбительным не был, вполне китайский, циничный. Тамил, медбрат из больницы, захлебываясь, затараторил, демонстрируя, как товар, зубы:

— Муссонные дренажные канавы очень коварные. Можно ногу сломать, когда не можешь идти по прямой. — Оба улыбались и улыбались в ожидании подтверждения.

— Меня скорпион укусил, — объявил Краббе, — абсолютно трезвого. — Раздался вежливый смех шестидесяти четырех зубов. — Теперь я Косолапый Тиран. — Зубы сочувственно скрылись. — Но не убивал собственного отца и не женился на своей матери [27].

— Женился на своей матери, — засмеялся китаец. — Очень хорошо.

— Женился на моей матери, — вдруг сказал Вайтилингам. Эти первые свои за время поездки слова он выговорил без запинки на согласных. Вновь заставил всех замолчать и добавил для равновесия: — Убил моего отца.

— Японцы убили моего отца, — улыбнулся китаец. — Облили бензином, а потом бросили зажженную спичку. — Он сдержанно посмеялся. — Меня заставили смотреть. Не очень хорошие люди.

— История, — сказал Краббе, наугад заглушая словами боль. — Лучше всего все это записать в книги и позабыть. Книга — нечто вроде унитаза. Мы должны смыть прошлое, или не сможем жить в настоящем. Надо поразить прошлое, уничтожить. — Но при этом, утратив контроль над собой из-за боли в ноге, он вернулся в собственное прошлое и произносил слова на северный лад, как в детстве.

— Извините, — сказал тамил-медбрат. — Вы это про каких паразитов? Всех паразитов, конечно, надо уничтожить. Я не вполне понял смысл вашего утверждения.

— Это просто к слову, — сказал Краббе. — Никакого смысла.

Цвет сменился теперь на малайский, на мягкий малайский коричневый, так как заговорил один из малайцев неопределенных занятий, сидевший на скамейке возле планшира, держась за борт лодки вытянутыми коричневыми руками.

— Аллах, — сказал он, — все располагает. Чайная чашка, которую я разбил в детстве, и проигрыш моего отца в лотерею, когда не сошелся всего один номер. Было это через два года после того, как я разбил чайную чашку. Я обвинил младшего брата в разбитой чашке, и вышло справедливо, так как через четыре года, — через два после проигрыша отца в лотерею, — он сам разбил чайную чашку. Тогда у нас было много чайных чашек, а мать моя никогда особенно не умела считать. Поэтому он избежал наказания, в своем роде справедливо, так как был уже несправедливо наказан. — И малаец продемонстрировал малайские зубы, золотые кусочки, блеснувшие на речном солнце; зубы не такие хорошие, как у других.

— Но лотерейный билет, — сказал тамил по-малайски. — Я не совсем понял смысл.

— Аллах все располагает, — повторил малаец, торжественно спрятав зубы. — Будь моему отцу суждено выиграть, он бы выиграл. Нечего было ему рассуждать насчет несправедливости. — Он улыбнулся вокруг, а потом закрыл рот до конца путешествия, дав своим спутникам в лодке много пищи для размышлений. Разбитая чайная чашка звякала у них в умах, номер, на который ошибся отец малайца, глухо вспыхивал и гас. Река тем временем несколько сузилась, зеленые тела, руки и ноги джунглей-двойняшек сближались.

— Но, несмотря на неудачную попытку вашего отца разбогатеть, — заметил китаец, помощник управляющего, — чайных чашек у вас все равно было больше, чем вы могли сосчитать.

Малаец кивнул с улыбкой, ничего не сказав. Впереди по правому борту джунгли начинали редеть, превращаться в поросль, потом пошел регулярный лес каучуковых деревьев. Краббе вспомнил английского политика с мистическим уклоном, который, пробыв два дня в Малайе, написал в воскресной газете, что джунгли симметричны и аккуратны, как подстриженный по британским правилам сад. Он думал о многих других визитерах в пляжных костюмах, которые в розовом тумане гостеприимного виски считали малайцев китайцами, мечети — англиканскими церквами, плантации — джунглями, чистые тарелки с аккуратными канапе — приятным и безопасным заказом. Но в хулу, то есть в верховье реки, две половинки джунглей сливались воедино, там ошибиться уже невозможно. Джунгли произносили «ОМ», подобно малайскому мастеру театра теней, — единый и неделимый конечный нуомен.

