Истинно, истинно говорю вам: не Моисей дал вам хлеб небесный, но мой Отец. Ибо хлеб Божий есть то, что нисходит с неба и дает жизнь миру.
Едва избежав гибели от рук червячников, Данло весь следующий день размышлял о дальнейшей участи этих двух человек. Он понимал, что должен сообщить кому-то об их мясной лавке — вопрос только кому. Орден контролировал лишь ту часть города, которая ограничивалась Восточно-Западной улицей и Длинной глиссадой (не считая Крышечных Полей), на прочих же улицах царило почти полное беззаконие. Можно обратиться за помощью к Бенджамину Гуру — но тот скорее всего пошлет команду кольценосцев ликвидировать червячников, и Данло окажется виновником их смерти. Он не был к этому готов, но не мог допустить и того, чтобы червячники продолжали заманивать к себе на квартиру злополучных покупателей.
Но благодаря судьбе (и его собственным действиям) эта мучительная дилемма разрешилась сама собой. Бросив оглушенных червячников на полу, Данло, сам того не ведая, положил начало цепи событий, потрясших весь город. Грохот, произведенный падением двух мясников, и их вопли подняли на ноги весь дом. Один из соседей, отважившись выйти посмотреть, что там за шум, нашел дверь в их квартиру распахнутой настежь — и его взору открылось многое.
Он, вероятно, знал, что эти двое нелегально торгуют мясом, а может быть, и сам покупал у них. Но то, что он обнаружил в так называемом холодильнике, ошеломило его, и он выскочил обратно с громкими криками. Червячники, несмотря на полученные ими переломы, успели забаррикадировать дверь, но возмущенные соседи снесли их баррикаду, а их самих убили голыми руками. Весть о злодействе червячников мигом разнеслась по соседним домам. Толпа горожан, разрастаясь на ходу, разгромила три такие же лавки и поубивала их хозяев.
Наутро погром охватил весь район вокруг Меррипенского сквера, а к полудню докатился до самого Старого Города. За несколько дней хариджаны и другие бедняки перебили сотни червячников, включая и тех, которые не торговали ничем, помимо алмазов и краденых огневитов. Сотни мясных лавок закрылись, даже те, где честно продавали мясо шегшеев и овцебыков. Все мясо без разбору кидали в разожженные на улицах костры. Туда же отправлялись тела убитых червячников и их несчастных жертв. Все первые дни глубокой зимы над городом стлался черный жирный дым, и улицы от Хофгартена до Ашторетнйка пропахли горелым мясом. Лишь позже, когда голод стал еще сильнее, невернесцы поняли, что сожгли понапрасну много хорошей еды.
В этот период костров и полночных расправ Констанцио приступил к окончательной отделке лица Данло. Резчик вставил ему огромные новые зубы и нарастил костную ткань вокруг глаз. Он сплющил гордый нос Данло, уделив особое внимание ноздрям, чтобы Данло мог произвольно закрывать носовые каналы от холодного воздуха. К пятнадцатому числу Данло перестал узнавать себя в зеркале. Затем началась работа над голосовыми связками и глазами. Мэллори Рингесс говорил сочным баритоном, скопировать который было не так-то просто. Констанцио трижды переделывал гортань Данло, чтобы получить нужный тембр.
Переделка глаз оказалась еще более трудной. Констанцио предложил Данло три варианта трансформации окон его души: во-первых, ввести туда бактериальные колонии, меняющие цвет радужки; во-вторых, клонировать и вырастить совершенно новые глаза; в-третьих, просто покрыть глаза Данло искусственной роговицей и осветлить их из темно-синих в ярко-голубые. Они остановились на последнем варианте, но с цветом возникли проблемы. Констанцио тщательно подбирал нужный оттенок по голограмме Мэллори Рингесса, но каждый раз, примеривая роговицу, смотрел на Данло с досадой и ругался.
— Все дело в твоих глазах, — заявил он, примерив четырнадцатую пару. — Слишком они яркие, слишком много в них света. Глаза Мэллори пронизывали, как лазеры, а твои, как я над ними ни бьюсь, сияют, как звезды.
Констанцио, обычно не склонный к мистицизму, приписывал этот свет некоему внутреннему свойству души Данло. Он сокрушенно качал головой, глядя на искусственные роговые оболочки у себя на ладони.
