Стучусь в дверь. Ответа нет. Прислушиваюсь. В квартире тишина. Только где-то далеко тикают ходики…
По лестнице поднимается женщина с тяжелой сумкой в руке.
— Вам Александра Николаевича? — говорит она. — Да он, наверно, еще спит. А вы хорошо стучали?
— Хорошо.
— А ну-ка, подождите, я попробую.
Но за дверью по-прежнему молчанье.
— Тогда он в лесу, — уверенно заключает женщина. Это соседка Патарыкина и все знает. — Если он не работает и не спит, то обязательно в лесу. Его жена с детьми к родственникам уехала, у нее отпуск, а дома ему одному скучно. Вот и ушел в лес — по грибы или по ягоды. А то просто так. Очень он природу любит. Я тоже как-то с ним ходила. Мы с его женой подруги и одногодки, так вот, значит, мы ходим по лесу, а он уйдет от нас, сядет где-нибудь на пенечке и все рассматривает каждую травинку, букашками интересуется, бабочками. Замечательный человек Александр Николаевич, тихий, воды не замутит. Как девушка. Не то что многие современные мужчины — тем бы водки напиться или «козла» забить. А он — нет. Даже голоса никогда не повысит. Ну, прямо как не мужчина. Все ему лес да лес. Очень хороший человек, поискать такого соседа. Помню, как-то раз возвращаюсь я также с базара…
Я, кажется, попал в надежные руки. О великий, могучий и бесконечный женский язык! Но делать нечего, слушаю.
Через несколько минут я узнаю о жизни и привычках Патарыкина все: как он одевается, ест, спит, разговаривает с женой и детьми, с кем в доме дружит, а кого — и совершенно правильно — избегает. Одним словом, все, кроме того, что мне нужно.
Наконец женщина спохватывается, что ей надо готовить обед. Слава богу! Я прошу передать Александру Николаевичу, что приеду к нему завтра в это же время.
— Передам, обязательно передам! — свесившись через перила, соседка провожает меня, как брата. — А уж вы не подведите, приезжайте. Я тоже зайду. Приятно поговорить с вежливым человеком. А то ведь теперь люди, знаете, какие…
На другой день я поднимаюсь по той же лестнице с некоторым опасением. Но причиной тому не только соседка. Я почему-то представляю себе Патарыкина человеком немногословным, замкнутым, каким-то лесным отшельником.
Но дверь распахивается, и мне навстречу выкатывается невысокий, круглый, толстый мужчина в белой майке, всплескивает руками и, охнув, кричит:
— Мария, дай мне скорее рубашку!
Поспешно втискивая свое раздобревшее тело в белоснежную сорочку, Александр Николаевич суетится, объясняя, что только что вернулась жена с детьми и в доме такой беспорядок, такой беспорядок, что даже не знаешь, куда провести гостя. Может быть, в эту комнату, а может быть — в эту. Нет, пожалуй, все-таки лучше будет в столовой, здесь и светлей и из большого окна открывается вид на новую Дарницу, гордость киевлян…
Но хозяин зря беспокоится — никакого беспорядка в квартире нет. Знакомлюсь с хозяйкой, тоже полной, загорелой и словоохотливой Марией Емельяновной, с двумя дочерьми — ученицами старших классов, с «продолжателем фамилии» сыном Колей. Девушки высокие, тоненькие, с модными челочками, сдержанно поздоровавшись, скрываются в своей комнате, а мы вчетвером — я, хозяин, хозяйка, ну и, конечно, Коля — усаживаемся за стол.
— Так у нас всегда, — говорит хозяйка. — Молчат, молчат, а потом вдруг вспомнят. А я этот Перемышль век не забуду. В свое время еле ноги оттуда унесла…
— Ладно уж, — весело перебивает хозяин. — Ты лучше покажи фотографии. Пусть товарищ посмотрит, какие мы с тобой тогда были.
Мария Емельяновна достает из шкафа потертый альбом, в котором сохранилось несколько довоенных фотографий.
— Это папа! — солидно поясняет Коля, тыча пальцем в молодого военного, лежащего на траве. Но фотография пожелтела, и, кроме фуражки, портупеи и сапог, я ничего разглядеть не могу. — А это тоже папа…
Ого! Теперь я вижу, каким был Патарыкин в молодости. Двое красавцев — один черноусый, с кавказским лицом, другой круглолицый крепыш — браво сидят на лошадях на фоне какой-то средневековой башни. Я вспоминаю рассказ Варвары Артемовны Грисенко о ее прогулках на Замковую гору и догадываюсь: так вот эта самая башня!..
«Да, это она», — радостно подтверждают супруги Патарыкины. И наперебой рассказывают мне историю своего знакомства, как две капли воды похожую на ту, что рассказала мне та же Варвара Артемовна. Разница только в деталях. Мария Емельяновна за год до войны окончила планово-экономический институт в Харькове и была направлена на работу в Перемышльский горком партии. Когда она познакомилась с Патарыкиным и молодые люди решили пожениться, то Патарыкин должен был «согласовать» этот вопрос в политотделе и еще каких-то инстанциях, где на невесту требовали «положительную» характеристику. Но, к счастью, за двадцатидвухлетней девушкой и ее родителями не числилось никаких грехов, и свадьба состоялась…
— У нас, пограничников, такой порядок был, — поясняет Александр Николаевич. — Семь раз отмерь, один отрежь. Чтоб невеста была, как в сказке, со всех сторон без изъяна.
И мы все трое смеемся.
— Ты, папа, лучше про шпионов расскажи! — говорит Коля, недовольно хмуря светлые брови.