Лодка подошла к причалу поместья Рамбутан, где высадились китаец и тамил, улыбаясь, помахав руками. За роскошной лужайкой величественно сверкала стеклом группа бунгало, за ними опять каучук и шеренги кули. Лодка направилась на середину реки с Краббе, с молчавшим Вайтилингамом, с малайцем, молчавшим за сигаретами, с болтавшими лодочниками. Следующая остановка — поместье Дарьян.

Через милю по продолжавшей сужаться реке Краббе отпраздновал некоторое облегчение боли, сказав несколько вежливых слов Вайтилингаму, полюбопытствовав, зачем он едет на плантацию в верховьях реки. Вайтилингам выдавил из пульсирующей гортани одно слово:

— Животные.

— Скот осматривать? — Вайтилингам не кивнул. — А я, — сказал Краббе, — еду повидаться с семьей тамильского учителя, которого убили. Может, вы его знали. Он руководил школой в поместье.

Вайтилингам оглянулся на Краббе и кивнул, что, кажется, знал. Вымолвил имя:

— Югам. — Добавил: — Нехороший человек. Пьяница.

— Больше он никогда пить не будет.

Больше Вайтилингам ничего не сказал. Вскоре прибыли к последнему на реке аванпосту индустрии и цивилизации. Лужайки здесь были еще шире, чем в поместье Рамбутан, садовники-тамилы трудились со шлангами над цветочными клумбами. Дом плантатора представлял собой не простое бунгало. Он стоял на высоких столбах, прикрыв в тени под брюхом бронированный автомобиль для объезда многочисленных квадратных миль каучука, взлетал ввысь на два этажа к саду на крыше с полосатыми тентами. Здесь, в отчаянии, одинокий управляющий пил любое утешение, которое могла доставить лодка и охладить частная электростанция. Ведь мало кто рисковал теперь на воскресное путешествие ради грандиозных завтраков с кэрри, вечеринок с джином и танцами, купания под луной в бассейне с ежедневно менявшейся водой, окруженном баньянами и дождевыми деревьями, бугенвиллеей и гибискусом, перед горделивым особняком. Не жизнь, а пытка, — загнанные отверженному под ногти иглы, — неадекватно смягчаемая гулом его холодильников, рокотом множества вентиляторов, громким преданным звуком проигрывателя. Он много пил до обеда, обед с массой блюд подавали в ранние утренние часы, рыба и баранина пересушивались, уставший повар забывал про кофе. Кумбс, думал Краббе, бедный Кумбс, несмотря на тысячи в банке, на удобство бархатных кресел и сигары в редкие приезды в лондонский офис.

Малайцы с улыбками помогли Краббе сойти на берег, оставили его с тростью и сумкой, засеменив прочь, помахав руками, к своим шеренгам. Вайтилингам стоял в нерешительности, помахивал правой рукой с черным чемоданчиком с лекарствами и инструментами, нервно улыбался и вымолвил, наконец:

— Скот. У скота рак.

— Лучше с Кумбсом пойдите сперва повидайтесь, — посоветовал Краббе, — выпейте, или еще чего-нибудь.

Вайтилингам помотал головой.

— Мой долг, — сказал он, не запнувшись. И пошел в сторону домов работников, к замкнутому мирку деревенской лавки, коров и кур, школы и пункта первой помощи. Оставшись один, Краббе страдальчески двинулся к дому, длинным путем со стороны реки, слыша заключительную пульсацию лодки, потом ее привязали до обратного вечернего пути, раздался щелчок заглушённого мотора.

Когда Краббе подходил к лестнице, в дверях появился мужчина.

— Привет, привет, привет, — в энергичном приветствии закричал он и спортивно побежал вниз по ступеням.

Краббе он был незнаком, и поэтому Краббе сказал:

— Я ищу мистера Кумбса.