— Ты странный человек. А я стал тем, кто я есть, только потому, что всегда добивался совершенства в моих скульптурах. Возможно, нам стоит вырастить тебе новые глаза и посмотреть, как они будут выглядеть.
— Это займет много дней, да?
— Конечно. Но я обещал сделать тебя точным подобием Мэллори Рингесса и сдержу слово.
— Возможно, Мэллори Рингесс, вернувшись в город, выглядел бы не совсем так, как в то время, когда ты снимал с него свои голограммы.
Данло успел хорошо изучить отцовские голограммы — последние тридцать дней он работал с ними постоянно, учась копировать жесты Мэллори, его мимику и манеру говорить.
— Твой риск, твое решение, — пожал плечами Констанцио.
Данло потрогал роговицы, похожие на голубые чашечки и мягкие, почти как ткани его языка.
— Ладно, решено. Оставляем эти.
— Хорошо. Сегодня я вставлю их на место.
И Констанцио совершил эту последнюю из своих операций. Искусственные оболочки могли с одинаковой легкостью быть удалены другим резчиком или оставаться на глазах до конца дней Данло. Припаяв их ткань к естественной роговице, Констанцио велел Данло раздеться и поставил его перед большим зеркалом.
— Ессе homo, — сказал он при этом. — Вот человек, которого я создал.
Глазам Данло, все таким же синим, но выглядевшим теперь совсем по-другому, открылось поразительное зрелище.
Перед ним стоял человек-медведь, алалойский охотник, поросший черным волосом, густым, почти как звериная шерсть.
Руки напоминали две узловатые дубины, ноги — древесные стволы, черпающие силу из земли. Массивная челюсть и выступающие надбровные дуги наводили на мысль о горном граните, глаза, как две голубые льдинки, отражали солнечный свет. Это дикое, первобытное, всплывшее из древних эпох лицо вызывало оторопь, но в то же время дышало умом и выражало всю гамму чувств. Это лицо когда-то носил Мэллори Рингесс — и Данло, стоя перед зеркалом, дивился тому, что отцовское лицо стало теперь его собственным.
— Я — это он, — сказал Данло непривычным отцовским голосом. — Я почти точная его копия, правда?
— Нет другого резчика в городе, который сделал бы то, что сделал я. Вот это, например, довольно топорная работа. — Констанцио указал на мужской член Данло с красными и синими насечками вдоль ствола. — Если хочешь, я нанесу их более равномерно.
— Спасибо, не надо. — Данло умолчал о том, что насечки делал его родной дед, Леопольд Соли, когда посвящал Данло в мужчины — как и о том, что великий Соли умер, не успев завершить обряд.
— Ну, тогда все, не так ли? Я полагаю, что честно выполнил свой контракт.
— Да, это так; — Данло оделся, шуба оставалась ему впору, но камелайка и ботинки нужны были новые, побольше размером.
— Вот и хорошо. — Констанцио проводил его через весь свой богато обставленный дом к входной двери. — Давай попрощаемся. Не думаю, что мы еще увидимся — если ты только не захочешь стать прежним или принять какую-то новую форму.
— Меня вполне устраивает эта. — Данло сжал кулак, чувствуя струящуюся по руке силу.
— Оно и понятно. Хотя для меня так и осталось загадкой, зачем тебе понадобилось столь полное сходство с Мэллори Рингессом.
— Но эту загадку ты оставишь при себе, верно?
— Само собой, само собой. Твои секреты принадлежат тебе — ты заплатил почти достаточно, чтобы я держал рот на замке.
— Ты ведь помнишь наше условие? Если расскажешь кому-нибудь об этом ваянии, плата изымается.
— Помню, помню. — Констанцио указал на открытую дверь солярия, где на черной подставке из осколочника сверкал скраерский шар, принадлежавший когда-то матери Данло. — Прекрасная вещь, настоящее чудо.
— Да.
— Ну что ж, прощай, Данло с Квейткеля.
— Прощай, Констанцио с Алезара.
Они раскланялись, и Данло по дорожке вышел на улицу — в маске, как всегда. Он чувствовал опасность каждым своим нервом всякий раз, как выходил в город, и молился о том, чтобы завершить последние приготовления, пока какая-нибудь случайность не изобличила его как двойника Мэллори Рингесса.
