Все мы каннибалы. Статьи (1989–2000 гг.)

«Всё наизнанку» (7 августа 1989 г.)

Около двух с половиной тысяч лет назад Геродот удивлялся, что у египтян есть обычаи, противоположные обычаям других народов. Египтяне, пишет Геродот, во всем поступают наоборот: мало того что торговлей у них занимаются женщины, а мужчины сидят дома и ткут, они еще и уток начинают продевать снизу, а не сверху основы, как в других странах; женщины мочатся стоя, а мужчины присев, и так далее — я не стану приводить здесь весь перечень.

В более близкие нам времена, в конце XIX века, англичанин Бэзил Холл Чемберлен, долго преподававший в Токийском университете, автор написанной в форме словаря книги «Так у японцев» («Things Japanese»), назвал одну из ее рубрик «Шиворот-навыворот» («Topsy-Turvidom»). По его словам, «японцы сплошь и рядом действуют строго противоположно тому, что считается естественным и приличным у европейцев; самим японцам столь же неприемлемыми кажутся наши манеры». За этим объяснением следует ряд примеров, перекликающихся с наблюдениями Геродота, сделанными на двадцать четыре столетия раньше в другой стране, для его сограждан не менее экзотической.

Возможно, не все примеры Чемберлена одинаково убедительны. Справа налево читается не только японское письмо. Не в одной Японии писать адрес на конверте начинают с города, улицы и номера дома, а в конце ставят имя адресата. И вряд ли замешательство портних эпохи Мэйдзи, которым пришлось заняться отделкой платья европейского покроя, обусловлено чертами национального характера. Зато поистине удивительно, что те же портнихи не вдевали крепко зажатую нитку в игольное ушко, как у нас, а надевали ушко на нитку, и что шили не вкалывая иголку в ткань, а накалывая ткань на иголку. На лошадь японцы в старину вскакивали справа, а заводя в стойло, заставляли ее пятиться.

Приезжему до сих пор странно видеть, что японский столяр пилит к себе, а не от себя, и точно так же пользуется двуручным стругом. Гончар в Японии вращает круг левой ногой и по часовой стрелке, в отличие от европейского гончара, который вращает круг правой ногой и, соответственно, в обратном направлении.

Разница в обычаях противопоставляет Японию не только Европе, она отграничивает это островное государство и от континентальной Азии. Двуручная пила — одно из многих китайских заимствований в японской культуре, но в XIV веке уже в Японии придумали модель пилы, которую не толкают от себя, а тянут к себе. Так же получилось со стругами: тот, что толкают от себя, японцы тоже позаимствовали у китайцев в XVI веке, но через сто лет заменили моделью, которой строгают к себе. Чем объясняется общий характер этих новаций?

Есть искушение проанализировать каждый случай отдельно. Япония бедна железными рудами, и в японской модели пилы используется металлическое полотно меньшей толщины, чем в других. Стало быть, дело в экономии. Но подходит ли этот аргумент к примеру со стругом? И объяснит ли разницу в способах продевать нитку в иголку и шить? А ведь принцип всюду один. Чтобы докопаться до причины в каждом отдельно взятом случае, пришлось бы дать волю воображению, и тут мы вконец бы запутались.

Тогда на ум приходит общее объяснение. Японцы и японки привыкли работать сидя на корточках, а такая позиция позволяет свести к минимуму обстановку мастерской. Не потому ли они направляют движения не вовне, а вовнутрь, что в отсутствие мебели у работника только одна точка опоры — он сам? Объяснение настолько простое, что его привлекают и при изучении других культур мира, где были сделаны аналогичные наблюдения.

В середине XIX века Дж. Дж. Суон, преуспевающий негоциант из Бостона, в один прекрасный день решивший бросить семью и отправиться в дальние края, как позднее Гоген, на поиски первобытной простоты, отмечал, что индейцы северо-западного побережья Соединенных Штатов, уже достаточно окультуренные, движения ножом совершают исключительно к себе («как мы, когда очиняем гусиное перо») и предпочитают работать сидя на корточках, как только представляется такая возможность. Зависимость между положением работающего и его обращением с инструментом не подлежит сомнению. Остается понять, объясняется ли одно другим — и если да, в какой последовательности? — или у этих двух сторон одного явления общая природа и ее-то и следует прояснить.

У меня есть знакомая японка, страстная путешественница, и она как-то сказала, что судит о степени загрязненности окружающей среды в каждом городе по воротничку мужниной рубашки. Мне кажется, ни одна западная женщина не стала бы делать выводы на таком основании; скорее, она решила бы, что недостаточно чиста шея мужа, то есть спроецировала бы действие внутреннего фактора на внешний эффект. Моя же японка строила умозаключение от внешнего к внутреннему, мысленно воспроизводя то же движение, что японская портниха, надевая иголку на нитку, и японский столяр, распиливая или строгая древесину.

Подобный пример лучше всего показывает общие основания частных фактов, на которые я обратил ваше внимание. Западное мышление центробежно; японское — центростремительно. Эту особенность отражает даже язык кухарок, которые вместо «погрузить» во фритюр говорят «вынуть» («агэру») из фритюра, а в более широком масштабе — синтаксис японской фразы, в которой последовательность определений строится от общего к частному и замыкается подлежащим. Отлучаясь из дома, японцы обычно произносят: «Иттэмаиримас» («уходя, возвращаюсь») — в этом выражении «иттэ», герундий глагола «икимас», сводит факт ухода к обстоятельству, в пределах которого утверждается главное намерение — вернуться. В древнеяпонской литературе путешествие воспринимается как горький опыт, когда человек оторван от «своего» («ути») и не перестает мечтать о возвращении.

На Западе видят отличие философии народов Дальнего Востока в том, какую роль в ней играет понятие субъекта. Индуизм, даосизм, буддизм так или иначе отрицают изначальную, с точки зрения западного философа, данность — «я» и упорно доказывают ее иллюзорность. Согласно этим доктринам, любое существо являет собой недолговечный набор биологических и психических признаков и никакого постоянного «личного» элемента в нем нет, а есть лишь видимость, обреченная рассеяться без следа.

Но японская философия, как всегда, оригинальна и равным образом отличается от западной и от других восточных: не отменяя субъект, как последние, она отказывается делать его обязательной исходной точкой любого философского рассуждения, любой попытки философского воспроизведения мира, как это принято у нас. Более того, уже сказано, что Декартово «я мыслю, следовательно, существую» принципиально нельзя перевести на язык, где избегают личных местоимений, а именно таков японский.

Если западная философия видит в субъекте причину, то японская — скорее следствие. Наше размышление о субъекте центробежно, их — центростремительно, субъект ставится на финишный отрезок пути. Мы вновь имеем дело с разницей в способах мышления, которая проступает в особенностях работы с инструментами: японский ремесленник направляет движение на себя, и точно так же японское общество делает границей самосознание. Общество составляют встроенные друг в друга все более и более узкие социальные и профессиональные группы. Если на Западе существует тезис автономности индивидуума, то в Японии последний все время должен соотносить себя с группой или группами, к которым принадлежит и которые обозначает словом «ути», а оно толкуется не только как дом, но и как комната в глубине дома по отношению к другим, ведущим к ней или расположенным вокруг.

Вторичная, производная реальность, каковой японская философия признает наши «я», не может служить тем самым желанным центром. В социально-нравственной системе подобного типа не бывает абсолютного порядка, который, например, в Китае обеспечивали отлаженный культ предков и долг почитать родителей. В Японии старики теряют всякий авторитет и их мнение перестает учитываться, как только они лишаются статуса главы семьи. Относительное и здесь одерживает верх над абсолютным: семья и общество все время оспаривают право быть центром. Той же глубинной тенденцией можно объяснить недоверие к теории («татэмаэ») и предпочтение практики («хоннэ»).

Но если жизнь японского общества подчинена чувству относительности и непостоянства, не предполагает ли это, что абсолют должен найти себе место на периферии индивидуального сознания, заменив ему недостающий внутренний каркас? И именно потому столь важную роль в новой истории Японии сыграли догмат божественности императорской власти, вера в чистоту расы, утверждение особого пути японской культуры? Любая система, чтобы оставаться жизнеспособной, нуждается в известной жесткости — либо внешней по отношению к системообразующим элементам, либо внутренней. Возможно, внешняя жесткость, которая на Западе вызывает растерянность строго противоположным пониманием отношения между индивидуумом и окружающей средой, отчасти помогла Японии преодолеть испытания, выпавшие на ее долю в XIX и XX веках, а внутри индивидуального сознания, оставшегося гибким, найти средство достичь нынешнего успеха.

Один тип развития для всех? (13–14 ноября 1990 г.)

Долго оставалось неясным, как мелким и разрозненным крестьянским хозяйствам, которыми до сих пор живут майя, в доколумбову эпоху удавалось прокормить сотни, тысячи работников, собранных для строительства гигантских сооружений в Мексике и Центральной Америке. Развернувшиеся там археологические раскопки только усложнили дело: мы узнали, что города майя представляли собой нечто большее, чем царские резиденции и религиозные центры. На многих квадратных километрах их территории жили десятки тысяч человек — правители, знать, чиновники, слуги, ремесленники… Кто обеспечивал их продовольствием?

В последние два десятка лет ответить на этот вопрос нам помогает аэрофотосъемка. На землях майя и в других районах Южной Америки, где, по нашим предположениям, население было преимущественно деревенское, благодаря снимкам, сделанным с борта самолета, обнаружены остатки поразительно сложных сельскохозяйственных систем. Одна из таких систем существовала в Колумбии и охватывала 200 000 гектаров затопляемых земель. С начала Новой эры по VII век там было прорыто множество ирригационных каналов, а между ними сделаны искусственные возвышенности длиной в несколько сотен метров — культивируемые земли, регулярно орошаемые и защищенные от наводнений. Интенсивное выращивание клубнеплодных культур в сочетании с ловлей рыбы, водившейся в каналах, позволяло прокормить более 1000 человек на квадратный километр.

На границе Перу и Боливии, на берегах озера Титикака, недавно открыли аналогичную систему площадью более 80 000 гектаров, которая эксплуатировалась с I тысячелетия до н. э. по V век н. э. Сегодня по причине засушливости и долгих периодов заморозков (она находится на высоте 4000 метров над уровнем моря) эти земли представляют собой только скудное пастбище. Ирригационные каналы отчасти сглаживали недостатки климата: их вода поддерживала постоянную влажность; днем она прогревалась, а ночью медленно отдавала тепло, повышая температуру воздуха примерно на два градуса. Эксперименты показали, что эта техника может работать и сейчас, и несколько андских поселений согласились возобновить ее применение после многовекового перерыва, отчего их уровень жизни значительно вырос. В более скромных масштабах аналогичные формы интенсивного земледелия существовали и бытуют по сей день в Меланезии и Полинезии.

Подобные открытия заставляют пересмотреть наше обыкновение резко отграничивать так называемые архаические общества от всех остальных. Видимо, первые не «примитивны» по-настоящему: у всех обществ такая же длинная история. Но мы считаем себя вправе давать определение «примитивные» тем из них, которые сохранились до недавнего времени, потому что провозгласили своим идеалом то состояние, в котором их создали боги или предки, в том числе ограниченную численность, которую, правда, удавалось поддерживать, и уровень жизни, не претерпевший изменений под защитой социальных правил и метафизических представлений. Конечно, не меняться вовсе эти общества не могли, и все же они явно отличались от наших, приспособившихся к постоянным колебаниям. У нас доминирует идея о том, что за выживание нужно бороться, каждый день завоевывать новые преимущества, чтобы не потерять приобретенные; что время дорого и его никогда не бывает достаточно… Можно ли сделать вывод о непреодолимом различии двух типов общества? Даже если не принимать в расчет, что представления о мире и человеке у крестьян и ремесленников так называемых развитых стран еще недавно не слишком отличались от тех, которые приписывают экзотическим племенам, отношение между типами обществ гораздо сложнее. Наши знания о длинном периоде в две-три тысячи лет, в начале которого появились гоминиды, невелики, но о последних одной-двух сотнях тысяч лет мы осведомлены лучше. Так вот, все указывает на то, что за это время технологии изменялись неравномерно, эволюционные скачки сменялись фазами застоя. Случались технические революции, локализованные во времени и пространстве. Сотни тысяч лет предки человека делали орудия, выбирая гальку и откалывая от нее отщепы. А потом, 200 000 лет назад, произошла «леваллуазская революция» — орудия усложнились. Теперь требовалось произвести полтора десятка операций, чтобы обработать кусок кремня, то есть отколоть от него каменным молотком отщепы, пригодные для изготовления разных типов инструментов, а затем подправить их с помощью молотка или костяного острия. Кремневая галька из разряда орудий перешла в разряд сырья для орудий. Индустрия пластин существовала бок о бок с индустрией отщепов или сменяла ее. Затем пришла микролитическая индустрия, пластины сами стали сырьем: их разбивали на мелкие кусочки и вставляли в деревянные или костяные изделия, чтобы изготовить шило, наконечник стрелы, пилу или серп.

На Ближнем Востоке известны местности, где технология обработки камня и формы инструментов не менялись десятки тысячелетий, и тем не менее в доисторические времена происходили настоящие технические взрывы, и в качественном, и в количественном отношении.

Примером качественного скачка служат древнейшие известные украшения: они датируются XXXV тысячелетием до н. э. и происходят главным образом из Юго-Западной Франции, но сделаны из материалов, добытых в другой местности, иногда на расстоянии сотен километров. Если говорить о количественном сдвиге, то в разных регионах мира известны промышленные предприятия в самом современном смысле слова, хотя они и относятся к доисторической эпохе; они занимались массовым производством на продажу определенных видов предметов или орудий. Около 15 000 лет назад, в мадленскую эпоху, на юго-западе Франции, у подножия Пиренеев, устраивались межплеменные ярмарки, где продавали ракушки из Атлантики и Средиземного моря, инструменты из привозного кремня, планки для копий и гарпунов, усиливающие бросок, — последние, очевидно, производились серийно, сотнями: экземпляры, изготовленные по одной модели, были найдены в местах, удаленных друг от друга более чем на полтораста километров.

В бельгийской деревне Спьенн открыты подземные кремневые разработки — масса шахт и галерей глубиной более 15 метров на площади в 50 гектаров. Здесь же были мастерские, различавшиеся по виду деятельности: в одних делали грубые заготовки шахтерских кирок и топоров, в других инструментам придавали законченный вид. В Граймс-Грейвсе (Англия) находятся сотни шахт, откуда вместе с тысячами кубометров мела извлекали желваки кремня. Шахтерский и промышленный центр протоисторической эпохи во французском Гран-Прессиньи, к югу от Луары, простирался более чем на 10 километров; инструменты и оружие из местного кремня, особо ценившегося благодаря бронзовому цвету, экспортировались на территорию Швейцарии и Бельгии. Бронза стоила дорого и была доступна меньшинству, а здесь изготавливали каменные имитации металлического оружия.

Письменность, возникшая в Южной Месопотамии около 3400 года до н. э., в течение тысячи лет служила только для регистрации товаров в хранилищах, налоговых поступлений, арендной платы за землю и приношений богам. Первые записи мифов, описания исторических событий и тексты, которые мы могли бы назвать литературными, появились только около 2500 года до н. э.

Все эти примеры показывают, что забота о повышении производительности не специфична для современного мира, она проявлялась и в различные периоды доисторической и протоисторической эпох.

Соответственно и народы, которые мы считаем архаическими или отсталыми, умели организовать массовое производство каменных орудий труда, керамики и продуктов сельского хозяйства и порой достигали больших результатов, чем мы. Однако о поступательной, однонаправленной эволюции говорить не приходится. Фазы ускоренного технического развития сменяются выходами на плато, иногда эти фазы сосуществуют. Один-единственный тип эволюции выделить нельзя.

Дабы это обстоятельство не сбивало нас с толку, вспомним, что ряд биологов отвергает гипотезы, согласно которым эволюция видов происходила медленно и последовательно, а из всего множества мелких мутаций остались только те, что давали преимущество в естественном отборе и таким образом вытеснили прочие. Виды животных и растений могут не изменяться сотни тысяч, а то и миллионы лет. Единичные мутации не оказывают влияния на устойчивость внутри популяции — они нивелируются и в конце концов сходят на нет. В отличие от них, изменения, которые охватывают весь вид в целом, развиваются очень быстро (по геохронологической шкале, разумеется). Предположительно они возникают, когда несколько особей оказываются изолированы от основной части своего вида в новой среде и вынуждены к ней приспосабливаться. Течение биологической эволюции, как и технической, прерывисто.

Долгие периоды застоя размечены точечными (откуда название этой теории — пунктуализм) интервалами интенсивных изменений. И это еще не всё: эволюция, будучи далеко не однородной, совершенно по-разному выглядит в зависимости от того, под каким углом на нее смотреть. На уровне популяции она проявляется медленными и постепенными изменениями; на уровне вида — трансформациями разной степени приспособленности; группы видов участвуют в макроэволюции, хотя взятые по отдельности могут подолгу оставаться неизменными.

Сегодня мы считаем, что современный человек — Homo sapiens sapiens — появился на Ближнем Востоке (а происходил, возможно, из Африки) около 100 000 лет назад. Первые же примеры эстетического выражения (скульптура, украшения, каменная и костяная резьба) нынешняя наука позволяет отнести к периоду на 60–70 тысяч лет позже, причем возникли они все вместе. Быть может, это случай той самой скачкообразной эволюции, о которой говорят биологи. Точно так же 15–20 тысяч лет назад на юго-западе Европы расцвела наскальная живопись, образцы которой найдены в пещерах Альтамира и Ласко.

Если допустимо проецировать пунктуалистскую гипотезу на эволюцию обществ, нужно признать, что их взаимодействие со средой, насколько можно судить по их производительной способности и эстетическим проявлениям, не всегда протекало одинаково. Видимо, не следует применять ко всем обществам одну шкалу и делить их на более и менее развитые: у нас больше оснований относить их к разнородным моделям. К такому заключению, кстати, приводят сегодняшние споры о начале земледелия.

* * *

Долгое время считалось, что ни одно явление, кроме промышленной революции начала XIX века, не ускорило рост и распространение производства предметов потребления так, как переход к сельскому хозяйству. Именно благодаря последнему, полагали мы, появились оседлые группы, которые могли обеспечить себя постоянным пропитанием, запасая зерно. Население увеличилось; имея излишки продовольствия, общества позволили себе роскошь содержать тех, кто не участвовал в производстве продуктов питания, а выполнял особые функции, — отдельных людей и целые классы: вождей, знать, служителей культа, ремесленников. За четыре или пять тысячелетий данный сельским хозяйством импульс привел людей от шаткого жизненного уклада под всегдашней угрозой голода к стабильному существованию сначала в сельских общинах, затем в городах-государствах и наконец в империях.

Такая точка зрения господствовала до недавнего времени, но сейчас в этой грандиозной и простой реконструкции истории человечества пробита брешь. Детальные исследования продолжительности работы, объема производства, питательной ценности продуктов у народов, не знающих сельского хозяйства, показывают, что в большинстве своем они благополучны. Географические участки, которые мы считали обделенными природой, не зная ее ресурсов, перед местными жителями раскрывают изобилие видов растений, вполне пригодных для еды. Индейцы пустынных районов Калифорнии, где в наше время с трудом выживает горстка белого населения, знали и употребляли в пищу несколько десятков видов диких растений высокой питательной ценности. В Южной Африке даже в годы сильной засухи наблюдали миллионы гниющих орехов рода Ricinodendron, входящих в рацион бушменов: поскольку недостатка в пище не было, люди не давали себе труд их собирать.

Было подсчитано, что у народов, живущих в основном за счет охоты и собирательства, один человек обеспечивает нужды четверых или пятерых, то есть превосходит в продуктивности многих европейских крестьян периода перед Второй мировой войной. К тому же на поиски пищи уходит в среднем не более двух-трех часов в день, и это будет очень хорошо сбалансированное питание калорийностью более 2000 ккал на человека (средний показатель, учитывающий потребности детей и стариков). Так, племя индейцев из лесов Амазонки ежедневно получает белки и калории в объеме, более чем вдвое превышающем международные нормы, и вшестеро больше витамина С! С учетом времени, которое затрачивается на приготовление еды и производство предметов обихода, большинство народов Америки, Африки и Австралии работают не более четырех часов в день. Фактически каждый дееспособный взрослый работает шесть часов, но только два с половиной дня в неделю. Остальное время занимают общественная и религиозная деятельность, отдых и развлечения.

