Я обернулся: рябой, невзрачный мужичонка в рваном треухе, замызганном полупальто… Он подошел вплотную, заглянул в лицо, сказал глухим душевным голосом: «Братуха, деньги есть?» Растерянно пошарив в карманах, я вытащил пригоршню ассигнаций-николаевок.
— Чего это за деньги? — знакомец, вернее, незнакомец, их повертел на свет. — Портвейн у Нинки стоит пять рублей… всего нам нужно пять бутылок.
Настала пауза. Снег повалил сильней. — Не поздно ли, любезный? — Да нет. Лабахинский закрыт, но я тут знаю, где разговеться. — Мужик задумался, прошелся по моей персоне взглядом. — Покажь перчатки.
Я протянул ему перчатки. Из мягкой лайки, на меху, и сбоку
— английский штамп — «Кинг уиэерс», 15-го года.
— Кто знает, может, Нинка для своего возьмет? Натурой. Пошли посмотрим. — Пошли. Утоптанная снежная тропинка вела к пятиэтажкам, на спуске со станции Мытищи.
— А день сегодня какой? — я постарался быть естественным.
— Чо, день? — кажись, сегодня пятница. Ноябрь, 72-й. А что?
— Да так, — я почесал в затылке. Вокруг — дома. Приземистые, тускло освещенные. Плакат: «Мытищинский вагонный досрочно в строй!» Людей — не видно. Втянул ноздрями: запах вагонной гари, кислого портвейна, извечной бедности.
У магазина «Пиво-воды», уже закрытого и запертого на засов, Алеха-Воха — так он назвал себя — сказал: «Погодь. Я щас». — И скрылся за углом.
Сказал: «Погодь. Я щас». И скрылся за углом. Усталая и бледная луна лила свой свет на сей участок земной коры. Я сиротливо стоял в глухом дворе пятиэтажки, поднявши воротник пальто, подбитого куньим мехом, прикидывал в уме.
Раздался свист и тихий смех. Алеха-Воха вынырнул с авоськой. В ней — пять бутылок «солнцедара». И тихий смех: «Уговорил. Взяла, зараза. Теперь — айда. Такое покажу…»
Обшарпанными задворками прошли в подъезд. Свет не горел. Мы поднялись на ощупь. На третьем этаже Алеха-Воха заскребся в дверь. Сперва — молчок, потом негромкий голос: «Кто?»
Открыл хозяин — крепкий, еще нестарый человек, кавказской внешности. Златые зубы горели ровным пламенем. На нем — тельняшка, треники и руки исколоты чернильными призывами. Он сжал мне до хруста руку, провел на кухню. Там на столе лежали пустые бутылки из-под портвейна, две банки из-под шпрот и пачка «Дымка».
Алеха-Воха расставил бутылки «солнцедара», клыком сорвал пластиковую пробку с первой литрухи, вслепую разлил три стакана по самый борт: «Ну, с Богом, орлы, поехали!»
Я запрокинул стакан, зажмурился. Багровая струя пошла по связкам гортани в зоб, в желудок и далее — по волоскам кишок. Тяжелый кайф прошел в мозги и вниз, до самого седалища. Открыл глаза: стакан, наполненный заподлицо, стоял опять, готовый к бою.
Когда второй стакан ушел в глубины организма, Алеха-Воха нагнулся к моему уху. — Послушай, друг! Не хочешь секса? — Чего? — Тут у Ашота живет своячка — хорошая девчонка. Вафлистка — первый сорт.
Не дожидаясь ответа, втолкнул меня в каморку. Там, в свете рваного торшера, спала, выставив босую пятку из-под простыни, деваха лет двадцати. Алеха-Воха растормошил ее. — Давай, Танюха, покажи, на что способна! — и вышел, оставив нас вдвоем.
Танюха протерла глаза и заспанным движеньем протянула руку. С уверенным автоматизмом. Послышалось мычанье, треск тахты. Она, не просыпаясь, работала, другой рукой нажав на кнопку магнитофона «Ракета». Плыла мелодия «Цветов».
Каморка — три на пять, убогая тахта, одежда — на стуле, плакат «Регата-68» — на залапанной стене.
Она схватила меня сильнее, прижала, и я согнулся вдвое, навеки сроднясь с мытищенской ноябрьской тревогой… Как пьяный отшатнулся, прошел вдоль стенки, услышал в коридоре звуки, раскрыл наотмашь дверь: Алеха-Воха и Ашот стояли у моей дохи, ощупывали мех и вели труднопонятный, свойский разговор.
— Отдай дубленку, гады! — рванулся к ним, схватился за доху, но был повержен аперкотом оземь. — А ну не балуй! — сказал Ашот, и я увидел лезвие домашнего ножа.
— Постой, ребята, хотите денег? — я выхватил большую пачку николаевок и кинул им в лицо… Крутясь, они взлетели к лику изумленного Ашота. Воспользовавшись замешательством, с дохой под мышкой, рванул через входную дверь и по ступеням — вниз. За мной — ругательства и топот.
На улице. Темно. Горит один фонарь. Где станция? Я побежал, глотая едкую слюну. Покрытый паровозной гарью снег хрустел под белыми гамашами, а я петлял, как заяц, повторяя маршрут подобных мне. Усталая и полная луна уныло созерцала эту гонку.
Петлял как заяц, и наконец шаги мучителей заглохли. Увидел огни ночного поезда.
Уж задыхаясь, из последних сил, взобрался на платформу и прыгнул в тамбур последней электрички, что шла по направлению к Москве.
Надел доху, пригладил волосы, вошел в вагон. Там было тихо. Сидели, мирно уснув, две школьницы-подружки. Напротив тяжело дышал полковник Советской армии. — Послушай, парень, — сказал он мне, — закуривай. И не смотри назад. Девчонок не спасешь. Прошиты спицей. И мне каюк. — Большое бурое пятно росло на голубой полковничьей шинели.
— А ты, быть может, и спасешься, — сказал полковник, — если, конечно, повезет. Только старайся их не спугнуть. Иди, сынок!
Я встал, сжимая сигарету неповинующимися пальцами. Стараясь не упасть, дошел до самого конца вагона. Тамбур. Стояли четверо, курили. Смотрели пристально, но я спросил небрежно: «Найдется огоньку?» Затылком чувствовал, что поезд замедляет ход. Затяжка была ошеломляющей. Набрав все легкие до одуренья балканским дымом «Шипки», я ждал. Один из этих пошарил за пазухой, и я увидел спицу. А поезд притормозил. Толчок.
— Не трогай, черти! — я заорал истошно и скинул доху. Острие спицы пронзило мне плечо, но я был уже снаружи и устремился, взвизгивая и ругаясь, к станции…
Рыдая и ругаясь, перескочил через заборчик и очутился… в надежных, крепких руках.