— Что ж, можно и про шпионов, — соглашается отец — Так вот, был я к тому времени уже начальником погранзаставы, которая несла охрану границы в самом Перемышле…
И Александр Николаевич рассказывает о своей службе. Она была напряженной, как и сама обстановка, сложившаяся в этом районе с его пестрым населением и прогерманскими настроениями в среде западноукраинских националистов. «Что ни день, то нарушение границы, — вспоминает он. — А иной раз и несколько в день. На словах у нас с Гитлером был мирный договор. Ничего не поделаешь, думали мы, раз уж соседями стали… Но ухо держали востро. И знаете, сколько нарушителей границы мы задержали за один последний год? Около полутора тысяч! Это только наша застава. Был у нас такой боец Струков — мы его «снайпером-крысоловом» звали, так вот он один задержал более трехсот… Как ни пойдет в дозор, так обязательно «дорогого соседа» притащит, а то и двух сразу. Талант!.. И диверсии тоже были: фашисты пытались не раз перерезать связь между дотами, взорвать подземный кабель, в общем все знали, где и что у нас спрятано. Но мы их видели, за руку хватали. Ребята у меня на заставе были отличные, один к одному, орлы!»
Александр Николаевич достает из альбома еще одну фотографию, на которой он снят вместе с группой бойцов. С гордостью показывает мне, называя фамилии. Но и эта фотография уже истлела, и все лица похожи друг на друга — видны только сапоги и фуражки. Да точечки вместо глаз…
Но прежде чем расспросить о них подробно, я хочу уточнить прогноз Маслюка в отношении войны. Кому-кому, а уж пограничникам, конечно, лучше было знать, что творилось в той стороне, в немецком Засанье?
Да, они тоже не сомневались, что война будет, получая сведения, так сказать, «из первых рук». Еще в начале весны через Сан, на нашу сторону, перешел немецкий солдат, который при допросе в комендатуре заявил, что Гитлер начнет войну в июне. А за неделю до войны, под вечер, реку переплыл унтер-офицер из «гренадерской» дивизии. Он сказал, что родился и вырос в рабочей семье, которая ненавидела фашистов и всегда сочувствовала Стране Советов. Унтер подробно рассказал о военных приготовлениях командования, о формировании штурмовых групп, которые пойдут первыми. И он уже точно назвал не только день, но и час, когда должна начаться война: 22 июня, ровно в 2.00 по берлинскому времени. Унтера тут же самолетом отправили куда-то дальше, не то в Киев, не то в Москву. Но на другой день командиров застав собрали в штабе и зачитали приказ, чтобы никто не распространялся о войне.
— Приказ есть приказ, — продолжает Александр Николаевич. — Мы считали: начальству с горы виднее. Воинские части стоят в лагерях, командирам дают отпуска — значит, пока ничего страшного нет. Моя Мария Емельяновна, например, в субботу притащила банку с белилами и говорит: «Завтра воскресенье, встанем пораньше, будем красить окна и двери». Забыла? А я помню. Хотел я тогда сказать ей про этого унтера, но воздержался, решил не расстраивать молодую жену…
— Положим, ты и сам не расстраивался, — замечает Мария Емельяновна. — С вечера нарядился, как на парад, новую габардиновую гимнастерку надел, сапоги начистил и пошел гоголем посты проверять.
— Правильно! — подхватывает хозяин. — У нас, пограничников, такой закон: мысли носи при себе, а ордена — на себе. Люди видят: идет начальник заставы подтянутый — значит, граница в порядке. Любимый город может спать спокойно!
И супруги Патарыкины припоминают, как будто это было вчера, все детали последнего мирного дня. Пока Александр Николаевич проверял свои посты, Мария Емельяновна сидела на подоконнике, слушала доносившуюся из парка музыку и разговаривала с бойцами. Жили они на тихой маленькой Бандурской улице, рядом с домом, где помещалась застава. Здесь же, во дворе, были конюшни — там стояли лошади («Если бы вы знали, какие отличные были лошади!»), находились клетки со служебными собаками («А до чего умные были эти собаки: глаза у них ну прямо как у человека!»). И разве кто-нибудь думал, что через несколько часов все смешается в этом мире, таком привычном и налаженном?..
— Ты не думала, а я думал, — говорит Александр Николаевич. — Подошел к железнодорожному мосту — он был у нас, так сказать, объектом номер один, зашел в будку и стал рассматривать в бинокль немецкую сторону города. На первый взгляд никаких изменений там не произошло: из кино народ выходит, люди смеются, наверно, ничего не предполагают. На углу сидит слепой старик нищий с большой белой бородой, как у святого, на сопилке играет. На набережной бегают дети, в Сан камешки бросают… Но у меня глаз начеку! Вижу, на крыше самого высокого дома, того, где кинотеатр, одной черепичной плитки нет, и что-то там, в глубине, блестит. Присмотрелся — пулеметный ствол. Значит, новую огневую точку установили… Веду биноклем дальше по крышам — вижу еще одну точку, еще одну… Всего насчитал их с десяток, не меньше.
Затем рассматриваю улицы и вижу такую любопытную картину: идет по дороге толпа монашек, а позади едет повозка с какими-то узлами, чемоданами и прочим барахлишком. Думаю: куда же эти святые девы переселяются из своей обители и почему? Навел бинокль на монастырь, который здесь же, почти на берегу, — такая высокая длинная серая стена толщиной метра в два, а за ней дома с кельями и церковь. Смотрю — во двор крытые военные машины въезжают, везут солдат. Я еще подумал тогда: не хотят ли немцы использовать этот монастырь в качестве передового опорного пункта? Так оно потом и оказалось…
Но не буду забегать вперед. Скажу одно: необходимые меры на свой страх и риск я все же принял. Во-первых, позвонил к себе на заставу и велел немедленно усилить посты на главных объектах. Во-вторых, облюбовал на всякий случай для себя опорные пункты, в том числе недостроенный дот неподалеку от моста…
И вот настала ночь. Прошли два поезда — один наш, с нефтью, на германскую сторону, другой их — с углем, на нашу. Все как положено, по графику — минута в минуту. Немецкий машинист, помню, мне еще улыбнулся: «Гуте нахт, рус начальник!» Я ему тоже «гуте нахт» пожелал. И пошел к себе домой. Иду, а ночь теплая, звезды мерцают, река блестит на излучине, серебрится, как чешуя, — чудная ночь! Гаснут огни в окнах, люди укладываются спать. Только слепой музыкант где-то пищит на своей сопилке. И чуть слышно плещется вода у берега…
Задумавшись, Патарыкин спрашивает у жены:
— Во сколько я тогда домой пришел, не помнишь?