— Всего на день опоздали, старина, — сообщил мужчина. — Слушайте, да вы в плохом состоянии, а? Позвольте предложить руку помощи. — Это был крупный плотный мужчина лет тридцати пяти, мускулы былых активных времен теперь мирно осели, смахивая на жирок. Довольно симпатичный. Прилизанные темные волосы, усы, сливочный патрицианский голос, красивые толстые колени с ямочками между синими шортами и футбольными гетрами. В клетчатой хлопковой рубашке мягко колышется распущенный живот и мясистая грудь. — Вы тот самый, из Министерства образования, — догадался он, с силой таща Краббе по лестнице. Рассмеялся громким смехом плотно обедающих людей. — Тут про вас телеграмма. Кумбс мне ее оставил. Что-то насчет убийства того типа. Только не понимаю, что вы можете сделать.

— Дело вполне обычное, — сказал Краббе, когда дошли до верхней ступеньки и остановились у широких открытых дверей среди растений в кадках. — Соболезнования вдове, выяснение, что в действительности произошло, для отчетов; заверение, что она получит положенную вдове и сиротам пенсию. — Он стоял, задыхаясь, в ожидании приглашенья войти.

— Вот та самая телеграмма, — объявил мужчина, схватив телеграмму со столика в вестибюле. Вестибюль был просторный, величественный, с панелями из импортного дуба, с головами африканских животных на стенах, с цветами, с гарнитурами мебели из ротанга. — Сказано: «Сожалею убийстве. Посылаю своего помощника сам должен остаться офисе». И подписано: такой-то бен такой-то. Никогда не умел читать малайские имена. Мой язык — тамильский. — И опять от души рассмеялся. — Звучит так, будто это убийство он сам совершил. Ну, заходите, мистер помощник. Слишком уж для того типа шикарно называть вас помощником. Всыпьте ему чертей, когда вернетесь.

— Знаете, в каком-то смысле это правда, — сказал Краббе. Они медленно, Краббе — хромая, вошли в обширную гостиную. — Я и есть помощник. Помогаю тому типу занять мое место. — Гостиная представляла собой приблизительно акр полированного дощатого пола с полными комплектами предметов для сидения или праздного времяпрепровождения — столик, диван, кресла, — стоявшими с интервалами вдоль стен, у окоп, выходивших вниз на реку, на джунгли за ней, в пространстве полной эха комнаты. Подобное изобилие было чудовищным и трагичным, как детский язычок, высунутый великому зеленому гиганту. На стенах виднелись не выгоревшие на солнце прямоугольные пятна, где висели и снова повиснут картины. На полу стояли полураспакованные сокровища нового мужчины — граммофонные пластинки, книги, бумаги, фотографии клубов регби. Посередине радиоприемник с проигрывателем, глас, вопиющий в пустыне стоявшей сейчас тишины, впрочем, уже включенный в высоко расположенную электрическую розетку.

— Где, — спросил Краббе, — Кумбс?

— Его перевели. Это место ему явно на нервы подействовало. — Мужчина изобразил шатание и подмигнул. — Перебрался на одно место в Джохор. Фактически с понижением. А для меня повышение. — И с удовольствием оглядел просторное ничейное помещение. — Я был в Негри-Дуабелас. Руководил обществом Юнион Джек в Тимбанге. И музыкальным клубом. Там не было так одиноко, как тут. Но я против одиночества не возражаю. Читаю много стихов. Меня зовут Джордж Кастард. Кажется, вашего имени не припомню.

Краббе чуть подумал, потом сказал:

— Виктор. — Если этот мужчина читает стихи, вполне возможно, читал и Фенеллу. В конце концов, он раньше нее носил фамилию Краббе, зачем же она ее узурпирует, самовольно делает всем известной? — Виктор, — сказал он.

— Стало быть, мистер Виктор, — заключил Кастард, — помощник как-его-там бен как-то-его-там. Садитесь, Виктор, не перетруждайте ногу. В футбол босиком играли, или что? Я никогда футбол не любил. Принесу пива из холодильника. — Он пошел, быстро преодолев примерно полмили до кухни, прокричал тамильское имя, отдал тамильские распоряжения. Прошел полмили обратно и объяснил: — Попросил Тамби приносить по большой бутылке каждые двадцать минут. Годится? Избавит от труда ходить на кухню, кричать. Чертовски большой дом. — Сел, водрузил одну большую коленку на другую и добродушно взглянул на Краббе. — Музыка, — сказал он. — Любите музыку? — Краббе сказал, что любит. Пришел бой-тамил с пивом. — Смотрите, — с гордостью пригласил Кастард. — Парень все делать умеет. — Отдал тамилу приказы, и бой, гибкий, черный, с лукавым видом, схватил первую попавшуюся стопку толстых мутных пластинок (старого типа, на семьдесят восемь оборотов в минуту) и понес к радиоприемнику с проигрывателем. Поставил всю стопку на опорный диск, умело включил аппарат: первая пластинка легла на шпиндель под иглу, и сквозь громкий скрежет стала возникать начальная тема Девятой симфонии Бетховена. — Мне вот так наугад нравится, — сказал Кастард. — Никогда не знаешь, что услышишь. Потом, может, немножко Шуберта, Брамса или гебридские народные песни. Вкусы у меня католические. Католические с маленькой «к», конечно. Семья моя всегда принадлежала к англиканской церкви. В XVIII веке был архиепископ Джордж Кастард. Слыхали, наверно.

