Больше двадцати лет прошло с тех пор. Подвиг на Сане не давал мне покоя. И вот я опять вернулся к «легенде о Перемышле», уже как писатель. Но с чего начать? Может быть, с поисков того солдата, что встретился мне под Киевом?.. Я долго припоминал его фамилию: не то Кравчук, не то Савчук. Впрочем, если он награжден, найти его будет легче. И я отправился в Подольск, в Архив Министерства обороны СССР.
Целую неделю с утра до вечера я корпел над папками, перебирая наградные листы. Одни проглядывал наспех, другие читал. И думал.
Что же остается после нас на земле? Строитель воздвигает дома, прокладывает дороги. Учитель учит детей. Поэт слагает стихи.
Но все мы, одетые в солдатскую форму, делали одно совсем не свойственное нам дело — стреляли и убивали…
Наша война была справедливой, это мы знали и чувствовали все. И все — я имею в виду настоящих людей — воевали честно. И не только потому, что кто-то нам приказывал. А потому, что у нас был свой, личный «верховный главнокомандующий» — совесть. Это решило судьбу войны.
Можно понастроить миллионы сверхмощных танков и ракетных установок, залить землю потоками огня, превратить ее в пепел, но и тогда победа не достанется агрессору, ибо победа — это не обладание сожженной землей и отравленным воздухом, а утверждение одних человеческих законов над другими. И здесь в к о н е ч н о м с ч е т е бессильны огонь и железо. И приказы тоже бессильны. Здесь есть один решающий фактор — народ, его разумная воля, его совесть…
Я читаю наградные листы и вижу: да у нас же были тысячи Матросовых, тысячи Гастелло, как, вероятно, когда-то были тысячи Сусаниных… А разве мы знаем их всех?
Все листы просмотрены, а моего солдата нет. Попробую заглянуть в списки личного состава. Однако девушка из архива смотрит на меня как на сумасшедшего. «Рядового искать бесполезно, все равно что иголку в сене!» Но, пожалев меня, она уходит куда-то и возвращается с тоненькой запыленной папкой, на которой написано: «99… сд».
— Спасибо. Но неужели это все?
— Да, все.
Бедная папка! В ней всего пять-шесть страничек, аккуратно подшитых и пронумерованных. Ни статей, которыми когда-то пестрели газеты, ни возвышенных стихов! Какое-то донесение, написанное карандашом на листочке из школьной тетради, рапорт с просьбой о срочном ремонте противотанковой пушки, ведомость с перечислением пропавшего имущества: хомутов столько-то, уздечек столько-то… Разочарованно закрываю папку и вдруг замечаю на обложке сразу два штампа: один — фашистский, с черным орлом и свастикой, с датой «1941», другой — наш. И две одинаковые надписи, только на разных языках: «Взято в качестве трофея».
Да, эта папка действительно бедная. Я мысленно представляю себе ее путь. Когда-то, в начале войны, она вместе с бойцами попала в окружение. Ее пытались сжечь, но не смогли, остался лишь след огня — потемневший, зазубренный край. Затем она побывала в лапах у немецких штабистов, и те корпели над ней, пытаясь выудить какие-нибудь важные сведения. Но ничего интересного не нашли и швырнули в сейф, где она провалялась в темноте всю войну, пока до нее снова не добрались наши. И вот она пылится на полках, никому не нужная и забытая… Даже я готов был ругать ее! Мир праху твоему, папка, за твои невольные заслуги!
Распрощавшись с архивом и приехав в Москву, я решил обратиться в Комитет ветеранов войны. Может быть, там есть какая-нибудь картотека? Или информационный бюллетень, где можно поместить объявление о поисках?..
…Подхожу к уютному красивому особняку пушкинских времен. Мне знаком этот дом, я несколько раз бывал в нем на различных собраниях и заседаниях.
Захожу в здание и спрашиваю у пожилого мужчины с темными кругами у глаз и резкими, суровыми складками на чисто выбритых щеках. Это боевой, заслуженный человек, бывший узник Бухенвальда.
— Вряд ли мы вам чем-то поможем, — прямо говорит он. — Своей газеты у нас пока нет, информационного бюллетеня тоже. Повесьте ваше объявление здесь, — он кивает на висящую в вестибюле доску. — Вдруг кто-то прочтет, отзовется. А еще лучше пройдите в наш филиал, на улицу Кирова. Там как раз сейчас собрание бывших партизан. Они люди бывалые, возможно, что-то подскажут. И вообще обращайтесь к живым участникам войны, это самый верный путь.
И вот я на улице Кирова, в филиале комитета. Бывшие партизаны толпятся в накуренном зале, в коридорах, шумят. Один детина ростом под потолок громко возмущается, что до сих пор не принесли обещанных билетов на торжественное заседание в Колонный зал Дома союзов, Другой подшучивает: «Не попадем — не беда, начальство опять культпоход в кино устроит». — «Я что — пионер? — взрывается детина. — За тыщу верст ехал фильм смотреть!» Все смеются.
Заметив освободившийся стул, взбираюсь на него и обращаюсь к партизанам с моей просьбой. Люди умолкают, внимательно слушают. Слушают и молчат. Я слезаю со стула.
«И здесь не повезло!» — думаю я, направляясь к дверям. Кто-то трогает меня за плечо. Оборачиваюсь. Передо мной рослая женщина с круглым загорелым лицом и проседью в волосах.
— Я была в Перемышле, — и, чуть смущаясь моей радости, добавляет: — Только во время войны немного, всего один день…
Но и это для меня находка! Крепко жму ее руку, смотрю, куда бы нам сесть. Находим в полутемном коридоре укромный уголок, и беседа начинается.
Женщину зовут Варвара Артемовна Грисенко. Она из Днепропетровска — там родилась и теперь после долгих странствий по белу свету снова живет на прежнем месте.
— Словно и жизни не было, — слышу я ее ровный, спокойный голос и вижу белую полоску мелькнувших в улыбке зубов. — А помотало меня дай бог! И партизанила и в гестапо сидела… Есть что вспомнить на старости лет.
