14 апреля части дивизии остановили продвижение противника на рубеже Синдеевка — Гантеевка — Шлиховая — Готня западнее Белгорода, снова захваченного врагом.
Немецкое контрнаступление выдохлось, линия фронта стабилизировалась. Так образовалась знаменитая Курская дуга, которая в июле выдержала бешеный натиск вражеских полчищ, пытавшихся согнуть ее в кольцо, а в августе эта «дуга», мощно спружинив, отбросила немцев за Днепр.
К концу апреля нашу дивизию вывели во второй эшелон в район села Ракитное. Здесь в моей личной жизни и произошла неожиданная перемена — 30 мая меня перевели в редакцию дивизионной газеты «Во славу Родины». И поводом к тому послужила чистая случайность.
Как-то в наш батальон пришел секретарь редакции капитан Гудков. Собирая заметки для газеты, он беседовал с командирами и бойцами, и кто-то сказал ему, что замполит второй пулеметной роты «балуется» стихами. Я действительно в редкие часы затишья делал это, но мои «творения» предназначались лишь одному человеку — моей невесте. Ей я их и отправлял в Иркутск.
И вот в землянку, где мы обосновались с комроты Шакировым, вваливается плотный капитан, представляется и весело вопрошает:
— Кто тут рифмоплет?
Признаться, этот нежданный визит и эта ироническая фраза меня смутили.
— Не знаем что-то таких, — говорю.
— Пишет он, пишет, — «разоблачает» меня капитан Шакиров. — По ночам спать не дает, закоптил всю нашу юрту.
Гудков тут же переменил тон на доверительный. И я не устоял — показал ему свой помятый, изрядно замусоленный блокнот. Капитан стал читать про себя.
— Угу… Так-так… Это пойдет…. Это тоже возьму». Тут надо доработать… В общем, так: эти и эти стихи перепиши. Опубликуем.
Пока я переписывал, Гудков разговаривал с командиром роты. Потом примолк, задумался о чем-то.
— Возьмите, — протянул я ему исписанные листки.
Капитан положил их в свою пузатую кирзовую полевую сумку. Я же с интересом приглядывался к нему. Резкое лицо: угловатые скулы, брови вразброс, как вскинутые крылья, крючковатый нос, крутой подбородок выдается вперед.
— Осенила меня одна идея, самый младший лейтенант, — поднял вдруг на меня пронзительные, оценивающие глаза Гудков. — Ты с какого времени в нашей дивизии?
— С самого формирования.
— Хорошо. А историю ее боевых действий знаешь?
— В общих чертах. А про свой полк — все: с первых боев на Дону.
— Добро. А как воевали другие полки?
Пожимаю плечами. Сведения на сей счет у меня весьма скудные. Но к чему этот разговор?
— А к тому, что нужна песня о нашей дивизии. Попробуй написать. Бери карандаш — напомню основные события боевых действий дивизии.
— Допустим, песня получится. Ну, а музыка?
— У тебя как с ней?
— Слон на ухо наступил. На балалайке, правда, умею тренькать.
— Музыку заимствуем. Не беда. Сочиняй на какой-нибудь известный мотив.
Через неделю я отослал в редакцию текст «Песни сибирских стрелков». Вскоре она и другие мои стихи были напечатаны в «дивизионке».
А спустя еще неделю меня вызвал к себе заместитель командира полка по политчасти Шардубин. Обычно сурово-хмуроватый, на этот раз майор широко улыбался, вздымая выцветшие кустистые брови. К стойке, поддерживающей потолок блиндажа, была пришпилена кнопкой вырезка из газеты с «Песней сибирских стрелков». Михаил Моисеевич прочел вслух ее запев:
Нет крепче солдата
Чем наши ребята!
Ведь нас воспитала тайга…
— Что верно, то верно, — заметил Шардубин и пригласил меня присесть. — Да, задал ты мне задачу… Во-первых, кого вместо тебя взять? Во-вторых, приказано твою песню разучить во всех ротах. И, в-третьих, тебя велено откомандировать в дивизионную газету. Завтра в десять ноль-ноль следует прибыть в политотдел дивизии, в хутор Первомайский. Не подкачай там!
Так я оказался в «дивизионке», приобщившись к племени фронтовых газетчиков.
Встретили меня: в редакции радушно, стали учить газетному уму-разуму. Ходил я за материалами в полки с заместителем редактора капитаном Георгием Цыбулько и Костей Гудковым. А потом и самостоятельно лазил по «передку». Как уже после стали говорить, «ради нескольких строчек в газете».
Ночами поочередно дежурили у радиоприемника, записывая специальные передачи для фронтовых газет. Диктор говорил медленно, с повторами. Фамилии командиров соединений и частей, отличавшихся в боях, передавал по буквам: Роман, еры, Борис, Антон, Леонид, Константин, Ольга — Рыбалко.
Все это требовало внимания и расторопности. Ведь мы принимали на слух самые важные материалы, которых с нетерпением ждали читатели: сводки Совинформбюро, приказы Верховного Главнокомандующего, союзную и зарубежную информацию.
Иногда не удавалось полностью записать текст — сноровки не хватало. В таких случаях приходилось ездить за ним в соседние дивизии. И, естественно, следовала нахлобучка от редактора. Попадало на первых порах мне и за то, что материал подчас получался невыразительным, квелым. Да и за различные казусы. Один такой запомнился особенно…
Написал я зарисовку о старшем сержанте Белозерцеве — легендарно отважном разведчике. Материал вышел большой. Если дать его «подвалом», — займет на крохотной странице «дивизионки» половину площади. Естественно, редактор майор Шарневский его сократил на треть.
Мне этот акт показался безбожным. Переживал я страшно и жаловался секретарю: «По живому режет!» Костя, газетчик с большим опытом, посмеивался:
— Тоже мне, классик… Подумаешь, урезали! И вовсе не пострадал твой опус. Заруби на носу: краткость — сестра таланта.
Веский аргумент, но меня он отнюдь не успокоил. Ведь что получается? Я не без приключений добирался до Белозерцева, угодил на открытом поле под минометный огонь. Семь потов пролил, пока встретился с разведчиком. И вот — на тебе! Несколькими росчерками пера материал так обкорнали… С этим настроением я приступил к дежурству по номеру.
Полоса версталась поздно. Редактора вызвали на совещание в политотдел, секретарь, дежуривший предыдущую ночь, завалился спать. Короче, «хозяином» текущего номера остался я — наивный, зеленый еще, не познавший строгих законов газетного дела.
И решился: взял да восстановил сокращения, а метранпаж старшина Тарасов и наборщик ефрейтор Щербаков почему-то не возражали и только ехидно ухмылялись.
Утром редактор, конечно, обнаружил мое самовольство и так взбеленился, что чуть не вытурил меня из редакции. Спасибо доброму, мягкосердечному Цыбулько: он уговорил Шарневского ограничиться выговором.
— Пацан же еще! Что с него взять? — затягиваясь папиросой, морщил свой округлый нос Георгий Осипович. На высоком лбу капитана сдвинулись гармошкой глубокие складки. — Оботрется. И выговор пойдет ему впрок.
Так нависшая над моей головой грозовая туча разрядилась.
За глаза мы называли Шарневского Шариком, что никак не вязалось с его высоким ростом, с крупными, рублеными чертами лица. Весь он — узкий, с сутулой спиной — напоминал скорее жердь, а не шарик.
Пожалуй, эта безобидная кличка ассоциировалась лишь с фамилией редактора, да с тем, что, несмотря на свою степенность и медлительно-сановную походку, он был человеком до удивления пробойным: и шрифты для обновления касс добывал, и новую печатную машину «американку» где-то быстро выискал, когда старая сломалась. Не знали мы особой нужды с пропитанием, с расквартированием в населенных пунктах. Шарик все это умел уладить, утрясти.
Был у него, правда, свой «вывих» — великая страсть к сибирским пельменям. И любил он собственноручно их стряпать. Кажется невероятным, но факт: во фронтовых условиях он умудрялся иногда «организовать» в тылах дивизии добрый кусок мяса. Потирает Шарик блаженно костистые руки и вежливенько так обращается к очередной хозяйке дома, где на этот раз пристроилась наша редакция:
— Дорогуша, поскребите по сусеку, не найдется ли мучки? Замесите тесто, и я всю вашу ребятню угощу настоящими сибирскими пельменями.
Если в «сусеке» что-нибудь находилось, а случалось это не так уж часто, начиналось волшебное действо нашего редактора. Он закатывал рукава, затыкал под ремень какую-нибудь тряпку и крутил мясорубку. Потом и нас усаживал за работу. Всей артелью начинали мы лепить пельмени. Павел Ричардович, словно заправский шеф-повар, бойко наставлял всех, как нужно скатывать в шарики мясо, как упаковывать их в кружочки раскатанного теста. И неизменно приговаривал:
— Как состряпаешь — так и покушаешь! Пельмень — он требует к себе уважения. А не будет такового — застрянет в горле… Ромка! Ты опять за свои фокусы? Что заложил внутрь? Снова махорку или уголек? Я тебе…
Шестнадцатилетний Ромка, наш воспитанник-наборщик, — тоже истый сибиряк. Он еще дома усвоил эти штучки с угольками и махоркой «за ради смеху».
Но вот пельмени рядками уложены на фанерном листе.
— Теперь — на мороз! командует Шарик. — Пусть затвердеют, наберутся свежего духу.
Наконец, пельмени сварены. Мы снова рассаживаемся за столом. Редактор сам разливает по тарелкам порции.
— Мне без бульона, — просит Цыбулько.
— Сразу видно, не знаешь толку в пельменях. Сибиряки признают только с бульоном. Налить?
Да, и так бывало на войне. Не только грохот, огонь, кровь и потери. Здесь складывался свой, особый, быт. Люди и на передовой не расставались со своими привычками, пристрастиями. И все же главная забота была одна: гнать врага с родной земли. И каждый действовал согласно своим штатным обязанностям: солдаты переднего края — огнем и штыком, медики — выхаживали раненых, газетчики — вели бой печатным словом.
Ведущая тема нашей «дивизионки» определялась четко: необходимо рассказывать о героях, славить их беспримерное мужество, популяризировать опыт лучших, звать людей к новым подвигам. И мы, «отписавшись» в редакции, снова и снова шли в окопы добывать свежий материал.
Творческий штат газеты невелик: редактор, его заместитель, ответственный секретарь и литсотрудник. База — две автомашины-будки. В одной — наборные кассы со шрифтами, в другой — печатная машина «американка», рулон-два газетной бумаги и наше скудное имущество.
Зимой мы располагались в населенных пунктах, летом предпочитали лес. В любое время года не забывали о маскировке, дабы не привлечь внимания вражеской авиации. И все же, случалось, попадали и под бомбежки, и под обстрел дальнобойной артиллерии.
Однажды ночью на Сандомирском плацдарме снаряд разорвался в трех метрах от нашей автомашины. Осколками изрешетило будку, попортило часть наборных касс. К счастью, люди ночевали в землянках, и никто не пострадал.
В дни обороны работалось легче. Редакция обычно базировалась поблизости от штаба дивизии, мы всегда были в курсе событий на переднем крае. Частые наши вылазки в полки совершались по устоявшимся маршрутам. Без особого труда находили мы тех, о ком надо было написать, знали, где какой батальон и рота расположены. И риск невелик: журналистские тропы на передовую пролегали по ходам сообщений и траншеям.