Отсюда не следует непременно, что эти условия жизни дают представление о существовании человечества в целом накануне эпохи неолита. Возможно, наблюдаемые современными этнологами охотники и собиратели (за исключением австралийских и некоторых других племен) являют собой результат регрессивной эволюции. В их истории тоже случались тяжелые периоды. Конечно, им удавалось поддерживать баланс между своей численностью и природными условиями с помощью брачных правил и других запретов, сводящих плотность населения к показателю примерно один человек на два квадратных километра. Однако это не означает, что все члены общества получали одинаковые блага.

Так или иначе, описанные условия жизни по крайней мере отчасти объясняют то обстоятельство, что люди не испытывали ни нужды, ни желания возделывать землю и разводить скот, хотя ранние аграрные технологии были им прекрасно известны.

Народы, не ведущие сельского хозяйства, знают, что поля диких растений в конце сезона нужно выжигать, и тогда на следующий год урожай будет лучше. Возле жилищ разбивают сады, куда пересаживают экземпляры тех растений, которые предпочитают употреблять в пищу. Им создают специальную среду из куч отбросов, из тропинок, гарей… Многие растения, которые позже начнут культивировать, хорошо себя чувствуют на таких неоднородных почвах и приобретают желаемые морфологические свойства: их размеры увеличиваются, съедобные части развиваются сильнее, ускоряется созревание. Распространению съедобных растений люди способствуют ненамеренно, оставляя на земле часть урожая. Они знают толк в растениях и помогают им выживать.

Австралийские аборигены, обходясь без сельского хозяйства, в то же время были, если можно так сказать, метафорическими земледельцами: они проводили сложные обряды, чтобы защитить дикие растения, дать им силы расти и множиться, оградить их от паразитов и погодных катаклизмов. А первое описание одомашнивания животного, также метафорическое, возможно, следует усматривать в мифе, варианты которого известны во многих частях мира. Герой этого мифа, одаренный сверхъестественными способностями, запирает диких животных в загоне или пещере и позволяет им выходить не иначе как поодиночке, чтобы добыть еды родичам, или не выпускает вовсе, чтобы вызвать голод. 15 000 или 20 000 лет назад у охотников мадленской эпохи могло быть символическое скотоводство: изображение самых разных животных в ограниченном пространстве — на стенах пещер.

В общем и целом, все понятия и большинство приемов, нужных для земледелия и разведения домашних животных, присутствовали в зародыше еще до развития сельского хозяйства, и их нельзя считать результатами случайных открытий. Будучи вполне способны возделывать землю, охотники и собиратели не делают этого единственно потому, что по какой-то причине предпочитают жить иначе. Обычно им известна аграрная практика соседей, но перенимать ее они отказываются, поскольку земледелие, с их точки зрения, чересчур трудоемко и оставляет мало времени для досуга. Факт, неоднократно подтвержденный полевыми исследованиями: даже в рудиментарной форме работа на земле отнимает больше сил и времени, чем охота и собирательство, и менее плодотворна.

Историки и этнологи задаются вопросом: если у людей не было ни нужды, ни желания вести сельское хозяйство, почему же оно возникло? Проблему увлеченно обсуждают уже лет тридцать, и там, где еще недавно видели последствия аграрной революции, теперь, кажется, видят ее причины. Речь идет о напряженной демографической ситуации, тенденции к оседлости и социальном расслоении.

Существовали оседлые народы, не знавшие сельского хозяйства. Самые известные примеры — рыбаки эпохи Дзёмон, жившие на востоке Японии за несколько тысяч лет до нашей эры, и индейцы тихоокеанского побережья Канады, обитатели крупных деревень со сложной социальной структурой, чьим основным занятием вплоть до начала XIX века также было рыболовство. Вероятно, и кое-где на Ближнем Востоке появление постоянных деревень предшествовало аграрной экономике.

Согласно одной заманчивой теории, происхождение сельского хозяйства объясняется деятельностью маленьких групп, которые переместились в среду обитания, отличную от прежней, и стремились сохранить в неблагоприятных условиях уже освоенные ранние аграрные технологии. Таким образом могла бы получиться культурная параллель постулатам биологов-пунктуалистов, объясняющим возникновение новых видов. Кроме того, отмечено, что сельское хозяйство, видимо, очень долго оставалось способом дополнительного производства — обеспечивало охотников и собирателей продуктами в межсезонье.

Однако если рассматривать ситуацию со всех точек зрения, придется признать, что цель земледелия и разведения домашних животных не сводилась к удовлетворению чисто экономических потребностей. Домашние животные считались роскошью, знаком богатства, символом престижа (и поныне воспринимаются так в Индии и Африке) задолго до того, как в них стали видеть источник пропитания или сырья. На Ближнем Востоке одомашнили овец около 11 000 лет назад и лишь через 5000 лет пустили в дело их шерсть. В Америке и Юго-Восточной Азии начали культивировать растения не столько ради их питательных свойств, сколько ради ценности — технические культуры, пряности, специально добытые экземпляры редких видов, нуждавшихся в охране. В Мексике это были острый перец и сизаль, в Южной Америке — хлопок и бутылочная тыква, на востоке Северной — подсолнечник, лебеда и калина, в Таиланде — бетель и плоды бетелевой пальмы. Люди больше заботились о том, чтобы увеличить количество редких растений, чем о распространении пищевых, которые произрастали в достаточном изобилии.

Племена индейцев Калифорнии обменивались не продуктами повседневного потребления, а предметами роскоши: минералами, обсидианом, перьями, бусинами из ракушек и т. п. Примечательно, что технологические новшества, лежащие в основе важнейших производств для всей цивилизации, гончарного и металлургического, поначалу служили только для изготовления украшений. Едва ли не самое раннее химическое соединение промышленного типа — тетракальцийфосфат, полученный в несколько этапов, но не в экономических целях: мы обязаны им художникам мадленской эпохи, движимым эстетическими соображениями — около 17 000 лет назад они пытались получить пигмент особого оттенка.

Не будем сводить все типы социального развития к одной модели; нужно признать, что в различных обществах производство организовывалось по-разному. Собиратели, собиратели-охотники, земледельцы не являются иллюстрацией этапов единой для всех эволюции. Сельское хозяйство представляется прогрессивным во многих отношениях: производится больше пищи в заданном месте и в заданный период, ускоряется рост населения и интенсивность землепользования, укрупняются социальные группы. С другой стороны, его можно рассматривать и как регресс. Оно привело к обеднению рациона, сократив его до ряда высококалорийных, но мало питательных продуктов: из примерно тысячи употреблявшихся в пищу растений в сельском хозяйстве осталось всего лишь десятка два. И это еще не всё: урезав разнообразие продуктов, сельское хозяйство подвергло опасности самое себя, превратив плохой урожай в бедствие. Далее, оно требует больших трудозатрат. Наконец, не исключено, что наряду с одомашниванием животных оно стало причиной распространения инфекционных заболеваний. Это можно предположить исходя из ситуации в Африке, где оно совпало по времени и месту развития с дрепаноцитозом — формой анемии, ген которой, если он унаследован только от одного из родителей, дает защиту от малярии, прогрессировавшей по мере того, как распахивались целинные земли.

Сходные явления встречаются не только в прошлом. Вторая мировая война побудила Аргентину расширить кукурузные плантации для экспорта в Европу. В результате расплодились полевые мыши, носители вируса геморрагической лихорадки, и участились случаи заболевания ею. Другие вирусы, развитию которых благоприятствовали сельскохозяйственные работы, в настоящее время активизировались в Боливии, Бразилии, Китае, Японии. Человек создает экологические ниши для носителей вирусов инфекционных заболеваний — свалки мусора, раскорчеванные участки, стоячие водоемы и т. п.

Огромные современные общества уже не могут позволить себе роскошь обходиться без сельского хозяйства, ведь приходится кормить десятки или сотни миллионов ртов. Наши предки еще могли от него отойти; поступи они так, история человечества сложилась бы иначе. Численность обществ собирателей-охотников по сравнению с нашей выглядит смехотворно. Но можем ли мы утверждать, что фантастический рост населения по всему миру представляет собой прогресс? За прошедшие тысячелетия производство принимало различные формы — нам есть из чего выбирать, — и каждая обладает своими преимуществами, за которые приходится платить, терпя недостатки.

Внутренние проблемы общества: эксцизия и репродуктивные технологии (14 ноября 1989 г.)

За последние несколько десятилетий взаимоотношения между этнологами и народами, которые они изучают, радикально изменились. Бывшие колонии, а ныне независимые государства обвиняют этнологов в том, что, способствуя сохранению старых обычаев и изживших себя верований, они тормозят развитие экономики — для народов, стремящихся к модернизации, этнолог выглядит последним воплощением колониализма, и ему выражают недоверие, если не выказывают враждебность. В крупных современных государствах, таких, как Канада, Соединенные Штаты, Австралия, Бразилия, у коренных народов, представляющих меньшинство, обострено чувство этнической принадлежности, знание своих моральных и законных прав. И эти маленькие сообщества уже не хотят, чтобы с ними обращались как с материалом для изучения, считая, что этнологи на них паразитируют и даже эксплуатируют их в интеллектуальном плане. Экспансия индустриальной цивилизации намного сократила число обществ, где еще сохраняется традиционный образ жизни и этнологам есть чем поживиться. Число исследователей, наоборот, выросло благодаря предвоенной моде на общественные и гуманитарные науки. Лет пятьдесят назад в американских профессиональных кругах ходила шутка, что индейская семья состоит по крайней мере из трех человек: мужа, жены и этнолога… С тех пор ситуация только ухудшилась, и индейские сообщества, которым надоело служить добычей этнологам, взбунтовались. Чтобы проникнуть в резервацию, одних нужно задобрить, заполнив множество разнообразных бланков, другие же попросту запретили любое этнологическое исследование: вас примут в качестве учителя или санитарного врача, но потребуют письменное обязательство не задавать никаких вопросов о социальной организации или религиозных верованиях. Информант ни в коем случае не расскажет ни единого мифа, если не подписать с ним составленный по форме договор, признающий его права на литературную собственность.

Но иногда, как ни странно, мы наблюдаем движение вспять: прежние взаимоотношения между этнологом и изучаемым народом возвращаются. Случается, племена зовут к себе и даже нанимают за плату этнологов, чтобы те оказали им помощь в судебных делах, когда нужно реализовать аборигенное право на земли или аннулировать договор, некогда подписанный по принуждению. Так происходит в Австралии, где аборигены, прибегнув к услугам этнологов, не раз пытались помешать правительству устроить полигон для запуска ракет или выдать горную концессию на территориях, считающихся священными. Судебные споры, касающиеся обладания порой огромными областями, велись и до сих пор ведутся в Канаде и при тех же обстоятельствах в США. Можно предвидеть, что аналогичные инициативы появятся и у бразильских индейцев, которые начинают организовываться в национальном плане. В подобных случаях принцип деятельности этнолога полностью меняется: раньше аборигены работали на него, теперь же он работает на них. Приключение, овеянное поэзией, уступает место суровым научным изысканиям в библиотеках, кропотливому копанию в архивах с целью найти как можно больше материалов для того или иного судебного процесса и обеспечить дело законными доводами. Бюрократическая процедура вытесняет живые «полевые исследования» или, по крайней мере, трансформирует их характер.

* * *

Французские этнологи не замедлили применить этот опыт на своей территории, тем более что их подтолкнула к этому масштабная иммиграция, в частности из Черной Африки. Уже год или два адвокаты прибегают к содействию этнологов, чтобы защитить африканских иммигрантов, которые сами или при помощи специалиста сделали эксцизию своему ребенку женского пола. Различные организации, феминистские и в защиту детей, выступают гражданскими истцами в судебных преследованиях, возбужденных прокуратурой. Сначала эксцизия была помещена в ряд мелких правонарушений, разбираемых в исправительном суде, но с 1988 года французское право признало ее преступлением, подлежащим рассмотрению в суде присяжных в одном ряду с умышленным нанесением побоев и ранений, как причинение увечья ребенку, вина за которое лежит на родителях.

В 1988 году одно из таких судебных дел получило известность, потому что девочка умерла, но, похоже, не из-за самой эксцизии, а в результате невнимательного отношения к осложнениям. К обвинению в побоях и ранениях прибавилось еще и обвинение в неоказании помощи лицу, находящемуся в опасности. В начале октября 1989 года Парижский суд присяжных рассматривал другое дело об эксцизии, но уже не повлекшей за собой никакого вреда для девочки. Тем не менее в обоих случаях было назначено одно и то же наказание — три года тюрьмы условно… Это саме яркое свидетельство того, в каком замешательстве был суд: независимо от исхода операции, летального или благополучного, присяжные чувствовали себя обязанными одновременно и вынести приговор, и дать прощение.

Эксцизия практикуется различными народами Африки и Индонезии (она существовала уже в Древнем Египте) и заключается в обрезании клитора и иногда малых половых губ. Необрезанная девочка считается нечистой и даже опасной и в будущем, скорее всего, не сможет выйти замуж. Вопреки принятому в Европе представлению, эксцизия применяется не по принуждению со стороны мужчин: на процессе 1988 года обвиняемые (устами переводчиков) объяснили ее как «женский секрет». Женщины, которые в свое время прошли обрезание, хотят, чтобы их дочери были обрезаны тоже.

Когда прокуратура инициировала судебные преследования, она сделала это под давлением общественного мнения, монополию на которое присвоили себе феминистские лиги и другие благонамеренные ассоциации. Чем же они обосновывали свое негодование?

Видимо, первая и главная претензия состояла в том, что эксцизия лишает женщин возможности испытать сексуальное удовольствие, которое недавно включено отдельной статьей в декларацию прав человека, соблюдаемых нашими обществами. Вторая претензия: эксцизия является покушением на телесную неприкосновенность ребенка.

Как ни странно, последний аргумент никогда не приводился и не приводится до сих пор против мужского обрезания, а ведь оно представляет собой тот же тип агрессии. Многие возразят, что это щадящая операция, не вызывающая таких серьезных последствий, как эксцизия. Правы они или нет? Один мой прекрасный друг, выходец из старинной бретонской католической семьи, был убежден, что циркумцизия качественно изменяет мужское удовольствие, и упорствовал в своем мнении. Точки зрения на эксцизию разделяются. Наши знания о викарной роли эрогенных зон настолько расплывчаты, что лучше признаться в полном неведении на сей счет. На судебном процессе в октябре 1989 года выступила африканская женщина, прошедшая эксцизию, доктор медицины, и заявила, что никогда не чувствовала себя неполноценной в этом отношении. Нужно было приехать в Париж, добавила она, чтобы узнать, что обрезанные женщины фригидны…

В любом случае ясно, что циркумцизия, даже если и не влияет на способность мужчины получать удовольствие, является покушением на телесную неприкосновенность ребенка и навсегда оставляет след, из-за которого он чувствует себя не таким, как другие дети, — в точности то же касается эксцизии. Непонятно, почему же тогда аргумент, предъявляемый в последнем случае, не предъявляется в первом. Не потому ли, что наша иудео-христианская культура вместе с Ветхим Заветом восприняла некую лояльность к циркумцизии, закрывая глаза на то, что может вызвать возмущение? Мужское обрезание принадлежит к общему культурному наследию евреев (прямо) и христиан (косвенно). Поэтому и только поэтому оно не шокирует нас.

Адвокаты, выступающие на судебных процессах по делу об эксцизии, спрашивают мнения этнологов, поскольку должны выбирать между двумя системами защиты. Они склоняются к тому, чтобы требовать освобождения от ответственности, так как уверены сами и хотят убедить судей в том, что в так называемых отсталых обществах человек себе не хозяин, он полностью подчинен жестким правилам, установленным в группе, и, следовательно, за свои поступки не ответчик. В этом юристы расходятся с этнологами: те знают, что подобное представление о жизни обществ, безосновательно называемых примитивными или архаическими, восходит к устаревшим изгибам мысли XIX века. В любом обществе существует множество индивидуальных вариантов поведения. Строгость соблюдения индивидуумами общих норм варьируется, никого нельзя назвать абсолютно неспособным от них отступить. Прибегнув к указанному способу защиты, адвокаты, возможно, добьются для своих клиентов помилования, но ценой дискредитации и их самих, и их культуры. Как ни парадоксально, защитники подкрепят правоту обвинителей: те и другие признают безусловное верховенство цивилизации, от имени которой инициируют судебные преследования и выносят приговоры.

Этнологи же скорее попытаются объяснить судьям, на чем основываются люди, исповедующие, на наш взгляд, смехотворные или варварские верования. У эксцизии или циркумцизии (иногда оба вида обрезания практикуются параллельно) повсюду в мире одна подоплека: когда Творец устанавливал различие полов, не то в спешке, не то по небрежности, не то из-за неких помех Он допустил оплошность и оставил в женщине частицу мужского естества, а в мужчине — женского. Цель удаления клитора и крайней плоти — закончить творение, избавив оба пола от остаточной примеси и приведя каждый из них в соответствие его природе. Нам такая метафизика, такой образ мыслей несвойственны. Тем не менее мы способны признать их логичными и не остаться равнодушными к их красоте и величию.

Вместо того чтобы представлять обвиняемых чуть ли не людьми второго сорта, невольно укрепляя тем самым расистские предрассудки, лучше постараться показать, что обычаи, в одной культурной системе бессмысленные, в другой смысла не лишены. Ведь единого критерия оценки, а тем более обвинения для разных систем верований не существует, если только не настаивать — но по какому праву? — на превосходстве одного из них (нашего, разумеется) как носителя универсальных ценностей.

Совершенно незаконно наказывать с позиций одной морали людей, которые строго придерживаются обычаев, продиктованных другой моралью. Значит ли это, что мы должны к ней приспособиться? Вывод не очевиден. Этнолог и моралист констатируют факт: в нашей стране эксцизия возмущает общественное сознание. Наша система ценностей, заслуживающая не меньшего внимания, чем любая другая, сильно пошатнулась бы в близком соседстве с обычаями, которые воспринимаются как несовместимые, но свободно существуют на той же почве. Поэтому процессы по делу об эксцизии важны как модель. Обвинительный приговор — абсурд. Но этический выбор, от которого в перспективе зависит культура принимающей страны, может быть только такой: либо узаконить всё, что опирается на обычаи, либо отправлять обратно на родину тех, кто не намерен, и имеет на то полное право, отступаться от своих обычаев, даже если они по той или иной причине серьезно ранят чувства хозяев. Решения суда 1988 и 1989 годов можно оправдать только одним: приговор с условным сроком, вероятно, казался обвиняемым более мягким, чем выдворение из страны.

* * *

Есть еще одна область общественной жизни, где этнологов выдвигают на первый план: некоторые из них получали приглашение участвовать в комиссиях, консультирующих правительство той или иной страны относительно новых репродуктивных технологий. Дело в том, что отношение общества к прогрессу в биологии неоднозначно. Парам, в которых один или оба партнера бесплодны, доступны несколько способов завести ребенка: искусственное оплодотворение, пересадка донорской яйцеклетки, вынашивание плода суррогатной матерью, оплодотворение in vitro яйцеклетки жены или другой женщины сперматозоидами мужа или другого мужчины. Все ли эти способы должны быть узаконены? Или одни нужно разрешить, а другие исключить — но тогда по каким критериям?

На этом фоне возникают совершенно новые правовые случаи, и готовых ответов в правовых системах европейских стран нет. В современных обществах родство понимается в первую очередь как биологическая связь, а уже затем как социальная. В английском праве нет даже понятия социального отцовства: донор спермы может забрать ребенка себе, а может быть обязанным его содержать. Во Франции кодекс Наполеона предписывает считать законным отцом ребенка мужа его матери, признавая, таким образом, примат социального отцовства над биологическим: «Pater is est quem nuptiae demonstrant» («Отец тот, о ком свидетельствует факт брака»). В то же время старой правовой максиме противоречит закон 1972 года, позволяющий принимать меры для выяснения отцовства. И теперь уже непонятно, связям какого типа принадлежит приоритет, социальным или биологическим. Но как тогда решать проблемы, возникающие при опосредованном воспроизводстве, а именно если отец не является донором спермы, а мать использует чужую яйцеклетку или даже чужую матку, в которой и формируется плод?

Дети, рожденные в результате соответствующих процедур, могут иметь одного отца и одну мать, как обычно, или же мать и двух отцов, двух матерей и отца, двух матерей и двух отцов, трех матерей и отца и даже трех матерей и двух отцов (если донор спермы и муж — разные люди, а из женщин одна дает яйцеклетку, другая вынашивает ребенка, а третья станет ему матерью юридически).