— Ну, какая же вы старуха! — искренне говорю я. — Вам от силы сорок.
— Нет, уже пятьдесят. А тогда, в Перемышле, я совсем девчонкой выглядывала… — Она вздыхает. — Хорошее было время, другого такого не знаю.
Женщина спохватывается:
— Но ведь вам про оборону нужно, а я про свое…
— Ничего, ничего, — успокаиваю я. — Давайте все по порядку.
Чувствую, что ей очень хочется рассказать не только о войне, но и еще о чем-то, для нее дорогом и неповторимом. И она рассказывает.
…Приехала она в Перемышль летом 1940 года. По вербовке, как вольнонаемная, в одну из военно-строительных организаций. Почему именно в Перемышль, она сейчас не помнит. Да и тогда, наверное, не знала точно. Просто тянуло по молодости в дальние края. А тут еще говорили, что в Западной Украине, которую недавно, год назад, освободили от панов, жизнь какая-то особенная, чудная, вот и поехала посмотреть.
И правда, попала она словно в другой мир. Городок старинный, чистенький, улицы узенькие, вымощенные каменными плитками, а дома высокие, под черепицей и темные, как в сказке. Почти на каждой улице церковь или монастырь. Начнут в колокола звонить, хоть уши затыкай. И попов в городе было много. А еще больше военных…
— Ну, обвыкла, поосмотрелась. Город пограничный: большая его часть — называлась она Присанье — наша, советская, а меньшая — Засанье — принадлежала немцам. Граница проходила по реке Сан, небольшой реке, шагов в сто шириной. Через реку мост — высокий, чугунный, на две железнодорожные колеи, у каждой арки, с той и другой стороны, пограничные будки. Наша — зеленая, с красной звездой, у немцев — полосатая, черная с белым. По набережной гражданским ходить запрещалось: там была «зона» и шло строительство дотов.
Вот в том самом управлении, которое их строило, я и работала машинисткой. Работали мы, вольнонаемные девчата, дружно, весело, — говорит женщина. — Иной раз до поздней ночи стучали на машинке, а усталости не чувствовали. Потому что молодость. Да и обращение хорошее, человеческое, это главное. И все начальники были приветливые, уважительные. Особенно нравился нам самый старший по званию — Александр Дорофеевич… — Женщина задумывается, вспоминает. — Комиссар он был, а вот как фамилия — забыла. — Она с досадой стучит себя по лбу. — Ну, как его… Такой веселый, бойкий и уж очень уважительный к людям. Ну, да ладно.
Она машет рукой и вдруг вопросительно смотрит на меня.
— Может, вам это неинтересно?
— Рассказывайте, Варвара Артемовна, все рассказывайте.
— Так уж и все?
В ее глазах мелькает озорной огонек.
— Глупая я тогда была. А хитрая! Пошли мы как-то в кино с подружкой — тоже вольнонаемная, ее Марией звали. А там к нам перед сеансом два лейтенанта привязались. Откуда, мол, вы, девушки, такие красивые, как вас звать и где вы работаете. Ну, я Марию толкнула в бок и говорю им, что мы грузчицы со станции. Они вроде поверили. Один лейтенант, высокий, красивый, стал к Марии приставать, чтобы она с ним вместе села. Мария согласилась и пошла с ним. А со мной пошел другой лейтенант, который посерьезнее. И росточком поменьше, так, невидненький. Я тогда на него даже внимания не обратила. Ну, сели мы, картину смотрим. Он молчит, и я молчу. Он мне только сказал, что его Василием зовут. Так и просидели весь сеанс молча.
Вышли из кино все вместе, лейтенанты нас до дому проводили. Мария их на чай пригласила. А дома у нас холодно было. Я, как пришла, села на кровать, закрыла ноги одеялом и сижу, книжку читаю. Мария со своим лейтенантом стали грубу, печку то есть, растапливать и чайник поставили. А этот Василий ко мне подсел и смотрит на меня, смотрит и руку мне гладит. А рука у меня тогда была не такая, как сейчас, помягче. Вот и говорит: «Зачем же вы меня, Варя, обманываете? Вы же не грузчица». Так он это жалостливо сказал, что я не нашлась даже, что ответить. Но когда, уходя, он попросил разрешения завтра прийти, я разрешила…
Стали мы встречаться. А весной сорок первого расписались, и я перешла жить в его квартиру.
Многие нашей жизни завидовали. Василий, он водки не пил, гулянками не увлекался. Но мне с ним не было скучно. Как у нас вечер свободный, так он предлагает: «Пойдем, Варенька, побродим немного». Мы шли обычно на Замковую гору — это в Перемышле так называется гора, где стоит старинный замок какого-то короля или графа. А вокруг замка большой парк. Вот и бродим мы по дорожкам и говорим, говорим. А то залезем на башню и смотрим на ту сторону Сана. Там немцы. Ходят их офицеры, важные, как гусаки, в лаковых сапогах и с тросточками. Или дамы — нарядные, в широких шляпах. А иногда проедет карета с кожаным верхом. Я еще мечтала: «Вот бы в такой карете покататься!» А Вася смеялся: «Подожди, Варя, когда мы с тобой до золотой свадьбы доживем, я тебе еще лучше карету подарю, тоже из золота!»