Краббе уселся как можно удобнее со своим пивом.

«Вот, опять, — думал он. — Выпивка и реминисценции. Правильно говорят, что мы тут чересчур много пьем. И слишком много над собой хнычем. „Слыхали когда-нибудь, как я сюда попал? Правда, история весьма интересная. Еще выпейте, а я вам расскажу“. Все жалеем себя за то, что не слишком большие начальники, не художники, не счастливо женатые мужчины в умеренном цивилизованном климате». Краббе отметил, что боль в ноге проходит, а за ней следует онемение, будто ноги тут на самом деле не было.

— Над фамилией кое-кто потешается, — продолжал Кастард. — Невежды. А в школе я не очень страдал, потому что почти все ребята слыхали про последний бой Кастера [28]. Хотя не думаю, будто он имел хоть какое-то отношение к нашей семье. По-моему, две эти фамилии разного происхождения. Знаете, «кастард» значит «яблоко» [29].

Через миг после начала первой бетховенской темы пластинка автоматически сменилась отрывком из музыки Парри к коронации короля Георга VI «Я был рад, когда меня призвали». Кастард удовлетворенно заметил:

— Просто никогда не знаешь, что услышишь. — Краббе обрадовался этим его словам, смене темы, так как, расслабившись, чуть не сказал, что и его собственная фамилия означает сорт яблок [30]. — Берите сигарету, Виктор, — предложил Кастард. На столе было полно полупустых жестянок из-под «Кэпстена», и Краббе угостился. Снова потеряв контроль над собой, согретый звучанием своего имени, автоматически поблагодарил:

— Спасибо, Джордж. — И вспыхнул.

— Забавно, — заметил Кастард. — Вы к людям привыкли по имени обращаться. Мне никогда и в голову бы не пришло. Всегда было трудно назвать человека по имени, кроме своих братьев, конечно. Наверно, все дело в школьном воспитании. — Он подозрительно взглянул на Краббе. — Вы в какой школе учились, если разрешите спросить?

— Вы ее не знаете, — ответил Краббе. — Довольно неизвестная грамматическая школа на севере Англии.

— Университет кончали?

— О да. — И назвал свой университет из красного кирпича.

— А я Оксфорд, — сообщил Кастард. — Был первым по гуманитарным наукам. Не подумали бы, на меня глядя, да? Может, вам интересно, как я вообще сюда попал. Правда, история весьма интересная. Слушайте, — энергично добавил он, — двадцать минут почти прошли, а вы пиво еще не прикончили. Этот самый мой бой — ходячие часы. — И прищурился на свои часы. — Еще минута. Время. — И точно, неслышно возник тамил с другой большой бутылкой. Триумфально закончился гимн Парри. Глухо упала другая пластинка, и сладко поплыли наполовину погребенные под посторонним шумом звуки квинтета «Форель» Шуберта. — Надо бы нам ставки сделать, — предложил Кастард. — Ставлю пять долларов, что дальше будет еще Бетховен.

— Я не могу спорить, — отказался Краббе. — Просто не знаю, какие у вас есть пластинки.

— Я и сам не знаю, — весело признался Кастард. — Это-то и забавно. Кое-какие пластинки вон там на полу годами не видел. Когда упаковывались, уезжая из Негри-Дуабелас, бой нашел целые пачки под лестницей, где я держал рождественские украшения. Когда хотите съесть ленч?

— В любое удобное для вас время, — ответил Краббе.