— Часов в двенадцать.
— Не в двенадцать, — поправляет снова оживившийся Коля, — а в двадцать четыре ноль-ноль. — Мальчик, прищурив один глаз, смотрит на отца. — А это мама правду говорит, что ты войну проспал?
— Вот орел! — смущенно качает головой Патарыкин и краснеет. — Сон у меня тогда действительно был крепкий, да и сейчас не жалуюсь. Но что было, то было. Жена говорит, что она меня разбудила только минут через десять после первого выстрела, когда от соседнего дома снарядом угол отворотило. Зато как я выбежал, она не заметила. Верно, Мария?
— Верно. Вскочил, как и не спал, схватил планшет, сумку и исчез. А одевался — это он уже мне потом рассказал — на ходу.
— Не знаю, на ходу или не на ходу, но из дому выбежал одетый по форме. На заставе уже никого нет, все на улице, залегли на тротуаре, а что делать, не знают. Командиры взводов окружили меня, спрашивают, как понимать этот артобстрел. О войне еще никто не говорит — все боятся, помнят последний приказ. Я к телефону, вызываю начальника комендатуры, мне отвечают, что он в штабе отряда. Звоню туда, к телефону подходит сам майор Тарутин, но тоже оценки не дает. Говорит: сверху пока указаний нет, действуй согласно уставу. В этот момент слышу над головой рокот моторов. Смотрю в окно. Летят немецкие «юнкерсы», самолетов пятьдесят. Мои ребята дали залп по ним из винтовок, но это как слону дробинка. А зенитки молчат. Я понимаю, да и любой командир тоже, — если к вам в тыл пошли тяжелые бомбардировщики, то это уже не местная провокация. Самолеты пролетели, не сбросив на Перемышль ни одной бомбы. Только бьют орудия и впереди, у реки, слышна беспорядочная стрельба из пулеметов и винтовок.
Бегу в конюшню, седлаю своего Надира — вот этого, гнедого, что на фотографии, — и скачу к мосту. На левом фланге, у стадиона, относительно спокойно — убитых нет, один боец легко ранен. В центре, примерно в этом районе (Патарыкин показывает на фотографию, где виден кусок берега и два высоких дома с портретами вождей на фасаде), тоже. Но на правом фланге, в районе железнодорожного моста, уже идет бой. Немцы бегут по мосту, строчат из автоматов, а мои ребята — я вижу, их всего двое — залегли и отбиваются. Я поставил коня в укрытие, подполз к ним и тоже немного помог… Короче говоря, эту первую атаку мы отбили. Немцы отступили и даже убитых не унесли.
Когда на том берегу наступило затишье, мои хлопцы рассказали, как здесь у них началось. А дело было так. В три тридцать по московскому времени через мост прошел еще один наш поезд с нефтью. Затем на нашу сторону должен был пройти встречный немецкий эшелон с углем. Но когда он стал подходить к нашей контрольной будке, у часового возникло подозрение. Паровоз шел не впереди состава, а позади. И вагоны были не стандартные, как обычно, а намного выше. Боец решил остановить поезд и дал предупредительный выстрел в воздух. Но ему ответили автоматной очередью. Пули попали в будку, где находились еще двое наших, те, что я послал на усиление моста. Одного из них убило наповал, а другой не растерялся, выскочил с пулеметом, залег и стал стрелять по эшелону. Поезд попятился назад, и когда вагоны были уже на берегу, то борта откинулись и на землю начали съезжать танкетки с солдатами. Вот тебе и «уголь»!..
Это была первая попытка немцев прорваться в советскую часть Перемышля. Пока она окончилась неудачей. Но, вероятно, немецкое командование решило сначала прощупать наши силы и послало в атаку всего один взвод. Я заметил, что на том берегу в подъезде дома стоит группа офицеров в зеленых накидках и наблюдает за ходом боя. Им, конечно, вскоре стало ясно, что никакой организованной обороны у нас нет, поскольку наша артиллерия молчит, пехоты не видно, границу держит только горстка бойцов в зеленых фуражках, вооруженная винтовками и пулеметами. Тогда они стали готовиться к наступлению широким фронтом. Из ворот монастыря выехала длинная колонна машин с солдатами и растянулась по набережной. Мы видели, как солдаты спускаются к реке, несут резиновые лодки.
Пожал я моим ребятам руки, может быть, в последний раз, и поскакал обратно на заставу. Там собрал весь мой наличный состав, а всех нас, включая повара и писаря, было примерно человек сорок, коротко объяснил обстановку и выделил три подвижные группы по пять-шесть бойцов и командиров. Одну послал на левый фланг, к парку, в распоряжение старшины Привезенцева. Другой, во главе с нашим комсомольским секретарем Шабалиным, дал задание — в случае прорыва противника обеспечить оборону заставы, а пока поддерживать фланги. На самый опасный участок, к мосту, направил третью группу, во главе с моим заместителем по боевой подготовке лейтенантом Нечаевым.
Вскоре немцы повторили атаку. Но теперь они применили более хитрую тактику — пробегали до середины моста, а затем залегали за трупами убитых или рассредоточивались по краям и вели огонь из-за железных выступов опор. С той стороны их поддерживали минометы, А наша артиллерия по-прежнему молчала. Но преимущество противника было не только в этом. Наши ребята могли вести лишь «косой» огонь, чтобы, не дай бог, не задеть какого-либо фрица на его территории. Приходилось все время прикидывать на глазок: перешел их солдат линию границы или нет? А те прут и прут. Некоторые успели добраться до последнего пролета. До нашего берега им оставалось несколько шагов…
Вот тут-то и проявил себя лейтенант Петр Нечаев. Он выкатил пулемет на открытую позицию, в самый центр, и начал косить врагов. Атака снова захлебнулась. Немцы срывались с перил, падали в воду. На мосту росла груда трупов. Кое-кто не выдержал и побежал назад…
Да, в этот момент Нечаев показал себя как герой. А ведь в жизни он был скромный, незаметный, даже какой-то застенчивый. Но человек нигде так не проявляется, как в бою. Здесь нужны и смекалка и мужество — все вместе. По себе знаю, как это трудно. А Нечаев — будь моя власть, я бы ему на том самом месте, у моста, памятник поставил!