Так мы и прожили три с половиной месяца. 21 июня, в субботу, помню, наше городское начальство решило в Замковом парке праздник устроить, почему — не знаю. Только народу там собралось масса: и военные и гражданские. В ларьках чего только нет — и шоколад, и апельсины, и вина разные, одного птичьего молока не хватало. Ну, танцы, конечно. Музыка играла, фейерверки пускали. Одним словом, чтобы все видели, что мы за мир… Мы с Василием тоже там были, но только часов до десяти. Его товарищи нас в ресторан звали, но он не пошел. «Мы, — говорит, — лучше с Варюхой по-семейному, дома поужинаем». Пришли, поели, потом долго в карты, в дурачка, резались. А потом легли спать…
И вдруг взрыв. Я глаза открыла, вижу рассвет, красное солнце в лицо бьет, ничего не разберу. Только грохочет вокруг и дом ходуном ходит. А Василий уже собирается: «Это, Варя, война!» Так и сказал, уверенно, будто знал. Быстро натянул гимнастерку, схватил сумку и к двери. Но вернулся, поцеловал меня и приказал немедленно бежать за ним, в его часть. Я тоже оделась кое-как, все, помню, кофту вместо юбки на ноги натянуть пыталась. Выбежала из дому, а по улице бегут такие же, как и я, — кто полуодетый, кто просто в нижнем белье. Кругом снаряды рвутся, паника, дети плачут…
Ну, добежала я до его части, а там нас, женщин, сразу же погрузили в санитарные автобусы и повезли за город. А оттуда еще дальше. Так мы ехали почти три недели, до самого Проскурова. Там нас уже поездами направили кого куда. Я поехала в Днепропетровск, к родителям…
Варвара Артемовна сидит, опустив глаза, старательно разглаживает складку на платье.
— А что же дальше было с вашим мужем?
— Убили его, — просто и как-то очень спокойно говорит она. — Уже за Проскуровом встретила я случайно его ординарца. Сначала не узнала, был мальчик, а здесь ко мне подошел, ну, прямо как старик — обросший весь, черный и худой-худой. Он меня сам узнал, подбежал с шинелью в руках, говорит: «Вот, возьмите, это Василь Никитича шинель». И убежал обратно в колонну. А я посмотрела — вешалка, что я ему перед войной пришивала, порвана, воротник в крови, и так мне дурно стало, еле до вагона добралась…. А уже в Днепропетровске, месяца через два, мне похоронную прислали: убит, мол, а где — не указано. «Погиб смертью храбрых». И все.
…Мы выходим на улицу. Женщина идет крепкая, осанистая, серьезная, и уже кажется, что не было у нас сейчас ни этого уединения в уголке, ни откровенного разговора. О чем она думает? Теперь об этом не спросишь…
— Да, вспомнила, как бывшего нашего начальника фамилия, — Притула, Александр Дорофеевич Притула.
В ее карих, золотистых от солнца глазах снова светится радость.
— А я уж думала, у меня склероз! Между прочим, говорят, он жив, где-то сейчас генералом служит. Ну, прощайте, через десять минут у нас заседание.
Тряхнув мне руку, она бежит к переполненному автобусу, прыгает на подножку, расталкивая стоящих впереди мужчин.
Я смотрю ей вслед. Но вот захлопывается дверца, автобус ныряет в поток других машин и скрывается в нем.
Спасибо, Варвара Артемовна!
Теперь во мне еще сильнее заговорил дух искателя. Он подсказывал: стоит ухватиться за кончик нитки, и клубок начнет разматываться. Но в мечтах все проще и, я бы сказал, прекраснее. Сколько раз — и тогда и сейчас, когда первый этап поисков уже давно позади, — я, споткнувшись, вдруг начинал проклинать себя за мое пристрастие ходить по узким горным тропинкам, зачастую по краю пропасти.
И все-таки это чертовски интересно: возвратиться к легенде и попытаться сверить ее с правдой жизни. Только так, шаг за шагом, восстанавливается великая карта войны. Исчезают «белые пятна», становятся резче штрихи…
Хороший мой друг, тоже писатель-искатель, познакомил меня с «помощником следопытов» из Министерства обороны, полковником Валентином Николаевичем Соловьевым. Тот понял меня с полуслова. «Генерал не иголка!» — с улыбкой в голосе ответил он и в тот же день сообщил мне служебный телефон Притулы.
…Набираю номер, воображая себе внешность генерала: седой бобрик, живые, веселые глаза… Впрочем, что гадать, если мы скоро увидимся?.. Я почему-то не сомневаюсь в этом.
— Притула слушает.
Я представляюсь, коротко, может быть, сбивчиво говорю о цели моего предстоящего визита, ссылаюсь на Варвару Артемовну Грисенко.
— Грисенко? — слышу в ответ. — Что-то не припоминаю такую… А в Перемышле я был. И в обороне участвовал. Но принять вас сейчас не могу, некогда. Позвоните через несколько дней.
В трубке щелкает, затем тишина. Разговор окончен.
Я понимаю, что генерал занят. Но на душе остается какой-то осадок, вроде легкого облачка. Почему мой собеседник не обрадовался, когда я сказал о моем желании заняться этой забытой ныне обороной? Впрочем, писатель как ребенок, ему вынь да положь заветную игрушку. А у генерала дела. Придется подождать.
Неделю спустя повторяю звонок.
Но генерал опять занят. И встретиться нам вряд ли удастся.
— И вообще, — говорит он, — с тех пор прошло так много лет, в памяти почти ничего не сохранилось, какие-то крохи. Да и стоит ли этим заниматься, ворошить прошлое?..
Александр Дорофеевич снова вешает трубку.
Теперь я, признаться, обижен. Что я, бездельник, пытающийся украсть чужое время ради собственной прихоти? Или мной руководит нечто большее, чем простое любопытство?.. Но почему генерал не советует мне «ворошить прошлое»? Может быть, здесь есть какая-то тайна?
Попробую позвонить еще раз — последний. Я уже не сомневаюсь, что встреча с генералом не состоится. Страшно другое: неужели ниточка оборвется?
На всякий случай у меня приготовлен вопрос.
— Прошу прощения за назойливость, но не подскажете ли вы кого-либо из ваших сотрудников по Перемышлю?
— Вы все-таки решили продолжать?
— Да, решил.
Пауза. Генерал думает. Я слышу какие-то голоса: по-видимому, у него в кабинете идет совещание. И тут мне впервые становится неловко: ну какого черта я отвлекаю человека от дела? Сейчас извинюсь и повешу трубку.