Каковы будут права и обязанности социальных и биологических родителей по отношению друг к другу, ведь отныне это разные люди? Какое решение должен принять суд, если суррогатная мать произвела на свет недоразвитого ребенка и пара, воспользовавшаяся ее услугами, отказывается от него? Или наоборот, суррогатная мать, оплодотворенная спермой мужа, передумала и хочет оставить ребенка себе? Все ли запросы нужно считать законными: например, когда женщина желает, чтобы ее оплодотворили замороженной спермой погибшего мужа; или две гомосексуальные женщины хотят получить ребенка путем искусственного оплодотворения яйцеклетки одной из них спермой анонимного донора, причем яйцеклетка пересаживается в матку второй женщине?

Могут ли донорство спермы и яйцеклетки и суррогатное материнство стать предметом возмездного договора? Обязательна ли анонимность, или социальные родители и, следовательно, сам ребенок имеют право знать личности биологических родителей? Все эти вопросы приведены неслучайно: каждый из них наряду с другими, еще более неожиданными, ставился и ставится до сих пор на судебных процессах. Проблема настолько нова, что и судьи, и законодатели, и моралисты пасуют перед ней за отсутствием сопоставимого опыта.

Но не этнологи — они единственные, кого перечисленные вопросы не застигли врасплох. Разумеется, изучаемые ими общества не знают современных технологий оплодотворения in vitro, забора и переноса яйцеклеток и эмбрионов, имплантации, замораживания. Но они выработали их метафорические эквиваленты, которые воспринимаются как реальность, вследствие чего закреплены и психологически, и юридически.

Моя коллега Франсуаз Эритье-Оже выявила эквивалент донорской инсеминации у племени само в Буркина-Фасо. Девочка само очень рано выходит замуж, но прежде чем переселяться к мужу, какое-то время живет с официальным любовником. Первого ребенка, рожденного в этом союзе, она приносит мужу, и ребенок считается первенцем законного брака. В свою очередь, мужчина само может иметь нескольких жен, но даже если они от него уйдут, он останется законным отцом всех детей, которых они родят впоследствии.

В других африканских племенах муж, оставленный женой или женами, также имеет право отцовства на всех будущих детей, для чего ему нужно первому сойтись с женой post partum: первый сексуальный контакт женщины в послеродовой период определяет законного отца будущего ребенка. Если жена бесплодна, муж может договориться с фертильной женщиной, чтобы она за плату или даром указала его отцом своего ребенка. В этом случае ее законный муж является донором спермы, а свое чрево женщина «отдает внаем» другому мужчине или бездетной паре. Активно обсуждаемый во Франции вопрос, может ли суррогатная мать получить вознаграждение за услугу, или должна предоставить ее бесплатно, в Африке не ставится.

В суданском племени нуэр бесплодная женщина приравнивается к мужчине, поэтому может жениться. У нигерийского народа йоруба богатые женщины покупают себе жен и селят с мужчинами. Когда рождаются дети, женщина — законный «супруг» — забирает их, а если биологический родитель хочет сохранить детей, то должен заплатить за это. В первом случае женская пара, которую мы назвали бы гомосексуальной в буквальном смысле слова, получает ребенка путем опосредованного воспроизводства, при этом одна из женщин становится законным отцом, а другая — биологической матерью.

Институт левирата, существовавший уже у древних евреев и распространенный в мире до сих пор, позволяет младшему брату, а иногда обязывает его производить потомство от имени умершего старшего брата. Здесь мы видим эквивалент инсеминации post mortem. Еще более очевидный пример — «призрачный брак» нуэр: если мужчина умирал холостым или бездетным, его ближайший родственник мог взять долю стада покойного, чтобы купить себе жену. Сына, произведенного на свет от имени покойного, он считал своим племянником. Этот самый сын иногда оказывал своему биологическому отцу (то есть законному дяде) аналогичную услугу, и биологические дети первого становились его законными двоюродными братьями или сестрами.

Во всех приведенных примерах семейный и социальный статус ребенка определяется по законному отцу, даже если в его роли выступает женщина. Одновременно ребенок прекрасно знает, кто его биологический родитель, и между ними существует взаимная привязанность. Вопреки нашим страхам перед открытостью информации, у ребенка не возникает внутренний конфликт от того, что его биологический и социальный отцы — разные люди.

В Тибете есть общества, где несколько братьев имеют одну жену. Все дети считаются принадлежащими старшему брату, его они называют отцом, а всех остальных мужей матери — дядьями. Настоящие биологические связи известны, но им почти не придают значения. Симметричный обычай преобладал у индейцев тупи-кавахиб в Амазонии, к которым я ездил пятьдесят лет назад: мужчина мог взять в жены несколько сестер или женщину и ее дочь от предыдущего союза; жены вместе воспитывали детей, и, казалось, им было совершенно безразлично, чьим ребенком заниматься: своим или другой жены.

Конфликта между биологическим и социальным родительством, который приводит в замешательство наших юристов и блюстителей нравственности, в изучаемых этнологами обществах просто нет. Они отдают приоритет социальному началу, однако оно не противоречит биологическому ни в мировоззрении группы, ни в сознании индивидов. Это не значит, что наше общество должно выстраивать свое поведение по чужеродным образцам, но последние могут как минимум примирить нас с мыслью, что проблемы опосредованного воспроизводства допускают множество разных решений, и ни одно из них не следует считать данным природой и самоочевидным.

Впрочем, подтверждение этому далеко искать не нужно. Одной из главных задач, связанных с опосредованным воспроизводством, видится разделение технической стороны процесса (оплодотворения) и сексуальной, можно даже сказать чувственной. Процедура приемлема, если произведена в ледяной атмосфере лаборатории, под покровом анонимности и при посредничестве врача; любой личный контакт, любое эротическое или эмоциональное взаимодействие между участниками следует исключить. Между тем донорство спермы в наших обществах применялось и до изобретения нынешних технологий, но подобные услуги оказывались запросто и, если можно так выразиться, по-семейному. В 1843 году, когда социальные предрассудки во Франции были намного сильнее, чем сегодня, Бальзак начал писать роман с говорящим названием «Мелкие буржуа», правда, так его и не закончил. В этом романе, вероятно основанном на реальных фактах, рассказывается, как две семейные пары, связанные дружбой, одна с детьми, а другая бездетная, договорились о том, что фертильная женщина попытается забеременеть от мужа бесплодной. Родившуюся от этого союза девочку обе пары окружили одинаковой любовью, все вместе они жили в одном доме, и окружающие были в курсе ситуации.

И юриста, и моралиста, жаждущих законотворчества, этнолог настоятельно призывает проявлять осторожность. Ведь даже самые шокирующие, по общему мнению, запросы и практики, убеждает он — например, искусственное оплодотворение для девственниц, незамужних и вдов и даже для гомосексуальных пар, — встречают аналоги в других обществах, где воспринимаются обыденно.

Чтобы формировать жизнеспособные семейные структуры и устранять потенциальные источники противоречий, разумнее всего, видимо, положиться на внутреннюю логику институций и систему ценностей каждого общества. Только практика покажет, что общественное сознание в итоге примет, а что отвергнет.

* * *

Этнологам часто приходится слышать, что их область знаний обречена, поскольку предмет ее исследования — традиционные культуры — быстро исчезает. Останется ли место для различий в унифицированном мире, где все народы следуют одной культурной модели? Два приведенных мною примера — эксцизия и репродуктивные технологии — показали, что проблемы, которые ставит перед этнологами современность, не исчезают, а только перемещаются. Эксцизия не возмущала западную общественную мысль, пока практиковалась вдали от нее, в экзотических странах, вовсе не поддерживавших с нами отношений. Еще в XVIII веке такие авторы, как Бюффон, говорили о ней равнодушно. Сейчас мы обеспокоены потому, что в результате мобильности населения, и особенно значительной иммиграции из Африки, получили эксцизию, если мне позволено так выразиться, с доставкой на дом. Обычаи, мирно существовавшие одновременно на расстоянии друг от друга, вблизи столкнулись и оказались несовместимы. А думать о репродуктивных технологиях нам трудно по причине сразу и противоположной, и симметричной: нарастает внутренний конфликт между традиционной моралью общества и научным прогрессом. И здесь тоже непонятно, возможно ли примирить внешне противоречащие друг другу явления и если да, то как. Но раз в обоих случаях зовут этнологов, консультируются у них, допытываются их мнения (правда, не следуют ему), значит, их деятельность еще востребована. Рождение мировой цивилизации обостряет внешние разногласия; при всем при том оно совершенно не мешает разгораться разногласиям внутренним. Как говорится, кусок хлеба этнологам обеспечен.

Презентация книги автором (10 сентября 1991 г.)

«История Рыси», которую я написал и опубликовал уже в преклонном возрасте и которая, возможно, окажется моей последней книгой (во всяком случае, последней из книг, посвященных мифологии американских индейцев), выходит в свет в конце нынешнего, 1991 года, накануне 500-летия открытия Нового Света. А потому вполне естественно, что она воспринимается как мой оммаж американским индейцам: впервые я встретился с ними в 1935 году, и с тех пор их нравы, их социальные институты, религиозные верования, философия, искусство служили пищей для моих размышлений.

Однако этот прием совершенно не входил в мои замыслы. Он возник в ходе работы над книгой, а изначально я преследовал только одну цель — решить очень специфическую проблему, настолько специфическую, что, сломав немало копий, я выкидывал ее из предыдущих своих книг, каждый раз обещая себе когда-нибудь, дай Бог дожить, к ней вернуться.

На северо-западе Северной Америки бытуют мифы, в которых даны параллельные и в то же время противоположные друг другу истории происхождения тумана и ветра. Параллельные, потому что мифы принадлежат к одному комплексу; противоположные в том смысле, что там, где речь идет о тумане, действительно описывается его происхождение, ветер же к началу мифологического повествования уже существует и представлен в образе человека с очень большой головой и таким маленьким и легким телом, что оно летает туда-сюда, не касаясь земли, или с круглым и полым телом без костей, которое подпрыгивает, как мяч. Это зловредное существо преследовало людей, но один молодой индеец сумел его поймать и отпустил, только взяв с него обещание дуть умеренно. И если туман, лежащий между землей и небом, можно назвать пространственным медиатором, то ветер, обещавший дуть с перерывами и подчиняться ритму времен года, — медиатором временным.

Все мифы, связанные с этими двумя погодными явлениями, составляют большую систему, внутри которой циркулируют одни и те же события и персонажи. Эти мифы входят один в другой, как матрешки. На периферии располагаются те, в которых говорится о пленении ветра, у них самая сложная интрига; мифы же о происхождении тумана, часто воспроизводящие историю лишь в общих чертах, занимают центральную часть. С них и следовало бы начать.

На первый взгляд эти короткие сказки вовсе лишены космологической подоплеки. В те времена, когда люди и животные еще не делились на разные классы, один больной и безобразный старик по имени Рысь то ли сознательно, то ли по неосторожности обрюхатил дочь вождя — струйкой своей слюны или мочи, иногда другими способами. Родилось дитя. Чтобы узнать, кто его отец, всех мужчин деревни подвергли испытанию. Ребенок указал на Рысь. Негодующие жители деревни избили того почти до смерти и бросили вместе с женой и сыном. Рысь превратился в красивого и сильного молодого мужчину, к тому же отличного охотника, и зажил со своей маленькой семьей в изобилии. А на новую деревню, где обосновались его обидчики, наслал густой туман, из-за которого стало невозможно охотиться и начался голод. Жители попросили прощения и приняли Рысь обратно. Он стал главой деревни.

Эта история, не слишком значительная, разве что нравоучительная, встречается в одной и той же форме (или очень близких) на всей территории двух Америк, от края до края. В первые же годы после открытия Нового Света путешественникам и миссионерам случалось услышать ее в Мексике, Бразилии, Перу… Внешне маловажная, она отличается удивительной устойчивостью, и не только в географическом плане (от Канады до южного побережья Атлантики и до Анд), но и в хронологическом: версии, записанные более четырехсот лет назад, совершенно не отличаются от тех, что можно услышать сегодня.

Между тем в канадских вариантах, непосредственно предшествующих мифам о происхождении тумана из старой и нездоровой кожи, от которой избавляется герой, главным врагом Рыси делается Койот; ниже мы установим, что он играет большую роль во второй серии мифов — о пленении ветра. Рысь относится к семейству кошачьих, Койот — псовых. Для нас в их противостоянии нет ничего удивительного: разве мы не говорим о людях с несовместимыми характерами, что они живут как кошка с собакой? В начале XIX века один третьестепенный поэт, Марк-Антуан Дезожье, сочинил песенку, в каждом ее куплете противопоставлены «как кошка с собакой» не только Вольтер и Руссо, Гретри и Россини, классицизм и романтизм, но также долг и наслаждение, нравственность и желание, правосудие и справедливость… Надо полагать, давая этой оппозиции философское измерение, автор всего лишь хотел пошутить, и мы тоже видим в ней шутку. Американские же индейцы в своих мифах принимают ее в полном смысле и со всеми последствиями.

В то же время первоначально этого противостояния не существовало: некогда, рассказывают мифы, Рысь и Койот близко дружили и выглядели одинаково, но потом поссорились, и в отместку Рысь удлинил морду, лапы и хвост Койота, а Койот сплющил морду и укоротил хвост Рыси. С тех пор у них разная внешность, у одного экстравертная, у другого интровертная.

В общем, и по наружности, и по духу Рысь и Койот, один из кошачьих, другой из псовых, видимо, были как близнецы и могли бы не меняться. Но мифы дают понять, что это противоречило бы миропорядку, в котором два изначально похожих существа должны стать разными. Вот тут-то и становится ясно, чем эти коротенькие истории важны для мифов: они вводят центральное понятие философии американских индейцев — невозможность полного подобия.

Происхождение существ и вещей они представляют, по сути, как многократную реализацию модели деления надвое. Вначале демиург отделяется от своих творений. Те разделяются на индейцев и неиндейцев, а первые уже на сограждан и врагов. Сограждане тоже разнятся между собой: они могут быть добрыми или злыми, в свою очередь, добрые — сильными или слабыми. На некоторых ступенях этой дихотомической лестницы в действие вступают братья, близнецы или почти близнецы (от разных отцов), одаренные разными качествами и производящие очередное деление: один мирный, другой воинственный; один мудрый, другой глупец; один ловкий, другой неуклюжий и т. д. Между полученными на каждой ступени частями ни в коем случае не должно быть настоящего равенства, одна всегда в чем-то превосходит другую.

Мифы имплицитно утверждают, что явления природы и общинная жизнь строятся относительно полюсов: небо и земля, верх и низ, огонь и вода, туман и ветер, близь и даль, индейцы и неиндейцы, сограждане и чужаки и т. д. Эти полюса никак не могут быть одинаковыми, хотя элементы каждой пары взаимозависимы.

Рассудок старается объединить полюса, но не может установить между ними равенство. Из подобного всегда рождается отличное. От этого динамического дисбаланса зависит нормальный ход вещей в мире, который иначе ежеминутно рисковал бы застыть в инертности.

Именно поэтому близнечество, занимая важное место в америндейской мифологии, никогда не появляется в чистом виде. Обратное было бы странно, ибо индейцы, в тропической Америке по крайней мере, но не только, встречали рождение близнецов со страхом и предавали смерти либо одного из них, либо обоих. И если в мифах близнецы — герои или божества — могут играть положительную роль, то потому лишь, что их близнечество неполное и основывается на особых обстоятельствах зачатия или рождения. Таков случай Кастора и Полидевка, но Диоскуры, стремясь стать равными, достигли цели, тогда как американские близнецы никогда не преодолевают изначально существующего между ними разрыва. Они даже стараются увеличить его, как если бы некая метафизическая необходимость заставляла все изначально парные элементы отклоняться друг от друга. Отсюда ряд последствий, в космологическом плане — невозможность примирить крайности, которые, несмотря на ностальгические мечты, так и не смогут сблизиться вновь, в социологическом и экономическом — вечное колебание, что перевесит: война или торговля извне, соответствие или соподчинение внутри.

Среди множества раздвоений особое внимание привлекает деление на индейцев и белых. Возьмем бразильский миф, первым ставший известным в Европе, — великий миф о происхождении племени тупинамба, записанный французским монахом ордена кордельеров Андре Теве около 1550–1555 годов и опубликованный в 1575 году в его же «Всеобщей космографии». В этом мифе говорится, что вначале демиург жил вместе со своими созданиями и творил для них добро. Когда же те проявили неблагодарность, демиург уничтожил их всех, за исключением человека. Затем он создал женщину, чтобы пара плодилась. Так родилась новая раса, а главное, второй демиург, мастер во всех искусствах, и белые — его истинные дети, потому что их культура превосходит индейскую.

Таким образом, различие между белыми и индейцами возникло еще в начале существования мира. Как уже отметил Альфред Метро[14], мифы того же рода появились у многих индейских племен сразу после завоевания, настолько быстро, что нельзя объяснить их схожесть заимствованием. Проблема снимается, если глубинная структура америндейских мифов, мною выявленная, соответствует действительности.

Я уже сказал, что развитие этих мифов основано на последовательном разъединении существ и вещей. На каждой ступени есть идеальные близнецы, которые всегда обнаруживают неравенство. И все же ни одно проявление дисбаланса не чувствовалось индейцами так сильно, как различие между ими и белыми. Но у индейцев уже была готовая дихотомическая модель, позволившая взять эту оппозицию и ее последствия и перенести в целокупности внутрь системы, где ей уже было, скажем так, зарезервировано место; едва оказавшись там, оппозиция начала действовать. В эту систему существование другого входило в качестве метафизической предпосылки.

Исторические свидетельства тому подтверждение. На всей территории Нового Света индейцы принимали белых с необычайным расположением, помогали им устроиться, снабжали всем необходимым и даже сверх того. Это отношение, которое дорого стоило индейцам, привело к тому, что за Колумбом (Багамские и Антильские острова) потянулись Кортес (Мексика), Писарро (Перу), Кабрал и Виллеганьон (Бразилия), Жак Картье (Канада). Но здесь важно, что американские индейцы имели представление о существовании неиндейцев задолго до прибытия белых. Записи мексиканского и андского фольклора, сделанные вскоре после завоевания, доказывают, что приход последних даже ожидался. Этому загадочному предвидению, в свою очередь, находится объяснение.

На тихоокеанском побережье, на северо-западе США и в Канаде, белых узнали позже. Первые контакты индейцев с испанскими, английскими, французскими и русскими мореплавателями относятся к XVIII веку, а в XIX веке они участились с началом торговли мехом, которой занимались преимущественно французские канадцы — как тогда говорили, «путешественники». Упомянутая мною особенность мировосприятия американских индейцев здесь реализовалась на достаточно узком поле, но для изучения мифов она не менее интересна. Индейские традиции широко раскрылись навстречу традициям новоприбывших, и мифы этого региона настолько переплелись с французскими народными сказками, что трудно разобраться, где автохтонные элементы, а где заимствованные.

Этот умственный настрой, как он выражен в философии и повествовательном творчестве индейцев, разительно контрастирует с отношением европейцев к народам Нового Света. В первые десятилетия доминировало безразличие к его людям и явлениям, сознательная слепота перед избытком новизны, которую при всем при том отказывались признавать. Для европейцев XVI века открытие Америки не столько обнаруживало разнообразие обычаев, сколько подтверждало этот факт. Сами же обычаи утонули в море других — египетских, греческих, римских, уже известных благодаря великим античным авторам. Зрелище недавно открытых народов служило только подкреплением более ранних свидетельств и воспринималось как если не виденное, то уж по крайней мере знакомое. Уход в себя, боязливость, нежелание видеть — вот ответ цивилизации, которая считала себя целостной и самодостаточной, на внезапное известие о том, что она составляет всего лишь половину человечества.

Можно сказать, что несколько позже у Монтеня сведения о нравах американских индейцев, почерпнутые из рассказов путешественников, отчасти легли в основу критики наших социальных институтов и нравов. Однако глубокий скептицизм не помешал Монтеню прийти к выводу, что если все институты друг друга стоят и потому равно достойны и критики, и уважения, то здравый смысл подсказывает подчиняться тем, что принадлежат обществу, в котором конкретный человек живет. На практике, или хотя бы в теории, эта линия поведения вполне соответствует тому, как держали себя миссионеры, и современные Монтеню, и в последующие века. Единственную защиту перед тем смятением, в которое повергали их неприемлемые обычаи и верования, давала им католическая вера.