Сложнее было, когда фронт трогался, и дивизия устремлялась вперед в наступательном рывке. Уйдешь с полком или батальоном, отмахаешь двадцать-тридцать километров. Блокнот распухнет от записей и военкорских заметок. Скорее бы их в газету! Но где теперь редакция? И как до нее добраться?
Машины, повозки спешат вперед, а тебе надо назад, в «дивизионку», как говорят, «одиннадцатым номером» — пешочком. Недаром мы в полушутку донимали интендантов, чтобы сократили дивизионным газетчикам срок носки сапог.
Разыскивая редакцию, набредешь, наконец, на какой-нибудь штаб, с рацией, с телефонной связью. Обрадуют: управление дивизии в Ивановке. Глянешь на карту, что всегда при тебе, прикинешь, как добраться напрямую, отшагаешь «форсированным» этак километров десяток. А в той Ивановке остался лишь хозвзвод — штаб дивизии снялся. Вдобавок командир хозвзвода подбросит новость:
— Редакции при штабе не видел. Слышал, с тылами кочует левее, на Петровку…
Снова шаришь главами по карте. Ага, вот она, Петровка! Надо выйти к шоссе. Повезет — перехвачу попутную машину. Шоссе пустынно. Но вот показался мотоцикл. Голосую.
— Подкинь, браток, до Петровки!
Сержанту явно не до меня.
— Из газеты я. Срочный материал с передовой!
— А-а-а. Садитесь, — соглашается мотоциклист.
Но в Петровке — ни одного военного. Старичок у хаты информирует:
— Булы машины, та й пишлы дали.
— Куда теперь? — интересуется мотоциклист.
Отрешенно отвечаю:
— Куда вы, туда и я.
— Тогда на Дубравку.
Не доезжая Дубравки, замечаю в лесочке дымок: полевая кухня, машины под деревьями. Среди них — и наша редакционная будка. У раскладного столика — ответсекретарь Гудков: правит гранки.
— Где тебя леший носит? — незлобиво ворчит Костя. — У нас запарка, а ты прогуливаешься. (Ничего себе — прогулка!) Что-нибудь добыл?
— Добыл.
— Тогда вот тебе кабинет, — и указывает на лужайку под дубом. — Выписывайся.
Растянувшись на траве, кладу на полевую сумку чистые листы бумаги, достаю карандаш…
За новостями в редакцию часто заходили офицеры политотдела и штаба, а в спокойные дни наведывались и политработники полков — за свежими газетами, листовками, приносили заметки и корреспонденции.
Периодически бывал у нас начальник политотдела полковник Борис Семенович Браудэ — высокий брюнет со жгучими черными глазами. Он постоянно интересовался нашими делами, держал редактора в курсе всех событий в дивизии, строго взыскивал за упущения.
Однажды полковник привел с собой командира дивизии генерал-майора Дмитрия Феоктистовича Дремина. Тучноватый, медлительный генерал осмотрел наше «хозяйство». Его внимание привлек наборщик Тарасов. Он привычными механическими движениями руки, не глядя в наборную кассу, выхватывал из нее литеры и складывал в верстатку.
— Ловко! — восхитился комдив. — По буковке, по буковке — и слово. Как же ты не перепутаешь? Клеток-то столько!
— В каждой свои литеры, — ответил Тарасов, — Так что не спутаешь.
— Надо ж запомнить, какая в какой, — продолжал удивляться Дмитрий Феоктистович. — И сколько требуется времени, чтобы надергать всю газету?
— Втроем управляются примерно часов за пять, — пояснил редактор.
— Не доводилось прежде видеть, как делают газету, — заметил генерал. — Интересно…
Шарневский не упустил счастливого случая — выложил начальству наши нужды: работаем при свечах, барахлит карбюратор редакционной машины, износились скаты.
Генерал поглядел на редактора вприщур, ухмыльнулся и сказал Браудэ:
— Ухватистый мужик наш редактор!
Вскоре после визита комдива в «дивизионке» появились фонари «летучая мышь», автослужба заменила карбюратор, «обула» машину в новые скаты. Шарик довольно ухмылялся: «Вот так надо с начальством!»
Тираж газеты быстро доставлялся бойцам. Центральные газеты иногда задерживались, и наша была первым источником новостей в окопах.
…Овражек с крутыми скатами. Агитатор полка майор Воронин беседует с пополнением. Пожилые «дядьки» и зеленые юнцы из только что освобожденного от оккупантов района. Майор достает из полевой сумки нашу газету, читает сперва сводку Совинформбюро, потом все подряд, что в ней напечатано.
— Это — наша «дивизионка», сказал в заключение Георгий Георгиевич. — В ней самые свежие новости с фронтов. Она славит тех, кто отличился в боях. О вас тоже напишет, если хорошо будете воевать.
И поднял газету над головой.
— Така малюсенька! — робко обронил молодой боец.
— Мал золотник, да дорог, — ответил Воронин.
Нашу незатейливую, но боевую, оперативную газету фронтовики любили и читали «от корки до корки». Те, о ком писала газета, вырезали заметки и отсылали в письмах домой как аттестацию своего мужества. Такие вырезки нередко обнаруживались и среди документов погибших бойцов и командиров.
Да, «дивизионка» жила одной жизнью с бойцами и шла с ними в одном строю по нелегким дорогам войны.
Самое томительное на фронте — позиционное противостояние, боевое бездействие, ожидание перемен. Кто начнет первым: мы или они? Как и когда? Эти вопросы обсуждались в дивизии на всех уровнях — в солдатских окопах и в штабных блиндажах.
Штабные офицеры, конечно, знали больше о положении дел на участке фронта. Образовавшийся после зимнего наступления мешкообразный Курский выступ глубоко вдавался в немецкую оборону. Не надо было быть провидцем, чтобы предположить: противник может соблазниться удобной для него конфигурацией линии фронта и ударить в основание Курской дуги с юга и севера, чтобы согнуть ее в кольцо, замкнув в нем наши войска…
Май и июнь части дивизии находились во втором эшелоне. Лишь отдельные подразделения периодически выдвигались на передний край, сменяя тех, кому выпадала очередь на кратковременный отдых.
Жили в спокойной обстановке, но не бездельно. Напряженная боевая учеба чередовалась с усиленными окопными работами. На солдатских ладонях снова, как и на Дону, пучились кровянистые волдыри, роговели мозоли: возводилась одна линия траншей, за ней — вторая. Оборудовав основные позиции, переходили на запасные: надо было покрепче зарыться в землю. Все понимали — здесь, на курских полях, вот-вот может развернуться битва.
А лето стояло сухое, ясное небо не хмурилось тучами. Но гроза уже вызревала…
Она разразилась ранним утром 5 июля. С Белгородского направления танковым колоннам немцев удалось вклиниться в нашу оборону. Они рвались на север по Обояньскому шоссе. На острие этого клина и была брошена в числе других наша 309-я дивизия. Совершив 70-километровый марш, полки заняли оборону на рубеже Богдановка — Зоринские Дворы — Вознесеновка.
Я приехал в штаб 957-го стрелкового полка утром 9 июля попутной машиной. И только успел доложиться замполиту Шардубину, как раздался сигнал: «Воздух!» Все поспешили в щели, выкопанные по склону ложбины, поросшей березняком. Полуторка, на которой я только что приехал, попятилась, сминая кусты, в проход между двумя деревьями.
— Давай сюда! — зовет меня старый знакомый по Коротояку капитан Кондратенко, переведенный из батальона на какую-то должность в управление полка. Спрыгиваю к нему в окоп. Мимо, как будто воздушная тревога их не касается, идут спокойно и неторопливо командир полка Шевченко с майором Шардубиным. Останавливаются возле нас, над щелью. Шевченко поднимает к глазам бинокль.
Вражеские бомбардировщики с тугим гулом летят с юга компактными тройками: одна — впереди, две — чуть позади, по сторонам, образуя тупой клин. Над ними, переваливаясь с крыла на крыло, шныряют желтобрюхие истребители.
Частой дробью раскатно барабанят по небу наши зенитки, в голубизне взметываются белые облачка разрывов.
— Девять, восемнадцать, двадцать семь… — считает Кондратенко фашистские самолеты.
Ведущий «юнкерс» первой тройки накренился и пошел вниз. За ним сваливались в пике остальные. Завыло, засвистело… Потом земля колыхнулась, наш окоп передернуло дрожью, и только после этого донесся тяжелый грохот бомбовых разрывов. Немецкая авиация бомбила оборонительные рубежи полка.
Вдруг откуда-то вынырнул «ястребок», молнией метнулся к выходящему из пикирования «юнкерсу», полоснул по нему огненной трассой. Бомбардировщик на секунду завис в воздухе, потом стал оседать и взорвался, разлетаясь на куски.
— Ловко он его! — воскликнул Семен Кондратенко. — Срубил под корень!
Сколько их внезапно появилось, наших Яков, трудно было подсчитать в кутерьме завязавшегося над нами воздушного боя. Они набросились на бомбардировщиков, разметав их налаженную карусель. Задымил еще один «юнкерс» и, захлебываясь моторным клекотом, потянул с резким снижением к горизонту, оставляя за собой черный шлейф. Не вышел из пике третий — врезался в землю вслед за сброшенными бомбами.
«Юнкерсы», не сделав второго захода на цели, поспешно уходили восвояси, а в вышине началась схватка наших и немецких истребителей. Они ходили кругами, взмывали свечой вверх, ввинчивались штопором вниз…
Кондратенко выскочил из окопа и вытянул за собой меня.
— Смотри, смотри! — кричал он. — Сейчас столкнутся!
Як и «мессер» неслись навстречу друг другу. Немец не выдержал, дернулся вверх, и тут его настиг снаряд пушки. Вражеский истребитель вспыхнул и пылающей кометой упал в синеющий дальний лес.
Наш самолет, а за ним ведомый, стали разворачиваться. И в этот момент на ведущего устремилась со стороны солнца пара «мессеров». Дробно хлестнула очередь — и Як на глазах у нас начал разваливаться на части. От него тут же отделился комочек, понесся к земле.
— Летчик, — сказал, волнуясь, Кондратенко. — Дает затяжку. Сейчас раскроет парашют.
Но пилот падал и падал на пшеничное поле. Может, он был убит или тяжело ранен… Парашют так и не раскрылся.
Воздушный бой отодвинулся к югу, а за увалом, на переднем крае, заговорили орудия. Из землянки командного пункта полка вышли Шевченко и Шардубин, быстро, почти бегом, направились к вершине холма.
— К НП двинулись, — заключил Кондратенко. — На «передке» что-то неладно… Ну, я к начальнику штаба. А ты?
— Пойду на НП.
Наблюдательный пункт — блиндаж, и от него ход сообщения к открытым ячейкам — обосновался на южном скате высотки. В одной из ячеек сутулился у стереотрубы Шевченко, а в другом ответвлении приник к брустверу Шардубин.
Захожу в блиндаж. Заместитель командира полка по строевой части майор Кобец разговаривает по телефону. Он, как всегда, собран, подтянут. Волевое лицо озабочено.
— Маркин, докладывай, что у тебя, — майор плотнее прижимает к уху трубку. — Так… Да не тараторь, спокойнее… Ясно. Этого и следовало ожидать. Пехоту отсекать! Пэтээровцы на местах? Хорошо, будем иметь в виду. Действуй, Маркин!