Но в тот же вечер случилось нечто, поставившее под угрозу весь его план и то, что было для него всего дороже. Он сидел с Тамарой и Джонатаном в их каминной, пил слабый зеленый чай и думал о том, как бы с ними расстаться. Джонатан по привычке устроился у него на коленях, Тамара над плиткой поджаривала на маленьком вертеле орехи бальдо — все, что было у них из еды. Джонатан не сводил грустных глаз с этих девяти орехов, как будто ничто в мире больше его не интересовало. Но когда Данло закончил сказку об охотнике и Талло, мальчик поднял глаза к его маске и сказал:
— Мне понравилось, папа.
Данло улыбнулся: ему нравилось, когда мальчик называл его так. Джанатан начал это делать десять дней назад, и ни у Данло, ни у Тамары недостало духу повторять ему басню о пропавшем в космосе отце.
— Мне эта сказка тоже нравится, — сказал Данло.
— И мне нравится, как ты говоришь голосом талло. Как это у тебя получается?
— Я слушаю, как талло говорят друг с другом. И сам пробую говорить с ними.
— У тебя стал другой голос, не такой, как был, — заметил Джонатан. — Это потому, что ты говоришь, как талло?
— Голос… да… — промолвил Данло, переглянувшись с Тамарой.
И тут ослабевший от голода Джонатан сделал нечто удивительное. С быстротой атакующей змеи он вскинул ручонку и сорвал с Данло маску. Тамара ахнула, увидев произошедшие с Данло перемены, и чуть не выронила вертел с орехами, но мальчик только пристально посмотрел на него и сказал:
— И лицо у тебя стало другое. Почему?
— Но ведь ты знаешь, что это я?
— Конечно. Кто же еще?
— А как же голос? Ты говоришь, что и он стал другой.
— Ты правда стал весь другой, но все-таки это ты, да?
— Да. Это я.
— У тебя все другое, кроме глаз.
— Кроме глаз?
— Ну, они, конечно, тоже стали другие — голубые, как яйца талло. Только смотрят они по-старому. Ты смотришь на меня, на маму и на все остальное, как раньше.
— Понятно.
— Ты говорил мне, что звезды — это глаза Древних, которые умерли. Твои глаза тоже такие, как звезды.
— Правда?
— Ну да. Все равно как если туман или небо, золотое от Кольца, — звезды всегда светят одинаково.
Данло снова улыбнулся: Джонатан всегда говорил такие удивительные вещи.
— У тебя красивые глаза, папа.
— Спасибо. У тебя они тоже красивые.
— Зато лицо… зачем тебе захотелось быть похожим на алалоя?
— Ты знаешь, кто такие алалои?
— Конечно, ведь ты рассказываешь мне сказки про них.
— Но я же не говорил, что это алалойские сказки.
— Разве хорошо быть алалоем? — задумчиво произнес Джонатан. — Пилар говорит, они живут в пещерах и едят мясо настоящих животных. Наверно, они сами как звери, раз убивают других зверей.
Тамара принесла тарелку с поджаренными орехами, а Данло стал рассказывать Джонатану об алалоях. Это настоящие люди, сказал он — во многом лучше тех, которые живут в теплых городских квартирах и никогда не задумываются о великой цепи бытия, от которой зависит их жизнь. Всякая жизнь питается другой жизнью, сказал Данло. Креветки в океане едят планктон, а киты едят креветок — и все это для того, чтобы жизнь развивалась и крепла.
— В жизни, если заглянуть поглубже, всегда есть дикость и жестокость. Алалои отличаются от нас только тем, что предпочитают жить поближе к этой жестокости и не отворачиваться от нее.
— Значит, они никакие не животные?
— Животные, как и мы с тобой, но в то же время и нечто большее. Как раз это большее и делает тебя настоящим человеком.
— Ты говорил, что никогда бы не стал убивать животных ради еды — это и есть то, большее?
— Отчасти да. Я верю, что да.
— Значит, ты больше человек, чем алалои?
— Нет. Я просто… цивилизованнее.
Джонатан, несмотря на голод, прожевал орех медленно, как его учили, и заметил: — Но ведь орехи ты ешь.
— Надо же мне есть хоть что-нибудь, — сказал Данло, в тот вечер, кстати, уступивший свою порцию Тамаре и Джонатану.