«История Рыси» — моя седьмая книга (вдобавок к многочисленным статьям) об американской мифологии после четырех томов «Мифологик», а также «Пути масок» и «Ревнивой горшечницы», вместе с которыми она образует трилогию. Во всех этих книгах я пытался воздать должное колоссальной устной литературе, закопанной в научных сборниках, труднодоступной и оттого совершенно неизвестной. Ни по значительности, ни по интересу, ни по красоте она не уступает традициям, полученным от античных авторов, кельтского мира, ближне- и дальневосточных цивилизаций. Она тоже принадлежит к культурному наследию человечества. Найдя в «американском цикле» (по аналогии с «бретонским циклом») благоприятный материал для того, чтобы представить в новом свете работу мифологической мысли, своим исследованием я лишь еще раз выражаю восхищение гением американских индейцев.

Размышление о встрече двух миров, завершающее «Историю Рыси», возможно, позволит пойти дальше и подняться к философским и этическим истокам америндейского дуализма. Жорж Дюмезиль показал, что в индоевропейских религиозных практиках и мифах действует идея трехчастности. Мне кажется, что в верованиях и социальных институтах американских индейцев действует идея двухчастности. Но этот дуализм вовсе не статичен: как бы он ни проявлялся, равновесие его элементов всегда шатко. И свой динамизм он черпает из открытости другому, выразившейся в том, как индейцы встретили белых, даром что отношение последних было весьма противоречивым.

Признать в преддверии празднования 500-летия открытия Нового Света, которое я назвал бы скорее захватом, жестокое уничтожение его народов и ценностей — значит выразить им свое раскаяние и почтение.

Сокровища этнолога (21 мая 1991 г.)

На фронтисписе своего труда «О росте и форме», каковой я числю среди главных интеллектуальных памятников нашего времени, Дарси Вентворт Томпсон поместил макрофотографию, запечатлевшую 1/50 000 секунды: молочная капля падает в молоко. Поднятые ею брызги образуют фигуру удивительной красоты. От точки падения капли разбегается идеальный круг, как кружевной воротничок, который наконец рвется на множество тонких нитей, и над каждой танцует молочная жемчужина.

Автор был биолог. Этим снимком он хотел показать, что сложная форма физического мира, столь мимолетная, что уловить и запечатлеть ее рождение под силу только хронофотографии, ничем не отличается от формы, которую медленно принимают в процессе роста морские организмы, например кишечно-полостные — гидроидные и медузы. Книга изобилует подобными примерами. Сопоставления форм физического и биологического мира показывают, что и те и другие подчиняются одним морфологическим законам. Инвариантные отношения, выражаемые этими законами, можно сформулировать математически.

Историку и этнологу фронтиспис книги Томпсона подскажет сравнения другого порядка, но они только расширят область приложения тезиса шотландского биолога, включив в нее плоды человеческого ума. Брызги молока очень точно воспроизводят артефакт, модель которого, казалось бы, придумана совершенно произвольно, а именно корону, еще точнее — графскую корону: согласно геральдическим канонам, это металлическое кольцо, из которого расходятся кверху острия, на вершине каждого из них — жемчужина (правда, их 16, тогда как у молочной короны 24, но число может зависеть от вязкости жидкости). Во французской иерархии знати титул графа следует за титулами герцога и маркиза. Все трое носили так называемые открытые короны, в противоположность закрытой королевской (или императорской), которая продолжена полукругами, соединенными наверху. Во Франции этот тип короны окончательно утвердил, видимо, Франциск I, не желая ни в чем уступать английскому королю Генриху VIII и императору Карлу V, уже носившим закрытые короны.

В данном случае физический мир дает нам изображение самой простой из открытых корон (короны маркиза и герцога были посложнее), однако в нем нетрудно найти и закрытую, по крайней мере с тех пор, как моментальная фотосъемка дала нам возможность различить фазы атомного взрыва: облако сначала поднимается, затем расширяется, затем его края смыкаются (не менее показательна другая аналогия, взятая из биологического мира, — гриб).

Итак, мы видим, что королевские и дворянские короны — причудливые предметы, которые можно было бы принять за капризы искусства, не имеющие никакого подобия среди явлений природы, — опережают знание об этих явлениях, в то время нами еще не замечаемых, ведь это одни из самых кратких состояний материи. Мало того, иерархия геральдических символов прямо отражает иерархию состояний физического мира: если оценивать их с точки зрения непрочности, газообразное состояние выше жидкого… А ведь только изобретение хронофотографии в конце XIX века позволило нам обнаружить, что брызги жидкости воспроизводят графскую корону, а взрыв газов — королевскую или императорскую, хотя создатели моделей этих корон не могли, за отсутствием соответствующих средств наблюдения, иметь представление о физических явлениях, которые неосознанно сымитировали.

Вывод первый. Люди уверены, что в ювелирном деле, искусстве изготовления украшений из металлов и драгоценных камней, их воображение течет свободно. Однако сумасбродные фантазии — все же плод человеческого ума, а он является частью этого мира и, прежде чем узнать его извне, наблюдал его явления в себе самом, полагая, что занят чистым созиданием.

Но это еще не все. Короны, воспроизводящие мгновенные состояния материи, которые в ту эпоху различить было невозможно, покрыты драгоценными камнями. В Париже сейчас проходит сводная выставка сохранившихся королевских сокровищ, среди них — коронационный венец Людовика XV. Первоначально эту корону украшали 280 бриллиантов, 64 цветных камня — 16 рубинов, 16 сапфиров, 16 изумрудов, 16 топазов — и 230 жемчужин (в XVIII веке все драгоценности были заменены копиями). Закрытая корона — неосознанная имитация одного из самых быстро ускользающих состояний материи — усыпана самоцветами (как и все королевские и дворянские короны в принципе), которые наряду с железом, серебром и золотом ее корпуса являются одними из самых прочных тел физического мира, можно сказать, вечными.

Да и в чем сущность ювелирного искусства всех времен, и не только изготовления корон, как не в соединении и сочетании предельных состояний материи? Драгоценности, повергающие нас в изумление и соблазн, лучше других объединяют в себе прочность и хрупкость — взять хотя бы легкую, трепещущую золотую листву, которой украшали себя женщины Ура в III тысячелетии. Кажется, что ювелирных дел мастера всегда и везде стремились к одному идеалу — заключить твердые, не подверженные порче, геометрически правильные камни в оправу из драгоценного металла такой тонкой работы, что напоминает прихотливые, изящные и недолговечные живые формы.

* * *

Посмотрим на эту проблему шире. В прошлом люди не могли представить, какую форму принимают брызги жидкости или взорвавшийся газ в долю секунды. Но скоротечность как идея была им явлена в кратковременности личного существования, зависимого и от жизненных испытаний, и просто от законов природы. Рождение очередного существа среди множества других, его короткий земной путь — разве это не похоже на мельчайшие брызги и взрывы на поверхности жизненного потока? Сравнивая себя с твердыми и нестареющими веществами, люди проецировали на свое тело оппозицию прочного и непрочного и искали способы преодолеть ее. В терминах анатомии это оппозиция твердого и мягкого — базовая, как показывают этнографические исследования, в представлениях о телесности у бесписьменных народов.

Так, она составляет основу представлений о природе у народа бороро в Центральной Бразилии, с которым я познакомился более полувека назад: свойства жизни — подвижность и твердость, смерти — инертность и размягчение. Части трупа, будь то человек или животное, они относят к двум категориям: с одной стороны, мягкая гниющая плоть, с другой — не подверженные разложению зубы, когти, клювы у животных или кости, ожерелья, украшения из перьев у людей. В одном из мифов культурный герой «проткнул эти гнусные вещи, мягкие части тела». Он проколол уши, ноздри, губы, символически заменив их твердыми вещами — когтями, зубами, клыками, ракушками, скорлупой и растительным волокном, которые используются для украшений и понимаются соответственно: украшения превращают мягкое в твердое, они служат заменой презренным частям тела, воспроизводящим состояние смерти.

Поэтому изначально не имеет значения, обычные это вещества или редкие, главное, чтобы они были твердые и прочные. Сколько раз я наблюдал, как индеец, потеряв серьгу, носовую или губную палочку из ценного материала или искусно сделанную, меньше старался найти украшение, чем побыстрее заменить его каким-нибудь кусочком дерева… Ведь такие предметы подобны страже у ворот: они защищают отверстия в мягких частях тела — самые уязвимые места, через которые могут проникнуть зловредные существа и всякая пагуба. Неслучайно арамейское слово из Библии, означающее серьги, имеет общий смысл «священная вещь». Другие части тела — стопы, кисти рук — тоже нуждаются в защите, потому что всегда открыты.

Индейцы тихоокеанского побережья Канады называли женщину с непроколотыми ушами безухой, а если она не носила губную палочку — безротой. Похожую идею встречаем у некоторых бразильских индейцев, но в положительном ключе: деревянный диск, вставляемый в особую прорезь нижней губы, сообщает их словам больший вес, а диски, тем же образом вставленные в мочки ушей, дают способность понимать и усваивать слова другого.

Такие представления уравнивают украшение и спичку. Самые древние известные украшения Европы найдены на доисторических поселениях, отстоящих от нас на 30–40 тысяч лет: просверленные или прорезанные вокруг основания зубы животных, которые можно было прошить или подвесить; более поздние золотые кольца и бляшки с гравировкой, фрагменты резной кости в форме головы лошади, бизона или оленя. Размеры находок от 3 до 6 см слишком малы, чтобы предположить какое-то утилитарное назначение.

А кто сейчас помнит, что в более близкую к нам эпоху, еще несколько столетий назад, превыше всего ценились бриллианты — считалось, что они защищают от яда, рубины — отгоняют тлетворные миазмы, сапфиры — утоляют боль, бирюза — предупреждает об опасности, аметист — рассеивает хмель, о чем говорит его греческое имя αμέθυστος?

И конечно, когда было обнаружено золото, люди и Старого и Нового Света дали ему статус источника жизни. Оно блещет, как солнце; физически и химически его структура неизменна. Достоинства золота признают все единодушно. Выше я упомянул бороро — жителей золотоносного региона, где этот минерал залегал иной раз у самой поверхности земли. Они называли его словом, которое означает приблизительно «затвердевшее сияние солнца», что очень близко верованиям древних египтян, считавших золото сверкающей и нетленной колесницей солнца. Классические поэты Индии воспевали золото — земной двойник небесного светила: «Золото бессмертно, как и солнце; золото кругло, ибо кругло солнце. Поистине, золотая пластина есть солнце». Двадцать пять или тридцать веков спустя это сравнение понадобилось Карлу Марксу, который тоже умел выразиться поэтично и подчеркнул эстетические (а не только экономические) качества драгоценных металлов: «Они представляются в известной степени самородным светом, добытым из подземного мира, причем серебро отражает все световые лучи в их первоначальном смешении, а золото лишь цвет наивысшего напряжения, красный»[15]. Превращение света, неосязаемого элемента, в твердый металл возвращает нас к диалектической оппозиции прочного и непрочного, которая была нашим отправным пунктом.

В этом смысле ту же роль, что серебро и золото, часто играла медь. Золото, которое находят в виде самородков или песчинок, легко узнаваемо: у него чистый цвет и оно сверкает в полную мощь. Так же ведет себя медь в природном состоянии, когда ее готовятся чеканить, как чеканят золото. Самое древнее известное золото добывали и обрабатывали в V тысячелетии до н. э. на побережье Черного моря, в современной Болгарии. Но вместе с золотыми предметами в тех местах археологи обнаружили медные. То же и в Северной Америке доколумбовой эпохи (за исключением Мексики): в V тысячелетии там не знали золота, разрабатывали медные месторождения и во множестве производили предметы из меди. Даже в нашем веке индейцы тихоокеанского побережья Канады и Аляски отдают предпочтение меди. У них совершенно такое же отношение к этому металлу, как у древних египтян и индийцев — к золоту: солнечное вещество сверхъестественного происхождения, источник жизни и счастья, главное сокровище и символ всего самого ценного вообще.

Сохранились ли подобные верования среди нас? Относительно золота наверняка, а вот медь наше общество унизило, пустив на всевозможные промышленные нужды. Тем не менее в магазинах иногда появляется рекламный плакат, на котором изображено медное украшение, окруженное текстом: «Медь — скромная, но жизненно важная; вечная, прекрасная, сверкающая, переливчатая, доступная, теплая, богатая, роскошная, единственная. Медь делает нас красивее». Именно так говорят о ней мифы индейцев тихоокеанского побережья.

Потому-то украшения, независимо от их ценности и красоты, привлекательны для этнолога. Они занимают ту нишу нашей культуры, где на удивление живо, я бы сказал, «первобытное мышление». Вдевая серьги в уши, наши женщины еще смутно сознают, как сознаем и мы, глядя на них, что эти нетленные вещи служат опорой тленному телу. Превращая мягкое в твердое, украшения выполняют роль посредника между жизнью и смертью. А разве их не передают из поколения в поколение? Эта роль им по силам именно потому, что в них сочетаются самые твердые вещества, какие есть в природе, с формами, воплотившими мимолетность, как те короны; потому, что их прочность сочетается с нашей собственной хрупкостью, и тем самым реализуется миниатюрная аллегория идеального мира, в котором этой оппозиции нет места.

Портреты художников (23 февраля 1992 г.)

В племенах Великих равнин Северной Америки мужчины рисовали фигуративные сцены или абстрактные узоры на шкуре бизона и на других предметах. У женщин главным способом эстетического выражения было вышивание иголками дикобраза; это была трудоемкая техника, на ее освоение ушли годы. Длина и упругость иголок различается в зависимости от размера животного. Для начала их следовало расплющить, размягчить и окрасить. Далее, нужно было уметь сгибать их, завязывать узлом, переплетать, продевать, причем острия могли очень сильно поранить.

Может показаться, что геометрические узоры, вышитые иглами дикобраза, чисто декоративны, однако у них есть символическое значение: это послания, и вышивальщица сама решала, что и каким образом хочет сообщить. Часто сложный мотив являлся женщине как откровение — снился, проступал на камне или утесе, виделся как законченный рисунок, — и его следовало воспроизвести. Считалось, что откровения посылает двуликое божество — мать всех искусств. Другие женщины копировали новый узор за восприемницей, и он становился частью мотивного репертуара племени. В то же время первая создательница получала особый статус.

«Около века назад один старый информант рассказывал, что, если женщине явилась Двуликая Дама, эту женщину уже никто ни в чем не превзойдет, но ведет она себя точь-в-точь как сумасшедшая: внезапно разражается смехом, действует непредсказуемо. Мужчин, которые вступают с нею в близость, делает одержимыми. Вот почему таких женщин зовут Двуликими Дамами. А совокупляются они со всеми подряд. В работе же им нет равных. Вышивать дикобразьими иглами они великие искусницы, но выполняют и мужскую работу»[16].

Этот удивительный портрет намного опережает романтические образы и более поздние — проклятых поэтов или художников, со всеми псевдофилософскими вариациями на тему взаимосвязи искусства и безумия. Там, где мы выражаемся иносказательно, в бесписьменных обществах говорят прямо. Сопоставление побуждает признать, что они близки нам — или мы недалеко ушли от них.

В Западной Канаде, на тихоокеанском побережье, художники и резчики образовывали особую социальную группу. Их называли собирательным именем, значение которого подразумевает, что они окружали себя тайной. И действительно, человека — мужчину или женщину, даже ребенка, — заставшего их за работой, тотчас предавали смерти. Они принадлежали к строго иерархизованному обществу, и статус художника передавался по наследству среди знати, хотя в эту группу принимали и обычных людей, в которых видели дар. Во всех случаях кандидаты проходили через долгий и суровый обряд инициации: нужно было, чтобы предшественник перенес свою сверхъестественную силу в тело того, кто назначен ему в преемники. Последний похищался духом-хранителем и возносился на небо. На самом деле он более или менее долгое время прятался в лесу, а затем появлялся перед всеми уже наделенный новыми силами.

Причина в том, что только резчики обладали даром и правом изготавливать простые и составные маски, которые вызывали ужас. По свидетельству одного образованного индейца, записанному в начале века, у маски одного из таких духов-хранителей по имени Кипящие Слова «было туловище, как у собаки. Ни на лицо, ни на голову вождь племени эту маску не надевал, потому что у нее было свое тело и она считалась очень страшной. Было очень трудно извлечь звук из ее свистка, теперь уже никто и не умеет. Это делали не ртом, а нажимая пальцем на специальную отметку. Единственное, что знали об этом существе, — оно жило на одной скале в горах. Существовала песня этой маски, которую держали в тайне, и простые люди ничего о ней не знали. Только дети главного вождя и вождя соседнего племени знали эту песню. Их пугал голос Кипящих Слов. Обычные люди испытывали ужас перед ним, а сыновья и дочери вождей гордились тем, что им позволялось притрагиваться к маске. Право пользоваться ею стоило очень дорого»[17].

Еще художники украшали фасады и подвижные перегородки жилищ, делали резные столбы, называемые (ошибочно) тотемными, и ритуальные инструменты. А главное, именно им поручали проектировать, строить и приводить в действие театральные механизмы, которые в этой части Северной Америки придавали религиозным церемониям зрелищность большого представления. Ритуалы проводились на открытом воздухе или в просторных дощатых домах, состоявших из одного помещения, где жило несколько семей и куда можно было пригласить толпу гостей.

В рассказе местного жителя, восходящем к прошлому веку, встречаем такой случай: во время общей сходки очаг, находившийся в центре помещения, вдруг залила вода, как в конце «Сумерек богов» поднявшаяся откуда-то из глубины. В ней плескалась фигура кита в натуральную величину и выпускала брызги из отверстия на спине. Потом кит нырнул, вода спала, а на полу снова развели огонь[18].

Изобретатели и создатели этих потрясающих механизмов не имели права ни на малейшую ошибку. В 1895 году Франц Боас опубликовал рассказ о церемонии, в которой гвоздем программы, если можно так выразиться, должно было стать возвращение к родным человека, побывавшего, как считалось, на морском дне. На глазах зрителей, собравшихся на песчаном берегу, выросла скала. Она раскололась надвое, и из нее вышел тот самый человек. Механизмом управляли из ближнего леса с помощью веревок. Дважды операция удалась, а на третий раз веревки перепутались, искусственная скала погрузилась в воду, и человек утонул. Его родственники невозмутимо заявили, что он решил остаться жить на дне океана, и праздник продолжился, как было задумано. Когда же гости разошлись, родители погибшего и люди, повинные в несчастье, связались веревками и бросились в море с вершины утеса[19].

Другая история повествует о том, как художники оформляли возвращение на землю девушки, прошедшей инициацию. Из тюленьих шкур они смастерили кита, который должен был плавать и нырять, управляемый веревками. В погоне за правдоподобием художники решили с помощью раскаленных камней вскипятить воду внутри кита, чтобы из отверстия у него на спине шел пар. Один камень откатился, прожег шкуру, и кит затонул. Организаторы церемонии и создатели механизма знали, что будут убиты хранителями тайны ритуалов, и покончили с собой[20].

Все эти случаи взяты из истории цимшианов, индейцев с побережья Британской Колумбии. Их соседи напротив — хайда с островов Королевы Шарлотты — рассказывают о чудесных селениях на дне моря или в лесной чаще, где живут только художники, у которых благодаря одной встрече индейцы научились резьбе и рисунку[21]. Таким образом, в этих мифах утверждается сверхъестественное происхождение искусства. И однако в религиозных церемониях, примеры которых я привел, все настолько очевидно искусственно: начиная с торжественного собрания, когда инициатор делает вид (или он в какой-то степени в это верит?), что на него низошел дух-хранитель, вырывает его из себя и резко бросает в инициируемого, скрытого соломенной циновкой, под звук свистка, символизирующий того самого духа, — и заканчивая изготовлением составных масок и автоматов, которые должны обозначать присутствие и характер духа, и, наконец, постановкой зрелищ наподобие тех, что описаны последними очевидцами.

Эстетическое переживание, полученное от зрелища, — вот что ретроспективно обосновывает веру в его сверхъестественную природу, даже, надо признать, в сознании его создателей и действующих лиц, которые понимали, что это прием, и могли допускать реальность такого отношения в лучшем случае гипотетически: «Это была правда, ведь несмотря на трудности, нами самими нагроможденные, цель была достигнута». И наоборот, провал и, следовательно, раскрытие обмана грозили разрушить убеждение, что между миром людей и миром духов существует связь. Убеждение тем более необходимое, что в иерархизованных обществах власть знати, подчиненное положение простого народа, рабство находили оправдание в устройстве сверхъестественного мира, от которого зависело их собственное устройство.