Передав трубку связисту, Кобец устремил на меня жестковатые серые глаза, поморщился:
— Ну вот, не хватало еще корреспондентов. Слушай, парень, ей-богу не до тебя! Иди наверх, сам наблюдай. Сейчас начнется трам-тарарам.
Робко заверещал телефон. Боец подал трубку майору:
— Комбат-один просит.
— Слушаю, Борщевский. Так… Понятно… Как быть? — Кобец хмурит тонкую бровь, в голосе его отзванивает металл. — А ты не знаешь? Для чего нас сюда бросили? Задержать немцев. Понял? Стоять насмерть. Ни шагу назад!
Кобец, оставив телефон, обернулся ко мне:
— Обстановочка! Немцы двинулись на наши позиции. Семьдесят танков и до двух полков пехоты. Доложу командиру, — и он направился к выходу из блиндажа.
Выйдя вслед за ним, я пристроился в траншее недалеко от Шардубина. Замполит скользнул по мне отвлеченным взглядом и кому-то там, впереди, в окопах, сказал:
— Держитесь, братцы! Держитесь…
Впереди, метрах в шестистах, неровным полудужьем темнел передний край полка. Нет, не темнел, а полыхал в огне и дыму, дыбился в кипении разрывов, в неистовой долбежке снарядов и мин. А за стеной этого огня, по обширному, отливающему желтизной озимому полю, ползли немецкие танки. Они надвигались на батальоны полка веером. За ними, чуть приотстав, валили густые цепи пехоты. Главный удар танкового тарана был нацелен на позиции первого батальона капитана Борщевского и на примыкавший к нему левый фланг третьего батальона.
С приближением танков к переднему краю немецкая артиллерия передвинула огневой вал в глубину нашей обороны. Снаряды стали рваться вблизи НП полка и за нами.
Но сразу же ожили наши окопы, ощетинились встречным огнем, застопорив продвижение вражеской пехоты. Она залегла, а танки подползали все ближе и ближе. По ним били наши пэтээровцы и орудия прямой наводки. Несколько машин остановилось, окутываясь черным дымом.
— Ложись! — крикнул Шардубин.
Падая на дно траншеи, я услышал резкий взвизг снаряда. Разрыв встряхнул окоп, обдал жаром, на спину посыпались комья земли. Тут же, сливаясь в сплошной рев, последовала серия разрывов, за ней — еще и еще. Наша высотка ходила ходуном: ее молотила немецкая артиллерия. Едкий запах окалины, перегоревшего тола свербил в носу, спирал дыхание. В судорожно вздрагивающий окоп оседала пыль, его заволакивало дымом…
Когда обстрел затих, я поднялся, стряхнул с себя песок, комья земли, посмотрел на передний край. И меня прошиб озноб: позиции первого и третьего батальонов утюжили танки. Это было жуткое зрелище! Немецкие танки елозили по нашим окопам, переваливались с боку на бок, разворачивались на месте, застревали гусеницами в траншеях.
Командир полка подполковник Шевченко, оставив стереотрубу, высунулся по грудь из окопа с почерневшим лицом и тяжело, разъяренно матерился. Майор Шардубин, стиснув зубы, вцепившись руками в травянистый бруствер, молча, немигающе смотрел туда же, на передний край, где творилось невообразимое.
Сначала казалось, что люди там, в окопах, смирились со своей участью, бездействуют и гибнут под гусеницами многотонных машин. Но вот из окопа на миг показалась каска, и корму уходящего танка охватил оранжевый сноп пламени: сработала бутылка с зажигательной смесью… Вот кто-то выскочил из укрытия и побежал вдогонку танку, взмахнул рукой, но не успел бросить бутылку. Наверно, в нее угодила пуля, и человек вспыхнул факелом.
Нет, наш передний край не бездействовал! Батальоны сражались с танками, бойцы и командиры не дрогнули, никто не покинул смертного рубежа, не побежал. И росло число подбитых и подожженных вражеских машин. Те же, что оставались невредимыми, метались по нашим окопам, продолжая их утюжить.
А над пылающим, грохочущим полем боя висело высокое полуденное солнце. Оно светило сквозь дымную пелену багрово и равнодушно. Ему не было дела до того, что на земле суетно копошатся люди, льется кровь, сгорает в пламени жизнь, им же, солнцем, порожденная…
Вражеская пехота поднималась в озимом поле и снова ложилась под ружейно-пулеметным огнем. Наш передний край, развороченный, исполосованный фашистскими траками, сопротивлялся напору врага осмысленно и расчетливо. И это в конце концов заставило танки отхлынуть. Пятясь, изрыгая огонь, они один за другим начали отползать на свои исходные позиции.
А семнадцать бронированных машин не ушло с нашего переднего края. Подбитые артиллеристами и пэтээровцами полка, выведенные из строя гранатами и бутылками с горючей смесью, они застыли темными дымящими скирдами.
Первая танковая атака гитлеровцев не достигла цели. Теперь надо было ждать второй. И она наверняка началась бы, не появись над полем боя наши самолеты-штурмовики. Илы нагрянули неожиданно, словно вынырнув из-под земли. Шли они вереницами, низко, буквально стелясь над вражескими танками, отошедшими с оборонительных рубежей полка.
И вот там уже затарахтело, заполыхало… Штурмовики обрушили на противника огонь своих бортовых «катюш», бомбовые удары. Одна вереница самолетов, отработав, уходила, за ней наплывала следующая волна. И так продолжалось в течение получаса. Нетрудно было представить, какую «кашу» заварили штурмовики в стане гитлеровцев!
На нашей высотке воцарилась тишина. Слышу, как переговариваются Шевченко с Шардубиным:
— Знатно поработали Илы. Теперь немцы не сунутся.
— Да, до ночи вряд ли… А с утра опять полезут.
— Думаешь?
— Уверен, — Шевченко снял фуражку, вытер платком пот с глубоких залысин. — Они нацелились на Курск. Ну-ну, посмотрим, что у них выгорит…
Этот мимолетный, необязательный обмен фразами был как бы подступом к тому главному, тяжкому разговору, который оба оттягивали, не решаясь начать. Наконец, Шардубин со вздохом обронил:
— Что там у Борщевского?..
— Что там? — хмуро повторил командир полка. — Выстояли батальоны, вот что! Это главное.
— Я о людях, Григорий Мефодьевич. Сколько там полегло под гусеницами…
— Я тоже о них, Михаил Моисеевич. Полегло немало, конечно. Но что поделаешь — война…
— Схожу туда, — сказал Шардубин.
— Да, наведайся. И позвони мне.
Я пошел с Шардубиным. Поскольку немцы не стреляли, мы шли без опаски. Ходко шагая за майором, я все думал об одном: как мне быть там, в окопах, на переднем крае? Расспрашивать, кто и как сражался? И твердо решил: не расспрашивать, не вынимать из кармана блокнота.
…Мне вдруг вспомнилось то утро, когда остатки нашего батальона, выведенного с коротоякского плацдарма на Дону, расположились в мелком кустарнике вблизи какой-то деревушки. Смертельно уставшие, и веря и не веря в то, что вышли из пекла, что вокруг нас взаправдашняя тишина и не грозят нам ни пули, ни осколки, мы лежали кому как пришлось под кустами. Сбросили скатки, разулись, расстегнулись и лежали, наконец, вольно, не скрючившись, глядя в батистовое мирное небо, жмурясь от солнца и о чем-то переговариваясь…
И вот появился среди нас незнакомый офицер в отглаженной гимнастерке, в начищенных сапогах. Мы сразу отличили его от наших — помятых и грязных! И ощутили к этому аккуратненькому незнакомцу что-то похожее на отчуждение, неприязнь.
Капитан оказался корреспондентом газеты «За победу» нашей 40-й армии. Он пришел с добрыми намерениями — организовать заметки об отличившихся в коротоякских боях. Он выполнял положенную ему работу. А мы встретили его неприветливо, неохотно отвечали на расспросы. Меня даже подмывало сказать ему: «Почему бы вам не переправиться через Дон, в Коротояк?»
Не сказал, разумеется. Разве газетчику обязательно быть в цепи атакующих? У него другие обязанности. И ничего-то он не напишет о героях, коль всегда и всюду будет неотступно с ними в бою: просто не сможет выполнять свое дело, если будет писать только по личным наблюдениям. А сможет — так не долго: убьют. Конечно, и журналистам доводилось ходить в атаку, но это было не правилом, а исключением…
В общем, не вовремя пришел к нам корреспондент — не остыли еще, не отошли мы от горячки боя. Приди он немного позднее, когда душевное напряжение уже спало, наверное, по-другому бы его встретили.
Тогда я этого ясно не осознавал, меня раздражала настырность капитана. Но заметку о пулеметчиках я все-таки написал. Появилась ли она в армейской газете, не знаю: не все ее номера доходили до нас. Но вот теперь, идя с Шардубиным на передний край, я думал, не окажусь ли в положении того капитана? Нет, никаких расспросов. Только посмотрю.
И это было правильное решение. Позднее мне не раз приходилось натыкаться на колючие глаза бойцов и командиров, если я лез к ним со своими расспросами не вовремя. Кстати, описания того жуткого боя на Курской дуге, когда немецкие танки утюжили первый батальон и часть третьего, в нашей газете не появилось. Я рассказал о нем лишь по окончании войны, занимаясь по заданию начальника политотдела рукописной боевой историей дивизии.
То, что мы увидели на позициях первого батальона, потрясло. Во многих местах траншеи и ячейки были вспороты, разрушены, деформированы. Некоторые землянки, с торчащими наперекосяк бревнами, зияли провалами. Бойцы расчищали разрушенные участки траншей, откапывали заваленных товарищей — живых и мёртвых. Работали люди спешно — чтобы успеть спасти тех, кто еще не задохнулся под завалами. Слышались короткие реплики: «Давай, давай…», «Скорее, сюда!», «Осторожно, он жив»…
Комсорг первого батальона лейтенант Пермяков лежал на дне огромной воронки от бомбы, около него возилась плачущая санитарка, перебинтовывая ему голову, руку и ногу. Я не сразу узнал Костю. Его широкое румяное лицо посерело, губы вспухли. Но меня поразила не эта перемена, а то, что Пермяков как-то блаженно улыбался и спрашивал санитарку:
— Ну как? Наша взяла? Задали мы фрицам перцу! А? Ну как?
Меня Костя не узнал или просто не заметил: он был в невменяемом состоянии, в его расширенных, словно пьяных, глазах сиял восторг. Комсорга понесли на носилках. Уносили в полковую санроту и других раненых. Я навестил Пермякова через день в санбате. Он уже пришел в себя, лежал на койке тихо и постанывал. Врачи вынули из него двенадцать осколков.
— Знаешь, когда танки начали пахать нас, думал, хана. Мороз по спине… — рассказывал глуховато Костя. — А потом что-то случилось: страх исчез, осталась только злость.
«Что-то случилось» не только с Костей Пермяковым. По рассказам участников этого боя, в самый тяжелый момент схватки с танками у людей наступил психологический перелом, четко обозначилась только одна возможность — драться. И страх отступил. Его оттеснили гнев, неистовость, ярость, неукротимый порыв: биться до конца, до последнего вздоха.
Командир взвода младший лейтенант Лебедев был ранен в грудь и руку, кашлял кровью. Санинструктор пытался увести его в блиндаж, но Лебедев крикнул:
— Уйди! Я могу и левой рукой стрелять!