— Почему же ты тогда не берешь их? А ты, мама, разве не голодная?
— Я поела раньше, когда ты был у Пилар, — солгала она. — Кушай, кушай, пока не остыло.
И Джонатан стал уплетать орехи, все так же сидя на коленях у Данло. Отцу казалось, что голова у мальчика слишком велика для исхудалого, с выпятившемся животом тельца и что он весь горит, словно в лихорадке. Но Джонатан, несмотря на все это, еще крепок, говорил себе Данло. Однако тут Джонатан сказал то, что изменило его мнение и чуть не заставило отказаться от плана стать Мэллори Рингессом.
— Все равно есть хочется, — признался мальчик, доев последний орех. Он посмотрел на Данло, как бы размышляя над тем, о чем они говорили в этот вечер, и сказал: — А чувствую, что сам себя ем. И это так больно, папа, — почему?
Данло заглянул в его доверчивые глаза, и настал момент, когда жизнь Джонатана сделалась для него бесконечно важнее свержения Ханумана, важнее всех жизней в мире и всех миров во вселенной.
Он ведь вправду может умереть, подумал Данло. Очень просто.
Даже если Данло решит рассекретиться в эту самую ночь и объявит себя богом у дверей Хануманова собора, мальчик все равно будет слабеть день ото дня. Он, Данло, в качестве Мэллори Рингесса сместит Ханумана с поста Светоча Пути и положит конец войне — но на восполнение продовольственных запасов города уйдет несколько десятидневок, и Джонатан за это время вполне может зачахнуть и уйти на ту сторону дня.
Нет. Я не дам ему умереть.
И Данло не перевоплотился в бога ни ночью, ни назавтра, ни на следующий день. Эти драгоценные часы он потратил на то, чтобы отыскать в Пуще хоть какую-нибудь еду.
Флот Содружества продвигался от Каранаты к Веде Люс, готовясь к финальному сражению, и боги вели собственную войну, сотрясая небеса своим космическим оружием, а Данло собирал мороженые ягоды йау и обдирал кору чайного дерева, которую можно заваривать или есть толченой. Искал он и ореховые кладовые, но недавние метели завалили лес снегом, сделав эту задачу почти невыполнимой. Он обшарил все сугробы от Фравашийской Деревни до Зоосада и разорил-таки одну кладовую безжалостно, как росомаха, но вся его добыча составила лишь горстку орехов. Еды по-прежнему не хватало, и Джонатан с каждым часом становился все слабее.
Дважды, в особенно жестокие ночи, когда с севера пахнуло Дыханием Змея, Данло острым кремневым наконечником копья вскрывал себе вены и отливал немного крови в Тамарин чайник. Этот красный эликсир жизни, хотя и не такой густой, как тюленья кровь, прошел через его легкие и его сердце, и в нем была сила. Для витаминов Данло добавил в чайник ягоды йау, всыпал несколько ложек коры чайного дерева, заварил свой кровяной чай и налил его в голубую чашку Джонатана. На такой пище мальчик мог держаться очень долго, но если бы Данло продолжал отдавать ему свою кровь, это привело бы к коме и к смерти его самого.
Однажды, впав от слабости и от любви в полубредовое состояние, он стал думать, не отпилить ли себе руку, чтобы накормить Джонатана, или не вскрыть ли себе попросту сонную артерию. Он сомневался только, станет ли Тамара резать его на кусочки и стряпать из него жаркое. Данло понял тогда, что вся его надежда на будущее заключается в одном Джонатане — жизнь сына светила ему, как путеводная звезда, будущее становилось все более зыбким и тусклым по мере того, как худел и таял Джонатан, и видеть это было для Данло величайшей мукой в его Жизни.
Как-то ночью они с Тамарой, уложив Джонатана, пили кипяток и разговаривали. Весь чай у них вышел, как и вся еда. Казалось, что во всем городе не осталось ни крошки хлеба. Тамара ничего не ела уже сутки, Данло — двое.
Оба так ослабели, что едва могли сидеть, не говоря уже об умных беседах. У Данло болел живот и ныли порезанные запястья — не считая постоянной боли во всем теле от операций Констанцио и экканы. Но хуже всего, пожалуй, была его старая головная боль, пронзающая Данло при каждой мысли о голодающем сыне.