— Так я и думал. У меня ленч обычно около четырех. Обед в любое время после полуночи. Кроме тех случаев, когда у меня дамы в гостях. Можете к обеду остаться.

— Я, собственно, должен пойти повидаться с той женщиной, — сказал Краббе. — А потом вернусь.

— Чепуха, — горячо возразил Кастард. — Вы так удачно ко мне заскочили. Расскажете о положении дел в штате, какие тут важные люди, что собой представляет местный холодильник. А я вам свою историю расскажу, весьма интересную, правда.

— Но я фактически приехал повидаться с той женщиной, — твердил Краббе.

— Вы ведь по-тамильски не говорите, правда? Нет. Ну а я говорю. Могу все из нее вытянуть и прислать в официальном письме. Вдобавок, по-моему, вы далеко не уйдете на этой своей ноге.

— Она уже не болит. Просто чуть онемела.

— А. Ну, выйдя из Оксфорда, я долго думал, чем заняться. В семье, конечно, есть деньги, так что особенной необходимости не было. Да, знаю, что вы подумали. Хотите спросить, почему сразу в армию не пошел. Да ведь, знаете, я пошел в первый год учебы в Оксфорде, а степень после войны получил. Вы, случайно, не служили?

— В армии.

— В каком чине? — Краббе ответил. — А я, — сказал Кастард, — не так плохо выслужился с учетом всего. В двадцать один капитан, не совсем плохо, правда? Нет, я не был таким уж героем, хотя благосклонно упоминался в сводках. Так или иначе, после войны вернулся в Оксфорд и в целом довольно-таки преуспел. Первый в гуманитарках и среди синих раггеров [31]. Я так понял, вы в футбол играете?

— Нет.

— Ах, — просиял Кастард при смене пластинки. — Что я вам говорил? Бетховен. «Хаммер-клавир». Я знал одну девушку, великолепно его исполнявшую. Как посмотришь, хрупкая маленькая девчонка, по что за сила в кистях. — Лицо его помрачнело. — Бедная, бедная девочка. Бедная, бедная, бедная крошка. Но я еще дойду до нее в свое время. Она в истории присутствует.

— Не надо, если это вас огорчает, — предложил Краббе.

— Ох, такова жизнь. У всех у нас бывало такое. Приходится переживать, иначе жизнь прекратилась бы. Но она много значила, дьявольски много. Может, лучше действительно про нее не рассказывать. Я имею в виду, незнакомцу. Я обычно держу это все при себе. На самом деле, никому не могу рассказать.

Просто не могу, и все. Моя мать всегда была пуританкой. Не поймите превратно, я ее обожаю, но она никогда не могла понять каких-то вещей. — Он вздохнул. — Адюльтера. — И снова вздохнул. — Сильное слово. Хотя никогда не казалось, будто мы делаем что-то дурное. Не пойму, почему я вам это рассказываю. Впрочем, похоже, брак ее был сплошной ошибкой. Мужа надо винить, не нас.

— В целом, — быстро начал смутившийся Краббе, — положение в штате не слишком плохое. Султан прогрессивный, кое с какими прогрессивными взглядами. Конечно, теперь осталось не так много британцев, британский советник уехал. Но если вы член клуба, найдете кучу азиатов, с которыми можно выпить, даже нечто вроде Раггер-клуба.

— Что вы хотите сказать — «нечто вроде»?

— Выяснилось, что трудно найти партнеров. Люди просто встречаются, пиво пьют, песни поют. Однако, что касается регби, почти все получили образование в Англии.