Так и не ушел в укрытие. И был убит.
Не оставили поле боя командир 9-й роты Кулиничев, старший сержант Райков, парторг пулеметной роты Закиров, получившие по несколько ранений. Это был наивысший, массовый взлет боевого духа, ярчайшее проявление силы воли, сознания своего долга.
И немецкие танки не смогли пробить эту живую стену. Отступили.
Еще до начала битвы на Курской дуге в дивизии широко распространилось движение за получение артиллеристами и минометчиками звания ефрейторских расчетов. Родилось оно в артиллерийском полку по инициативе парторга батареи старшины Кайсина. Именно в его расчете впервые в дивизии все номера освоили обязанности наводчика и получили ефрейторские погоны — свидетельство высокого боевого мастерства. У Кайсина быстро появилось немало последователей.
Как только расчет становился «ефрейторским», получала «персональное» наименование и пушка. Артиллеристы сами его придумывали, и вскоре на щитах многих «орудий засияли выведенные белой краской грозные имена: «Шквал», «Гроза», «Стрела», «Молния»…
Из артполка это движение перекинулось в артиллерийские и минометные батареи стрелковых полков. Но наибольшее количество «ефрейторских расчетов» было подготовлено в нашем отдельном истребительном противотанковом артиллерийском дивизионе. Немалую роль в этом сыграла дивизионная газета, активно пропагандируя почин парторга Кайсина.
К тому времени стало известно, что у немцев появились новые мощные танки «тигры» с непробиваемой, как бахвалились гитлеровцы, броней. Естественно, возникал вопрос: что может сделать такой махине, скажем, наша невзрачная на вид пушка-сорокапятка, хотя и присвоено ей устрашающее название «Гроза», а все номера ее расчета — мастера меткого выстрела?
Короче говоря, кое у кого появилось скептическое отношение к громким наименованиям орудий. Да и к самому движению за «ефрейторские расчеты» вообще.
Чтобы развеять сомнения, командующий артиллерией дивизии решил проверить расчет пушки «Гроза» в деле. Произошло это примерно за неделю до начала битвы на Курской дуге. Командовал расчетом парторг батареи старшина Николай Бондаренко. 29 июня в нашей газете появилась корреспонденция «Расчет Бондаренко оправдал ефрейторское звание». Привожу ее полностью:
«На днях ефрейторский расчет пушки «Гроза» получил боевую задачу: обстрелять позиции гитлеровцев. Рано утром расчет Бондаренко выкатил орудие поближе к переднему краю противника и тщательно замаскировал. Началось наблюдение. Оно продолжалось почти весь день. К вечеру были замечены две пулеметные точки и два блиндажа. В логу по дыму была обнаружена кухня.
Командир взвода приказал накрыть огнем засеченные цели. Расчет быстро выкатил пушку на открытую позицию. Бондаренко уточнил наводчику ефрейтору Ковтуненко целеуказания. И тут же орудие открыло огонь по первому блиндажу. Пять осколочных снарядов легли точно в цель. Выбежавшие из блиндажа гитлеровцы стали удирать. Вдогонку им Ковтуненко послал еще один снаряд.
Четыре снаряда угодили во второй блиндаж, от которого полетели щепки. Находившийся рядом с блиндажом пулемет тоже был уничтожен.
— Ну а теперь попотчуем фрицев ужином! — сказал Бондаренко и скомандовал: — По кухне, угломер 30, прицел 20, осколочным, огонь!
Первый же снаряд попал точно в цель. Немцы забегали. Тогда «Гроза» выпустила по ним еще пять снарядов.
Из 20 выпущенных снарядов 16 попали в цель.
Так расчет «Грозы» ответил на присвоение ему «ефрейторского звания».
Мне довелось встретиться с этим расчетом на следующий день после его рейда на передний край. В батарее шла очередная тренировка. Старшина Бондаренко подавал команды, его подчиненные четко и сноровисто действовали у пушки. У Бондаренко бравый вид: пилотка заломлена, на груди бинокль. Сам он невысокий, пружинистый, русые волосы коротко подстрижены, выгоревшие брови подвижны, глаза веселые, с хитринкой.
Когда объявили перерыв в занятиях, расчет расположился на станинах пушки. И сразу же посыпались шутки-прибаутки.
— Веселый у вас народ!
— Ребята что надо… — отозвался Бондаренко. — Плясуны и песельники.
В моем блокноте сохранилась такая запись об этом расчете:
«Старшина Бондаренко Николай — уроженец Чкаловской области. Когда началась война, служил в танковой части. Сразу же стал проситься в действующую армию. Добился — просьбу удовлетворили. Но попал он не в танкисты, а к нам в артиллеристы…
Наводчик Дмитрий Ковтуненко жил и работал на Сахалине. Заряжающий Александр Пудов — краснодарец. Участвовал в боях на Дону. Замковый Григорий Зуев — сибиряк. Прошел боевой путь с Дона. Дружный, веселый расчет».
С того дня прошло совсем немного времени, и 9 июля пушка «Гроза» встретилась с «тиграми».
Бой завязался с самого утра. Батарея 45-миллиметровых орудий старшего лейтенанта Н. Мельника занимала оборону на развилке дорог у Новоселовки. Артиллеристы, поддерживая огнем пехотинцев, отбивали одну за другой атаки наседавших гитлеровцев. Ни танкам, ни пехоте врага не удалось прорвать наши оборонительные рубежи. Тогда противник вызвал на подмогу авиацию.
В 12 часов дня над передним краем появилось 30 немецких самолетов. Часть из них нанесла удар по батарее Мельника. Взрывы, разверзая землю, вскидывая ее огромными султанами, слились в сплошной рев. Позицию батарейцев выжигал огневой вихрь: казалось, все здесь превратилось в крошево и пепел.
Но вот бомбежка отгремела. Из растерзанных окопов начали выкарабкиваться оглушённые люди — те, что, вопреки всему, уцелели. Николай Бондаренко поднялся из полузасыпанного ровика, захлебнулся тягуче вязким вонючим дымом, зашелся кашлем.
— Ребята… — и не услышал своего голоса. — Ребята! Есть кто живой?
Немая тишина, только сотрясенный воздух туго подрагивает.
— Э-ге-ге! — закричал Бондаренко. — Кто уцелел — выходи!
Рядом, в окопе, кто-то, барахтаясь, выбирался из-под земли.
— Ковтуненко, ты?
— Я, товарищ старшина.
— А другие?
Вдвоем откопали Пудова и Зуева. Ошеломленные бомбежкой, они, как спросонья, протирали глаза, отряхивали с себя землю..
— Все целехоньки! — обрадовался Бондаренко. — А с пушкой что?
Ковтуненко метнулся к укрытию, где стояло орудие.
— Кажется, в порядке, — доложил он. — Только перевернуло на бок нашу «Грозу».
Вытащили пушку наверх, осмотрели.
— Так их разэтак! — выругался Бондаренко. — Прицел сорвало… Ладно, и без него обойдемся.
— Как же без него? — спросил Ковтуненко.
— А так: будешь наводить через ствол.
Остальные орудия батареи были разбиты, многие артиллеристы погибли. Старший лейтенант Мельник с неузнаваемо осунувшимся лицом, покачиваясь и спотыкаясь, шел вдоль развороченных окопов и глухим, надтреснутым голосом отдавал распоряжения: откапывать завалы, раненых и контуженых — эвакуировать в тыл…
Старшине Бондаренко он приказал сменить позицию. Расчет на руках выкатил «Грозу» на опушку леска, островком примыкавшего к разбомбленным позициям батарейцев. Замаскировали орудие в кустах. Заряжающий и замковый перенесли к новому месту три ящика с подкалиберными снарядами.
Не успели порядком окопаться, как послышался низкий, бурливый рокот моторов. По ровному задымленному плато прямо на лесок ползли пять немецких танков. Впереди — три приземистые коробки: «тигры». За ними, по флангам, два средних танка.
Шли они осторожно, с остановками. Выплеснут огонь — и опять двинутся вперед. Снова остановятся, припадая к опаленной земле, и выплюнут очередную порцию снарядов. Их взрывы ухают там, откуда расчет только что перекатил свою пушку, где остались искореженные орудия, где полегли товарищи.
— Крадутся?— в голосе Саши Пудова слышится тревога. — И впрямь похожи на тигров. Полосатые…
— А стволы-то, как оглобли, длиннющие, — заметил в тон ему Гриша Зуев. — Так и буравят, так и буравят…
Бондаренко прищурил острые глаза:
— Что, сдрейфили, пушкари? Это вам не кухня и не блиндаж. Запросто не расчихвостишь. Это зверюги!
— Да уж видно…
— Но каждый «тигр» имеет шкуру. А наш подкалиберный ее прожжет. Только бить надо умеючи, под самое дыхало, — подвел итог старшина, не отрывая глаз от бинокля.
А танки, все надвигаясь, взяли под обстрел и лесок. Снаряды стали рваться поблизости. Ковтуненко приник к пушке и навел ствол на «тигр», идущий в центре.
— Не пора ли?
— Рано! — оборвал наводчика Бондаренко.
У старшины свое соображение. Во-первых, бить по «тигру» в лоб бесполезно: даже подкалиберный снаряд не возьмет лобовую броню. Во-вторых, танки явно держат курс на позицию батареи, где уже нет ни одной пушки. Приближаясь, они неизбежно окажутся под углом к «Грозе» и подставят борта. Тогда и можно ударить. Только бы до времени не обнаружить себя…
Уже видны желтые разводья на бледно-зеленой броне. Уже можно различить мелькание траков гусениц, зияющее око в набалдашнике длинного ствола. Он по ходу танка покачивается, словно кивает: вот я вас, вот я вас..
— Товарищ старшина… Пора бы… — Это Зуев занервничал.
— Ждать и не рыпаться! — осадил замкового Бондаренко.
400… 300 метров… Слышен уже не мерный рокот, а грохочущий рев… 200 метров…
— Начнем, Митя! — крикнул Бондаренко. — Наводи в бензобак! Огонь!
«Гроза» коротко ахнула. Силой отдачи пушчонку мотнуло назад. «Тигр» клюнул стволом, бок танка лизнуло пламя, и тут же раздался взрыв. Машину заволокло черным дымом.
— Отвоевался, — спокойно заметил Бондаренко. — Теперь по второму — заряжай!
Снаряд чиркнул по башне, высек сноп искр.
— Бери ниже!
Следующий угодил под верхнюю часть ходовой.
И этот «тигр» остановился, занялся огнем.
— Молодец, Митя!
Третий застопорил, начал разворачивать ствол пушки на лесок. Кто опередит? Пудов сунул снаряд в дымящийся казенник. Клацнул замок. Почти одновременно грянули два выстрела. Но немецкий наводчик бил, видимо, наобум, а Ковтуненко — прицельно, в бензобак. Загорелся последний «тигр», а потом его так тряхнуло, что квадратная башня сдвинулась с основания: взорвался боекомплект внутри танка.
Увидев, что сталось с их хвалеными «тиграми», два средних танка остановились, открыв беглый огонь по опушке леса. Однако и они стреляли наугад, не обнаружив замаскированную пушку. Взрывы немецких снарядов разметали кустарник справа от «Грозы», осколки просвистели над головами артиллеристов.
— Всем лечь! — скомандовал Бондаренко.