И все-таки как отважно ни дрались нечаевцы, мост они удержать не смогли. На штурм двинулась еще одна вражеская группа. С того берега открыли ураганный огонь из минометов. И тут Нечаева ранило. Его пулемет замолчал… Мне потом говорили, что к лейтенанту подполз боец Мазаев и хотел перенести его в будку. Но Нечаев не разрешил. Он сказал: «Иди бей немцев, а обо мне не думай». А противник уже прорвался на нашу сторону. Нечаев увидел, что трое немцев бегут к нему, чтобы взять в плен, и взорвал на себе гранату — сам погиб и их положил…
Ребята остались одни, без командира. Я вижу, силы их иссякают, а помочь им я не могу. Немцы уже просочились в город, вот-вот подойдут к заставе. Снова звоню в штаб комендатуры, докладываю: так, мол, и так. Тогда наш комендант капитан Дьячков посылает на этот участок свой резерв — начальника клуба младшего политрука Краснова и человек десять бойцов. Но противник по-прежнему жмет, офицеры стоят на берегу, подгоняют солдат, отдельные смельчаки пытаются перейти Сан вброд левее моста, там, где помельче…
У нас тоже положение тревожное. Немцы соединились с диверсантами, засевшими в большом доме на набережной, и теперь все вместе рвутся к заставе. Их сдерживает наш заслон под командованием комсорга Шабалина. Сам Шабалин ранен в голову, обливается кровью, но не уходит. Он и боец Половинкин стреляют из пулемета, остальные из винтовок. А у немцев сплошь автоматы, да еще два или три миномета… Я со своими бойцами подхожу ближе, даю команду приготовить гранаты. Но в этот момент застрочили вражеские пулеметы слева, от Замковой горы. Значит, думаю, и там прорвались! Пришлось залечь и сражаться, что называется, на два фронта…
К десяти часам наша граница была пробита уже в нескольких местах. Капитан Дьячков вынужден был пойти на крайнюю меру: приказал своим помощникам — политруку комендатуры Тарасенкову, начальнику штаба Бакаеву и старшине Копылову — взять бойцов из охраны и уничтожить прорвавшиеся группировки противника. Решение, конечно, было правильное, но наш тыл оголился. Помню, я лежал за какой-то каменной оградой, бросал гранаты и нет-нет да оглядывался: а что, если немцы зайдут со спины?..
И вдруг к нам прибывает пополнение — отряд ополченцев и вместе с ними мой дружок и бывший сослуживец, младший политрук Виктор Королев. Мы с Виктором даже прослезились от радости. Последнее время он учился на курсах в нашей пограничной политшколе. Еще недавно, с неделю назад, я встретил его на улице и пригласил к нам в гости. Он пообещал зайти, когда сдаст все зачеты. И вот пришел… Но только он улегся рядом со мной и еще пошутил насчет того, что, мол, впервые в жизни видит меня небритым, как вдруг к нам пробрался связной с моста и сказал, что убили Краснова. Виктор сразу изменился в лице. Они с Красновым были земляки, оба из города Бологое, знали друг друга с детства. «Дай мне несколько ребят, — попросил он. — Я должен отомстить за Женю!» Я дал. Королев поднял ребят в штыковую атаку. Они гнали немцев до самого Сана и многих перекололи прямо в воде. Говорят, что река в этом месте была красной от крови.
Между тем группа политрука Тарасенкова прочесывала улицы, прилегающие к набережной. Здесь, как рассказывали, произошел такой случай. Кто-то из жителей сообщил, что видел немцев в парке, в районе ресторана. Наши пограничники бросились туда. Пробрались за деревьями, слышат какой-то шум, звон бутылок, пьяные крики. Немцы, оказывается, уже решили, что русским капут, и начали праздновать победу. Один фриц, здоровенный такой, в гражданской одежде, с ножом в зубах, плясал на столе, а другие хлопали в ладоши и кричали «браво»… В этот момент наши их и накрыли!
На какое-то время граница формально восстановилась. Тогда немцы двинули свой десант на лодках. И вот тут-то по ним ударили из дотов. Да, это был наш первый артиллерийский залп. Мы еще больше воспрянули духом. И может быть, нам удалось бы окончательно очистить город, но вскоре, через каких-нибудь полчаса после выступления Молотова, командир отряда майор Тарутин вдруг дал приказ снять погранпосты и начать отход к восточной окраине Перемышля — селу Негрыбка. Мы тогда не поняли: в чем дело? А потом узнали, что немцы прорвались на флангах от Перемышля и угрожали охватом защитникам города… Приказ есть приказ. Я оставил на рубежах две прикрывающие группы по пять-шесть человек и начал отход…
— Значит, — перебиваю я, вспоминая рассказ Маслюка, — вы отходили примерно в то же время, что и укрепрайонцы?
— Да, вероятно. Но где именно шли они, по каким улицам, я не знаю. Взаимосвязи тогда у нас не было, каждое подразделение выбирало для себя свой маршрут. Нам, пограничникам, был указан лишь конечный пункт отхода.
— А в самом городе кто-нибудь из наших остался?
— Да. Но это мы узнали уже потом, на следующий день. Вот здесь, — Александр Николаевич показывает на карту, — неподалеку от моста, двое моих бойцов заняли опустевший дот, должно быть, вместе с ними был кто-то из укрепрайонцев, этого я тоже не знаю. Но когда мы начали отходить, дот снова открыл огонь. Я подумал, что ребятам, которые там находились, неизвестен приказ, и послал туда связного. Но он не мог пройти и вернулся: дот был уже окружен немцами.
— Ты расскажи еще про одну «тяжелую артиллерию», которую вы там оставили, — замечает Мария Емельяновна.