— Азиаты, говорите? — переспросил Кастард с мрачным видом. — Нет, — решил он. — Это, собственно, не в моем вкусе. Наверно, азиаты хороши на своем месте, только они, по-моему, не должны заниматься такими вещами. Эта игра английская, в конце концов. Вы имеете в виду, они поют: «Будь я девушкой замужней, только я незамужняя, сэр, слава богу»? Богохульство какое-то. Ох, знаю, наверно, вы меня считаете дураком консерватором, и прочая дребедень, да так уж меня воспитали, ничего не поделаешь. — Пластинка сменилась. Клара Батт теперь пела «Землю надежды и славы». Пела сквозь густой скрежет царапин. Кастард начал легонько размахивать в такт пивной кружкой. Потом взглянул на часы. — Я бы сказал, — сказал он, — что вы отстаете. Тамби будет тут через… — тщательно высчитал, — …ровно через двадцать секунд. — И точно, Тамби появился в тот самый момент. — Чуть-чуть рановато, — оговорился Кастард. — Все равно, ошибся в нужную сторону. Лично я всегда пунктуален. Семейная традиция. Старик вечно душу из меня выколачивал, если я когда-нибудь хоть на-сколько-нибудь опаздывал. Он был прав. Теперь я понимаю. Всегда требую пунктуальности от подчиненных. И нечего им говорить, будто у них нет часов, часы остановились или еще что-нибудь. Главное — воля. — Было налито пиво Кастарду и гостю. Мягко шлепая ногами по паркету, бой Тамби вернулся к себе на кухню. Воцарилось молчанье, во время которого кавалерственной даме Кларе Батт удалось прогудеть кульминацию в сопровождении медных двум, как водится, одиноким, унылым, растроганным, повесившим головы изгнанникам. Эдвардианская экспансивная молитва подошла к концу. — Я, наверно, на самом деле немножечко старомодный, — признал Кастард. — Но вполне реалист, чтобы знать — это время прошло. Говорят, Империя рухнула. Ну, кто-то ж из нас должен продолжать традиции. В этом смысл консерватизма, как я понимаю. Кто-то должен хранить.

— Вы не строитель Империи, — сказал Краббе. — Вы плантатор. Коммерсант. — Заиграла новая пластинка, танец чистой изящной пастушки Эдварда Джермена. Кастард взглянул на Краббе, брови распушились, как пчелы, губы недовольно надуты.

— Вот тут вы ошибаетесь, — сказал он. — Думаете, для меня деньги что-нибудь значат? Я вступил в игру, чтобы сохранить живым нечто очень-очень прекрасное. Феодальную традицию, просвещенный патриархальный принцип. Это вы все испортили — дали им образование, чтоб они против нас взбунтовались. Не будут они счастливы, ни один. Теперь только в поместьях можно хранить старые идеалы. Я этому народу отец. Пусть приходит ко мне со своими заботами, позволяет радоваться его радостями. Разве это не хорошо, не прекрасно? Они все — мои дети. Я их поправлю, взлелею, наставлю на путь. Конечно, можно сказать, для меня это не просто вопрос идеологии. Наверно, я в самом деле патриархального типа. — И правда, он был крупным, смуглым, миловидным; на большие колени удобно было бы карабкаться ребятишкам, лепечущим «папа».

— И все-таки вы не женаты, — сказал Краббе. — Своих детей нет.

— А вы?

— О, женат. Впрочем, детей тоже пет. Но я долго был школьным учителем. Это удовлетворило мои отцовские инстинкты и в конце концов полностью меня от них излечило. — Снова вошел бой-тамил с подносом. — В ваших человеческих часах что-то испортилось, — заметил Краббе.

Кастард с бесконечной самоуверенностью улыбнулся.

— Потрясающий парень. Сосчитал пластинки. Теперь пришел менять. — И действительно, бой заботливо снял с диска отыгранные пластинки и наугад поднял новую стопку пыльных двенадцатидюймовых. А Краббе теперь почему-то почувствовал странное беспокойство в желудке.

— Хорошо, — сказал Кастард, заново устроившись, слушая мальчишеское сопрано тридцатых годов, которое распевало «О, крылья голубки». Беспокойство у Краббе прошло: просто не завтракал, решил он, слыша под ложечкой успокаивающее урчание. Кастард потребовал тишины для сливочного Мендельсона. А потом, когда грянул марш из «Аиды», — кричащие горны воскресной школы, запах апельсиновых корок, — замолотил в воздухе кулаками, энергично лялякая избитый мотив. — Давайте, — пригласил он, на миг остановившись, — подхватывайте. Вещь потрясающая. — Краббе улыбнулся уголками губ и нашел извинение в своей пивной кружке. — Молодец, — одобрил Кастард. — Отлично рассчитали время. — Ибо снова явился тамил с пивом. А потом пластинка сменилась, фортепьяно высоко забрякало тему, похожую на Пуленка. Краббе слушал рассеянно, потом слушал с каким-то глупым испуганным недоверием.