— Я не знаю, что делать дальше, — признался он, потирая себе грудь.
— Может быть, выполнять свой план? — Тамара, увидев лицо Данло в тот вечер, когда Джонатан сорвал с него маску, сразу догадалась, что он намерен выдать себя за Мэллори Рингесса. После этого они каждый вечер обсуждали, что следует предпринять Данло, когда он объявит себя богом. — Что еще тебе остается?
— Я не хочу бросать вас одних.
— Мы справимся. У нас есть Пилар и Андреас.
— Зато еды нет.
— Ее ни у кого нет — теперь даже мяса у червячников не купишь.
— Не знаю даже, выжил ли кто-то из них после погромов.
— Да, их мало осталось — и они, наверно, побоятся теперь торговать мясом, даже если оно у них есть.
— Бедные червячники. Я сожалею о том, что с ними случилось.
Тамара пожала плечами.
— Я слышала, на фабриках скоро опять поспеет урожай.
— Это скорее всего только слухи, которые распускает Хануман.
— Ну да, он ведь не хочет, чтобы люди совсем отчаялись.
— Разумеется, не хочет. И поэтому наверняка поспешит дать сражение в космосе, даже если преимущество будет не на стороне рингистов.
— Может быть, тебе тогда не стоит объявляться, пока сражение не закончится?
— Нет. Ждать я не могу.
— Почему?
— Потому что мы можем проиграть эту битву. И потому что я, если только сумею, должен воспрепятствовать ей.
— Но ты…
— Джонатан погибает — вот еще одна причина, по которой я не могу ждать. И ты тоже гибнешь, и почти все в этом городе.
— Тогда ты опять-таки должен выполнять свой план — не вижу, что еще ты можешь сделать.
Данло надолго замолчал, зажав в руке острый кремень, которым вскрывал себе вены, и постукивая им по своим огромным новым костяшкам. У менее осторожного человека прикосновение острого края оставило бы на коже кровавую царапину, но Данло был осторожен. Он продолжал постукивать камнем о кость в такт ускоренному биению своего сердца и наконец, после целой вечности размышлений и воспоминаний, сказал:
— Есть еще одно, что я мог бы сделать.
— Что?
— Пойти на охоту.
Тамара посмотрела на него так, словно он предложил слетать без корабля на Самум и вернуться с корзиной хлеба.
— Что ты такое говоришь, Данло?
— Я мог бы сделать гарпун и пойти поохотиться на тюленя.
— Ушам своим не верю. Ты дал обет…
— Один раз придется его нарушить.
— Ты говорил: лучше умереть самому, чем убить.
— Умереть самому — одно дело, а смотреть, как твой сын умирает, — другое. Или смотреть, как умираешь ты. Хуже ничего быть не может.
— Неужели ты правда сможешь убить тюленя?
— Н-не знаю. Но попытаться ведь можно, правда?
— И когда же ты собираешься это сделать?
— Послезавтра. Завтра сделаю гарпун, а на следующий день отправлюсь.
Но Данло не пошел на охоту ни на третий день, ни на четвертый. Гарпун он смастерил быстро (из моржовой кости и ствола осколочного деревца), но не смог заставить себя выйти в путь, когда время пришло. Он убедил себя, что нужно еще раз поискать еды в городе, прежде чем сознательно идти убивать живое существо. Он проехал на коньках от Ашторетника до Колокола, разыскивая открытый ресторан — хотя бы подпольный, готовящий сомнительные блюда. Он завернул в Меррипенский сквер к аутистам, надеясь раздобыть что-нибудь у них. Но Тамара, как видно, была права: еды в Невернесе имелось не больше, чем в ледяной пустыне. Данло собрался уже попытать счастья в домах Фравашийской Деревни — быть может, зайти даже к Старому Отцу. Но когда он в тот вечер вернулся к Тамаре, новое несчастье заставило его позабыть об этом замысле.
— Джонатан, — вскрикнул он, как только вошел. Тамара сидела с мальчиком на коленях, опустив его ноги в таз с теплой водой. Джонатан слабо улыбнулся отцу. Он, должно быть, испытывал сильную боль, но смотрел на Данло храбро, как будто ему не было до этой боли никакого дела. Тамара в полной мере страдала за них обоих. Ее стиснутые губы побелели от страха, глаза, устремленные на Данло, как будто спрашивали: как может Бог причинять такие муки невинному ребенку?