Но слышу:
— В одном из московских проектных институтов, кажется, на улице Горького, работает инженер Лисагор Семен Маркович. Попробуйте отыскать его…
Я с облегчением вздыхаю. Какое все-таки счастье, что мы живем в цивилизованном веке! В данном случае я имею в виду телефон и такое великолепное приложение к нему, как «Список абонентов города Москвы». Правда, на улице Горького помещается несколько институтов. Звоню в один, в другой. И вот наконец…
— Лисагор слушает.
Голос тихий, немного усталый. Но я уже настороже. «Не буду сразу раскрывать карты!»
— Мне нужно вас видеть по важному делу. Когда бы я мог с вами встретиться?
— Когда угодно, хоть сейчас.
Я снова сижу где-то в закутке, в коридоре. Кажется, это единственное место, где можно поговорить по душам, спасаясь от учрежденческой сутолоки и телефонных звонков. Семен Маркович извиняется: что же поделаешь, если у тебя нет отдельного кабинета? Я говорю, что меня вполне устраивает наша «демократическая исповедальня», тем более что я уже начинаю привыкать. И дело вовсе не в кабинетах, а в людях, в их желании общения. Мой собеседник соглашается. Таким образом, наша беседа медленно, но верно подвигается, как говорят моряки, в заданном курсе и, наконец, добирается до Перемышля.
— Да, это в своем роде роковой город! — говорит Семен Маркович. — Когда бы ни разразилась война между нами и немцами, ему достается в первую голову. А почему? Потому что там узел коммуникаций. Железная дорога — раз, шоссейные дороги — два, а перед войной через Перемышль, насколько мне известно, шел главный телефонный кабель, по которому велись государственные переговоры…
Семен Маркович, говорящий и без того тихо, произносит последние слова шепотом. Но тут же спохватывается.
— Вот что значит привычка военного инженера: не дай бог, выболтнешь какой-нибудь секрет, а потом тебя того, за шкирку… Ах, конечно, сейчас это уже ни для кого не имеет значения, но тогда… Тогда, дорогой товарищ, мы даже, ложась спать, готовы были затыкать себе рот полотенцем. Время было опасное, А мы — я говорю о таких, как я, — выполняли задание особой важности. Да, да! Хотя наш подвиг, — инженер грустно усмехается, — некоторые сейчас рассматривают как очень большую глупость…
И Семен Маркович рассказывает мне о том грандиозном строительстве, какое развернулось на протяжении всей нашей границы с осени 1939 года, после воссоединения Украины и Белоруссии с их западными землями. Сталин решил укрепить новые рубежи мощными оборонительными сооружениями по типу знаменитых линий Мажино, Маннергейма и других «чудес» современной фортификации. Он пошел на то, чтобы, по сути, ликвидировать почти всю прежнюю оборонительную линию, которая проходила вдоль старой границы СССР с панской Польшей и строилась еще с начала тридцатых годов. Построенные старые доты и дзоты передали колхозам или засыпали и стали строить новые, уже на границе с фашистской Германией, оккупировавшей Польшу. Это потребовало огромных средств. Но Сталин не поскупился. Он знал, что народ ему верит и пойдет на любые жертвы. Были пересмотрены и урезаны многие статьи пятилетнего плана, и сотни миллионов рублей брошены на строительство новых дотов и дзотов. Пограничная полоса была разбита на ряд укрепрайонов — одним из них был Перемышльский, который тянулся примерно на сто с лишним километров по извилистому берегу Сана. Только в одном этом районе должно было быть построено двести или даже больше дотов.
Семен Маркович рассказывает о различных типах дотов — о капонирах и полукапонирах, об их преимуществах и недостатках, а главное, о том, с каким напряжением сил трудились строители — инженеры, техники, плотники, бетонщики, шоферы…
— Энтузиазм! У нас уже примелькалось это слово… Но я вам скажу честно, когда ты видишь, что все работают не за деньги, — ах, какие там деньги! — а потому, что так надо для страны, и сам работаешь, забывая и про еду, и про сон, и даже про жену родную, вот тогда ты понимаешь, что это такое. Были дни, когда мы работали круглые сутки… И вы думаете, кто-нибудь из нас плакал или жаловался? Ничего подобного! Мы знали, что там, за рекой, Гитлер. Так пусть он сломает зубы о наши «орешки», — вот для чего мы работали! — глаза у инженера загораются и гаснут. — Если бы война началась на год позже, то, уверяю вас, Гитлер напоролся бы на такой пояс, что все его планы полетели бы к черту еще на границе. Да, да, можете мне поверить! А теперь некоторые вспоминают о нас как о каких-то лентяях или чудаках. Не оправдали, мол, эти укрепрайоны наших надежд… Но кто виноват, что война началась раньше, чем мы все предполагали?
В конце коридора открывается дверь.
— Товарищ Лисагор, вас здесь ждут…
Инженер вздыхает, смотрит на часы. Я чувствую, что задержал его. Беру со стола чертеж, прячу в карман.
— А кому вы сдавали готовые доты?
— Командованию укрепрайона. Там у них был свой начальник по фамилии Маслюк. Не то подполковник, не то полковник, уже не помню. По-моему, он тоже жив. Разве Притула вам не сказал?
— Нет. Даже больше, — теперь я могу открыться, — он не советовал мне заниматься этой историей. Вы не знаете почему?
Семен Маркович настораживается.
— Не советовал? Странно. Он же сам вложил в это строительство столько сил, столько энергии. Отличный был начальник и очень отзывчивый человек. И вдруг…
— Вы мне все-таки покажите, что вы там напишете, — просит он, прощаясь. — А то еще, знаете, могут быть всякие неточности… с технической стороны.
Я обещаю, но говорю, что меня больше интересует сторона человеческая. А что касается укрепрайона, то ведь он же сейчас не имеет значения?
— Да, да, — кивает головой инженер. — Но все же…
Итак, я еще кое-что узнал. Ниточка продолжается. Только бы мне найти Маслюка!