— Нет, — сказал он. — Нет. Все это пропало. Пропало в Негри. — Фортепьяно гротескным арпеджио скользнуло в нижний регистр: комическое фугато, партия левой руки время от времени прыгала вверх, издавая пронзительно дисгармоничную высокую трель. Краббе увидел руку, которая это делала, изогнутую голую руку. И вскочил на ноги. Ужаленная нога, теперь совсем лишенная нервов, подломилась под ним, и он ухватился за стол.

— Где ты это взял? — задохнулся он. — Кто тебе это дал? Вор проклятый, ты это украл.

Бой-тамил стоял, смотрел в ошеломлении, словно пес, готовый к порке за неизвестное преступление.

— Утунду повай! — крикнул Кастард, тоже поднявшись. — Где это было? Почему ты мне не сказал?

Бой съежился.

— Ни эннай ван-сишшуп-поддай! — завопил Кастард.

— Что происходит? — кричал Краббе. — Где вы это взяли? Кто вам это дал?

Кастард замахнулся. Бой, ничего не понимая в этом гневе, в этом возбуждении, поплелся прочь, как обезьяна. Двое англичан смотрели друг на друга, тяжело дыша.

— Есть только одна, — сказал Краббе. — Она только одну записала. Сказала, что пластинка пропала. — Музыка звякала, короткая веселая сатира на Скарлатти или на Галуппи. — Вы украли ее, украли у нее!

Кастард пристально смотрел на Краббе, его пухлое английское лицо превратилось в маску ненависти.

— Значит, это ты, — сказал он. — Тот самый. Проклятый убийца.

— Что ты об этом знаешь? Какое тебе до этого дело?

— Свою чертову шкуру спасал, да? Дал ей утонуть. Я все знаю, всю гнусную историю. Хотел от нее избавиться, да? Почему не сказал, как мужчина? Она была мне нужна. Она была мне нужна, слышишь?

— Нет, — сказал Краббе. — Нет, нет, нет. Это неправда. Не может быть правдой. Она должна была мне сказать. У нас не было никаких секретов.

— О нет, был один. Она тебя всеми печенками ненавидела. Собиралась уйти ко мне. Ко мне. Навсегда, слышишь? И всего через неделю это случилось. Я все знаю, убийца проклятый. Ты домой вернулся всего через две недели. Не особенно хотел с ней быть, но и отпускать не хотел.

— Там места не было. После войны. Жилья не хватало. Мне надо было работать. Единственное, что я мог сделать. Я этого не хотел. Бог знает, не хотел. Я пытался спасти ее.

— Гнал, как чертов сумасшедший по обледеневшей дороге.

— Знаю, знаю, знаю. Это был несчастный случай. Несчастный случай. Я потерял управление, машина перевернулась, упала в реку. Я старался спасти ее. Я достаточно пострадал. Господи Иисусе, я достаточно пострадал.

— Всего через неделю после того, как мы решили уехать. Мы собирались быть вместе. — Веселое звяканье пианино умолкло. Скрежет, мягкий щелчок, потом началась увертюра к «Гебридам». Кастард сел, обмяк. — Ох, знаю, все кончено, — сказал он. — Почти десять лет.

— Я никогда не знал. Она никогда мне не говорила.

— Мы свою тайну хорошо хранили. Я даже за ней в машине никогда не заезжал. Мы в городе встречались. — Он сидел, стиснув пухлые руки, со слезами на глазах, уголки губ обвисли, большие коричневые коленки школьника выглядели поразительно неуместно, почти непристойно в этом контексте мужской боли. — Я любил ее. — И Кастард пробормотал ее имя.

— Как ты смеешь! — крикнул Краббе. И слабо, припадая на онемевшую ногу, пошел на Кастарда, занеся для пощечины руку. Кастард крепко схватил его за запястье.

— Нет, — сказал Кастард. — Ты лжец, трус, убийца. Даже своей настоящей фамилии мне не сказал. — Хватка его ослабела, рука упала. — Да, имя правильное. Виктор — она всегда говорила. И говорила, что ей не пришлось менять монограмму. Бедная девочка. Бедная, бедная девочка.

— Ты, — сказал Краббе, стоя, безжизненно опустив руки. — Все это ложь. Она любила меня.

Никогда не было никого другого. Ты все сочинил. Тебе это приснилось. Все это неправда. Кастард поднял серьезный взгляд.