— Ах, да! — спохватывается Патарыкин. — Про жен-то я вам не сказал. А ведь им, бедным, досталось тогда еще хуже, чем нам. Как только начали артобстрел, мы дали команду женщинам и детям укрыться в подвалах. Ну, они сидят, ждут, когда «провокация» кончится. А огонь все сильнее и сильнее, немцы уже через границу пошли… Шофер штабной легковушки хотел было вывезти за город две-три семьи самых старших начальников, но майор Тарутин запретил. «Война, — говорит, — для всех война!» А там и его семья находилась и комиссара Уткина тоже… Вдруг мы получаем приказ об отходе. Вот тут-то я и вспомнил о моей любимой. Подбегаю к двери подвала, кричу: «Ждите нас, мы скоро вернемся!» Велел забаррикадироваться лучше… Пока я женщинам инструкцию давал, немцы меня чуть в кольцо не взяли. Пришлось пробиваться с боем. Но ничего, догнал своих ребят и вместе с ними прибыл на пункт сбора…
Помню, — продолжает он, — встретил я возле села Негрыбка какого-то генерала, вероятно Снегова. Он сказал, что едет в соседнее село Нижанковичи, где уже находился штаб нашего отряда. В самих Негрыбках стояла пехота — может быть, полк, а то и больше. Пехотинцы, как вы знаете, еще не вступили в бой, но уже понимали, что началась война, и тоже рвались схватиться с врагом. Они встретили нас, как героев, — накормили, напоили, табачком угостили. Им стыдно было, что мы одни на границе за всех отбивались, ждали, когда же, наконец, будет получен приказ начать активные действия. А там, наверху, все чего-то медлили…
— Тем не менее вы вернули город обратно?
— Вернули! Но какой ценой… Впрочем, — оживляется Патарыкин, — противнику тоже досталось. Немцы тогда даже выспаться как следует на нашей земле не успели.
Это я уже знаю со слов Маслюка, но меня интересуют подробности. Неужели у пограничников хватило сил выбить из города грозного врага?
— Нет, — говорит Патарыкин, — своими силами мы бы с ним, конечно, не справились. Но как только был получен нами приказ, разрешающий активные действия, так машина заработала. Надо сказать, что наше местное командование развернулось очень быстро: установили взаимосвязь между всеми родами войск, наметили исходные рубежи для контрнаступления, подтянули артиллерию… Предварительно прощупали немцев разведкой. Спасибо, ночь помогла. И жители тоже. Кстати, не подумайте, что там, в Перемышле, были одни диверсанты — нет, это единицы, кулачье, а то и просто фашисты; но большинство — и поляки, и украинцы, и евреи — всей душой болели за Красную Армию и оказывали нам помощь с самого начала… Так вот, когда разведчики вернулись и доложили о сосредоточении противника, о том, где у него расположены штабы и огневые точки, мы еще раз уточнили план штурма. Командование решило, что девяносто девятая дивизия будет наступать с северо-востока от села Вовче и немного южнее от Негрыбки. А нам, пограничникам, дали команду подтянуться ближе и еще до рассвета сосредоточиться на обратном скате Замковой горы, в районе городских кладбищ. Мы должны были, так сказать, являться как бы ударной группой. Всего нас, зеленофуражечников, собралось примерно около трех рот, злые как черти — в темноте было видно: только глаза горят да оружие блестит. К нам присоединились ополченцы из партийно-советского актива, что-то около ста человек, а может быть, и больше, точно не помню, во главе с секретарем горкома Орленко.
Тарутин построил всех и сказал, что командовать сводным батальоном он поручает старшему лейтенанту Поливоде. Меня назначили командиром третьей роты. Затем объявили заместителей по политчасти: Поливода получил в напарники политрука Тарасенкова, а я — Королева. В данном случае это тоже было продумано — я говорю не о себе, а о других: все ребята молодые, энергичные, уже обстрелянные в первом бою… Конечно, насчет Поливоды, может, кто в душе и возражал: все-таки он только старший лейтенант, а у нас в отряде были и капитаны и майоры. Но война — это не отдел кадров, здесь одного звания мало. А у Тарутина глаз на людей был хороший…
Ровно в четыре утра по вражеской стороне ударила наша артиллерия. И тут же мы пошли в атаку. Моя рота прошла через кладбище и рассредоточилась в переулках, прилегающих с одной стороны к парку, а с другой — к широкой улице, если не ошибаюсь, имени Словацкого — был такой польский поэт или писатель… Да, я забыл сказать, у нас имелась еще и своя пушка. Правда, получили мы ее не совсем законно, по-партизански. Еще на подступах к городу мы встретили какого-то майора, тоже из девяносто девятой дивизии, не то грузина, не то армянина, с тремя танкетками. На прицепе у одной из танкеток была 76-миллиметровая пушка. Ну, я ее и попросил вместе с расчетом, в качестве прикрытия. Командовать расчетом вызвался лейтенант, молоденький паренек, видно, только из училища, — я вам о нем еще потом расскажу. Так вот, эти артиллеристы шли следом за нами, тянули орудие на руках и стреляли через головы…
Немцы не ожидали нашей атаки. Помню, выбегаю из-за угла и вот так, нос к носу, сталкиваюсь с их часовым из передового охранения. Он увидел меня и словно очумел. Потом как крикнет: «Рус!» — и бежать. Догнала его моя пуля — так он и упал с раскрытым ртом… Но это было только в первые минуты. Вскоре немцы опомнились и открыли страшный огонь — из орудий, из минометов, из пулеметов. Навстречу нам — это было уже в районе самого замка — фашистское командование выдвинуло большую группу, примерно около батальона. Пришлось моей роте сражаться тоже за батальон. Ну, и соответственно взводу — за роту, отделению — за взвод, а каждому бойцу — за отделение.