Мы не предаем физической смерти (разве что социальной и экономической) художников, которых считаем бездарными и неспособными возвысить нас над действительностью, — но не протягиваем ли мы тем самым нить между искусством и сверхъестественным? Такова этимология слова «энтузиазм», которым во французском языке обозначается восторг перед великим произведением искусства. Рафаэля еще недавно называли божественным, а в английском языке, когда речь идет об эстетическом впечатлении, употребляется выражение out of this world. И снова достаточно перевести непонятные нам или шокирующие верования и обычаи из прямого смысла в переносный, чтобы признать в них определенную близость к нашим.

Между прочим, именно тот регион Америки, где положение художника выглядит довольно мрачно — да, он стоит высоко на иерархической лестнице, но обречен обманывать, а в случае провала кончает с собой или его убивают, — дал нам поэтический и исполненный обаяния образ художника. У ближайших соседей цимшианов, аляскинских индейцев тлингитов, есть миф о молодом вожде с островов Королевы Шарлотты. Его нежно любимая жена заболела и, как ни старались ее выходить, умерла. Безутешный муж повсюду искал резчика, который воспроизвел бы черты покойной, но никто не был на это способен. Между тем в его собственной деревне жил один прославленный резчик, и вот как-то раз он встретил вдовца и сказал: «Ты ходишь по деревням и не можешь найти никого, кто изобразил бы твою жену, не так ли? Я часто видел, как вы прогуливаетесь вместе. Я никогда не изучал ее лицо, ибо не думал, что однажды ты захочешь иметь ее портрет, но с твоего позволения попробую сделать его». Резчик раздобыл кусок туи и принялся за работу, а закончив, одел статую в одежды покойной и позвал вдовца. Тот, счастливый, забрал статую и спросил у резчика, сколько ему должен. «Сколько пожелаешь, — ответил резчик, — но я работал из сочувствия к твоему горю, поэтому не давай мне слишком много». Тем не менее молодой вождь заплатил ему очень хорошо, и рабами, и разными ценными вещами.

Художник так знаменит, что даже знатный человек не осмеливается обратиться к нему с просьбой; считает нормальным изучить лицо модели, прежде чем браться за дело; не допускает, чтобы за его работой наблюдали; продает свои творения очень дорого; в нужный момент умеет проявить человечность и бескорыстие — не правда ли, идеальный образ великого художника или скульптора, даже для нашего времени? Каждый из нас хотел бы ему соответствовать. Но послушаем, чем закончится миф.

Молодой вождь обращался со статуей так, словно это живая женщина; однажды ему даже показалось, что она шевельнулась. Все гости восхищались сходством. Прошло много времени, и вождь увидел, что ее тело стало совсем человеческим (можно предположить, что за этим последовало). В результате некоторое время спустя статуя издала звук, как будто треснуло дерево. Ее приподняли и обнаружили, что внизу проросла маленькая туя. Ее вырастили большой, и с тех пор на островах Королевы Шарлотты такие красивые туи. Когда людям нужно красивое дерево и они его находят, то говорят: «Оно как ребенок жены вождя». Что касается статуи, она двигалась едва-едва и никто не слышал, чтобы она говорила, но муж общался с ней во сне и понимал смысл ее слов[22].

Цимшианы (чьими художественными талантами восхищались тлингиты, охотно делая им заказы) рассказывают историю о деревянной статуе по-другому. Вдовец сам вырезал статую покойной жены, обращался с ней как с живой, вел воображаемые беседы: задаст вопрос и сам же ответит. Однажды в его хижину проникли две сестры; спрятавшись, они увидели, как человек обнимает и целует деревянную статую, и им стало смешно. Он обнаружил сестер и пригласил пообедать. Младшая ела умеренно, а старшая — с жадностью. Потом, во сне, у нее начались колики, и она обделалась. Младшая сестра и вдовец решили пожениться и дали взаимные обязательства: он сожжет статую и умолчит о позоре старшей; она никому не расскажет, «что он делал с деревянной статуей»[23].

Параллелизм между пищевой (количественной) и сексуальной (качественной) невоздержанностью очень показателен, поскольку в обоих случаях речь идет о невоздержанности коммуникативной: чревоугодие и совокупление со статуей как с женщиной — разные виды поведения, но тем более сопоставимые, что во многих языках, в том числе французском (хотя и в метафорическом ключе), одни и те же слова могут означать «есть» и «совокупляться». Но тлингитский и цимшианский мифы трактуют мотив по-разному. Цимшианы осуждают обращение с деревянной статуей как с живым человеком. Правда, создатель статуи — не профессионал, а мы видели, как старательно цимшианские резчики и художники окружали свою работу тайной. Смешивать жизнь и искусство было одновременно их привилегией и обязанностью. Но коль скоро целью иллюзии, создаваемой произведением искусства, было подтвердить единообразие устройства реального общества и запредельного мира, считалось неприемлемым, чтобы частное лицо использовало искусство для личной выгоды. Общественное мнение (которое в мифе представляют две сестры) расценило бы поведение вдовца как возмутительное или по меньшей мере смехотворное.

Тлингитский миф понимает произведение искусства иначе. Поведение вдовца никого не шокирует: люди сбегаются посмотреть на шедевр. Но в данном случае статуя — творение великого художника и (вопреки или поэтому) остается на промежуточной стадии между жизнью и искусством. Растение производит лишь растение, и деревянная женщина может родить только дерево. Искусство в мифе тлингитов — отдельный мир: произведение действует независимо от намерения автора, который теряет власть над ним сразу по завершении работы. Дальнейшая судьба произведения развивается по своим законам. Иными словами, оно увековечивает себя, порождая другие произведения искусства, которые современникам кажутся более живыми, чем предшествующие.

В масштабе тысячелетий человеческие страсти сливаются в одну картину. Время ничего не добавляет и не убавляет: любовь, ненависть, обеты, желания, борьба сегодня те же, что всегда. Выкиньте десять или двадцать веков истории наугад — наше знание человеческой природы не претерпит существенных изменений. Единственной невосполнимой утратой будут произведения искусства, увидевшие свет за те века. Ибо люди различаются между собой и вообще существуют только в своих творениях. Только они, как деревянная статуя, родившая дерево, свидетельствуют о том, что в течение времени с людьми действительно что-то происходило.

Монтень и Америка (11 сентября 1992 г.)

Символично, что столетие со дня смерти Монтеня с разницей в сто лет совпало с открытием Америки: в этом году мы отмечаем четырехсотлетие со дня смерти Монтеня и пятисотлетие открытия Америки. Ибо никто лучше Монтеня не сумел понять и предвосхитить те изменения, которые открытие Нового Света внесет в философские, политические и религиозные идеи Света Старого.

Роковая новость о том, что мнение общества, в том числе и ученого, отражает взгляды всего лишь половины рода человеческого, никого не обеспокоила. Впрочем, открытие «бескрайних просторов суши, — как пишет Монтень, — не острова или отдельной страны, а территории, почти равновеликой той, которая нам известна», не стало откровением. Оно явилось всего лишь подтверждением того, что знали из Библии, а также из греческих и латинских авторов: удаленные земли существовали — Эдем, Атлантида, сад Гесперид, Благословенные острова, равно как и загадочные народы, описанные Плинием Старшим. Нравы туземцев Нового Света не представляли собой ничего нового по сравнению с нравами экзотических племен, известных Античности. Свидетельства об обычаях вновь открытых народов скорее служили подтверждением уже известного. На пороге XVI века европейское сознание, уверенное в своей авторитетности, могло замкнуться в самом себе. Для него открытие Америки не являлось началом нового времени. Оно подводило итог главе, начатой Ренессансом, когда была сделана находка, считавшаяся гораздо более важной, а именно открытие античного мира через греческие и латинские сочинения.

Родившись в 1533 году, Монтень начинает мыслить несколько позже; его неуемное любопытство, в том числе и к Новому Свету, толкает его к сбору сведений об этих землях. Он располагает двумя источниками: ранними испанскими хрониками, повествующими о новых завоеваниях, и только что опубликованными рассказами французских путешественников, высадившихся на побережье Бразилии и разделивших с индейцами тамошнюю жизнь. Он даже познакомился с одним из таких свидетелей и, как известно, видел нескольких дикарей, привезенных в Руан кем-то из мореплавателей.

Сопоставляя эти источники, Монтень осознает признаваемое американистами и поныне различие между великими цивилизациями Мексики и Перу и непритязательными культурами влажных лесов тропической Америки. С одной стороны, очень высокая плотность населения, ни в чем не уступавшего нам ни по политической организованности, ни по великолепию своих городов, ни по искусности художественных произведений; с другой стороны, малочисленные сельские поселения и примитивные орудия труда, однако Монтень восхищается ими, ибо, оказывается, что жизнь общества, дабы существовать и поддерживать себя, нуждается «лишь в малой толике мастерства и человеческого единения».

Этот контраст заставляет мысль Монтеня устремляться по двум направлениям. Каков тот минимум условий, при котором формируется жизнь общества, иначе говоря, какова природа социальных связей? — задается вопросом Монтень, изучая жизнь дикарей Бразилии, или, как он их называет, «моих каннибалов». В «Опытах» содержатся наброски ответов, но, главное, формулируя проблему, Монтень закладывает основы, опираясь на которые, Гоббс, Локк и Руссо будут строить всю политическую философию XVII и XVIII веков. Преемственность между Монтенем и Руссо прослеживается особенно ясно, поскольку ответ на этот вопрос, данный Руссо в «Об общественном договоре», исходит, как и изначальный вопрос Монтеня, из размышлений об этнографических фактах: у Руссо эти размышления присутствуют в «Рассуждениях о происхождении неравенства». Можно с уверенностью сказать, что уроки, усвоенные Монтенем у индейцев Бразилии, через Руссо ведут к политическим доктринам Французской революции.

Но когда речь заходит об ацтеках и инках, чей уровень цивилизации отдалял их от естественных законов, вопрос ставится по-другому. И ацтеки, и инки, скорее всего, находились на уровне развития греков и римлян: если бы их оружие было сравнимо с европейским, вряд ли они бы стали жертвами «механических побед», которые испанцы благодаря кирасам и холодному и огнестрельному оружию одержали над народами, отставшими от них в области вооружения. Таким образом, Монтень делает вывод, что цивилизация может обладать внутренними противоречиями, а между цивилизациями существуют противоречия внешние.

Новый Свет дает диковинные примеры сходства между своими обычаями и нашими, как настоящими, так и прошлыми. Но поскольку мы пребывали в неведении друг о друге, американские индейцы не могли их заимствовать у нас (равно как и наоборот). А раз по обе стороны Атлантики обычаи различаются или даже противоречат друг другу, следовательно, ни один из них не возник по естественным причинам.

Чтобы выйти из затруднения, Монтень рассматривает два решения. С одной стороны, он предлагает положиться на суд разума, и все общества, прошлые и настоящие, близкие и далекие, определить как варварские, потому что их разногласия или случайные соглашения основаны исключительно на обычае.

Но с другой стороны, «каждый называет варварством то, что ему непривычно». Любому обычаю или обряду, каким бы странным, скандальным или даже оскорбительным он ни казался, можно найти объяснение, если рассматривать его в соответствующем контексте. Первая гипотеза не оправдывает никаких обычаев; вторая оправдывает все.

Таким образом, Монтень открывает философской мысли два пути, но она, похоже, до сих пор еще не сделала свой выбор. С одной стороны, философия Просвещения, подвергающая критике все когда-либо существовавшие исторические сообщества и прославляющая утопическое общество, построенное на рациональных началах. С другой стороны, релятивизм, отвергающий любой абсолютный критерий, на который культура могла бы опереться, вынося суждение о различных обычаях и традициях.

Выход из этого противоречия все, начиная с Монтеня, непрестанно ищут и по сей день. В настоящем, 1992 году, когда мы отмечаем годовщину смерти автора «Опытов» и одновременно годовщину открытия Нового Света, необходимо напомнить, что это открытие не только дало нам в материальном плане новые продукты питания, потребительские товары и лекарственное сырье, но и коренным образом изменило нашу цивилизацию.

Благодаря Монтеню в этом открытии также берут свое начало идеи, по-прежнему заставляющие нас задумываться над ними, и философские проблемы, которые первым поставил французский философ. В современном мире они нисколько не потеряли своей остроты, скорее наоборот. Но за четыре века никому не удалось дать их более глубокий и яркий анализ, чем это сделал Монтень в своих «Опытах».

Мышление мифологическое и мышление научное (7 февраля 1993 г.)

На протяжении нашего века научное знание продвинулось так далеко вперед, как ему не удавалось продвинуться на протяжении последних двух тысячелетий. Однако — любопытный парадокс — чем быстрее шла вперед наука, тем сильнее отставало ее философское осмысление. В XVII веке философы во главе с Локком и Декартом были убеждены, что знания, происходящие от чувств, обманчивы. За нашим восприятием красок, звуков и запахов нет ничего, кроме пространства и движения. По крайней мере, многие считали, что они являются истинной реальностью. Спустя век Кант разоблачил эту иллюзию, доказав, что пространство и время также являются формами нашего чувственного восприятия. Человеческий ум навязывает миру свои условия, но когда в своих рассуждениях он выходит за отведенные ему рамки, то наталкивается на неразрешимые противоречия. Но это ограничение является также и нашим преимуществом: мир, каким мы его воспринимаем, по определению подчиняется правилам нашей логики, ибо он представляет собой всего лишь преломление неведомой реальности в структуре нашего мозга.

С зарождением астрофизики и квантовой физики нам пришлось отказаться даже от этой претензии, ибо новые аспекты науки сталкивают нас с несовместимостью того, что мы считаем возможным познать, и правил функционирования мышления. Мысль о том, что Вселенная имеет историю, которая берет начало в так называемом big bang (большом взрыве), возвращает реальность в рамки времени и пространства, но одновременно заставляет согласиться с тем, что — хотя это суждение может показаться чудовищно противоречивым — было время, когда времени не существовало, а зародыш Вселенной не находился в пространстве, потому что пространству предстояло появиться вместе с ней. И когда астрофизики объясняют профанам, то есть всем нам, что известный диаметр Вселенной равен дюжине миллиардов световых лет, что наша Галактика и галактики, соседние с ней, перемещаются во Вселенной со скоростью шестьсот километров в секунду и т. д., следует признать, что для простого смертного это пустые слова, значение которых мы неспособны себе представить.

На уровне бесконечно малых величин нам объясняют, что частица и даже атом могут одновременно быть и тут, и там, везде и нигде, вести себя то как волна, то как частица; все эти суждения имеют смысл для ученых, ибо являются результатом математических расчетов и таких сложных экспериментов, что только ученый может их понять. Во всяком случае, они непереводимы на привычный нам язык, ибо нарушают законы логики, и в первую очередь принцип идентичности.

Приходится признать: феномены из области больших или малых величин, затрагивающие представления о размерах и долгое время остававшиеся непоколебимыми, противоречат здравому смыслу точно так же, как самые причудливые мифологические построения. Для неспециалиста, а тем более для человека с улицы мир, который пытаются описать физики для собственного использования, восстанавливает своего рода эквивалент того, что наши далекие предки считали миром сверхъестественного, где все происходило иначе, чем в обычном мире, а чаще всего и вовсе наоборот. Чтобы представить себе сверхъестественный мир, древние, а также близкие нам по времени бесписьменные народы изобретали мифы. И приходится с интересом констатировать, что, занимаясь мифотворчеством, они подчас предвосхищали сказки, которые придумывают современные физики, чтобы донести до нашего понимания результаты своих исследований и теорий, выстроенных на их основе.

Вот симпатичный пример, который довольно забавно переносит на макроскопический уровень то, что квантовая физика описывает на уровне микроскопическом. Миф индейцев сенека (одного из пяти племен, составляющих Конфедерацию ирокезов) включает в себя забавный эпизод. Молодая девушка согласилась выйти замуж за сына могущественной колдуньи и последовала за ним в деревню, где эта колдунья жила. Муж шел впереди, и они подошли к месту, где тропа разделялась надвое, образуя своего рода продолговатое кольцо, смыкавшееся вдалеке. К великому своему удивлению, жена увидела, как муж ее раздвоился, и одно его тело пошло по одной тропе, а другое — по другой. Она была так удивлена, что не знала, какой дорогой идти ей самой. К счастью [миф не говорит, что случилось бы, если бы она поступила иначе], она пошла по правой тропе и вскоре обнаружила, что там, где тропы сомкнулись, оба тела ее мужа снова слились в одно. Говорят, что от двух троп и происходит имя этого загадочного персонажа, означающее «два пути, которые бегут параллельно». И грамматическое множественное число относится к одному лицу.

Так ирокезы представляли себе мир, отличающийся от мира повседневного опыта, мир, где тело ведет себя то как преломляющаяся волна, то как частица, сохраняющая свою индивидуальность. Миф, из которого взят данный эпизод, слишком длинный и сложный, чтобы разбирать его подробно. Достаточно сказать, что его герои, в числе которых есть близнецы, постоянно теряют, находят, занимают и обменивают глаза поштучно или попарно, словно зрение, которое бывает монокулярным или бинокулярным, выполняет роль дарованной природой модели некоего действия, остающегося идентичным самому себе вне зависимости от того, передается оно по одному каналу или одновременно по двум.

История о человеке, раздвоившемся на развилке двух дорог, удивительным образом напоминает байки, сочиненные физиками для научно-популярных книг, где они пытаются объяснить нам, каким образом поток световых частиц, направленный на экран с одной или двумя узкими щелями, проявляет то волновые, то корпускулярные свойства.

Делая подобное сближение, я не собираюсь впадать в мистицизм. Ничто не побуждает создавать или культивировать смешение форм архаической мысли и мысли научной. С точки зрения опыта одна вполне достоверна, другие же нет, хотя, говоря языком повседневности, они используют одни и те же слова. Мысль о том, что материя может состоять из атомов, восходит к глубокой древности, но тогда речь шла о бездоказательной гипотезе, которую нельзя было проверить путем наблюдений, проводившихся исключительно с помощью органов чувств. Доказать достоверность гипотезы, относившейся к столь малым явлениям и фактам, долгое время было невозможно. Тем более в части, касающейся корпускулярно-волнового дуализма.

Однако в обоих случаях интересно отметить, что чистейшая интеллектуальная спекуляция породила идею, предвосхитившую будущее представление о мире, хотя и приблизительное и смутное, но отражавшее реальность, которую люди были не в состоянии понять.

На подобные размышления наводит анализ начал греческой философии, заложенных досократиками две тысячи пятьсот лет назад. Один из этих мыслителей утверждал, что вода, другой — что огонь, а третий — что воздух составляют исконную среду, откуда вышло все; одни считали, что эта среда изначально представляла собой некую гомогенную сущность, другие — что эта сущность была и продолжает оставаться скопищем атомов; когда эти же философы задавались вопросом о природе всего сущего и природе становления, природе покоя и движения и т. д., они исследовали концепты без какой-либо соотнесенности с реальностью и заботились только о том, чтобы понять, какого уровня они смогут достичь, занимаясь своей интеллектуальной гимнастикой. Таким образом они создавали систематический инвентарь возможного, ограниченный рамками ума. Их философское размышление не относится к миру: оно используется для картографирования ментальных рамок, создает таблицу, часть клеточек которой будущий прогресс знаний заполнит, а часть останется пустой — временно или навсегда. Экспериментальный контроль и проверка фактов отсутствуют. Еще не прирученный научным поиском ум упивается своими возможностями, открывая виртуальные истины.

В этой связи можно привести забавный случай, рассказанный Плутархом в «Застольных беседах», главным персонажем которого выступает один из наиболее знаменитых философов-досократиков Демокрит. Однажды Демокрит ел смокву, и та показалась ему сладкой как мед; тогда он спросил служанку, откуда эта смоква. Она назвала сад, и Демокрит велел ей немедленно отвести его туда, дабы он осмотрел и исследовал его, чтобы найти причину такой сладости. «Не трудитесь, — ответила служанка, — это я, не подумав, положила смоквы в вазу, где были остатки меда». — «Твои слова огорчили меня, — ответил Демокрит, — но я не оставлю своей мысли и буду искать причину, как если бы сладость исходила из самой смоквы».

Согласно традиции, Демокрит занимался эмпирическими наблюдениями. В настоящем случае первым его решением действительно стало желание провести проверку опытом, но он не устоял перед обещанным себе удовольствием потренировать собственную мысль, пусть даже и впустую, исходя из ложных посылов: впрочем, это уже второстепенно, замечает Плутарх, главное, имеется «предмет и повод, подходящий для рассуждений».