Расчет распластался у пушки. Сделав еще несколько выстрелов, танки начали пятиться, а потом и разворачиваться, чтобы уйти назад.
— К орудию! — Бондаренко привстал на колени. — Так, так, голубчики, бочком, бочком к нам… Митя, этих-то уж грех упустить!
Ковтуненко не упустил. Без прицела, наводя по стволу, он двумя снарядами попал в корму одного танка, и машина вспыхнула. Последний, пятый танк, тоже был подбит, заюлил на месте, разматывая разорванную гусеницу.
Сколько продолжалась эта схватка? Четверть часа, не больше. Подбитые танки расстилали по притихшему полю боя полосы расползающегося дыма.
Николай Бондаренко одним движением расстегнул ворот гимнастерки, сбросил каску и лег в изнеможении на, траву. Ковтуненко опустился рядом с ним и устало закрыл воспаленные, покрасневшие глаза.
Они молчали. Долго молчали. Оттаивали, приходя в себя.
— Даже не верится, — тихо сказал Зуев.
— Что не верится? — откликнулся Бондаренко.
— Что «тигры» горят, а мы живехоньки…
Они еще не сознавали, какое великое дело свершили. Не просто бой выиграли, а развенчали миф о неуязвимости немецких машин.
Молва о подвиге расчета «Грозы» разнеслась по всей дивизии. О нем писала наша газета, рассказывали в полках политработники, взводные агитаторы. Оказывается, не так страшен черт, как его малюют! И «тигры» горят, если им противопоставить стойкость и умение.
Из писем.
21 августа
Наконец-то я имею возможность написать тебе. Получил твои иркутские и дорожные письма, а вчера — с долгожданным новым адресом. Итак, тебя приютила деревенька Горушка. Далеко ли она от Ленинграда? От войны?
Значит, теперь ты у меня солидный человек, доктор. Думаю, тебе даже маленько неудобно и непривычно, когда к тебе обращаются: «Животом, дохтур, маюсь. Касторочки бы мне…»
Однако это интересно — быть самостоятельным человеком, иметь дощечку на служебной двери: «ВРАЧ ВАЛЕНТИНА ВАСИЛЬЕВНА».
С каким бы удовольствием я постучал в эту дверь…
В трудную годину человеку остается одна непреходящая ценность — мужество. В какой-то книге или газетной статье встретилась мне эта фраза и запала в память. И вот теперь не отпускает. Видимо, кстати. С нее и начинаю рассказ о разведчике старшем сержанте Николае Белозерцеве, который не только восхищал окружающих своим мужеством, но и заражал им.
Он пришел в 955-й полк дивизии из госпиталя в канун битвы на Курской дуге уже бывалым фронтовиком: получил ранение в бою за Ольховатку под Воронежем, где трижды ходил в атаку и встречался с фашистами лицом к лицу.
В наградном листе на присвоение Николаю Белозерцеву звания Героя Советского Союза в суховато-скупой реляции сказано:
«В период боев на Курской дуге показал себя храбрым, инициативным, хорошо знающим дело командиром. Со своим взводом пешей разведки захватил 15 контрольных пленных. Во всех операциях по захвату «языков» Белозерцев принимал непосредственное участие, руководил поиском».
Не будем придирчивы к авторам этой реляции: наградные листы заполнялись на фронте порой под огнем врага, писались на скорую руку командиром или политработником, иногда под их диктовку — писарем.
«Показал себя храбрым, инициативным, хорошо знающим дело…» Все верно, но как непритязательно буднично! А ведь речь идет о героизме, о подвиге — высочайшем взлете человеческого духа.
…Взять контрольного пленного — таков приказ. Семь ночей подряд пробирался Белозерцев со своими разведчиками на передовую немцев и каждый раз возвращался ни с чем. Днем как будто все складывалось хорошо: намечались объект поиска, скрытые к нему подходы, до вечера не спускали с этого места глаз, детально разрабатывали план захвата «языка». Но очередная ночь приносила новую неудачу — намеченный для нападения окоп оказывался пустым…
Наконец, догадались: на ночь гитлеровцы уходят во вторую линию траншей.
— Ладно, — сказал Белозерцев. — Не получается ночью, попробуем днем.
— А как? — поинтересовался Петр Поздеев.
— Вместе обмозгуем. Клин клином вышибают. Хитрость — на хитрость.
— Не подпустят фрицы. Днем смотрят в оба, — усомнился Алексей Куликов.
— Если поработать головой — подпустят. Думайте, ребята! Потом обсудим, — Николай внимательно оглядел подчиненных. Молодежь! Поздееву — девятнадцать, остальным — чуть-чуть перевалило за двадцать. Только Федору Турову тридцать три. Одногодок ему, Белозерцеву.
Через час заместитель командира взвода сержант Николай Кашин доложил: есть некоторые соображения. Собрав разведчиков, Белозерцев выслушал предложения и подвел итог:
— Внезапный наскок нахрапом — не годится. Немец — не дурак, а мы — не танки, в броню не одеты. Покосят… Отвлекающий маневр — дельно. Обход с тыла принимается. Туров предлагает атаковать окоп в створе одиночного дерева — подходяще. Туда подобраться сподручнее.
По уговору с командиром стрелкового батальона, в назначенный час затеялся отвлекающий маневр — минометчики обрушили огонь на два ближайших окопа, а Николай Кашин с тремя разведчиками имитировал вылазку к ним. Третий немецкий окоп, что находился правее и дальше, не трогали: туда подкрадывался с группой захвата сам Белозерцев.
Используя придорожный кювет, заросший лебедой и крапивой, а затем кустарник и ложбинку, разведчики выползли в тыл. Немец беспечно постреливал из автомата, назад не оборачивался. Белозерцев соскользнул к нему в окоп и положил крепкую руку на плечо:
— Здорово, герр ефрейтор!
У ефрейтора выпал из рук автомат, глаза полезли на лоб.
— Спокойненько, — ласково приговаривал Белозерцев, связывая пленному руки. — Радуйся, что живым от войны отколешься!
Тем же путем доставили «языка» на нашу передовую. Это было в дни оборонительных боев под Обоянью.
Есть люди, щедро одаренные от рождения особым свойством характера — удалью. Это не та удаль, что сродни лихости, бесшабашности, браваде напоказ: дескать, смотрите, какой я ухарь! У Даля этому понятию дается такое определение: «Удаль — смелость, решимость, отвага, отчаянная храбрость при сметливости, находчивости; удалой — храбрый, смелый, доблестный, отважный, притом — расторопный, толковый».
Как видим, великий знаток русского языка дает существенное уточнение: отчаянная храбрость при сметливости, находчивости; отважный, притом расторопный, толковый.
Не таким ли был легендарный Олеко Дундич? Не эти ли качества присущи: знаменитому разведчику, партизану Николаю Кузнецову? Подобная удаль была характерной чертой и Николая Белозерцева. Звание Героя Советского Союза ему присвоили четыре месяца спустя после его смерти. Но задолго до этого, еще при жизни Белозерцева, за ним прочно закрепилось определение: геройский парень.
К концу июля немецкие войска, наступавшие на Белгородско-Курском направлении, выдохлись, их оттеснили на прежние рубежи. Новое летнее наступление, некоторое так много надежд возлагал Гитлер, с треском провалилось.
3 августа началось контрнаступление Воронежского фронта. Прорвав немецкую оборону, наши войска устремились на юго-запад, в пределы Украины. Пошли вперед и полки 309-й дивизии. А войска противника огрызались, цепляясь за каждый удобный рубеж.
Взвод Николая Белозерцева, как и положено разведчикам, шел в первой линии боевых порядков, а нередко и вырывался вперед. Так случилось и в районе Борисовки. Разведчики вошли в небольшую деревушку, уцелевшую от погрома гитлеровцев.
Обычно они оставляли после себя разорение и пепелища, а тут все хаты целехоньки, ни одной не порушено. И куры во дворах неспешно прогуливались, склевывая что-то под ногами. В сарайчике беспечно похрюкивал поросенок. С луга, переваливаясь с боку на бок, тянулась к дому белая цепочка упитанных гусей. Как же все это добро не привлекло внимания охочих до мародерства оккупантов?
Оказывается, немцам было не до трофеев. Они так поспешно ретировались, что проскочили деревушку, не останавливаясь. Белозерцев чертыхнулся: два дня взвод гоняется за отступающим противником, и никак не удается захватить «языка».
Хозяин хаты, подслеповатый старичок с белыми обвисшими усами-плетками, угощал разведчиков литыми алыми помидорами и хрусткими ядреными огурцами, только что принесенными дочерью с огорода. Он прислушивался к разговору и уловил, чем хлопцы озабочены.
— Так воны ж швыдко тикають, — сказал старик. — Воны на машинах, а вы — пеши.
— Сесть бы на коня! — мечтательно выдохнул Федор Туров, вздымая черные сросшиеся брови. Смуглый, белозубый, упруго гибкий, он смахивал своим обличьем на цыгана. — Сцапали бы «языка».
— Маем конягу, — обрадованно подхватил старичок.
— Ваша, что ль? — спросил Белозерцев.
— Ни, приблудна. Немецка, мабуть. У клуни вона, коняга.
— А что, товарищ старший сержант, — загорелся Миша Чебодаев, — не мешало бы обзавестись лошадкой.
— Одна лошадка — не выход, — заметил степенный Анатолий Чертов. — Нам бы весь взвод в седло посадить.
Белозерцев встал из-за стола:
— Покажи, дед, где она, приблудная.
Хозяин повел разведчиков в клуню. Там, в полумраке, стоял буланый конь. Он скосил на вошедших лиловый глаз, передернул хвостом и вновь склонился к охапке травы, лениво прихватывая лаковыми губами сочный корм.
Лошадь была обуздана, привязана поводом к настенной скобе.
— А седла нет?
— Нема.
Белозерцев не устоял — решил взять коня.
— Где же достать седло? — обратился Николай к деду.
— Пидем до Васыля. Мабуть, у него знайдется.
Прежде чем отправиться за седлом, Белозерцев послал взвод во главе с Кашиным дальше.
— Прочешите лес, нет ли там немцев, — распорядился он. — Я догоню.
Лес начинался прямо за околицей деревни, и сержант Кашин повел туда разведчиков.
У Василя, такого же иссушенного старостью селянина, как хозяин, седла не нашлось. И Белозерцев сел на неоседланного буланку, рысцой погнав его к лесу.
Тихонько насвистывая, въехал он в чащобу и перевел коня на шаг. То и дело приходилось нагибаться, отклонять рукой нависшие ветки…
Гортанный окрик «Хальт!» сбросил Белозерцева с коня. Автоматная очередь осыпала его, лежащего, листьями и ветвями. Буланый, продираясь через кусты, метнулся в сторону и исчез в зарослях.
Белозерцев, притаившись за деревом, осторожно выглянул. Трое немцев, озираясь, торопливо убегали. Николай, стреляя на ходу, пустился вдогонку. В зарослях он потерял гитлеровцев, но зато встретил своих бойцов прибежавших на выстрелы.
— За мной! — скомандовал Белозерцев.
Впереди снова мелькнули спины немцев. Они бежали пригнувшись, лавируя в кустах. Разведчики настигали их. Один обернулся, вскинул автомат, прицеливаясь в Белозерцева. Но его упредил Дима Бондарев — скосил немца короткой автоматной очередью. Михаил Чебодаев срезал двух других.