Снова звоню в Министерство обороны.
В. Н. Соловьев, предупредив, что «полковник не генерал», просит меня позвонить дня через три и точно в назначенный срок сообщает мне координаты. Полковник в отставке Дмитрий Матвеевич Маслюк, бывший комендант Перемышльского укрепрайона, в настоящее время живет в Киеве. Подробный адрес я могу узнать через Киевский горвоенкомат…
Жаркий летний полдень. Я иду по Киеву и узнаю и не узнаю его. Как-то так получилось, что за последние десять-пятнадцать лет, изъездив чуть ли не всю страну, я почему-то не был в этом городе, с которым связана моя фронтовая юность. Киев и раньше казался мне прекрасным, но сейчас он еще лучше… Вот Крещатик, многоэтажный, светлый, весь какой-то сверкающий. С трудом нахожу дом с башенкой, который я запомнил еще тогда, когда нас, бывших «окруженцев», прибывших из Броваров, сажали здесь на машины и отправляли на фронт… А вот бульвар Шевченко, та же литая чугунная решетка и два ряда тополей, стоящих плотно, как солдаты в строю. По этому бульвару в тревожную осень того же сорок первого мы отступали, оставляя Киев врагу. Это было ночью, где-то недалеко рвались снаряды, выбрасывая высоко, до самого неба, оранжево-черные сполохи огня. Моросил дождь. И деревья стояли молча, в своих рваных, порыжевших одеждах, словно предчувствуя беду… А сейчас они чуть покачиваются под легким, игривым ветром, блестят на солнце густой клейкой листвой. И как будто не было ничего — ни войны, ни моей молодости, а вечно был этот мир, шумный и пестрый, немного ленивый от жары, погруженный в тысячи повседневных забот и служебных обязанностей…
Маслюк живет в пригороде. Здесь тихо. Домик утопает в зелени, золотятся стройные стволы сосен, жужжат над цветами шмели, кудахчут куры. Румяная черноглазая женщина варит варенье из клубники. Из медного таза струится сладковатый запах, привлекает пчел. Сам Дмитрий Матвеевич тоже хозяйничает — вооружившись молотком, чинит наличники на окнах. Он в одних штанах, в стоптанных тапочках на босу ногу — ни дать ни взять добродушный, неторопливый сельский «дид», всю жизнь только и занимавшийся плотницким делом…
Но это первое впечатление. Хозяин легко соскакивает с завалинки и как бы оценивающе смотрит на меня. А я смотрю на него. Нет, он вовсе не «дид» и даже не «дядько». Под тонким слоем мирного жирка спрятаны упругие мышцы. Рука, небольшая, но крепкая, поигрывает молотком. В зеленоватых, зорких глазах есть что-то рысье… Я мысленно прикидываю на него военную форму: наверно, бравый был командир, быстрый и гибкий.
Был! В армию пошел еще мальчишкой, участвовал во многих лихих походах, во время осенней кампании 1939 года ходил в адъютантах у одного известного полководца, ныне маршала. Служебная лестница давалась легко, хотя кое-где и заедало… А перед войной, в тридцать девять лет будучи уже полковником, получил генеральскую должность — стал командовать Перемышльским укрепрайоном, который до этого сам же начал строить. Лисагора он помнит. И Притулу, конечно, тоже. «Как же, как же! Он был у меня начальником политотдела, а потом нас обоих повысили. Я ж его и рекомендовал на мое место. Паренек он был бойкий, сообразительный…» «Паренек!» Я невольно улыбаюсь, вспоминая недоступного генерала. Для самого Маслюка служба сложилась, по-видимому, не столь удачно. Но он не сетует. С мудростью военного, много повидавшего человека он относится к своей и чужой судьбе без обид или зависти. Во всяком случае, мне так кажется…
Дмитрий Матвеевич подтверждает данные Лисагора. Инженер не ошибся: новая линия, если бы ее успели закончить, явилась бы серьезным препятствием для вражеской армии. Но насчет «не ждали» — это как сказать… Командиры в ранге Маслюка и выше каждый месяц получали разведсводки, где подробно сообщалось о передвижении немецких войск к нашим границам. К весне сорок первого года Гитлер передислоцировал на восток основную массу своей армии.
— Ну, да это было бы еще не так страшно, если бы мы приняли ответные меры. А что получилось на деле? Мы, те, кто служил на границе, все видели — и как немцы устанавливают орудия на господствующих высотах и как ведут топографические расчеты, разгуливая с биноклями и планшетами вдоль берега Сана… Кстати, гитлеровцы действовали почти открыто, не маскируясь. Фашистские самолеты спокойно летали над нашей территорией и фотографировали важнейшие стратегические объекты. Сбивать их мы не имели права. Приказы из Москвы строго предупреждали — не давать ни малейшего повода для возникновения конфликта. Правда, находились среди наших командиров и такие, кто не соглашался с подобными приказами и даже доказывал их вредность. Ну, и заработали по шапке — кого сняли с должности за «паникерство», а кого и похоже… Я, видя все это, помалкивал. Но за разведсводками следил. И кое-какие меры, те, что были в моих возможностях, постарался принять.
К концу мая, вспоминает Дмитрий Матвеевич, он был уже уверен, что война начнется самое большее через месяц. Немцы закончили переброску войск и стали поспешно вывозить свои семьи в тыл.