С тех пор как существует человечество, постоянным занятием человека всегда и всюду становится «осуществление своей идеи». Это занятие приносит ему удовлетворение, он находит в нем неподдельный интерес и не задается вопросом, куда оно может его завести. В самом деле — история научной, а в особенности математической мысли служит тому доказательством: исследование возможностей ума всегда к чему-то приводит, даже если пройдет несколько веков или тысячелетий, прежде чем придет понимание, какой уровень мышления отражали идеи, долгое время скрывавшиеся от реального мира в области фантастического.

Не исключено, что мифы, на которых люди воспитывались на протяжении веков, являются систематическими исследованиями окружающего мира и живительным источником человеческого воображения. Мифы выводят на сцену разные создания и события, абсурдные или противоречивые на уровне нашего повседневного опыта, но обретающие смысл на ином уровне, не имеющем общей меры с тем, где мифы разместились изначально. И это потому, что эти уровни уже, можно сказать, вписаны пунктиром в архитектонику сознания «некоторых людей», для которых сегодня или завтра картины мира, предложенные мифами, сделаются адекватными этому миру и способными проиллюстрировать некоторые его аспекты.

И тогда нам становится понятно, почему один из отцов квантовой физики, Нильс Бор, для преодоления видимых противоречий этой физики призвал своих современников повернуться лицом к этнологам и поэтам. К этнологам, потому что, как признал он в своем выступлении на конгрессе сорок лет назад, «несоответствия в традициях человеческих культур во многом напоминают различные, но вместе с тем эквивалентные способы описания физического эксперимента». Только одновременное использование образов волны и микрочастицы могут помочь нам уловить свойства одного и того же объекта: так этнологи составляют представление о культуре, этом универсальном феномене человечества, только через верования, обычаи и устои, которые зачастую противоречат друг другу.

Со своей стороны, чтобы постичь истины, сокрытые на более глубинном уровне, нежели уровень повседневного опыта, поэты в качестве уникального и универсального инструмента созидания используют язык: приумножают возможности определить контуры ускользающего объекта и подгоняют друг к другу слова, несовместимые по смыслу (старые грамматисты называли такие словосочетания оксюморонами). Сюда можно было бы добавить мифы, ибо каждый миф допускает множество версий. С помощью различных и зачастую противоречивых образов эти версии пытаются уловить структуру, ускользающую от однозначных описаний.

Таким образом, научная мысль в своей наиболее современной форме предлагает признать, что метафора и аналогия, скорее всего, изначально являются органической частью языка, как это утверждал Вико, не признававший их «искусными изобретениями писателей»[24]. Науки о человеке и науки о природе развиваются параллельно в одном направлении. Это развитие побуждает видеть в образном языке основной способ мышления, сближающий с реальностью, а не отрывающий от нее, как было принято считать ранее. В XVIII веке Вико уже разоблачал «эти две общие ошибки грамматистов, заключающиеся в том, что, по их утверждению, язык прозы прозрачен, а язык поэзии замутнен, нечист и что язык прозы явился первым, а только вослед ему пришел язык поэзии». По его мнению, то, что являлось истинным в начале человечества, сегодня старается вновь обрести плоть.

Все мы каннибалы (10 октября 1993 г.)

До 1932 года высокогорные районы острова Новая Гвинея, подступы к которым надежно защищены непроходимыми лесами, оставались последним неизведанным местом на планете. Первыми туда проникли золотоискатели, следом за ними потянулись миссионеры; но началась мировая война, и исследования труднодоступных районов прекратилось. И только в 1950-х годах ученые наконец обратили внимание, что на этой обширной территории проживает почти миллионное население, говорящее на разных, хотя и принадлежащих к одной языковой семье, языках. Тамошние племена не знали о существовании белых людей и принимали их за богов или призраков. Обычаи, верования и общественное устройство аборигенов открыло для этнологов поле деятельности, о котором они даже не подозревали.

Но работа нашлась не только для этнологов. В 1956 году американский биолог доктор Карлтон Гайдузек обнаружил в этом регионе неизвестное ранее заболевание. Население ста шестидесяти деревень, разбросанных по территории площадью около в 250 квадратных миль[25], насчитывало примерно тридцать пять тысяч человек. И каждый год один человек из ста умирал от разрушения тканей центральной нервной системы, о чем свидетельствовали приступы неконтролируемой дрожи (отсюда пошло название болезни — куру, что на языке людей, среди которых проводили исследования, означает «дрожать», «содрогаться»), прогрессирующее нарушение координации движений и, как следствие, многочисленные инфекционные заболевания. Сначала Гайдузек решил, что заболевание имеет генетическую природу, но потом предположил, что причиной его является очень стойкий медленный вирус, который так и не сумели выделить.

Это был первый случай обнаружения у человека дегенеративного заболевания, вызванного медленным вирусом; однако заболевания животных, такие, как «дрожание» баранов (английское название scrapie, скрепи, иначе почесуха), а также коровье бешенство, недавно нанесшее огромный ущерб животноводству Великобритании, очень похожи. Еще одно дегенеративное заболевание нервной системы человека, а именно болезнь Крейцфельда — Якоба, в мире встречается крайне редко. Показав, что, как и куру, эту болезнь можно привить обезьянам, Гайдузек доказал, что она идентична куру (генетическая предрасположенность полностью не исключается). За это открытие он в 1976 году получил Нобелевскую премию.

В случае куру генетическая предрасположенность плохо согласовывалась со статистикой. Болезнь поражала женщин и детей гораздо чаще, чем взрослых мужчин, так что в деревнях, где заболевание особенно свирепствовало, на двух или трех, а иногда и четырех мужчин приходилась одна женщина. Обнаруженная, как принято считать, в начале XX века, куру имела также социальные последствия: снижение уровня полигамии, возросшее количество холостых мужчин и вдовцов, отягощенных семьями, большая свобода для женщин в выборе супруга.

Когда выяснилось инфекционное происхождение куру, следующим шагом стал поиск носителя или носителей вируса и причины его непропорционального распространения среди лиц определенного возраста и пола. Сначала предполагали, что возникновение заболевания связано с плохим питанием и нечистотой хижин, где живут женщины и дети (отдельно от мужей и отцов, обитающих в коллективных домах; любовные свидания происходят в лесу или в садах).

Этнологи, прибывшие в этот район, выдвинули другую гипотезу. Прежде чем перейти под контроль австралийской администрации, обитатели деревень, где свирепствовала куру, практиковали каннибализм. Съесть труп близкого родственника означало выразить ему свое почтение и любовь. Варили мясо, внутренности, мозг; истолченные кости подавали вместе с овощами. Женщины, надзиравшие за разделкой трупов и кулинарными операциями, оказывали этим мрачным трапезам особое предпочтение. Поэтому можно предположить, что они подцепляли болезнь при обработке зараженных мозгов, а затем, посредством физического контакта, заражали своих детей.

Похоже, что начало практики каннибализма в регионе совпало с появлением куру, но с тех пор, как присутствие белых людей положило конец каннибализму, заболевание стало встречаться значительно реже; в наши дни оно почти исчезло. Следовательно, между каннибализмом и заболеванием могла существовать причинно-следственная связь. Однако вряд ли это можно утверждать безоговорочно, ибо ритуальный каннибализм, описанный туземными респондентами со множеством подробностей, к тому времени, когда началось анкетирование, уже исчез. Не располагая рассказами непосредственных наблюдателей или участников действа, нельзя делать вывод, что проблема решена окончательно.

* * *

Несколько месяцев во Франции, Великобритании и Австралии в прессе бурно обсуждались случаи болезни Крейцфельда — Якоба (идентичной, как я уже сказал, болезни куру), выявленной после инъекции гормона, извлеченного из человеческого гипофиза, и пересадки мембран головного мозга (гипофиз — это маленький мозговой придаток в форме желудя, расположенный у основания головного мозга). Такие методы лечения используются, когда необходимо победить, во-первых, нарушение развития у маленьких детей, а во-вторых, женское бесплодие. В Великобритании, Новой Зеландии и Соединенных Штатах при лечении бесплодия зарегистрировали несколько случаев со смертельным исходом; жертвой других, не столь давних случаев, зарегистрированных во Франции, стали дети, которых лечили гормонами роста, извлеченными из человеческого мозга, возможно, плохо простерилизованного. Говорят, скандал был сравним с грандиозным переполохом, возникшим в свое время в связи с кровью, зараженной вирусом спида; французская общественность была взбудоражена, оба случая сопровождались исками в суд.

Таким образом, согласно гипотезе, выдвинутой этнологами и поддержанной врачами и биологами, куру, заболевание, возникающее в отдельных малочисленных племенах, практикующих каннибализм, находит подходящую для себя среду и в нашем обществе: у нас и у них сходными болезнями заболевали дети и женщины, которым различными путями внедрили биологический материал из человеческого головного мозга. Закономерности в случаях возникновения заболевания никакой нет, однако аналогия поразительна.

Возможно, кто-то станет возражать против такого сопоставления. Однако нет никакой существенной разницы между оральным введением в организм и введением через кровь, между заглатыванием и впрыскиванием субстанции другого. Некоторые скажут, что с аппетитом поедать человечину отвратительно. Однако им придется приберечь проклятия для ряда исключительных обстоятельств и снять понятие каннибализма с других засвидетельствованных случаев, когда съесть своего ближнего побуждает религиозный долг, исполнение которого зачастую вызывает отвращение, гадливость и сопровождается дурнотой и тошнотой.

Попытка отграничить варварский и суеверный обычай, с одной стороны, от практики, основанной на научном знании, с другой, также оказалась неубедительной. Употребление разнообразных субстанций, извлеченных из человеческого тела, с точки зрения старинной фармакопеи вполне научно обоснованно, в то время как для нас оно относится к области суеверий. Тем более что современная медицина после нескольких лет применения запретила некоторые лекарства, считавшиеся ранее эффективными, но, как выяснилось, не оказывавшие никакого действия, а иногда даже наносившие вред. Граница между каннибализмом и лекарствами на основе человеческой вытяжки оказывается не такой четкой, как нам бы хотелось.

Однако общественное мнение продолжает видеть в каннибализме чудовищную, непостижимую аберрацию человеческой природы, и некоторые авторы, ставшие жертвами предрассудка, дошли до полного отрицания существования каннибализма. Это вымысел путешественников и этнографов, говорят они. И в качестве примера напоминают, что на протяжении XIX и XX столетий в разных уголках мира было собрано множество примеров каннибализма, но те, кто об этом рассказывал, ни разу не видели поедание человека человеком собственными глазами. (Я оставляю за скобками исключительные ситуации, когда люди, умирающие от голода, вынуждены были съедать своих умерших товарищей; в нашем случае речь идет об отрицании существования каннибализма как ритуала и института.)

В блестящей, хотя и поверхностной книге, имевшей огромный успех у широкой публики (The Man-Eating Man, Oxford University Press, 1979), В. Аренс особенно рьяно критикует сложившиеся представления о куру. Если истории о каннибализме являются преданиями, рожденными, по его утверждению, сговором между опрашивающими и их туземными информаторами, значит, нет оснований верить, что в Новой Гвинее каннибализм явился причиной возникновения куру, равно как и нельзя принимать на веру, что болезнь Крейцфельда — Якоба в Европе передается путем каннибализма: нелепая гипотеза, которую никто никогда не поддерживал.

Итак, мы только что убедились, что бесспорно реальные случаи заражения болезнью Крейцфельда — Якоба хотя и не являются подтверждением причин возникновения куру, но тем не менее поддерживают гипотезу о каннибализме.

* * *

Ни один серьезный этнолог не оспаривает наличие каннибализма, но вместе с тем всем известно, что вряд ли он сводится к своему самому жестокому проявлению, когда врагов убивают для того, чтобы съесть. Разумеется, никто не отрицает существование такого обычая, например, в Бразилии, где — я ограничусь только этим примером — в XVI веке путешественники и в частности португальские иезуиты, годами жившие среди индейцев и говорившие на их языке, оставили об этом обычае весьма красноречивые свидетельства.

Наряду с экзоканнибализмом, когда съедают чужаков, не следует забывать и о эндоканнибализме, когда съедают родственников; в этом случае поедается большая или же чисто символическая часть покойного, свежего, слегка подгнившего или мумифицированного, в сыром, сваренном или жареном виде. Индейцы племени яномами, проживающие на границе Бразилии и Венесуэлы и ставшие, как известно, жертвами бесчинств искателей золота, наводнивших их территории, и по сей день продолжают поглощать истолченные кости своих мертвецов.

Каннибализм может быть пищевым (в периоды скудости пищевого рациона или по причине пристрастия к человеческому мясу); политическим (в качестве наказания преступника или как месть врагу); магическим (для обретения доблести покойного или, наоборот, для уничтожения его души); ритуальным (когда связан с религиозным культом, с чествованием мертвых, с инициацией или обрядом, обеспечивающим хороший урожай). Как свидетельствуют многочисленные рецепты древней медицины, а также не слишком давние рецепты из Европы, каннибализм может быть терапевтическим. Инъекции гипофиза и пересадка мозговых оболочек, о которых я уже говорил, а также трансплантация органов, ставшая сегодня повседневной практикой, без сомнения, относятся к названной мною последней категории каннибализма.

Какими бы разнообразными ни были виды каннибализма, сколь бы различны ни были его реальные или предполагаемые функции, сомнительно, чтобы понятию каннибализм, которое чаше всего подразумевается, можно было бы дать конкретное определение. Как только это пытаются сделать, оно тотчас размывается или рассыпается. Сам по себе каннибализм не является объективной реальностью. Это этноцентричная категория: он существует только в глазах тех обществ, которые объявляют его вне закона. Для буддистов, верящих в единство всего живого, любое мясо, каково бы ни было его происхождение, является каннибальской пищей. Напротив, для племен в Африке и в Меланезии человеческая плоть представляла собой такую же пищу, как и любое другое мясо, иногда даже особо ценное, особо почитаемое мясо, ибо только у него, по их словам, «есть название».

Авторы, отрицающие настоящее и прошлое каннибализма, уверены, что это понятие изобрели, чтобы углубить пропасть, отделяющую дикарей от людей цивилизованных. Для успокоения нашей совести и укрепления нашей уверенности в собственном превосходстве, мы безосновательно приписывали дикарям возмутительные обычаи и верования.

Поменяем местами объекты и попытаемся осмыслить случаи каннибализма в широком смысле. О каком бы каннибализме ни шла речь, какими бы ни были цели, как бы ни зависели они от времени и места, речь всегда идет о добровольном введении в тело человека части или субстанции из тела другого человека. Освобожденное, таким образом, от дьявольской сущности понятие каннибализма становится вполне банальным. Жан-Жак Руссо усматривал истоки общественной жизни в чувстве, побуждающем нас отождествлять себя с другим. Но в сущности, самый простой способ отождествить другого с собой — это съесть его.

Завершая наш анализ, напомним: когда путешественники, попадая в неведомые края, с легкостью и не без снисхождения принимали как должное факт каннибализма, это означало, что обозначенный этим обобщающим термином, позволяющим охватить явление во всей его полноте, концепт каннибализма в его прямом или косвенном значении находит свою реализацию во всех обществах. Как показывает проведенная мною параллель между обычаями Меланезии и нашими собственными порядками, мы вполне можем сказать, что и нашему обществу не чужд каннибализм.

Огюст Конт и Италия (21 июня 1994 г.)

Конт, основатель позитивизма, в своей системе отвел Италии роль, возраставшую по мере того, как философия наук в этой стране отходила на второй план, вытесняемая новой религией. Религиозная идея, единственная, способная упорядочить прогресс, всегда присутствовала в проекте философа. Сначала он задумал организовать свою церковь в государствах германских наций, признавая — после Франции — их превосходство, ибо там протестантизм и свобода совести и суждений благоприятствовали развитию рациональной мысли. Париж должен был стать местопребыванием Великого Первосвященника Человечества, ему должна была помогать коллегия из восьми французов, семи англичан, шести немцев, пяти итальянцев и четырех испанцев. Итальянцы представляли бы соответственно Пьемонт, Ломбардию, Тоскану, Папское государство и Неаполитанское королевство.

Этот план изложен в первом томе «Системы позитивной политики», вышедшей в 1851 году и написанной буквально за несколько месяцев (ибо Конт публиковал свои сочинения сразу же после завершения работы над ними: он долго размышлял, затем в один присест излагал все на бумаге и уже не перечитывал) накануне пришествия к власти Кавура. Но после выхода тома он сообщил, что у него имеется другой план. В четвертом и последнем томе, изданном в 1854 году, он объясняет, что, если протестантизм способствовал рождению философии Просвещения, он же и заморозил ее на стадии метафизической мысли. Кроме того, в политическом плане протестантизм, неспособный по сути своей произвести на свет духовную власть, определил религию под контроль светской власти, как мы это видим в Англии на примере англиканской церкви и в протестантских государствах Германии.

Так вот, в глазах Конта разделение двух властей, духовной и светской, явилось главным достижением средневекового католицизма, и первой задачей религии Человечества станет восстановление этого разделения. И те западноевропейские народы, которые, огражденные от протестантизма, лучше сохранили «счастливую нравственную культуру Средневековья», смогут наилучшим образом воссоздать идеал наций, государственные устройства которых не зависят друг от друга, но сами они «духовно связанны посредством единения в свободном согласии».

В исторической эволюции Запада этап протестантского негативизма, на котором остановились Германия и Англия, или этап Вольтерова деизма, заменившего во Франции протестантский негативизм, можно было бы избежать. Италия и даже Испания смогут просто переступить через него, как Франция переступила через кальвинизм. В качестве компенсации за свою мнимую задержку южные народы перейдут непосредственно от католицизма к позитивизму. Ибо религия Человечества, освобожденная от духа теологии и веры в откровение, станет новым католицизмом, вернув термину его этимологическое значение всеобщего предначертания.

Отныне порядок стран, следовавших друг за другом по старшинству, меняется. Франция остается центральным государством, на второе место выходит Италия, за которой следует Испания, и в последнюю очередь Великобритания и Германия. В окружении Понтифика Человечества каждая страна будет представлена Национальным деканом и еще тремя лицами (поначалу не предусмотренными), которые займутся «колониальной экспансией Запада».

Италия должна возобладать над Испанией главным образом потому, что ее отставание в военной сфере, возникшее по причине отсутствия политического единства, сохранило ее в чистоте: колониализм ее не затронул. «Часто пребывавший под гнетом, итальянский народ никогда не был угнетателем», в то время как жители Пиренейского полуострова из своего колониального прошлого сохраняют наклонности угнетателей, которые, как опасается Конт, могут нарушить гармонию западного мира.

С другой стороны, отсутствие политического единства является большим преимуществом для всех итальянцев. Конт убежден, что стремление к национальному единству, столь характерное для середины XIX века, ограничивается только одним слоем — сегодня мы бы назвали его слоем интеллектуалов — и не пустило корни в народе. Позитивизм освободит Италию от австрийского гнета, а когда это случится, не станет прислушиваться к «этим духовным вождям народа, беспрестанно сожалеющим о своем доминировании в древности и даже мечтающим вернуть его в мировом масштабе». Таким образом, Конт больше века назад предугадал последствия будущего обострения национального чувства в Италии и Испании, ибо видел подобное обострение жизни во Франции во времена наполеоновской диктатуры, рожденной националистическим боевым духом революции.

В Италии национальное единство стало бы шагом назад, еще более неудачным, чем искусственные объединения, которые в этой стране происходят (не забудем, что речь идет о 1850 годе): «особенно объединение, чье сложное название свидетельствует о его достаточной гетерогенности, особенно в смешанной группе на севере страны, объединившей пять несовместимых между собой государств».

* * *

В самом деле, Конт крайне враждебно относится к государствам. Он видит в них продукты древнего воинственного образа правления, который, до пришествия позитивной науки, «пытался завоевать весь мир, казавшийся таким же непобедимым, как и необъяснимым, где каждое отдельное объединение старалось прежде всего подчинить себе других».

Между государствами и Человечеством Новой религии, разумеется, понадобятся организации-посредники, которых можно было бы назвать отечествами. Конт рассматривает их как основанные на уважении местных различий свободные и долговременные объединения, значительно меньшие по площади, нежели государства: таково каждое спонтанное объединение сельского населения вокруг доминирующего города. Подобная конфигурация в основном была характерна для Средневековья, а Италия сумела сохранить ее лучше, чем кто-либо другой.