— Правда, — сказал он. — Только подумать, что все это здесь происходит, за восемь тысяч миль. За восемь тысяч миль, и я тебя первого встретил в этом распроклятом месте. Ты мне все испортил. Отравил в первый день. Во второй, — поправился он, а потом опустил голову в сложенные чашкой ладони. — О боже, боже.

Краббе стоял, обмякший, онемевшая нога как-то его держала. Кровь от понимания смысла происходящего еще не хлынула в вены.

— Я лучше пойду, — сказал он.

— Да, уходи, уходи!

— Но все еще не понимаю.

— Убирайся, вон, убирайся!

— Я имею в виду, поверить не могу. Она просто не делала ничего подобного. Да еще с таким, как ты.

Кастард поднял глаза.

— С таким, как я, — медленно повторил он. — Что ты хочешь сказать?

— Не могла она. Это попросту невозможно.

Кастард встал.

— С тем, кто мог дать ей немного любви. С прямым, честным. А не с так называемым чертовым дерганым интеллектуалом. Ты дешевка. Дешевое образование, дешевые идеи, полуголое ничтожество чертово. Ты ее не заслуживал. Убирайся, проваливай, пока я тебя не вышвырнул. Проваливай в проклятый город. — Краббе взял свою трость, прислоненную к креслу. Сумка его осталась в вестибюле. — Мужчина с телом. Мужчина с кровью. Мужчина, способный что-то дать. Убирайся. — Краббе медленно преодолевал пол-акра паркета. — Мужчина с образованием. Мужчина с хорошим происхождением, черт побери, — кричал Кастард. — Уходи. Садись в чертову лодку. Отвезет тебя обратно. Тамби! Тамби! — звал он. — Мне нужен этот чертов лодочник. — Краббе шел, до дверей оставалось еще много ярдов. — Ты не знаешь, что такое любовь! — кричал Кастард каким-то мегафонным голосом. — Такой тип, как ты, понятия не имеет! — Краббе дошел до вестибюля. С некоторым трудом сполз по ступенькам, еще слыша крики Кастарда, и, слабый сквозь мужской голос, голос первой в стопке пластинки, — сотню духовых и струнных, исполнявших увертюру к «Тангейзеру».

На улице в пылающей дневной печи в пустой синеве Краббе стоял и тихо говорил:

— Она просто не могла это сделать. Все вранье. Он сумасшедший, точно. Это не ее пластинка. Просто что-то похожее. Мы говорили о двух разных женщинах. Я вернусь, мы спокойно поговорим, и все будет в порядке. — Оглянулся, подумал об утомительной лестнице, о милях паркета. Слишком далеко. Слишком далеко для такой ноги. И пошел через лужайку, мимо плавательного бассейна, правильных рядов деревьев и цветочных клумб. Садовники-тамилы дружелюбно скалили зубы. Дорожка повернула, пролегла мимо диких деревьев, к причалу.

Вайтилингам увидел приближавшегося белого человека и спрятался. Кустов кругом полно. Он не осматривал коров, коз и кур. Сидел с черным чемоданчиком сбоку, пытался думать, смотрел на реку, гадал, примут ли его джунгли за ней, гадал, не в джунглях ли он действительно исполнит свой долг. С совсем незначительным интересом смотрел, как Краббе подходит к поджидавшей лодке.

Никого больше поблизости не было. Краббе глянул направо, палево, опираясь на трость. Джунгли, река и небо.

Вайтилингам смотрел, как Краббе пытается сесть в лодку. Неуклюже ставит ногу на планшир. Нога как бы подломилась под ним. По-прежнему держа трость и сумку, он на миг качнулся в воздухе и упал. Вайтилингам видел воду, зеленую, белую, протестующе выставленные длинные пальцы, когда тяжелое тело ударилось о поверхность воды. Слышал звуки — слабые человеческие, потом животные, и, услышав животные, сочувственно поднялся. Постоял в нерешительности. А потом, когда звуки стихли, река успокоилась, лодка снова осела, опять сел на траву. Забота о человеческой жизни не входит в его профессиональные обязанности. Гуманность? Да, гуманность, но гуманность — совсем другое дело. Он посидел какое-то время, раздумывая о гуманности, видя великие абстракции, движущиеся и машущие в листве джунглей за рекой.

Загрузка...