Данло, не снимая ни маски, ни шубы, попробовал рукой воду и нашарил в ней ноги Джонатана — холодные, как лед, и застывшие, как мороженое мясо.
— Что случилось? — спросил он.
И Тамара рассказала ему о событиях этого злосчастного дня. Утром она отправилась в Консерваторию Куртизанок, к югу от Посольской улицы, чтобы выпросить хоть немного еды.
Джонатана она оставила с Пилар и Андреасом. На улице стоял жестокий мороз, поэтому все трое собирались остаться дома и рассказывать сказки. Но тут к Пилар зашел сосед и сообщил, что в город пришел корабль и на Зимнем катке будут раздавать продукты. Женщина закутала детей, и они влились в толпу идущих к катку голодающих. Там они несколько часов прождали на холоде вместе с тысячами других.
Никаких продуктов им так и не привезли — слух оказался ложным, — и толпа, где было много хариджан, взбунтовалась. В давке Пилар едва сумела удержать Андреаса — Джонатана, как она потом, рыдая и кляня себя, рассказала Тамаре, от нее оторвали. Пилар и Андреас дотемна обыскивали близлежащие кварталы, но мальчика так и не нашли. Но Пилар не хотела верить, что его задавили или насмерть искромсали коньками: она осмотрела кучи тел вокруг катка, и его там не было. Полузамерзшие, они вернулись к Тамаре со страшной вестью о том, что сын ее пропал и сейчас, возможно, бродит один по улицам.
Первым импульсом Тамары было надеть шубу и бежать разыскивать его, но когда она пристегивала коньки, он вдруг сам появился в дверях, каким-то чудом отыскав дорогу домой. Джонатан весь дрожал, уши и нос у него побелели. Хуже того, он по щиколотку обморозил себе ноги.
— Тебе, наверно, тяжело было стоять на коньках, когда ноги так застыли, — сказал Данло, пощупав ему лоб. Нос и уши у Джонатана стали красными, и теплая кожа говорила о восстановленном кровообращении. Данло тоже когда-то случилось обморозить ноги, и он знал, что, когда кровь снова заструилась по жилам, Джонатан ощутил такое жжение, словно его ступни окунули в кипяток. — Ты у нас молодец, храбрый мальчик.
Джонатан, наверно, хотел сказать ему “спасибо”, но глаза у малыша остекленели от боли, и он на время утратил дар речи.
— Было бы лучше, если бы ноги ему разморозил криолог или резчик, — сказал Данло Тамаре.
— Еще бы не лучше, только к криологам надо теперь записываться за пять дней, и ни у них, ни у резчиков лекарств больше не осталось. Что мне было делать?
— Все правильно, — мягко ответил Данло. — Ты сделала, что могла.
Долгий взгляд Тамары сказал ему о том, что ей стоит. большого труда не дать воли слезам.
— Не хочу к резчику, — вдруг сказал Джонатан. — Хочу дома остаться, с мамой.
— Мы и не пойдем никуда, — успокоила мальчика Тамара, ероша его густые черные волосы.
— Ты тоже останься тут, — сказал Джонатан Данло. — Пожалуйста, папа.
Много позже, когда мальчика уложили в постель (Данло поиграл ему на флейте, и он уснул), Данло сказал Тамаре:
— Ты должна знать: обморожение у него очень сильное. Без лекарств даже самый лучший криолог вряд ли сможет восстановить поврежденные ткани.
— Что ты такое говоришь?
Данло осторожно опустил ей на плечо свою тяжеленную новую руку.
— Пальцы, возможно, не удастся спасти. Они…
— Не хочу этого слышать, — почти выкрикнула Тамара, отшатнувшись от него. — Не надо было мне оставлять его с Пилар. Не надо было.
— Куда же еще ты могла его деть?
— Не знаю. И дальше что делать, не знаю. О, Данло, Данло, что нам делать?
И она расплакалась, гладя его по лицу. Они соприкоснулись лбами, и скоро Данло перестал различать, где его слезы, а где ее.
— Ты сделала все, что от тебя зависело, — прошептал он, — и я должен сделать то же самое.
— Только не говори, что уйдешь сейчас.
— Прости меня.