Другим странам пример подаст Франция. Она сама совершит собственную дезинтеграцию и распадется на семнадцать маленьких республик. В Западной Европе таких республик будет семьдесят, а на всем земном шаре пятьсот, и в каждой в среднем по триста тысяч семей, проживающих на территориях одинаковой величины, примерно таких, как Тоскана, Сицилия или Сардиния. Выступает ли Конт в роли пророка? Сегодня здесь и там в Европе, равно как и в остальном мире, мы видим всплеск требований со стороны меньшинств, резкое обострение стремления к обособленности, в отдельных случаях уже приведшей к распаду государств.

Но в 1850-е годы Италия все еще живет в состоянии политической раздробленности, сближающей ее с привычным устройством человеческих обществ. Если же она согласится пережить интеллектуальный и моральный подъем прежде, чем настанет подъем политический, тогда она сможет быстрее, чем северные народы, перейти непосредственно от католицизма к позитивизму и создать все условия, характерные для средневекового общества.

Итак, продолжает Конт, эти условия отвечали более чувствам, нежели разуму, ибо представляли собой главным образом нравственные установки. И именно на почве чувств и морали итальянский гений утверждает свое превосходство. Конт славит итальянцев за то, что те всегда ставили искусство впереди науки. Он поистине обожествляет Данте, беспрестанно называя его «несравненным Дантом», возможно, отчасти по причинам сугубо личного характера: платоническая любовь, питаемая им к Клотильде де Во, которую после ее преждевременной смерти он сделал мадонной позитивной религии, возродив, по его мнению, через века чувство Данте к Беатриче и Петрарки к Лауре: «В Италию и Испанию позитивизм должен проникнуть именно посредством женщин».

Вот уже семь лет, пишет он в 1853 году (что относит нас к 1846 году, году смерти Клотильды), он каждый вечер читает по одной песне Данте. Так как понтификат религии человечества находится во Франции, другие государства должны отказаться от владения благородными останками: «в главном местопребывании всемирной религии она удостоится больших почестей», а потому гробница Данте, уже похищенная Равенной у Флоренции, будет перевезена в Париж.

Чтобы позитивная религия могла распространиться по всей планете, надобно дать ей всеобщий язык, обязательно основанный на народной речи: язык не искусственный, а уже существующий, который получит единодушное одобрение. Какой язык может отвечать этому требованию, если не итальянский, чья поэзия и музыка являются наиболее совершенными, созданными самым мирным и самым художественно одаренным народом, единственным, на которого нельзя налепить ярлык колонизаторов.

Таким образом, позитивизм совершит слияние пяти западных языков — французского, английского, немецкого, испанского, итальянского — «под председательством самого музыкального языка». Язык Данте и Ариосто, став сначала сакральным, чтобы удовлетворять потребности культа Человечества, станет языком универсальным. Если бы Конту удалось достичь своей цели, в международных ассамблеях сегодня говорили бы только по-итальянски, а не на англо-американском…

Язык станет вкладом Италии в новый мировой порядок. Только Италия сможет эстетически дополнить практичный культ Человечества. Кому-нибудь из одаренных гением итальянцев, предварительно обращенному в позитивизм, выпадает на долю сочинить эпопею, великую поэму, которая прославит окончание западной революции «подобно тому, как несравненное сочинение Данте отметило ее начало».

Эта поэма Человечества, которую, по признанию Конта, он неспособен сочинить, должна тем не менее черпать вдохновение в «церебральном кризе», жертвой которого он стал в юности. Она превзойдет сочинение Данте. Дантов труд, обыкновенная экскурсия в разных средах, носит статический характер: она представляет видение. Конт, напротив, предоставит пережитый опыт. Во время своего безумия он шел в направлении, обратном по отношению к ходу человеческой истории, деградируя от позитивной стадии к стадии метафизической, а затем к стадии политеистической, и скатился до фетишизма. После такого спуска, продолжавшегося три месяца, он в течение пяти месяцев постепенно снова поднимался вверх по склону. Данное динамическое противопоставление продиктует структуру поэмы. Она будет состоять из тринадцати песен и вступительной песни, воспевающей церебральную целостность; три последующие песни будут посвящены ментальному спуску от относительного к абсолютному «в постоянном стремлении к полной гармонии без возможности достичь ее». Восемь следующих песен будут будоражить сердце и ум, постепенно достигая позитивного единства, а тринадцатая станет славить ставшее нормальным бытие.

Создав это сочинение, итальянский гений исполнит одновременно миссию интеллектуальную и социальную, из которой позитивная религия извлечет свойство скорее поэтическое, нежели философское: синтез, который «самый художественно одаренный из всех народов» должен будет осуществить.

* * *

Наиболее важный аспект мысли Конта объясняет, почему именно Италии, ее искусству и ее языку отводится столь важное место. Философ выделял три фазы прогресса, которые постепенно приведут человечество от стадии теологической к стадии метафизической, а затем к стадии позитивной; однако, согласно его мысли, новая стадия не отменяет стадии, ей предшествующей. Совершая решительный рывок, каждая стадия, и прежде всего последняя, подхватывает и берет себе на вооружение то, что составляло богатство прежних стадий.

А Италия и в меньше степени Испания сохранили архаические черты, позволяющие им поставить на службу позитивного государства эмоциональные богатства, которые оно не сможет само произвести. Но Конт идет дальше, заявляя, что, если наука с самого начала освободится от антропоморфизма, поэтические и эстетические ресурсы человеческой мысли можно будет, не угрожая науке, реинтегрировать в верования и коллективные практики.

Достигнув стадии позитивного государства, человечество не станет поворачиваться спиной к фетишизму первых веков (сегодня мы бы сказали к первобытному мышлению). Напротив, оно сможет заново расчистить ему место, как Данте, чье сочинение не противопоставляет, а скорее гармонизирует два исторических видения неба: как местопребывание астрологических факторов влияния, унаследованных от язычества, и как местонахождение верховного божественного провидения, являющегося наследием христианства.

Конт вспоминает о Данте и в своей последней работе «Субъективный синтез», успев до смерти написать и опубликовать только один том. В нем он излагает правила, которые, согласно его последней теории, применяются одновременно и к философским, и к поэтическим произведениям и которые, основываясь на практической арифметике, придают простым числам символическое значение: «Стансы или группы строф, будут состоять из семи стихов, их структура и их последовательность совместят два вида стиха, присущих итальянской эпопее, соединив нераздельность октавы и неразрывность строк терцета посредством перекрестных рифм и рифмующихся строф. Первый стих в стансе всегда рифмуется с последним стихом предшествующего станса [скорее с предпоследним], чье финальное созвучие, таким образом, утраивается, как и два других».

Если в 1854 году Конт чувствовал, что сам он не в состоянии сочинить поэму Человечества, и намеревался предоставить собранный для нее материал любому итальянцу, наделенному гением, новому Данте, то двенадцать лет спустя он считает возможным придать поэтическую форму своей философской мысли и даже соединить оба жанра. Первый том «Субъективного синтеза», насчитывающий примерно восемь сотен страниц, представляет собой гигантский труд, подчиненный правилам метрики. Каждая фраза насчитывает максимум двести пятьдесят букв. Сочинение разделено на семь глав, в каждой из которых три части, а те, в свою очередь, делятся на семь отделов, образованных семью группами фраз. Заменив стих на фразу, выступающую базовым элементом, мы получим деление песней на стансы, как это было привычно для «самого художественно одаренного народа». И здесь снова отсылка к Данте.

В качестве эквивалента рифмы Конт изобретает невероятно сложную игру ассонансов. Можно сказать, что в каждом абзаце есть эмблематический знак, слово, заимствованное из одного из пяти западноевропейских языков, из латыни и при случае из греческого; разобранное по буквам, это слово представляет по порядку начальные буквы для начала каждой фразы (у которых, в свою очередь, есть другие слова для эмблем). Таким образом все произведение основано на комбинации эмблематических слов, начальных букв и фонетических соответствий, по принципу — Конт сам проводит аналогию — акростиха, простого, двойного, тройного, четверного и даже иногда пятерного, бывших в моде у поэтов Ренессанса.

Но Конт, похоже, не видит, что, растянувшись на восемь сотен страниц, десятки тысяч строк и сотни тысяч слов, прием утрачивает всю свою изысканность. Связь между формой и содержанием перестает быть заметной. А точнее, содержание философского произведения, излагающего абстрактные идеи, сводится к форме. Вероятно, Конт все же это смутно сознавал, ибо считал, что эстетическое наслаждение от его структуры может получить только элита посвященных: «Я был бы удивлен, — пишет он, — если ее тотчас разглядит кто-либо кроме истинных позитивистов, то есть верующих, которым она предлагает универсальное и перманентное применение своей священной формулы, сочетающей во имя прогресса любовь и порядок».

В связи с этим можно сказать, что Конт, часто выступавший в роли пророка, в этом случае являет пророка против воли, предвосхищая иллюзию, которой часто тешат себя современные художники. Идет ли речь о живописи, о поэзии или о музыке, иллюзия состоит в том, чтобы убедить нас, что, раз любое произведение, способное пробудить эстетическое чувство, имеет свою структуру, значит, достаточно придумать и создать структуру, и она начнет порождать эстетические эмоции. Можно восхищаться изобретательностью Конта, однако работа разума не создает эстетическую эмоцию, если ее отправной точкой не является чувствительность.

Конт восторгался Италией и Данте, однако восторг его был не безграничен. Искусство Данте и последующее искусство художников Ренессанса понесло ущерб от того, что родилось в то время, когда феодализм и претензия на универсальность, возвеличившая католическую церковь в период Средневековья, уже уходили в прошлое: «Таким образом искусству приходилось идеализировать верования и нравы, надвигавшийся закат которых препятствовал и поэту, и публике испытывать те чувства, которых требует любое сильное эстетическое впечатление».

И Конт продолжает: «Несравненное построение Данте определяется состязанием двух противоречивых импульсов. Ситуация, когда эстетические представления менялись, причем иногда кардинально, не успев даже получить одобрение, заставила искусство направиться по ложному пути, отыскивая в воспоминаниях об античных временах постоянство и чистоту нравов, которых не могло найти вокруг».

Вынося такое суждение об умонастроениях эпохи раннего итальянского Ренессанса, Конт, как всегда, явил себя прекрасным аналитиком и великим философом истории. Но у него не было художественного образования, что, несомненно, объясняет полное отсутствие благоговения перед богатством и изобилием шедевров Ренессанса. Он видит в них своего рода патологическое явление, тщетные попытки преодолеть противоречия. «Достойная восхищения итальянская культура, — пишет он, — до сих пор часто рассматривается как избыточная, ибо она не нашла своего истинного предназначения».

Однако, если бы ему удалось уговорить Италию принять позитивизм и придать своему искусству «истинное направление», вряд ли он смог бы предложить ей нечто большее, нежели странный набор правил в форме шарад, буриме и аллитераций, посредством которых он накануне своей смерти пытался, по его утверждению, реализовать свои поэтические способности. Любопытно, что подобные заблуждения делают из Конта предшественника эксцентричных авангардистов, расцветших в конце его века и процветавших на протяжении века нашего, а вовсе не достойного продолжателя Данте, собирать и увековечивать наследие которого он считал миссией, возложенной на его гений. Но разве не в Италии зародился футуризм?

Вариации на тему картины Пуссена (29 декабря 1994 г.)

«Художник-философ» — так называли Пуссена его современники. Открывшаяся в Париже к четырехсотлетию со дня рождения Никола Пуссена большая выставка, которая продлится до 2 января, в очередной раз подтверждает, что произведения художника по-прежнему предоставляют пишу для размышлений.

Возьмем, к примеру, картину «Эхо и Нарцисс», второе название которой «Смерть Нарцисса»; благодаря своему эмоциональному и символическому содержанию полотно оживляет для нас античный миф, иллюстрацией которого оно является. Действительно, слова «нарциссический» и «нарциссизм» давно уже вошли в обиходный язык.

Первое, что привлекает в картине, — это ее композиция. Все ее линии движутся по расходящимся направлениям. Раскинутые ноги Нарцисса обращены вправо, руки разведены в разные стороны. Тела двух других персонажей, нимфы Эхо и путто с похоронным факелом наклонены в противоположные стороны. Такое же отклонение по отношению к вертикали повторяется в ветвях дерева в верхней части полотна. Визуальными средствами художник передает акустический феномен эха, постепенно удаляющегося от породившего его зова или крика, пока в конце концов не потеряется вдали. Как в знаменитом сонете Бодлера, соответствие чувственных и визуальных образов придает картине печальный ностальгический настрой, подчеркнутый единством колорита.

В статье «Эхо», помещенной в словаре Литтре, представлены цитаты, извлеченные из текстов классиков. Двенадцать цитат, дышащих грустью и нежностью. В них главной добродетелью эха признается способность оживлять воспоминания путем повторения некогда столь дорогих, а нынче давно забыты слов и песен. Фюретьер[26], который, как и Пуссен, жил в XVII веке, в своем словаре довольствуется единственным, однако не менее назидательным примером: «Несчастные влюбленные несут свои печали эху». Специфическое употребление слова «эхо» сохраняет свою скорбную тональность. В музыке эхо определяют как повторение музыкальной фразы с меньше силой звучности: «Эхо органного звучания весьма приятно», — пишет Фюретьер. В поэзии эхо производит изысканное впечатление.

Положительная коннотация эха, признанная западной мыслью — за пределами Франции также можно найти множество тому примеров, — отнюдь не универсальна. В качестве сравнения приведу негативное отношение к эху в мифах индейцев обеих Америк. В них оно фигурирует в виде злокозненного демона, который доводит до крайности тех, кто его спрашивает, упорно повторяя их вопрос. А когда спрашивающий начинает сердиться, Эхо набрасывается на него, бьет и превращает в калеку; еще оно может связать его человеческими кишками, которых у него полны корзины. В других традициях старая дама Эхо наделена властью вызвать судороги у своей жертвы, что также является способом парализовать ее.

Правда, иногда Эхо может прийти на помощь. Как-то раз Людоед спросил у Эха, в какую сторону направился беглец, пытающийся перехитрить его. Эхо задерживает Людоеда: повторяет его вопрос, вместо того, чтобы дать ответ. Кто бы ни был спрашивающий, Эхо удерживает его на месте, а, следовательно, он упускает время. В отличие от американского эха, всегда выступающего преградой или препятствием, наше эхо заодно с тем, кто его спрашивает, оно созвучно чувствам того, кто обращается к нему.

Посмотрим, где проходит граница. У нас эхо пробуждает грустные воспоминания. У американских индейцев эхо является причиной недоразумений: ждут один ответ, а получают множество. Таким образом, существующее противоречие содержится в двух словах: ностальгия, являющаяся избыточной коммуникацией с самим собой (мы страдаем, вспоминая о том, что лучше забыть), и недоразумение, которое можно определить как коммуникативную ошибку при общении с другим.

Наш способ рассуждать может показаться абстрактным и теоретическим; упреков в использовании подобного метода опасался Бодлер, «ибо он, возможно, неправомерно напоминает метод математический». Тем не менее он в точности отражает мифы о происхождении эха, известные в Старом и Новом Свете.

У греков и эскимосов (эти последние так прозвали себя сами; другие же называют их инуитами) олицетворением эха является юная дева, превращенная в камень. В одной из версий греческого мифа Эхо не ответила взаимностью богу Пану, потому что продолжала грустить о Нарциссе, в которого была влюблена, но тот не признавал любви, а потому отверг ее. В инуитском мифе Эхо не признает любви и брака, и родственники покинули ее. Раскаявшись, она поселилась на вершине скалы и, завидев оттуда мужчин, сидевших в каяках и занимавшихся ловлей рыбы, предлагала им жениться на ней; но мужчины не верили ей или же не понимали ее. Ностальгия, движущая сила греческого мифа, здесь превращается в недоразумение. Инвертированное действие продолжается до самого конца: если греческую нимфу разрывают на части пастухи, которых, желая ей отомстить, Пан свел с ума, то инуитская героиня сама разрывает себя на части и превращает кусочки своего тела в скалы; части тела греческой героини также были рассеяны по земле, но в одном случае речь идет о добровольном расчленении, а в другом о пассивном принятии своей участи.

* * *

Однако все не так просто (когда сравниваешь мифы, обычно все очень не просто). Хотя миф о Нарциссе выдвигает на первый план тему ностальгии, в нем присутствует и тема недоразумения. Послушаем, как Овидий в третьей книге «Метаморфоз» рассказывает историю Эха и Нарцисса. Страстно влюбленная, Эхо следовала за юношей в лесной чаще. Но она не могла начать разговор, потому что Юнона молчанием наказала ее за болтовню, которой та ее развлекала, пока Юпитер искал галантных приключений; но богиня оставила Эхо возможность повторять последние слова, сказанные другими.

Когда Нарцисс, оторвавшись от своих спутников, с тревогой спросил: «Эй, кто-нибудь есть здесь?», Эхо ответила: «…здесь». — «Иди сюда!» — сказал Нарцисс, и та в ответ тоже позвала его. Когда же никто не пришел, Нарцисс с удивлением спросил: «Почему ты убегаешь от меня?», но Эхо возвратила ему его слова. Обманутый голосом, повторявшим все, что он сказал, он снова позвал: «Иди ко мне», и Эхо, радостно ответив: «…ко мне!», поспешила к Нарциссу. Тот же, увидев ее, отступил и воскликнул: «Я лучше умру, чем исполню твои желания», и Эхо повторила: «…исполню твои желания» и т. д.

Недоразумение налицо, однако совершенно иное, нежели то, в котором обвиняют Эхо американские мифы. В греческом мифе действующие лица не винят друг друга в непонимании, они воображают, что ведут беседу: Эхо думает, что слова Нарцисса обращены к ней, а он считает, что отвечают ему. И ни у кого из них не возникает чувства недоумения. Оба уверены в положительном диалоге, в то время как в американских мифах содержание диалога с Эхо всегда отрицательное.

Но и это еще не все. Ибо тема недоразумения, на этот раз с таким же негативным, как у американских индейцев, содержанием, присутствует и в греческом мифе, только из области акустической она перемещается в область визуального. Нарцисс принимает свое отражение в воде за другого, его красота ослепляет Нарцисса, и он в него влюбляется (а ранее он отвергал и девушек, и юношей). И только значительно позднее он обнаруживает, что это он сам. Впавший в отчаяние от невозможности ответной любви, он умирает от последствий недоразумения.

Просматривается общность основы греческого мифа и мифов американских. Согласно греческому мифу, из тела мертвого Нарцисса родился цветок, получивший его имя (на картине Пуссена он растет возле головы юноши): нарцисс, на греческом наркиссос, от нарке, что означает колдовство. За силу, приписанную этому цветку, его любили адские божества. Венками и гирляндами из нарциссов украшали фурий, ибо считалось, что они околдовывали свои жертвы. Таким образом, рискну предположить, что визуальное недоразумение, от которого погиб Нарцисс, смыкается с недоразумением слуховым, вменяемым в вину американскими мифам демону Эхо, который парализует свои жертвы, вызывая у них судороги или связывая их человечьими кишками.

Следовательно, вряд ли нас удивит, что инцест, разрушающий брачные связи, нашел свое отражение в наших мифах, ибо, как и в случае с эхо, в случае инцеста речь всегда идет о неожиданном присутствии известного там, где надеялся найти неизвестное. Одна из версий мифа о Нарциссе гласит, что он был влюблен в свою сестру-близнеца. Она умерла, а безутешный Нарцисс, чтобы вновь увидеть ее, стал смотреть на собственное отражение в воде. Американские мифы приписывают инцестуальные желания персонажу, напоминающему эхо, ибо вместо ответа он повторял вопросы. Его действия осудили, и, как подводит итог миф, с тех пор инцест попал под запрет.

Если мы говорим, что греческий миф использует визуальный код там, где американские мифы используют код акустический, верно ли обратное утверждение? Встречаются ли в Америке визуальные образы эха, соответствующие представлениям о том, что греки представляли себе в акустическом плане? Изменчивый визуальный образ эха встречается только у индейцев, проживающих на канадском побережье Тихого океана. Они представляют себе эхо в виде неземного духа в маске, напоминающей человеческое лицо с меняющимся ртом, который может быть пастью медведя, волка, клювом ворона, ртом жабы, рыбы, морской звезды, скалистым ущельем и т. п. Все время, пока рассказчик излагает содержание мифа, танцоры, у которых сменные рты лежат в корзинке, привязанной к поясу, по ходу повествования незаметно меняют их.