— Что же вы, братцы, наделали? — упрекнул Белозерцев Бондарева и Чебодаева. — Надо было хоть одного взять живьем. Опять мы без «языка»!
— А если бы тебя, командир, прихлопнули? — возразил Бондарев. — Нет уж, мне больше по душе мертвый враг.
Убитые оказались радистами. У двоих за спиной висели портативные рации, один так и не выпустил из руки микрофон.
— Связь держали, — сделал вывод Туров, — Наверно, в лесу еще есть фрицы.
— Проверим, — Белозерцев поправил висящий-на широкой груди автомат. — Рассредоточиться… Пошли.
Разведчики, растянувшись в редкую цепь, с оглядкой двинулись дальше. В глубине леса они наткнулись на группу фашистов. В короткой схватке четырех уложили, а пятый уцелел. Это был обер-лейтенант с Железным крестом под воротником. Не молодой уже, с проседью на висках, с острым подбородком… Он озлобленно выдавливал какие-то хриплые, недобрые слова, когда Белозерцев снимал с его ремня парабеллум вместе с кобурой.
— Хорош гусь, такой нам и нужен, — довольный удачей, проговорил Белозерцев. — Рогожин, бери пару бойцов и доставь пленного обера в деревушку. Там уже должен быть штаб полка.
Младший сержант Рогожин вместе с двумя разведчиками повел пленного из леса.
— Смотри, не упусти! — напутствовал его командир взвода.
Только Рогожин скрылся из виду, как наскочила новая группа фашистов, теперь уже более многочисленная. Притом с явным намерением расправиться с разведчиками.
Белозерцев принял бой: не в его характере было отступать. Оставив на месте Кашина с отделением, он с двумя другими обошел атакующих с правого фланга. Яростной была эта схватка, накал ее нарастал, и быстрого окончания пока не предвиделось.
В пылу боя Белозерцев не заметил, как рядом с ним появился Рогожин. Он топтался около командира и силился о чем-то доложить, но не решался. Наконец, собрался с духом:
— Товарищ старший сержант…
— А? — обернулся к нему Белозерцев. — Доставил пленного?
— Нет.
— Как, нет?
Рогожин, утирая рукавом кровь со щеки, рассказал, что обер-лейтенант перед выходом из леса выхватил из кармана гранату, подорвал себя и ранил двух конвоиров.
— Вот и меня задело.
— Эх ты, растяпа! — выпалил Белозерцев. — Прошляпил-таки… Ну вот что, Рогожин. Сам прозевал — сам и промах исправляй. У тебя теперь одна задача: взять «языка». И обязательно офицера!
Помолчал и добавил:
— Немцы — они тоже соображают башкой: чуть дай промашку — получишь по загривку.
Не везло в тот день младшему сержанту! Взял он второго пленного с офицерскими погонами, но по дороге в тыл на конвой напали немцы и отбили у Рогожина «языка». Тут уж командир взвода совсем взъярился:
— Уйди с глаз!
Рогожин, не стесняясь хлынувших слез, в одиночку бросился вслед немцам, отнявшим у него «языка». Белозерцев тут же послал ему в помощь отделение разведчиков.
Они догнали гитлеровцев на краю леса: тех было около десятка. И Рогожин, не стреляя, влетел в самую гущу врагов, сбил с ног «своего» офицера, всем телом прижал его к земле. Вид у младшего сержанта был такой свирепый, что остальные немцы просто растерялись. Подоспевшие разведчики быстро разоружили их.
Рогожина можно было понять: он знал, с каким презрением относится Белозерцев даже к малейшему проявлению трусости. А он, Рогожин, не трус. Просто неудачник сегодня…
Увидев приведенных пленных, Белозерцев потеплел:
— Ну вот, теперь другой коленкор. Ага, да ты и офицера прихватил! Это что — третий?
— Нет, все тот же, второй, — пояснил взбодрившийся Рогожин. — Отбили обратно…
Рощу Керосиновщину, расположенную на высоте, немцы использовали как заслон на пути продвижения нашего 955-го стрелкового полка. Атака с ходу не удалась: роща огрызнулась огнем, вынудившим батальон залечь.
Командир полка подполковник Иван Евгеньевич Давыдов решил напролом не лезть, а поберечь людей и ударить по немцам с тылу. Для этой цели была сформирована группа во главе с командиром роты ПТР капитаном Антоном Лукьяненко — кадровым офицером, опытным фронтовиком, кавалером ордена Красного Знамени. В группу включили автоматчиков под руководством лейтенанта Кузнецова, пэтээровцев, возглавляемых парторгом Кореньковым, и разведвзвод Белозерцева.
Ночью группа обошла рощу и на рассвете ринулась на врага с тыла. Атака была настолько неожиданной, что немцы, беспорядочно стреляя, начали, разбегаться, бросив пушку, миномет и четыре станковых пулемета. Но их замешательство продолжалось недолго. Установив, что наступавших не так уж много, фашисты надумали расправиться с ними, охватывая группу с трех сторон.
Капитан Лукьяненко приказал занять круговую оборону. Перебегавших за деревьями гитлеровцев встретили дружным огнем. Видя, что наших так запросто не выбить с позиций, немцы ввели в бой три средних танка. Они появились на просеке и стали приближаться, стреляя на ходу. Тогда Лукьяненко сам лег за противотанковое ружье и подбил переднюю машину. Второй танк поджег красноармеец Юсупов.
Фашистов это не остановило: на просеку вышли еще пять танков. Но здесь им было тесно, и, чтобы развернуться для маневра, машины, ломая деревья, попытались обойти группу Лукьяненко справа и слева, тем самым подставив под выстрелы пэтээровцев борта — свои наиболее уязвимые места. Загорелись еще две машины. Остальные, видимо, решили не рисковать и остановились в отдалении. Зато пехота усилила нажим и наседала все настойчивее, особенно на участок, обороняемый разведчиками Белозерцева.
Бой длился около трех часов. Вот уже к ППШ подсоединены последние диски, вот смолкли трофейные пулеметы — все брошенные немцами ленты израсходованы. А отступать некуда: кругом враги. Осталось одно средство борьбы — рукопашная.
И командир взвода поднял своих бойцов. Разведчики кинулись на фашистов, расходуя остатки патронов. Белозерцев нажал на спуск — ППШ не сработал. А перед ним, в двух шагах, дюжий немец разворачивает прижатый к своему животу автомат.
Николай ударом ноги выбил оружие из рук фашиста, кулаком свалил его наземь. Тут же схватил отлетевший в траву автомат, полоснул по набегавшему на него другому фрицу.
Но вот автомат поперхнулся — кончился боезапас. Белозерцев перехватил его за ствол и стал рукоятью бить по головам наседавших врагов, валя одного за другим. На помощь ему подоспели Кашин, Куликов, Рогожин…
Увлеченная разведчиками, в контратаку бросилась вся группа капитана Лукьяненко. В тот момент с северной стороны рощи донеслось гулкое «ура»: это перешли в решительную атаку батальоны полка. Немцы, не выдержав натаска с фронта и тыла, поспешно стали отступать из рощи.
За рекой Псёл, в очередном поиске, Белозерцев провел свой последний бой. Случилось так, что очутился он отрезанным от своих разведчиков. Окруженный фашистами, дрался Николай до последнего патрона. А когда опустели автоматные диски, взялся за трофейный парабеллум…
Хоронили Белозерцева на площади в Лебедине. Проститься с героем пришли сотни жителей освобожденного города. Взвод разведчиков дал над могилой своего командира прощальный залп.
Николай Белозерцев оставил в наследство своим питомцам — мужество. При форсировании Днепра, в первых боях на кручах правобережья, звание Героя Советского Союза заслужили семеро его подчиненных — сержант Николай Кашин, красноармейцы Федор Туров, Петр Поздеев, Анатолий Чертов, Алексей Куликов, Дмитрий Бондарев, Михаил Чебодаев — целое созвездие бесстрашных в небольшом подразделении!
Стали Героями Советского Союза на Днепре и капитан Лукьяненко Антон Иосифович, и командир первого полка подполковник Давыдов Иван Евгеньевич.
Из дневника, 43 г.
Сегодня — 1 сентября. Гудков ведет дневник, увлеченно исписывая страницу за страницей. Захотелось и мне последовать его примеру. Обстановка располагает: Лебедин — тихий зеленый городок. Снаряды рвутся далеко.
С фронтов хорошие вести. Харьков, Белгород, Ельня, Таганрог — наши. (Чувствуешь в себе необыкновенную силу и кажется, что ты — Илья Муромец. Вот она, русская силушка!
2 сентября. Прошел слух о взятии Сум. Готовимся слушать салют Москвы. Наши переправились через Псёл. Наверно, и мы скоро двинемся на запад. Прощай, Лебедин — кудрявый городок!
Беседовал с жителями… Замечательно вели себя местные дети. Немцы показывали кинохронику о сталинградских боях. Пикируют фашистские бомбардировщики. Бомбы падают мимо. «Не попали! Не попали!» — радостно кричат пацаны. В кадре появились советские бойцы. «Ура, наши идут!» — дружно закричали ребятишки.
7 сентября. Переехали в хутор Курган-Азак, на левой стороне реки Псёл, вчера освобожденный от оккупантов. На переезд почти целиком ушел день. Часто останавливались, сворачивали в лес. Небо бороздят немецкие самолеты. На дорогах тучи пыли. Задыхались в нашей будке.
Большинство жителей Курган-Азака немцы угнали с собой. По дороге некоторые бежали и сейчас помаленьку возвращаются, плачут над своими обворованными сундуками — оккупанты-мародеры не гнушаются даже тряпьем.
8 сентября. Прибыл в 955-й полк в д. Червонное. Беседуем с Костей Пермяковым. После излечения в полевом госпитале он повышен в должности — теперь комсорг полка.
Мимо вели пленных. Фриц типа 1943 года далеко не тот, что был, как рассказывают, в 1941-м. Жалкий вид — с виноватой улыбкой и фразой «Гитлер капут». А стреляют до последнего патрона и сдаются тогда, когда нет иного выхода. Не все пленные смотрят робко. Белоглазый фельдфебель, эсэсовец, скалится. Дать бы ему в розовое сытое рыло — за Витю, за все… Нельзя. Пленных не трогаем.
Витя, младший братишка, — незатухающая боль моего сердца. Она поселилась в груди давно, после того письма из дому. И теперь, столько лет спустя, гложет, не отпускает.
Они умирали, мальчишки, которые должны были стать отцами и дедами. Еще не расцветшая, не свершившаяся жизнь Виктора оборвалась в девятнадцать лет на подступах к Сталинграду.
Мать в неизбывном горе пережила сына на тридцать лет. Она часто плакала:
— Если бы знать, где его могилка…
Да, где она? И была ли?
«В списках погибших, раненых и пропавших без вести не числится» — один и тот же ответ на многие запросы. Но все-таки, где же он? Растаял, как ранний осенний снег?
То, что брат лежит в сталинградской земле, все-таки известно. Один парень из нашего шахтерского города знал Витю, был там вместе с ним. Вернувшись с фронта, он сказал соседке:
— Отступали. Танки нас давили. Витька лежал на поле. В крови. Что-то кричал. А я сам едва ноги волочил — раненый. Еле успел в овраг скатиться…
Он сказал это соседке. Матери — не осмелился. Она бы спросила: «Как же ты мог его оставить там?» Вскоре тот парень уехал из нашего города неизвестно куда. Так и не удалось маме его расспросить.