Злости у нас хватало, а где злость, там и хитрость. Мы город знали лучше, чем немцы, тем более что находились уже недалеко от центра, где нам был знаком не только каждый дом, а каждый выступ, каждая лазейка. Это знание нам крепко помогло. А тактику уличного боя пришлось осваивать тут же на ходу, сдавать, как говорится, экзамен сразу за академию. Кто ошибался, то только раз. Я понял, что наше спасенье — в предельной маневренности, и еще больше рассредоточил роту, выделил малые подвижные группы, по два-три бойца, и дал лишь общую задачу: выйти к заставе и восстановить границу. Пусть, решил я, каждый проявит себя на полную катушку. А нашему солдату ведь только дай! Как пошли мои ребята по дворам, по закоулкам, как начали шуровать немцев — от тех только перья полетели. Некоторые из них, увидя пограничника, чуть с ума не сходили — прятались в уборных, ныряя, простите, в дерьмо, прыгали с чердаков прямо на мостовую В общем пошла еще та игра…
Александр Николаевич машет рукой, но в глазах светится радость. Как-никак, а приятно вспомнить себя в той давно забытой роли вожака этой кучки храбрецов, воспитанных им за долгие месяцы строевых учений и стрельб, задушевных бесед и суровых «накачек» — всего того, что предшествовало тому бою. Недаром немцы окрестили пограничников «зелеными дьяволами» и уже на следующий день после штурма объявили, что за каждого убитого пограничника их солдат будет награждаться «железным крестом». А сейчас передо мной сидит толстый, кругленький человек, которого даже трудно представить себе в военной форме, да еще с наганом в руке…
— Я оставил при себе только одно отделение, восемь бойцов, — продолжает он. — Мы бежали от дома к дому, падая на землю и снова вскакивая, прижимаясь к стенам, укрываясь за выступающими вперед контрфорсами, перепрыгивая через ограды, — откуда лихость бралась! Наверно, недаром говорят: «Смелого пуля боится!» Я помню, выбежал на старинную площадь Плац на Браме, увидел в пролете улицы на той стороне площади вокзал, а от него уже недалеко была а застава — сорвал с себя фуражку и крикнул: «Ребята, давай!» Мою фуражку тут же автоматной очередью всю прошило, а мне ни царапинки. Ребята вскочили за мной, как гаркнут «ура!», и немцы — они на бульваре за деревьями прятались — врассыпную. Здесь Виктор Королев, который с несколькими бойцами по соседней улице шел, тоже на площадь выбежал, И тоже с криком «ура!». В этот момент один из немцев, офицер, обернулся и бросил в нас гранату. А Виктор — он был маленький, верткий — схватил ее на лету и обратно в немца. Тот опомниться не успел… Да, сейчас вот увидишь такое в кино — и не поверишь. А ведь это было!
Примерно часам к трем дня, рассказывает Патарыкин, он и его бойцы вышли к заставе. Затем сюда же начали стягиваться и другие группы. Расчет на самостоятельность оказался правильным, все выполнили свою задачу оперативно и точно. Подтянулись и артиллеристы со своей пушкой. Только теперь Патарыкин узнал фамилию командира расчета — Журавлев. Молоденький лейтенант еле держался на ногах от усталости («Еще бы, протащить пушку на себе почти через весь город!»), но был счастлив. «Можно, мы останемся с вами?» — робко попросил он. Патарыкин решил: «Пусть остаются, ребята хорошие. А мне… семь бед — один ответ. Там разберемся!»
Вскоре к заставе подошли со своими бойцами Поливода и Тарасенков, которые наступали на фланге роты Патарыкина. Скуластое, с коротким, решительным носом лицо Поливоды еще горело жарким дыханием боя, с упрямого лба струился пот. Он приказал немедленно восстановить посты. «Теперь они, — показал Поливода на убегающих немцев, — забудут сюда дорогу! А ну, хлопцы, — крикнул он своим бойцам, — поддадим жару!» И с винтовкой в руках бросился по направлению к мосту. Его пограничники устремились за ним…
— А теперь, — Патарыкин обращается к жене, — ты расскажи, как мы вас освободили.
— Нет, уж я лучше сначала скажу, как мы там, в своем каземате, сидели, — говорит Мария Емельяновна, — Остались мы, сами понимаете, без хлеба, без воды, что называется, с одной надеждой. Набилось нас в этом подвале, как сельдей в бочке, не повернешься. А среди нас были кто с грудным ребенком, кто в положении, — например, жена Пети Нечаева… Плач, стоны, одним словом, кошмар. А что там, наверху, творится, не знаем. Только слышим взрывы, топот ног, пулеметную стрельбу… Так прошло часов пять или шесть, и вдруг слышу голос моего благоверного: прощайте, мол, жены дорогие, не поминайте лихом. Мы уходим ненадолго, а вы запритесь покрепче, окна чем-нибудь заложите и сидите тихо, на улицу не показывайтесь. А мы скоро вернемся. Короче говоря, успокоил… Жены пограничников народ догадливый, поняли, что мужья оставляют нас вместе с городом. Теперь нам надеяться было не на кого — только на себя да на судьбу. Собрались мы с силами, выполнили все, что было сказано, и стали ждать. Притихли, как мыши, слушаем. Постепенно стрельба умолкла. Потом кто-то протопал мимо, донеслась нерусская речь. У нас мороз по коже пошел. Но сидим по-прежнему тихо, без паники. И детям рты зажимаем. А то ведь если немцы нас найдут, то сразу всех перестреляют: об этом мы, жены пограничников, хорошо знали.