— Тогда мы решили заселить все готовые или почти готовые доты, а таких в нашем укрепрайоне имелось уже около сотни. Но как это сделать? Прямо сказать об опасности мы не могли — нас всех обвинили бы в паникерстве. Пришлось пойти на хитрость: объявить учения, приближенные к боевой обстановке. Под этим предлогом мы перевели наших бойцов из казарм в доты. Каюсь, устроил я моим ребятам заранее еще тот курорт. — Он усмехается. — Не знаю, жив кто-нибудь из них сейчас или нет? Встретил бы — расспросил. Наверно, в душе они проклинали меня тогда. Но вскоре, надеюсь, поняли. Да и не только они…
Наш разговор подходит к главному, ради чего я приехал сюда. Включаю магнитофон. Дмитрий Матвеевич, искоса, будто невзначай взглянув на него, весь как-то подбирается, словно готовится к речи. Я пугаюсь. Сейчас он начнет взвешивать каждое слово, и рассказ станет гладким и круглым, как камень. Приходится предупредить хозяина, что, когда окончится запись, мы прослушаем пленку сначала. Маслюк машет рукой, но все же покашливает, двигает стулом, приноравливаясь к микрофону.
— Так… С чего же начать? Дайте собраться с мыслями…
Я подсказываю, что 21 июня, насколько мне известно, в Перемышле было назначено большое гулянье на Замковой горе…
— Да, да, — подхватывает Маслюк, — вспоминаю! Так вот, примерно в это же самое время нам с Притулой позвонили из Киева. Слушаю. У телефона командующий округом генерал-полковник Кирпонос. Мне сразу показалось, что голос у него не такой, как всегда, а вроде взволнованный. Говорит: «Высылаем к вам курьерской визой поезд со взрывчаткой. Как прибудет, начинайте немедленно минировать границу на всем протяжении укрепрайона». И точка. Никаких разъяснений. А уже ночью прибегает дежурный и снова зовет в штаб. Получен срочный приказ привести в боевую готовность войска…
А дальше опять непонятно: «В случае нападения на провокацию не поддаваться, ждите особых указаний». Вот тебе и на́! Как говорится, стой там, иди сюда… Но делать нечего: надо приказ спускать дальше, в батальоны. Сели за стол, взяли бумаги, я диктую, начштаба пишет. Но только — помню как сейчас — он вывел первые две буквы «Пр…», как раздался выстрел. И сразу с той стороны Сана ударили десятки, а может быть, и целая сотня орудий. Четыре снаряда — один за другим — разорвались тут же, во дворе. Посыпались стекла, раздались крики. Мы выбежали на балкон, смотрим: Перемышль в дыму! Снаряды рвутся в разных местах города, но именно там, где важнейшие военные объекты — казармы, склады, гаражи… В районе госпиталя тоже все заволокло дымом. Страшно смотреть. Но я взял себя в руки, надо же дописать приказ! Вернулся к столу, продолжаю диктовать. Разумеется, кое-где пришлось поправки внести, так сказать, согласно обстановке… Но закончил, хочу передать по рации, а радист докладывает, что в радиостанцию попал снаряд, рация вышла из строя. Я — к телефонистам, те тоже в панике: связь не работает, провода или побиты, или порезаны. И все это произошло буквально за какие-нибудь минуты. Что делать? Остается одно: отправить приказ с посыльным. Прикидываю обстановку. Часть дотов здесь же, в Перемышле, туда приказ дойдет быстро. Другая группа дотов неподалеку, на востоке, в районе села Медыки, — это к тылу, добраться несложно. Но большая часть линии протянулась на юго-запад, до городка Лиско, почти на сотню километров… Что там, думаю, и как? По берегу дорога короче, но вдруг она тоже простреливается немцами, тогда по ней не пройдешь — убьют. Или захватят в плен… Приказываю идти по двое, пробираться скрытно, по-за холмами, и любой ценой доставить приказ. А огонь усиливается. Мне то и дело докладывают: столько-то убитых, столько-то раненых… А тут еще женщины прибежали — полураздетые, растрепанные, многие с детьми на руках. Кричат, плачут, цепляются за мужей… Содом и гоморра!
С большим трудом навожу порядок. Женщин и детей приказываю отвести в укрытие, в подвалы. Опять же через посыльных пытаюсь связаться с командирами полевых войск — старшим из них является генерал Снегов, командир 8-го стрелкового корпуса, чей штаб размещался здесь же, в Перемышле… Оказывается, все уже перешли на свои командные пункты за город. Непосредственно в городе из командиров частей остался лишь начальник пограничного отряда (фамилию я забыл), который, по сути, находится еще в худшем положении, чем мы. Приказ свыше для всех единый: на провокацию не поддаваться, ждать… Ну, мы и ждем, не стреляем. Кое-кто под этим предлогом отошел. Обвинять их нельзя: не подставлять же лоб под немецкую пулю. Но пограничникам обратного хода нет: умри, а держи границу. Я тоже, признаться, решил последовать примеру старших начальников — перебраться на свой командный пункт, который находился тоже за городом, в районе соляных копей… Но прибегает связной, докладывает: «Немцы готовятся форсировать Сан». Мы сначала не поверили — значит, видно, где-то еще теплилась тщетная надежда. Захотел посмотреть сам. Беру с собой нескольких штабных командиров и иду в одну из укрепленных точек, к самому берегу. Выходим. Вокруг рвутся снаряды. А с чердаков строчат пулеметы и автоматы — это уже действует «пятая колонна». Кто-то падает убитый. Пробираемся, прижимаясь к стенам домов. Приходим. Здесь уже есть связь, хотя бы с соседними дотами: из «точки» проложен под землей бронированный кабель. Узнаю, что мой приказ получили и ждут дальнейших команд. Подтверждают данные связного о подготовке немцев к переправе. Значит, и там тоже… Смотрю в перископ. Все правильно: немцы сгрудились на берегах, тащат надувные резиновые лодки, спускают их на воду. Их много, вероятно, целый полк. Погружаются. Плывут.
Наступает критический момент.