Я видел на фронте много смертей. Всяких. Какая из них выпала Виктору? Истек кровью? Раздавлен вражьим танком? Пристрелен, раненый, фашистом?
Промелькнула искрой короткая жизнь. Но не исчезает человек бесследно: он продолжает жить в памяти близких.
…Ноябрь сорок первого. Воинский эшелон из Читы шел на запад. Мы думали, что едем на фронт, но, оказалось, — в Абакан, на формирование новой дивизии.
Я дал родителям в Черемхово телеграмму, указал приблизительно время проезда, номер эшелона.
Но в Черемхово мы прибыли на трое суток позже, в десять утра. Меня никто не встретил. Отец с матерью, как потом узнал, сидели на вокзале двое суток, выходили ко всем проходящим воинским составам (сколько их тогда пролетало!). А в то утро изнемогли, ушли домой соснуть на час-другой.
Забегаю к дежурному по вокзалу, звоню на городскую телефонную станцию, где Витя работал линейным монтером. Слышу в трубке его срывающийся голос:
— Бегу! Подожди!
Бежать ему надо было километра полтора. А паровоз уже заправился, толкнул состав. Я мечусь по дощатому, обледенелому перрону. Не успеет… Не успеет…
— По вагонам! — донеслось с головы эшелона.
И повторилось многократно к хвосту поезда:
— По вагона-а-м!
Возвращаюсь к своей теплушке. Ребята торопят: давай, давай!
А Вити нет.
Не успел.
Состав тихонько тронулся, звякнули железно буфера. Примеряюсь к лесенке, опущенной из дверей теплушки, берусь за поручни. И тут от вокзала доносится протяжное:
— Братка-а-а…
Это он! Никогда раньше он меня так не звал. Вытянувшийся, худющий, в короткополой зеленой куртке, машет ушанкой. Обнявшись, бежим за моим вагоном. У Вити катятся по лицу слезы, он утирает их шапкой. Что-то говорим друг другу.
— Напиши… Напиши, — повторяет он. — Я тоже. Я тоже скоро. Уже вызывали в военкомат…
Меня подхватили из вагона. А Витя все бежал и бежал рядом, махал своей мохнатой шапкой. И в глазах у него застыла такая печаль, такая горечь! Он провожал меня навсегда.
В Абакане весной сорок второго, когда наша дивизия готовилась к отъезду на фронт, я получил от Виктора письмо. Единственное и последнее. Веселое. Писал, что служит в учебном полку на станции Оловянной. Учится на снайпера. Ведь он заядлый охотник! Все хорошо. Вот только с харчами не густо, сам знаешь. И что к лету, наверно, будет на фронте. И подбадривал меня: «Так что вскорости тебе на подмогу, братка. Будем вместе колошматить гадов!»
Удалось ли ему сделать хоть один выстрел из своей снайперской?
…Рассматриваем снимки в семейном альбоме.
— Это кто? — спрашивает мой внук Алешка.
— Витя. Мой младший брат.
— Его убили на войне?
— Да.
— А почему убили?
Что ответить, как объяснить?
— А кто он мне?
— Выходит, дедушка.
— Дедушка? Такой молодой?
Вот он с друзьями. Три Виктора. Подростки. Напряженно смотрят в объектив. В ногах у Вити его любимец — белая собачонка с черными ушами, с черным пятном на спине. У нее звонкое, необычное имя.
Он принес кутенка и сказал:
— Назовем Джульбарсом. Как в кино.
— Джульбарс — овчарка, красавец. А этот — плюгавая шавка. В насмешку, что ли, такое имя? — озадачиваю братишку.
— Как же назвать?
— Не знаю. Может, так и назовем — Шавка.
— Вечно ты со своими подковырками!
— Тогда так: Афедрон.
— А что это?
— Греческое слово или римское, — давлюсь я от сдерживаемого смеха, прекрасно зная благодаря остряку Пушкину, что оно обозначает, мягко выражаясь, то место, где спина теряет свое название.
— Красиво звучит. Ладно — принимаю.
Витя не догадывался о подвохе и нарек щенка по моей подсказке странным именем. Так оно и утвердилось за собачонкой, ни у кого в нашей не особенно грамотной семье не вызывая протеста.
Потом уже, когда собачка выросла, Витя как-то в школе упомянул ее имя при учительнице. Та ахнула и разъяснила парнишке, что оно означает. Прибежав домой, Витя бросился на меня с кулаками. Поостыв, стал называть собачку Джульбарсиком, Полканом, даже Шавкой. Но она откликалась только на одно, первоначально присвоенное ей имя.
Однажды зимой собаку подстрелил какой-то прохвост. Витя, заливаясь горючими слезами, смастерил для Афедрона гробик и позвал, на похороны своих друзей — тезок. Снесли они гробик на пустырь, закопали в сугроб.
Витя рос редкостно добрым, вспыльчивым и отходчивым. Жестокость, несправедливость вызывали у него взрыв негодования. Он лез в драку даже с теми, кто был старше и сильнее его.
Бросив школу, поступил на работу: «Хватит баклуши бить, буду помогать старикам», — мы жили скудновато. На первую же получку купил дробовик, патронташ. Обзавелся гильзами, порохом, дробью. Первый охотник в нашей семье! Ну, теперь заживем: зайчатинка, утятинка…
Пристраивался брат к взрослым мужикам, уходил с ними в дальние леса. Охотники возвращались с добычей, а он — всегда пустой, промерзший до косточек, но оживленный, довольный.
— Где же твои трофеи?
— Понимаешь, — рассказывал Витя чуть смущенно. — Лес. Поляна. Снег по колено. Притаился за кустом, стою. Вдруг здоровенный заяц — прямо на меня. Прицелился. Жалко стало косого, такой красавец! Пальнул по деревьям, аж куржа посыпалась. Серый прыг свечой. Метра на два. И деру…
Еще фотокарточка. Все мы, дети — две сестры и три брата. Между сестер — Витя, стоит на венском стуле. Самый маленький, трех лет. В куртке с пунктиром белых пуговиц, белый кружевной воротничок. Крошечный человечек. Пузырек. Распахнутые глазенки полны ожидания: сейчас вылетит из фотоаппарата птичка. Он смотрит на мир доверчиво и безбоязненно…
Всем нам война принесла общую беду, на всех выпало одно испытание. А раны оставила каждому — свои.
Из дневника
9 сентября. Уезжая из Лебедина, зашел к Нэлли. Чудесная девочка, много читает. Мы с ней подружились. Дело произошло так. На второй день после взятия Лебедина редактор послал меня в городскую типографию добыть заголовочные шрифты. Понадобились чернила и ручка, чтобы написать расписку о получении шрифтов.
Зашел в соседний дом — нет ли у них? Разговорились с хозяйкой и ее 14-летней дочкой о житье-бытье при немцах. Мать рассказывала о радости освобождения и попросила девочку прочесть последнюю страницу ее дневника. Нэлли читала по-украински. Обе — и мать, и дочка — заливались слезами.
Маленькая патриотка вела свой дневник в течение нескольких месяцев. Горе и унижение отразились в ее наивно-непосредственных записях. День за днем девчушка описывала тяжелую жизнь под немецким игом. Каждая страница полна надежд и ожиданий. Нэлли ждет скорого прихода Красной Армии, родного брата Виктора.
Последняя запись в дневнике сделана красными чернилами: в тот день наши бойцы очистили город от оккупантов. Попросил у Нэлли дневник, и мы с Гудковым отослали его в «Пионерскую правду»…
А в деревне Жигайловка Сумской области Маруся Дейкало зачитала мне письма своих подружек, угнанных в Германию. В них — удивительные строчки: «Чула я, що у вас весною всходыло новое сонце…» (Прозрачный намек на то, что Красная Армия приблизилась к Жигайловке).
Может быть, самыми волнующими для нас были минуты, когда мы видели слезы радости людей, вызволенных из фашистской неволи. Их светящиеся счастьем глаза, горячие слова благодарности — была ли для солдата-освободителя высшая награда?
В Лебедине мальчишки гурьбой ходили за нашими бойцами. Горожане наперебой перехватывали бойцов и командиров к себе на постой, выставляли на стол все лучшее, что имелось в доме. И так в каждом селении: всеобщее ликование. И расспросы, расспросы, расспросы…
Митинги, организованные или произвольные, проводились, если позволяла обстановка, почти во всех освобожденных городах и селах. Один из них запомнился особо.
…957-й полк приближался к Пирятину по стопам отступавших немцев. Мы с лейтенантом Иваном Потехиным, комсоргом батальона, задержались у домика лесника. Иван, получивший задание комбата встретить отставший хозвзвод, попросил меня остаться с ним. Ждем полчаса, час… А взвода все нет.
— Наверно, миновали нас, — заключил Потехин.— Проехали другой дорогой. Бесполезно тут маячить. Знают, в общем-то, дорогу.
И мы пошли по проселку, ускоряя ход, чтобы догнать батальон. Разговаривая, миновали пологий холм, и тут дорога раздвоилась: один проселок сворачивал влево, к лесу, синеющему километрах в пяти, другой, более проторенный, вел в деревню, всплывшую перед нами зеленым островком. До нее было с километр.
Потехин развернул карту.
— К лесу нам… Но пить хочется. Зайдем в деревню?
— А если там немцы?
— Едва ли. Батальон ввязался бы в бой.
Идем к деревне, останавливаемся, присматриваемся, не видать ли у хат машин или других признаков противника. На всякий случай, свернув с проселка, приближаемся к крайней мазанке с огорода, окаймленного жиденькой изгородью.
Из-за угла выглянула вихрастая голова мальчонки. Чуть погодя через огород мимо подсолнухов уже бежали к нам трое пацанов, оглашая деревню звонкими криками:
— Наши прийшли! Развидники!
— Ребята, немцы здесь были? — спросил Потехин.
— Учора в ничь утикли на Приходьки.
В дверях хаты возник старик в белой холщовой косоворотке, с хохолком седых голос на голове. Ахнул, прихрамывая, заковылял навстречу. Обнял меня, затем Ивана, силился что-то выговорить и произносил хрипло только одно слово: «Хлопчики… Хлопчики…»
Вокруг нас собиралась толпа — молодые женщины, старики и старухи. Громко гомонили, каждый хотел пожать нам руки, обнять. Оказывается, мы первыми из наших нагрянули в деревню.
Старичок выпрямился, приосанился, задрал вверх клин бритого подбородка и обрел дар речи:
— Чикайте, жинки! Уси до сильрады. Митинг буде.
Мы с Иваном переглянулись: вот так старичок… Лихо командует. Потехин попробовал вежливо уклониться — ведь нам недосуг митинговать, надо спешить за батальоном.
— Дедусь, а может, обойдемся так? Без митинга.
— Ни! — решительно возразил дед. — Мы два роки мовчали пид нимцем. Досыть! Промову держить, командир… Жинки, прапор треба. Хто мае червону материю?
— Ганна, мабуть, — откликнулась розовощекая молодайка с бойкими глазами. — Зараз сбигаю.
Она, обогнав идущую по улице толпу, исчезла в переулке.
Старик привел нас к сельсовету — кирпичному, на высоком фундаменте дому, побеленному по неоштукатуренной кладке, и пригласил взойти на крыльцо — трибуну.