— Нет. Не время теперь. Мороз слишком сильный, и Джонатану ты нужен, как никогда.
— Силы ему понадобятся еще больше. Без еды он просто не вынесет того, что ему предстоит.
— Но у меня есть еда, — сказала вдруг Тамара и достала из шкафа проволочную корзину, прикрытую белой тканью. — Вот, смотри.
Данло осторожно откинул салфетку и увидел три золотистые буханки хлеба. Половины одной недоставало — наверно, Тамара и Джонатан съели хлеб раньше.
Но две другие остались в целости и пахли так, точно их только что испекли.
— Мне их дала одна из бывших сестер в Консерватории, — сказала Тамара. — У них еще осталось кое-что — должно быть, последнее.
— Наверно, она очень любит тебя, раз дала тебе хлеб. Но ведь его надолго не хватит.
— Я знаю, — призналась Тамара. — Я знаю.
— Джонатану нужно очень хорошо питаться, чтобы восстановить силы — одного хлеба недостаточно. Решено: завтра иду на охоту.
— Так скоро?
— Боюсь, что я и так ждал слишком долго. Если бы я не потратил попусту эти последние дни, Пилар, может быть, не пришлось бы идти с ним за едой.
— Нет, не вини себя. Откуда ты мог знать, что это случится?
Да… откуда ему было знать?
Но ведь он знал, знал, что больше ждать нельзя. Возможно, он предчувствовал, что готовит ему будущее, и уж определенно чувствовал, как истощен Джонатан, знал, что его надо спасать незамедлительно. Голос, живущий не в голове и не в животе, а еще глубже, возможно, на уровне атомов крови, шептал ему: Ступай на охоту. Почему же он не послушался? Почему не повиновался немедленно этому настойчивому шепоту? Когда-то он мечтал стать асарией, настоящим человеком, имеющим мужество и сострадание сказать “да” всему сущему. При этом он всегда знал, что должен видеть реальность такой, какова она есть, прежде чем выразить свое согласие с ней. А для того, чтобы взглянуть на мир новыми, лучистыми глазами, надо сперва проснуться и научиться видеть. Так почему же он отворачивался от страданий Джонатана? Почему сразу не взял гарпун и не побежал добывать тюленя?
Потому что убивать нехорошо, ответил себе Данло. И пока он глядел в молящие глаза Тамары, тот глубокий голос, похожий на зов снежной совы или на шепот ветра, сказал ему: Потому что мне страшно.
— Найди лекарства для Джонатана, — сказал Данло. — Продай жемчужину, если понадобится.
— Хорошо, — кивнула она.
— Теперь я должен проститься с тобой. Скажи Джонатану, что я скоро вернусь.
— Скоро? Как скоро?
— Дня через два-три, может быть, через пять — не знаю.
Тамара взяла из корзинки целую буханку хлеба и протянула ему.
— Вот, возьми.
— Нет. Я не могу.
— Тебе понадобится вся твоя сила, чтобы добыть тюленя, еще пять дней без еды ты не протянешь.
— Вы с Джонатаном тоже.
— Может быть, на фабриках созреет урожай. Или корабли придут. Или…
— Или у вас до моего возвращения не будет ничего, кроме этого хлеба.
— Но ты без хлеба можешь вовсе не вернуться. Ослабеешь и провалишься в трещину или не сможешь переждать вьюгу…
— Ничего со мной не случится.
— А вдруг случится? Тогда и нам не жить. Ты сам говорил, что охотник должен есть досыта ради того, чтобы выжило племя.
— Да, иногда кто-то должен умереть, чтобы племя продолжало жить. Но вы с Джонатаном — все мое племя. Мне нет смысла охотиться на тюленя, если вы умрете.
— Я понимаю, — сказала Тамара и отломила от буханки горбушку. — Возьми хоть это — надо же тебе съесть хоть что-то перед уходом.
— Хорошо, если ты так хочешь. — Данло положил хлеб в карман камелайки. — Спасибо.
Обняв ее на прощание, он надел маску и шубу. На улице так захолодало, что нельзя было стоять на месте. Всю дорогу до снежной хижины у него текла слюна и урчало в животе при мысли о хлебе. Он съест его завтра утром, а потом, подкрепленный этим скудным завтраком и любовью Тамары, отправится на море убивать тюленя.