Моим ребятам удалось наладить связь с командиром корпуса. Он генерал, я полковник, теперь я у него как бы в подчинении. Докладываю о действиях немцев, спрашиваю: как мне поступить? Но Снегов рассердился: «Все указаний ждете? Принимай решение сам, в соответствии с обстановкой». Ну, я и решил: если немцы дойдут до середины реки — открою огонь. Но еще раз всех предупредил: стрелять только по моей команде. Ждем. Смотрим. Они плывут. Растянулись широко, километра на два. На каждой лодке по шесть-семь человек, с пулеметами и минометами. Но пока не стреляют. Я в перископ различаю даже лица плывущих на ближайших лодках. Парни молодые, здоровые, с прическами. Рукава на мундирах закатаны по локоть. На губах улыбочки. Словно как на пикник едут… Медленно приближаются на середину реки. Смотрю на часы: десять с минутами утра. Даю команду: «Огонь!» И сразу заговорили все мои доты. Первый ответный залп! Он был как вздох — страшный вздох… Реку заволокло дымом. Когда он рассеялся, вижу: чистая река, никого нет, все потоплено. Только где-то вдали несколько пустых резиновых лодок беспомощно кружатся на стремнине… Скажу вам честно: стало мне в этот момент как-то не по себе — и не от страха за свою жизнь, нет, а от сознания, что началась война!
«Война!» — я ловлю себя на мысли, что мой собеседник впервые упомянул это слово.
Маслюк продолжает:
— Так вот, примерно через час немцы повторили попытку десанта, уже под прикрытием массированного огня из всех видов артиллерии. Они вывели на берег танки, подтянули бронепоезд, короче говоря, сосредоточили против нас не менее двухсот стволов. И вот всей этой армадой обрушились на наши «точки». А мы снова молчим, ждем, когда они будут нарушать границу. И полевая артиллерия тоже молчит. Правда, потом я узнал, что артиллеристы, которые стояли за городом, в тот момент хотели нас поддержать — сами, без всяких согласований! — но не смогли. Их орудия тоже оказались под прицельным огнем. Только начнут подводить к ним трактор, чтобы вывезти на позицию, как немцы сразу выпустят один-два снаряда, и все, трактора нет…
— А пехота?
— Пехота была далеко, в лагерях.
— Значит, по сути дела, вы сражались одни?
— Да, пока одни, мы и пограничники. Но тем не менее потопили еще два десанта… Докладываю генералу Снегову: так, мол, и так, не знаю, как у вас, а у меня война уже идет вовсю. А он вдруг отвечает: «Теперь, брат, она у всех нас идет, у всей страны. Только что Молотов по радио объявил. Сказал, что враг будет разбит!» Ну, мы приободрились, кто-то даже «ура» закричал. А у меня как камень с души. И вдруг, так через час, другая новость. Из дотов, с правого фланга, сообщают: противнику удалось форсировать Сан. Это примерно в десяти километрах от нас, на восток, недалеко от Медыки… Вот тебе и на! Решаю немедленно отходить в глубину, на командный пункт. Иначе, думаю, потеряю управление, да еще, чего доброго, враг отрежет нас от полевых войск… Ну, накинули мы на плечи плащ-палатки, закрыли петлицы, чтобы диверсанты с чердаков нас не перестреляли, как котят, и начали отходить. Прибыл я на командный пункт к двум часам дня. Запрашиваю Медыку: как дела? Мне отвечают: немцы уже здесь, окружили несколько наших дотов, обкладывают толом, сейчас будут взрывать… Снова звоню командиру корпуса, прошу дать артогонь в этот район. А ребятам говорю: «Держитесь!» И вскоре действительно слышу, как начали бить наши тяжелые орудия. Немцев отогнали. Но и нашим досталось — от немецкой взрывчатки и от своих же снарядов. К вечеру, когда я прибыл туда, мои хлопцы повылазили из дотов совсем седые…
— Ну, а сам Перемышль, — спрашиваю я, — что же было там, после того как вы оттуда ушли?
— Там? Немцам все-таки удалось переправиться через Сан, где — точно не знаю, это могут сказать только пограничники, но к полудню центр города и основные коммуникации — мост, почта, телеграф и другие — были заняты врагом.
— Значит, мы город фактически сдали?
— И да и нет… Дело в том, что, заняв центр, немцы остановились и не стали развивать успех. Почему? Некоторые объясняют это небрежностью. А по-моему, это был проверенный психологический расчет: зачем, мол, толкать камень, когда он уже покатился? Они, наверно, считали, что им лучше отдохнуть, собрать силы для нового броска и через день-два, как было предусмотрено по их плану «Барбаросса», занять Львов. Так у них получалось всегда: в Польше, во Франции, в Греции… Недаром на этот участок были брошены лучшие, кадровые части германской армии, среди них знаменитая 257-я пехотная дивизия, которая в свое время брала Париж. У нее огромный опыт, вышколенные офицеры, заранее имевшие на руках все данные, полная свобода маневра и к тому же поддержка других родов войск — авиации, танков, дальнобойной артиллерии из резерва главного командования. А что было у нас? Пехоты вдвое меньше. И ни одного тяжелого танка, ни одного самолета. Добрая половина бойцов — необстрелянный молодняк. Конечно, все это немцы знали, потому и решили, что после их первого удара мы уже не опомнимся и будем драпать без оглядки. Но они не учли одного…
И Маслюк рассказывает о том самом контрударе, который когда-то казался мне легендой, о подвигах, которые мы — и, вероятно, не только мы — клялись повторить тогда, в те трудные первые дни войны.
Поздно вечером, говорит он, ими был получен, наконец, боевой приказ. Генерал Снегов собрал оперативное совещание — в нем участвовали командир 99-й стрелковой дивизии, старый товарищ и сослуживец Маслюка, полковник Дементьев, начальник пограничного отряда (его фамилию Дмитрий Матвеевич не помнит), и другие командиры частей, сосредоточенных под Перемышлем. Несмотря на численное и особенно техническое превосходство противника, все, как один, решили: взять Перемышль обратно и восстановить государственную границу. Дементьев предложил свой план атаки — наступать развернутым фронтом, сразу с трех направлений.