— Погодь трошки, — сказал и поманил пальцем дивчину в цветастой косынке. Пошептал что-то ей на ухо, а вслух произнес: — Швыдко, Галю!
Девушка побежала туда, откуда мы только что пришли — к хате старика.
А в это время к сельраде подходили все новые и новые люди. Вернулась и чернявая молодайка с пожилой женщиной в темном платке, с печальным лицом.
— Ось, — сказала она, подавая сверток деду.
Тот развернул, и мы увидели в его руках небольшой отрез красного ситца в мелкий белый горошек. Женщина с печальным лицом глухо промолвила:
— Для доци берегла… Вбылы Марийку каты…
По распоряжению деда-организатора один из подростков принес молоток, короткий черенок. Прибил к нему гвоздями алый ситец в белый горошек и приладил флаг над крыльцом.
— Прошу, товарищи красные командиры, — обратился к нам старичок.
«Речь-промову» держал Потехин. Он рассказал о разгроме гитлеровских войск на Курской дуге, о положении на других фронтах, о начавшемся освобождении от захватчиков украинской земли. И закончил словами:
— Теперь наш путь на Киев. Будет свободна от врага и столица Украины!
— Уси шляхи ведут до Кииву! — бросил веселую реплику стоявший вблизи крыльца пожилой селянин в помятой соломенной шляпе. И, обращаясь к организатору митинга, упрекнул его:
— Чего маринуешь хлопцев? Геть до хаты гостеваты!
Розовощекая молодайка, озорно сверкнув бойкими глазами, подхватила:
— А мени цього, чернобривенького на постой!
«Помятая шляпа» поддержал шутку:
— Воны обы два чернобривеньки. Якого тоби?
Грянул дружный смех. Только организатор митинга было нахмурился, но тут же оживился, завидев Галю, подходившую к крыльцу. Девушка принесла на подносе, накрытом ярко вышитым рушником, хлеб, нарезанное ломтиками сало, два граненых стакана и бутыль с мутноватой жидкостью. Старичок под одобрительный говорок окружающих налил в стаканы.
— Отвидайте нашей буряковой.
— Ай да кум! — воскликнул весельчак в помятой шляпе. — А балакал, що не мае треклятой.
— Вид нимцив ховав, — обернулся к нему дед. — Тай ще вид тебе, горилкиного кума.
Люди у сельрады откликнулись громким хохотом.
Мы с Потехиным успели «познакомиться» с самогоном раньше, в другом украинском селе, и нам он не пришелся по вкусу. Меня вновь передернуло от крепкого сивушного духа. Но что делать? Не обижать же старика всенародно, да еще при такой радости… Иван решительно приподнял стакан.
— О це по-нашему, по-казацки! — подбодрил его дед.
— За нашу победу, товарищи, ура! — провозгласил Потехин и осушил стакан.
Толпа ответила вразнобой, разноголосо. Ответила радостно и порывисто. Уходили мы из деревни, названия которой я не помню, сопровождаемые до конца улицы участниками импровизированного митинга.
В начале января сорок четвертого редакция нашей «дивизионки» остановилась на два дня в Белой Церкви, освобожденной накануне. Квартировали в приличном доме, у радушных хозяев — престарелого буденновца с женой. Белоснежные пышные подушки, хрустящие накрахмаленные простыни непривычно знобили. Давно мы такой благодати не видели!
— Как в порядочной гостинице, — проговорил капитан Цибулько, укладываясь на пружинную кровать, в уютную постель.
Нам с Костей Гудковым досталось обширное хозяйское ложе. Деревянное, украшенное замысловатой резьбой. Мы шутили:
— Спим, как Людовик надцатый.
Но не эта, по-родительски теплая забота особенно растрогала нас, а другое.
Вечером хозяин принес в нашу комнату старенький обшарпанный патефон. Перебрал в коробке пластинки и поставил на диск одну из них. Мы ждали музыку, а услышали речь К. Е. Ворошилова то ли на параде, то ли на каком-то торжественном собрании. Заметив наше удивление, старый буденовец сказал:
— Мы с Климентом Ефремовичем не раз встречались в гражданскую.
Жена хозяина, стоявшая в двери, улыбнулась:
— И при немцах слушал. Закроется на все запоры — и к патефону. Достает эту пластинку из комода и крутит… Потом опять спрячет.
— А что? — прищурился на жену бывалый кавалерист. — Умная речь, вот и слушал. И легче было на сердце… Теперь и газеты будем читать, и радио заговорит. Правду будем знать, а не фашистскую брехню…
Из дневника
11 сентября, 1 ч. ночи. Дежурю у радиоприемника. День прошел в обработке материалов. А вчера было жарко… Догоняя батальон, мы с Потехиным оказались далеко впереди. Повернув назад, наткнулись на наши боевые порядки.
Налетели немецкие пикировщики. Батальон залег. Самолеты бомбили яростно. Вскоре появились наши истребители, навязали им бой и разогнали.
В полковую санроту доставили раненых. Ефрейтор, изможденный, бледный от потери крови, едва стоял у стола, придерживаясь рукой за спину стула.
— Фамилия? — спрашивает врач.
Раненый молчит, напряженно соображая.
— Забыл, что ли?
— Забыл…
Доктор смотрит на него удивленно.
— Счас… Вспомню…
— Дай красноармейскую книжку.
Ефрейтор достает документ из кармана гимнастерки, раскрывает.
— Надо же… Отшибло память…
18 сентября. Продвигался с батальоном километров в 40-50. До Пирятина рукой подать. Вчера первый полк форсировал р. Удай. Завязались бои за город.
20 сентября. Дождался редакцию в освобожденном Пирятине. Догорающие дома. Дым выедает глаза. Вихри пепла. Искалечили Пирятин фашисты. Сожжено две трети домов. Страшные зверства оккупантов…
Нашей дивизии присвоено наименование «Пирятинская».
Город Пирятин — важный узел шоссейных дорог — обороняли изрядно потрепанные в предыдущих боях две пехотные и танковая немецкая дивизии, усиленные подошедшими из резерва подкреплениями: танками, самоходками, артиллерией. Сопротивление врага было упорным. Лишь к полночи 18 сентября наша дивизия очистила от гитлеровцев Пирятин полностью. Фашисты хозяйничали здесь ровно два года, день в день — с 18 сентября 1941 года.
Но речь пойдет не о том, как был взят город и насколько успешно была выполнена дивизией эта боевая операция. В Пирятине я впервые с такой очевидностью и конкретностью столкнулся с изуверскими повадками фашистов.
Мне было поручено написать в газету о том, что натворили гитлеровские изверги в городе. Расследование злодеяний оккупантов вела специальная комиссия. Знакомство с ее документами, беседы с горожанами — потрясли. Мне явно не хватало ни слов, ни умения выразить чувства, вызванные увиденным и услышанным. Неотступно преследовал, мучил вопрос: как все это объяснить? Люди ли они, фашисты? А если да, то как дошли до такого?
Ведь этот оголтелый головорез тоже когда-то был ребенком с невинными глазами… Ведь у него тоже была мать… Как же нужно было искалечить душу человека, чтобы он утратил свой облик, начисто выбросил из сердца жалость к себе подобным!
В первый же день пребывания в Пирятине — 18 сентября 1941 года — гитлеровцы устроили кровавый шабаш. В больнице они обнаружили группу раненых красноармейцев и всех пристрелили, а военврача повесили на воротах больничной ограды. И сделали это легко, играючи, словно не убивали людей, а забавлялись.
Потом начались облавы на советских и партийных активистов, не успевших уйти. Коммунист — на виселицу! Комсомолец — к стенке! Еврей — в братскую могилу! До четырех тысяч евреев, не пощадив и грудных детей, расстреляли палачи и свалили в ямы у деревни Тарасовка.
Но самое страшное началось за три дня до их отступления из Пирятина. Многих жителей фашисты выгнали за город, на киевский шлях, и повели под конвоем на запад. Тех, кто пытался бежать, убивали на месте.
Большое стадо скота немцы согнали к селу Верхояровка и расстреляли из пулеметов.
В последние часы пребывания в Пирятине гитлеровцы взорвали и подожгли все большие дома, уничтожили электростанцию, две паровые мельницы, кожевенный завод, детские ясли, здание горсовета, больницу, кирпичный завод, городской банк, кинотеатр, две школы, церковь. Взорвали колхозные тракторы, сожгли в скирдах хлеб.
Оставляя город, фашистские солдаты бегали по улицам с факелами и поджигали дома. Горожан, посмевших спасать от пожара свои жилища, расстреливали из автоматов. Гитлеровцы выискивали людей в погребах, стреляли в них. В лесу Замостище, вблизи города, поймали скрывавшихся от расправы двадцать мужчин и подростков и тут же прикончили их.
Такую же картину погрома застали через три дня в Переяславе: ныне — Переяслав-Хмельницкий. Приехали мы в истерзанный город рано утром и начали готовить очередной выпуск газеты. Однако работу прервала бомбежка, загнавшая нас в укрытия. Между двумя налетами немецких самолетов выехали из центра города на окраину. И вовремя: вторая волна «хейнкелей» обрушила на центральные улицы новый бомбовый груз, хотя в городе наших войск уже не было — они продвинулись к Днепру.
И здесь мы увидели пожарища: на месте сгоревших домов торчали лишь печи. И здесь услышали ужасающие рассказы о расправах над мирным населением, о рвах, забитых телами погибших. Даже своих прислужников-полицаев фашисты расстреляли!
Оставшиеся в живых переяславцы семьями кочевали за чертой города, хоронились в перелесках и буераках. Но не все ушли. Кое-кто из горожан прятался в ямах и щелях, вырытых на скорую руку. Как только вражеские самолеты уходили, люди вылезали из своих укрытий.
Один старик — маленький, сгорбленный, в зимней шапке-ушанке — все кружил и кружил у разрушенной хаты, останавливался над трупами сестры, коровы и теленка, всплескивал руками и причитал:
— Ой, лышенько… Ой, лышенько…
Раздавленный горем, с помраченным умом, он уже не страшился бомбежки…
Исторически сложилось представление о том, что войну все-таки ведут армии, что в сражении гибнут ее непосредственные участники — воины. Само по себе это бедствие. Но чтобы солдат убивал беззащитных женщин и детей! Кто же они, эти душегубы? Что породило на свет эту ораву убийц?
В юности я зачитывался Гёте, Шиллером, Гейне. В школьных и вузовских учебниках то и дело встречались имена великих немецких ученых. Музыка Баха, Генделя, Гайдна очаровывала и нас, русских. Германия дала миру Маркса, Энгельса. Немецкая нация пробуждала уважение к ней. Как же получилось, что она пренебрегла всем этим достоянием и породила изуверскую идеологию фашизма?
Может быть, не совсем справедливо, но тогда слово «фашист» мы отождествляли со словом «немец». Потому что видели: одетые в солдатскую униформу немцы, в массе своей одурманенные гнусной идеологией расового презрения к другим народам, были беспощадны.
По прошествии многих лет приходишь к выводу — история в чем-то повторяется. Нам, солдатам Великой Отечественной, казалось: с фашизмом покончено, возврата к нему не будет. Но время свидетельствует — человеконенавистническая мораль, увы, процветает и в наши дни. В ином виде, в другой форме. Но суть осталась прежней. И более грозной! На карту ставится уже не свобода того или иного народа, а сама жизнь на планете.