К вечеру еще какая-то группа немцев подошла к заставе. Раздались выстрелы, собачий визг, затем снова смолкло. После уже, на другой день, мы узнали, что немцы тогда всех наших собак уничтожили. А затем они отправились еврейские дома грабить. Может быть, это нас и спасло… Ночь прошла тихо. А наутро опять началась стрельба. Но тут немцам было уже не до нас. И вдруг мы слышим, кто-то барабанит в дверь: «Открывайте, свои!» А мы сидим, молчим, помним наказ. Мало ли кого немцы могли подослать, может быть, предателя какого-нибудь. «Да открывайте же, не бойтесь! — кричит мужчина. — Это я, Саша Патарыкин!» Я прислушалась: он или не он? Со страху сразу не поняла. А все женщины на меня смотрят. Он снова: «Да я же это, я!» — и вроде чуть не плачет. Тогда я вскочила — и к двери. Бросились мы друг другу в объятия, а у него и правда слезы текут. Спрашивает: «Почему же вы молчали?» А я ему и отвечаю: «Голос у тебя какой-то не твой, хриплый». Потом еще раз посмотрела на него и поняла. Лицо у него все в копоти, на фуражке клочья торчат, щеки ввалились. «Дай, — говорю, — я тебе хоть фуражку зашью». Но он мотнул головой, некогда, мол, после, вытер слезы, схватил свой автомат и снова исчез…
— Не исчез, а опять пошел посты проверять, — поправляет Патарыкин и, вспомнив свой прежний, довоенный обход, добавляет: — Вид у меня, конечно, был не такой, как раньше, сапоги не блестели, но граница оказалась в порядке. К пяти часам дня мы ее полностью восстановили. Да что там «восстановили»! Если бы нам сказали тогда: «Форсируйте реку и выгоните фашистов из их Засанья», — мы, не задумываясь, сделали бы это. Такая была у всех нас злость и задор…
Вот теперь я хотя бы немного представляю себе тот штурм, о котором вскоре, на пятый день войны, узнала вся наша страна, весь мир. Значит, впереди шли пограничники! Но почему же в таком случае их даже не наградили? Я помню, что в Указе говорилось только о бойцах и командирах девяносто девятой…
— Такая уж наша участь! — улыбается Александр Николаевич. — Пограничник получает пулю первым, а славу последним. Да ведь не в этом дело. Слава не земля, здесь пограничных столбов не поставишь. Теперь, наоборот, в основном только о нашей заслуге пишут. — Александр Николаевич встает, уходит в другую комнату и возвращается с книгой в зеленой обложке. — Вот, посмотрите на досуге, в этом сборнике есть очерк писателя Беляева о штурме Перемышля, первый и, по-моему, единственный после войны. Хороший очерк. Но о подвиге девяносто девятой здесь почти не сказано.
Забегая вперед, скажу, что этот разговор происходил за год с лишним до того, как о «первом контрударе» снова, уже подробно, рассказала газета «Правда». Так или иначе, а история делает свое, воздавая каждому по заслугам. Но тогда я невольно насторожился: опять над этой дивизией, показалось мне, витает какая-то тайна. Однако бывший начальник заставы не мог мне помочь. У меня к истории были свои вопросы, у него свои…
— После штурма, — сказал он, — мы стали наводить порядок в городе: проверяли подозрительные дома, выискивали оставшихся лазутчиков. Я шел по знакомым улицам и не узнавал их. Перемышль, этот еще недавно чистенький, всегда словно вымытый город, страшно преобразился. Дымились развалины домов. На каждом шагу валялись трупы, оружие, бутылки с вином… Какой-то апофеоз войны! Все рестораны были разграблены. Помню, я зашел в один из них — вот в этот, на углу Рыночной площади, — и увидел лежащего у порога немецкого унтера с пистолетом в одной руке и с бутылкой коньяку в другой. Постоял тогда над ним и еще подумал: зачем этот красивый, здоровый парень пришел сюда, на чужую землю, что ему здесь было нужно? Убивать и пьянствовать?
Наступает пауза. Мы молчим. Я думаю о судьбе поколения, обманутого фальшивыми лозунгами, отравленного демагогией и ненавистью к инакомыслящим. Проклятый фашизм растлил души миллионов юношей и девушек, заплативших страшной ценой за ложные идеалы. Неужели это может повториться — и кровавый фюрер, и безумно ревущая толпа восторженных обывателей, и кровь, реки невинной человеческой крови?..
Кажется, мы отвлеклись. Но какая беседа, да еще о войне, идет спокойно и ровно? Мы спорим и, наконец, договорившись, снова возвращаемся к Перемышлю. Патарыкин немного устал. Он уже бегло перечисляет последние события того исторического дня («Разве все удержишь в памяти!») и вдруг останавливается. Голубые глаза его темнеют.
— Об этом я хорошо помню, — тихо говорит он, затем начинает рассказывать.
…Вечером, когда смеркалось, к Патарыкину прибежал связной от Поливоды, который стал уже комендантом города, и сообщил, что сейчас состоятся похороны погибших в боях. Патарыкин объявил построение. В строй встали все, кто был свободен от несения службы, даже раненые. Не хватало только политрука. Куда же исчез Королев? Патарыкин пошел искать его и нашел в полуразрушенном здании клуба. Королев стоял на коленях и рылся в груде щебня. Под обломками краснел кусочек материи. Это было знамя, которое всегда висело здесь на бывшей клубной сцене… Патарыкин тоже встал на колени, помог. Они вытащили знамя, очистили его от пыли и молча, не глядя друг на друга, вышли из развалин…
Погибших защитников города хоронили в самом центре, на старинной площади Рынок. Недалеко от памятника Мицкевичу вырыли большую могилу — одну на всех. Собралось много народу — войска, гражданские, жены убитых, которым разрешили выйти из подвала. И было очень тихо, или это так казалось… У края могилы на плащ-палатках лежали тела убитых товарищей. Краснов лежал на спине, запрокинув красивую голову, словно любуясь вечерним небом, а гимнастерка на его груди, там, где прошел насквозь вражеский штык, была наспех зашита белыми нитками. Рядом лежал Нечаев, его лицо, изуродованное осколками, было закрыто платком. Упав ему на грудь, плакала его беременная жена… Лежали, успокоившись навеки, старшины, сержанты, бойцы, трое или четверо ополченцев в гражданском — всего человек сорок…
Первым к памятнику подошел Поливода — не похожий на себя, мрачный, с сурово сдвинутыми бровями. Голос у него был хриплый. «Солдат может спать спокойно, — сказал он, — если свою жизнь он отдал недаром. А все они сражались как герои. И Родина их никогда не забудет». Поливоду сменил Тарасенков, его речь тоже была краткой. Затем грянул прощальный залп из винтовок…
Бойцы начали опускать трупы в могилу И тут заплакали все. Жена Нечаева закричала: «Заройте меня вместе с ним!» Она пыталась прыгнуть в яму, ее еле оттащили. А Виктор Королев подошел к могиле и положил туда знамя…
Патарыкин говорит, что он тоже плакал — второй и, может быть, последний раз в жизни. Затишье кончилось. Враг, озверевший от неудачи, снова обрушился на Перемышль. На город посыпались снаряды, налетели самолеты — их черные тени метались по земле и еще пугали, но уже не так, как раньше. Паники не было. После первой победы люди как-то сразу переродились. Они поняли, что эта война будет долгой и упорной, что теперь им надо терпеть и верить в себя, в свои силы.