— Не вдаваясь в подробности, скажу, что генерал Снегов этот план принял, хотя кое-где и уточнил. Надо сказать, что только теперь, когда мы получили свободу действий, можно было увидеть, кто на что из нас способен. Ну, Дементьева я знал, когда-то служил у него под началом и не сомневался в его опыте и военной смекалке. А вот Снегов открылся для меня впервые. Этот корректный, выдержанный генерал удивил всех нас своей зоркостью, я бы сказал, особым тактическим чутьем, которое, как показали дальнейшие события, сработало безошибочно…
Мы часто говорим! «волевое решение», «сильная воля», как будто бы в этом залог успеха. А Снегов никому не навязывал своего решения. Он слушал и все учитывал. А потом развивал твою же мысль, но так, что она, оставаясь твоей, становилась единой и понятной для всех. Вот и тогда он учел главное — желание выбить врага. Но к этому надо было приложить умение. И он решил: позиционной тактикой в данном случае успеха не добьешься, нужен стремительный и внезапный удар. Это было понятно. Но кто пойдет впереди? Каждый из командиров говорил: «Я!» По формальной логике предпочтение надо было бы отдать пехоте, она еще не была в бою, силы свежие… Но Снегов решил иначе. Он сказал, что, по его мнению, в авангарде должны пойти пограничники. Почему? Ведь им досталось больше всех, они уже истрепаны, многие едва держатся на ногах… «Зато, — сказал генерал, — они будут драться в пять, в десять раз злее — и за себя, за свои раны, и за своих погибших товарищей». Здесь он был непреклонен. И правильно! Мы это поняли буквально через несколько часов…
Но, перейдя к описанию штурма, Дмитрий Матвеевич предупреждает, что может сказать о нем лишь в общих чертах, с точки зрения человека, находившегося в сравнительной глубине от наиболее захватывающих событий.
Штурм начался на рассвете второго дня войны. А уже к полудню враг был выбит из центра города. Немцы бежали к себе, в Засанье, оставляя на улицах, на берегу, на мосту и в воде убитых и раненых, оружие, машины, повозки… Атака сводного батальона пограничников, поддержанная активными действиями пехоты и огнем наших батарей, остановилась только тогда, когда в советской части Перемышля не осталось ни одного фашиста.
Но и на флангах происходили ожесточенные бои. Маслюк рассказывает, что он попросил командира 197-го стрелкового полка 99-й дивизии майора Хмельницкого, который наступал на город с юго-востока, отогнать новую большую группу немцев, вышедших к его дотам. Хмельницкий поднял один из батальонов и сам повел бойцов в штыковую атаку.
— Штыковая атака в масштабе батальона — такое я видел впервые! — говорит Дмитрий Матвеевич. — Это невозможно забыть. Наши бойцы поднимали фашистов на штыки, откуда сила бралась. Покололи всех гитлеровских «гренадеров». Только человек пятнадцать взяли в плен…
И мой собеседник вспоминает о любопытном разговоре, который произошел тогда между ним и одним из пленных, доставленных на командный пункт. Белокурый красивый парень лет двадцати семи, изрядно помятый в схватке, тем не менее держался самоуверенно, без тени страха. Он сидел на табуретке, закинув ногу на ногу, видимо подражая кому-то из своих начальников, курил предложенную ему папиросу и охотно отвечал на вопросы. Сказал, что он берлинец, до армии работал слесарем, женат, жена прачка и пока живет в подвале.
«Что значит — пока?» — поинтересовался Маслюк. Парень усмехнулся. «Скоро война кончится, и мы переедем в наше русское поместье». Полковник подумал, что это шутка. Но немец не шутил. Оказывается, фюрер заранее обещал каждому из участников похода на Россию по пятьдесят гектаров пахотной земли и крупную сумму денег. «А фюрер всегда исполняет то, что говорит! — добавил пленный. — Например, после победы над Францией мы получили по ящику отличного вина и радиоприемнику».
— Мне было противно слушать разглагольствования этого подонка, — морщась, признается Маслюк. — И все-таки, — замечает он, — здесь есть над чем задуматься…
Я чувствую, что наша беседа достигает критической точки, за которой, как за краем земли, пустота. Мой собеседник утомился. Да и время уже позднее.
— Может быть, мы продолжим завтра? — спрашиваю я — Ведь после штурма началась оборона, а затем был марш…
— Но о марше, — говорит Маслюк, — пусть лучше расскажут другие: это была целая эпопея. Сражались мы вместе, а отступали порознь, каждый своей дорогой. Знаю одно: мне было хуже, чем другим, без дотов я оказался вроде как король Лир… — Дмитрий Матвеевич улыбается. — Хотя на бумаге мое «королевство» продолжало числиться еще долго. Только в декабре сорок первого «верховный» подписал приказ о ликвидации Перемышльского укрепрайона. Я тогда был уже черт знает где от Перемышля.
Дмитрий Матвеевич прищуривается и смотрит куда-то за окно.
— Ну что, будем прослушивать пленку? — спрашиваю я.
Маслюк безразлично пожимает плечами. Задаю последний вопрос: может быть, Дмитрий Матвеевич знает что-нибудь о судьбе других перемышльцев? Нет, в этом он мне помочь не может. Он слышал, что генерал Снегов умер, полковник Дементьев тоже, майора Хмельницкого убило во время отступления, кажется, где-то за Винницей. А других он больше не встречал.
— Зайдите в штаб к пограничникам, — советует он. — У них, по-моему, какая-то история пишется, они могут знать.
Я складываю магнитофон, поднимаюсь, благодарю. Маслюк провожает меня на крыльцо. Уже вечереет. Румяная женщина сливает варенье в банку, смеясь, отмахивается от пчел.
— Отож спасенья от них нет! — говорит она мужу. — Ты б развел свой дымарь, покурил трохи. Тю, фашисты проклятые! — машет она. — Геть!
— Сама справишься! — подмигивает хозяин и снова взбирается на завалинку.
Иду по тропинке, вдыхая душистый медовый запах. Женщина запевает песню. И я еще долго слышу ее высокий грудной голос и неторопливые, размеренные удары молотка…