— Это, пожалуй, было самое главное, чего нам всем недавно не хватало. — Патарыкин задумчиво перебирает пожелтевшие фотографии. Он жалеет, что не может показать мне снимки своих начальников и боевых друзей — Тарутина, Уткина, Поливоду. Какие это были герои! И какая у них могла бы быть завидная судьба, если бы они не погибли в том же сорок первом!.. Кто теперь знает о них? Только очень немногие люди, в основном их сослуживцы и близкие…
— Разве у нас был такой альбом! — говорит Мария Емельяновна. — А все осталось там, в Перемышле. Уже потом, в сорок четвертом, Александр Николаевич попытался его разыскать, но не нашел.
Я с удивлением смотрю на нее — при чем тут сорок четвертый?
Но Александр Николаевич поясняет:
— Это уже, так сказать, другая история. На следующий день после штурма мы с Марией Емельяновной расстались — их, наших жен, погрузили на машины и отправили в тыл, а мы продолжали оборонять город. Ну, о всяких там, как она выражается, семейных архивах никто из нас не подумал, не до того было. А потом хватились… С нее в тылу стали разные справки требовать, метрики. Правда, сначала она об этом мне не писала. А когда наша армия поперла немца и стала приближаться к бывшей польской границе, то напомнила: будешь, часом, в Перемышле, обязательно зайди на квартиру и отыщи там мою желтую сумку с документами. Как будто я эту сумку помню!..
И надо же было так случиться, что я со своим батальоном — а я тогда уже капитаном был — проходил как раз через Перемышль. Остановились мы там всего на несколько часов. Я сразу, конечно, побежал на то место, где была застава. Пришел, смотрю, здесь все по-новому, все словно чужое. По двору какие-то подозрительные типы ходят, меняют сало и табак на солдатские шмотки. А окна в бывшей казарме разбиты, щебенка до сих пор не убрана… Жилой дом, правда, уже подремонтировали и заселили. На двери нашей бывшей квартиры красуется табличка с фамилией какого-то доктора. Я позвонил. Дверь открыла девушка в белом передничке, горничная или кухарка, заулыбалась, но в квартиру не пригласила — хозяев нет дома и что, мол, пану офицеру здесь нужно? Я объяснил. Она руками развела и сказала, что, когда хозяева въехали сюда, здесь ничего не было… Я и удалился. Пошел бродить по городу в поисках наших старых знакомых из местного населения — никого не нашел. Одних немцы расстреляли во время оккупации, другие куда-то уехали… Потом я спустился к берегу, прошел по набережной. Река Сан текла, как прежде, поглотив все — и нашу былую славу, и трупы, и кровь…
Патарыкин умолкает. И я понимаю, что к обороне мы уже не вернемся. Все имеет свое начало и конец, особенно настроение… А завтра я уезжаю.
Но кто же мне расскажет о том, как было дальше? На мое счастье, у Патарыкина есть несколько адресов его бывших товарищей по Перемышлю, в том числе Королева и Орленко.
— От них вы еще многое узнаете, — говорит он.
— Ну что, закончили? — спрашивает Мария Емельяновна. И, не дождавшись ответа, начинает накрывать на стол. Александр Николаевич срывается с места и убегает. А через несколько минут возвращается с какими-то кульками и свертками, достает из кармана бутылку «горилки с перцем».
Мы обедаем, выпиваем, шутим. И все-таки нет-нет, а помянем прошлое. О своей теперешней работе Александр Николаевич говорит мало. Ну что особенного? Работает он диспетчером на молочном комбинате, работой в общем доволен, а так, чтобы было там что-то интересное, нельзя сказать: текучка, заботы, устаешь за смену. Зато отдыхаешь в лесу.
— Лес у нас в Дарнице замечательный, — светлея, говорит Александр Николаевич. — И река прекрасная — Днепр!
— А папа рыбу не ловит, — вдруг замечает Коля. — Он ее жалеет.
— Что ты ерунду говоришь! — Патарыкин, покраснев, поворачивается ко мне, как бы ища сочувствия. — Ох, и дети пошли, особенно этот пострел! Нет чтобы с ребятами поиграть, как мы, бывало. Все возле меня да возле меня, как хвостик. Кроме войны, ни о чем слушать не хочет… И еще чего-то выдумывает.
— Не выдумываю, а правду говорю! — спокойно упорствует Коля. — А ты сам чему меня учишь?
— Ну ладно, ладно, — сдается отец. — Только настоящий пограничник где, я тебе сказал, свои мысли держит? То-то!
Я прощаюсь, крепко жму руку славной Марии Емельяновне и Коле (девушек дома нет, они ушли на танцы), а Александр Николаевич провожает меня до такси.
Машина трогается, но вдруг я замечаю под фонарем знакомую фигуру. Это соседка Патарыкиных со своей неизменной сумкой ждет автобуса. Я прошу шофера остановиться и, открыв дверцу, спрашиваю:
— Вам в Киев?
— Конечно, в Киев! — она радостно забирается в такси. — Я к дочке еду. Вот пирожков ей с мужем напекла… А вы от Патарыкиных? Ах, какая жалость, что у меня времени нынче не было к ним зайти, вот бы мы уж поговорили!.. А вам, простите, зачем Александр Николаевич понадобился?
Приходится ответить.
— Что? — восклицает соседка. — Патарыкин — герой? Да я с ними пять лет вместе живу и работаю вместе — никогда не слышала. Быть этого не может! Почему же в таком случае недавно, в День Победы, когда у нас всех бывших военных награждали, его даже не упомянули? А какому-то Жорке — он тоже в нашем доме живет — именные часы дали. Так этот Жорка, говорят, в войну на Подоле шинок держал.
Соседка еще долго охает и сокрушается, но уже в Киеве, прощаясь со мной, говорит:
— А про Александра Николаевича вы обязательно напишите. Все как есть! А то ведь кто о нем знает? Живет человек и живет. А почему? Потому, что уж больно он тихий. Не современный, не боевой человек…