В этом мифе эхо больше не характеризуется бесплодными и монотонными повторами, оно не порождает оцепенение и неподвижность. Напротив, маски с сотней ртов напоминают о неисчерпаемой изменчивости эха, о его силе и возможности каждый раз воспроизводить новые неожиданные звуки. Различные версии греческого мифа также подчеркивают контрастные стороны двух способностей эха. Когда Эхо виновна, она может только воспроизводить последнюю часть услышанных ею слов; когда же она невиновна, она получает возможность подражать любым звукам: визуальной иллюстрацией этой способности являются маски американских индейцев.

Примечательно, что в одном случае миф выдвигает на первый план членораздельную речь, а в другом музыку, которая, будучи искусством гораздо более высоким, нежели искусство слова, для греков являлась способом общения с богами. Болтливая Эхо злоупотребила речью, и в наказание ее речевую способность сократили до минимума. С другой стороны, Пан не только жаждал любви нимфы, но и завидовал ее музыкальному дару, поэтому он велел растерзать ее на куски и превратил эти куски в скалы, где благодаря эху песнь ее продолжила свое звучание.

Сделав крюк, чтобы зайти к американским индейцам, мы смогли вычленить общую основу мифов об эхе. Она демонстрирует противоположность его свойств, которое, как нам показалось, доминирует в композиции Пуссена. Присущее физическому феномену эха разноголосие кажется бессмыслицей, но, как это ни странно, именно оно обладает особой притягательностью: отсюда повышенный интерес к эху и его привлекательность для путешественников и туристов.

На картине Пуссена противопоставление состоит уже в том, что нимфа Эхо и маленький посланник из мира сверхъестественного отклоняются в разные стороны. Нимфа опирается на скалу, являющуюся продолжением земли, что подчеркивает их общий тусклый тон; путто направил лицо к небу, откуда пробивается единственный луч света на всей картине. Так благодаря контрастам, дополненным композицией и общим колоритом, на одном полотне мы видим и безутешную тоску нимфы, и роковое недоразумение Нарцисса, и бессилие и всемогущество эха.

Женская сексуальность и происхождение общества (3 ноября 1995 г.)

В прошлом веке и в начале нынешнего самая популярная среди антропологов теория гласила, что в первобытные времена все семейные и общественные дела решали женщины. Доказательств первобытного матриархата скопилось множество: в первобытном искусстве фигурки в основном женские, особенно часто находят изображения женских символов; в протоисторический период в средиземноморском бассейне и за его пределами лидирующее положение занимали «материнские божества». У так называемых «примитивных» народов, которые можно наблюдать и поныне, имя и социальный статус передаются от матери к детям. И наконец, многочисленные мифы, записанные во всех уголках мира, предлагают разнообразные вариации на эту тему. Согласно этим мифам, в стародавние времена женщины командовали мужчинами. Подчиненное положение мужчин продолжалось до тех пор, пока они не сумели захватить священные предметы — чаще всего это музыкальные инструменты, — с помощью которых женщины удерживали свою власть. Став единственными обладателями этих средств общения с миром сверхъестественного, мужчины смогли окончательно утвердить свое превосходство.

Наделяя мифы историческим правдоподобием, мы не учитывали, что их главной функцией является объяснение, почему таково положение вещей сейчас, что дает основание предположить, что в прежние времена положение вещей было иным. В целом трактовка мифов мало чем отличается от рассуждений мыслителей прошлого века, выступавших ярыми сторонниками эволюционизма и старательно выстраивавших на эволюционной прямой все известные институты и обычаи. Исходя из постулата, что наша цивилизация была самой развитой и более всего подверженной эволюции, в институтах народов. именуемых примитивными, они видели прообраз институтов, которые могли существовать на заре человечества. А так как западный мир руководствуется отцовским нравом, они пришли к выводу, что неконтактные народы должны были иметь, а иногда имеют и по сей день совершенно иные правовые нормы.

Дальнейший прогресс этнографических исследований временно — а многие считали, что навсегда, — развеял иллюзии о матриархате. Было отмечено, что и при материнском праве, и при отцовском власть принадлежит мужчинам. Единственная разница заключается в том, что в одном случае ее осуществляют братья матери, а в другом ее мужья.

Под влиянием феминистского движения и того, что в Соединенных Штатах называют gender studies, «гендерные исследования» — исследования роли, которую приписывают разнице между полами в жизни общества, — гипотезы относительно матриархата снова завоевывают популярность. Но они основаны на совершенно иной аргументации и гораздо более смелые. Только совершив решающий скачок от природного состояния к культуре, человечество рассталось с животным состоянием и начало создавать собственное общество. И этот скачок по-прежнему оставался бы загадкой, если бы мы не сумели вычленить особенности, характеризовавшие человека как вид и определившие его развитие. Известны две такие особенности: изготовление орудий труда и членораздельная речь. Сегодня же подчеркивают существование третьей особенности, которую считают самой главной, ибо, не затрагивая интеллектуальных способностей, наличие которых предполагают две первые, она является неотъемлемой частью биологической организации человека. В возникновение культуры нет ничего загадочного, ибо корнями своими она уходит в физиологию.

Среди всех млекопитающих человек единственный, кто, согласно традиционной формулировке (важность которой, однако, пока никто не оценил), может заниматься любовью круглый год. Период спаривания у человеческих самок не ограничивается одним или несколькими разами в год. В отличие от животных, они не извещают самцов изменением окраски или запаха о периодах своей течки, то есть периодах, благоприятных для оплодотворения и вынашивания потомства; они не отказывают самцам в любое время.

В этом главном отличии нам предлагают видеть фактор, сделавший возможным и даже предопределившим наш переход от природного состояния к культуре.

Как можно обосновать такое положение? Здесь мы сталкиваемся со сложностями, ибо за неимением возможности привести наглядный пример, начинает разыгрываться воображение.

Некоторые вспоминают о нравах диких шимпанзе, чьи самки в период течки получают от самцов больше животной пищи, чем другие. Дерзнув совершить экстраполяцию, приходим к выводу, что, когда у людей охота становится исключительно мужским делом, женщины, которые проявляли свою доступность в любое время, получали от мужчин более крупные куски дичи. Так как эти женщины лучше питались, они были более крепкими и, как следствие, более плодовитыми, а значит, более подходящими кандидатурами для естественного отбора. Ко всему прочему они добавляли еще небольшой бонус: скрывая признаки своей овуляции, эти женщины, возможно, принуждали мужчин (которых в те первобытные времена влекла исключительно потребность сбросить семя) посвящать им больше времени, чем требовал простой репродуктивный акт. Таким образом они обеспечивали себе длительную защиту, в которой они нуждались все больше и больше, ибо в ходе эволюции дети, которым они давали жизнь, становились крупнее и позже начинали самостоятельную жизнь.

Авторы, не согласные с этой теорией, утверждают, что, не афишируя (американцы говорят advertise, предупреждать) свои периоды эструса, женщины оказывались под более пристальным и заботливым надзором мужей. Мужья не всегда являлись наилучшими производителями; тогда в интересах вида женщины могли увеличить свои возможности быть оплодотворенными другими самцами.

Ключ от моногамного брака в одном случае, лекарство от его неудобства в другом, вот уже две теории, дающие диаметрально противоположные объяснения одного и того же явления. В очень уважаемом французском научном журнале (ибо идеи, пришедшие из-за океана, начинают завоевывать авторитет и у нас) я нашел фантастическую статью, посвященную третьей теории, написанную, впрочем, на полном серьезе. Автор утверждал, что исчезновение внешних признаков эструса стало причиной запрета инцеста; запрет этот существовал практически во всех человеческих сообществах. По его мнению, отсутствие признаков эструса и, как следствие, постоянная доступность наверняка привлекала бы к каждой женщине слишком много мужчин. Общественный порядок и стабильность домашнего очага были бы нарушены, если бы, запрещая инцест, каждую женщину не оградили бы от тех, кто, проживая с ней под одной крышей, особенно подвергался искушению.

Но никто не объясняет, как в маленьких сообществах запрещение инцеста могло защитить женщин, ставших при скрытом периоде овуляции еще более желанными, от «всеобщих сексуальных отношений» со всеми другими особями мужского пола, с которыми они сталкивались каждый день, пусть даже и не с близкими родственниками. Похоже, сторонники этой теории не осознают, что столь же правомерно (лучше бы сказать: столь же возможно) поддержать и совершенно противоположную теорию.

Они говорили нам, что исчезновение признаков эструса грозило нарушить мир в семейном очаге, и для его защиты пришлось запретить инцест. По мнению же других авторов, явные признаки эструса оказались несовместимы с общественной жизнью. Когда люди стали утверждать общество, они вспомнили, какую угрозу таит каждая самка, в период течки привлекающая к себе всех самцов. Общественный порядок не выдержал бы такого натиска. Таким образом, чтобы общество состоялось, внешние признаки эструса должны были исчезнуть.

Эта теория опирается на весьма соблазнительный аргумент. Сексуальные запахи не исчезли вовсе. Перестав быть естественными, они смогли стать культурными. Таково происхождение духов, химический состав которых остается сходным с органическим феромонами, ибо еще сегодня компонентами духов являются ингредиенты животного происхождения.

Данная теория открывала путь, ступив на который, многие вновь перевернули проблему с ног на голову. Не утверждая, что признаки эструса совсем исчезли, они подчеркивали, что женщины не могли полностью скрыть их, потому что месячные, более обильные, чем у остальных млекопитающих, часто выдавали их, служа для всех сигналом об их вхождении в период деторождения. В состязательной борьбе за самцов женщины применяли особую тактику. Та, кто в нужный момент не была готова к деторождению, а значит, не привлекала внимания самцов, пыталась их обмануть, испачкавшись кровью или красным пигментом, имитирующим кровь. Это самое древнее косметическое средство (после, как мы уже убедились, духов).

В таком сценарии женщины выглядят ловкими бухгалтершами. Другой сценарий полностью лишает их аналитического таланта, или, скорее, оборачивает глупость в пользу тех, кто, оставшись в неведении о периодах овуляции, получит больше шансов распространить свои гены. Естественный отбор будет благоприятствовать им за счет более сообразительных женщин, которые, понимая связь между совокуплением и зачатием, смогут избежать совокупления во время овуляции, чтобы избавить себя от хлопот беременности.

По прихоти создателей теорий, исчезновение внешних признаков эструса рассматривается то как преимущество, то как помеха. Одни говорят, что оно позволило упрочить брак, другие считают, что уменьшило биологические риски моногамных союзов. Оно могло сделать женщину жертвой промискуитета или наоборот, предупреждало его опасность. От множества противоречивых объяснений, отрицающих друг друга, голова идет кругом. Когда можно истолковывать факты как Бог на душу положит, напрасно пытаться построить на них объяснение.

Вот уже целый век антропологи, включая коллег в Соединенных Штатах, пытаются придать своей дисциплине больше рациональности, обоснованности и четкости. И разве могут они не возмущаться, видя, как поле их исследований занимает, точнее, затопляет (особенно по ту сторону Атлантики, где с готовностью отрекаются от старых мастеров, равно как уже и в Великобритании, и есть опасения. что вскоре и во всей Европе) сия генитальная робинзонада? Если предположить, что циклы, о которых рассуждают так, словно это было вчера, существовали на самом деле, то происходили они сотни тысяч, а то и все миллионы лет назад. О таком далеком прошлом мы ничего не можем сказать. Таким образом, чтобы найти определенный смысл в исчезновении признаков эструса, придумать ему роль, объясняющую ту общественную жизнь, которую мы ведем, его украдкой от нас перемещают во времени в далекую, но не настолько удаленную от нас эпоху, чтобы нельзя было проецировать предполагаемые результаты на наше время.

Примечательно, что приведенные нами теории эструса разрабатывались в Соединенных Штатах в русле другой теории, которая также стремилась к сокращению временных промежутков. Согласно той теории, неандерталец, непосредственный предшественник Homo sapiens (и несколько тысячелетий остававшийся его современником), не мог обладать членораздельной речью по причине строения своих гортани и глотки. Речь возникла примерно пятьдесят тысяч лет назад.

За тщетными попытками, направленными на выявление простых естественных основ сложной умственной деятельности, нетрудно распознать мысль, ослепленную натурализмом и эмпиризмом. Когда наблюдений, способных служить обоснованием теории, ей не хватает — а это случается практически всегда, — она их изобретает. Стремление придать немотивированным утверждениям облик экспериментальных данных отбрасывает нас на несколько веков назад, ибо изначально антропология тяготела именно к такому образу мыслей.

Анатомическое строение глотки не позволяло неандертальцу произносить часть фонем, но никто не отрицает, что он мог артикулировать другую их часть. Поэтому не важно, какие фонемы способны дифференцировать значения. Происхождение языка не связано с устройством голосовых органов. Язык неразрывно связан с нервной деятельностью головного мозга.

Исследования показали, что речь могла существовать уже в очень отдаленные времена, за несколько сотен тысяч лет до появления Homo sapiens. Эндокраниальные слепки, сделанные с останков Homo habilis, одного из наших отдаленных предшественников, свидетельствуют, что левая лобная доля и зона Брока, где расположен речевой центр, сформировались более двух миллионов лет назад. Как подчеркивает данное ему имя, Человек умелый (Homo habilis) изготовлял хотя и примитивные, но отвечающие определенным стандартам орудия. В связи с этим необходимо отметить, что мозговой центр, командующий правой рукой, является смежным с зоной Брока; оба центра развивались одновременно. Ничто не дает основания утверждать, что Ното habilis разговаривал, однако у него первого появилась такая возможность.

С другой стороны, в овладении речью Человеком прямоходящим (Homo erectus), нашим прямым предшественником, сомневаться не приходится; полмиллиона лет тому назад он высекал каменные орудия, обладавшие впечатляющей симметрией и требовавшие для своего изготовления не менее дюжины операций. Невозможно представить себе, что столь сложная технология могла переходить из поколения в поколение, не становясь предметом обучения.

Таким образом, все эти соображения отбрасывают рождение понятийного мышления, членораздельной речи и жизни в группе во времена столь отдаленные, что измышление подобного рода гипотез свидетельствует о наивности, граничащей с невежеством. Если кому-то кажется, что исчезновение внешних признаков эструса является одним из краеугольных камней культуры, следует напомнить, что эти признаки исчезли уже у Homo erectus, а возможно, даже у Homo habilis, видов, о физиологии которых мы ничего не знаем; тем не менее мы можем утверждать, что процессы, действительно важные для понимания эволюции человека, происходили в головном мозге, а не в матке или гортани.

Тому, кого прельщают теории махинаций с эструсом, внушат, что эта гипотеза, в целом наименее абсурдная, ставит избавление от внешних признаков эструса в прямую зависимость от появления речи. Когда женщины смогли сообщать о своем недомогании словами, пусть даже в косвенной форме, им больше не нужны были физиологические доказательства, с помощью которых им приходилось подтверждать свое состояние раньше. Утратив свою главную функцию, став бесполезными, прежние способы оповещения, все эти припухлости, влажные выделения, яркие пятна, дурно пахнущие испарения, постепенно атрофировались. Культура моделировала природу, а не наоборот.

Урок мудрости от бешеных коров (24 ноября 1996 г.)

У американских индейцев и большинства народов, долгое время остававшихся бесписьменными, в мифологическое время люди и животные мало чем отличались друг от друга и могли общаться между собой. И вряд ли их можно убедить начать отсчет исторического времени с Вавилонской башни, когда люди утратили общий язык и перестали понимать друг друга; подобный подход к проблеме показался бы им слишком узким. Конец первобытной гармонии стал, по их мнению, гораздо более широкомасштабным явлением и опечалил не только людей, но и всех живых существ.

Вплоть до сегодняшнего дня существует утверждение, что мы все еще смутно чувствуем первобытную солидарность всего живого. Как только ребенок родился, мы тут же спешим забросить ему в голову семена этой солидарности. Мы окружаем детей подобиями животных из резины и плюша; в первых книжках, которые мы им даем, изображены медведи, слоны, лошади, ослы, собаки, кошки, петухи, куры, мыши, кролики, и по картинкам дети знакомятся с ними гораздо раньше, чем увидят их вживую, словно с самого раннего возраста мы хотим привить им ностальгию по тому единству, которое, как они вскоре узнают, давно миновало.

Неудивительно, что убийство живых существ ради употребления их в пищу ставит перед людьми, независимо от того, осознают они ее или нет, философскую проблему, разрешить которую пытались во всех обществах. Ветхий Завет намекает, что такое убийство было косвенной причиной грехопадения. В Эдемских садах Адам и Ева питались фруктами и злаками (Бытие, 1:29). Человек стал плотоядным только начиная с Ноя (9:3). Примечательно, что раскол между родом человеческим и животным миром непосредственно предшествует истории Вавилонской башни, то есть разобщению людей, словно оно явилось следствием или особым случаем раскола между людьми и животными.

Такая концепция делает из мясоедения своего рода обогащение вегетарианской диеты. Однако некоторые бесписьменные народы видят в нем плохо скрытую форму каннибализма. Они очеловечивают связи между охотником (или рыбаком) и его добычей, рассматривая их как отношения родственников, выстроенные по образцу семейных союзов или непосредственно отношений между супругами (ассимиляция облегчается тем, что все языки мира, включая наши собственные, в обсценных выражениях используют лексику еды и совокупления). Таким образом, охота и рыбная ловля предстают чем-то вроде эндоканнибализма.

Другие народы, а иногда и те же самые считают, что общее количество жизни, существующее каждую минуту в мире, должно всегда находиться в равновесии. Охотник или рыболов, уничтожающий частичку жизни, должен, если можно так сказать, возместить ее за счет своих собственных жизненных чаяний; еще один способ представить мясоедение как своего рода каннибализм — это аутоканнибализм, ибо, согласно данной концепции, мы, поедая самих себя, полагаем, что едим другого.

Три года назад, когда борьба с эпидемией коровьего бешенства была не столь актуальна, как сейчас, я объяснял читателям газеты «La Repubblica» (в статье «Все мы каннибалы», см. здесь с. 151), что заболевания животных, жертвой которых иногда становился человек — куру в Новой Гвинее, новые случаи болезни Крейцфельда — Якоба в Европе (в результате употребления вытяжки из человеческого мозга для лечения болезней роста), — были вызваны практиками, в прямом смысле напоминающими каннибализм, понятие которого следовало бы расширить, чтобы включить в него все возможные его разновидности. А сегодня нам сообщают, что заболевание, принадлежащее к той же группе, что и болезнь, поразившая коров во многих европейских странах и представляющая огромный риск для потребителя, передается через муку из костей крупного рогатого скота, которую добавляют в корма для животных. Таким образом, возникновение болезни связано с тем, что человек, по сути, превратил коров в каннибалов; впрочем, в истории известны подобные прецеденты. В текстах времен религиозных войн, заливших кровью Францию в XVI веке, говорится, что голодным парижанам приходилось питаться хлебом, приготовленным из муки, сделанной из человеческих костей, извлеченных из катакомб и размолотых в муку.

Устойчивая связь между мясоедением и каннибализмом в очень широком смысле, ставшим практически универсальной коннотацией, глубоко укоренилась в головах людей. С началом эпидемии коровьего бешенства она вышла на первый план, ибо к страху заразиться смертельной болезнью прибавился ужас, традиционно внушаемый каннибализмом, понятие которого мы распространили на рогатый скот. Приученные к мясу с самого раннего детства, мы, разумеется, остаемся плотоядными и без особого энтузиазма переключаемся на заместители мяса. Тем не менее надо сказать, что потребление мяса значительно снизилось. И как много тех, кто задолго до случившихся событий может равнодушно пройти мимо витрины мясной лавки, так как сквозь призму будущих веков предвидит ее исчезновение. Поскольку настанет день, когда мысль о том, что для своего питания люди прошлого выращивали и убивали живых существ, а потом услужливо выставляли в витринах куски их мяса, станет внушать такое же отвращение, какое каннибальские трапезы дикарей Америки, Океании или Африки внушали путешественникам в XVI и XVII веках.

Об этом свидетельствует волна протестов, поднятая защитниками животных: мы все яснее осознаем, что наши обычаи оказались в тисках противоречия между единством всего живого на Ноевом ковчеге и отрицанием этого единства самим Творцом, когда все из ковчега вышли.

* * *

Среди философов Огюст Конт, возможно, является тем, кто больше всех уделял внимание проблеме отношений между человеком и животным. Но делал он это в такой форме, что комментаторы предпочли проигнорировать его рассуждения, отнеся их на счет причуд, которых у великого философа было множество. Однако они заслуживают того, чтобы остановиться на них.

Конт разделил животных на три категории. К первой он отнес тех, кто так или иначе представляет опасность для человека; он предложил попросту уничтожить их.

Ко второй категории он отнес виды, которые человек разводит и о которых заботится, потому что использует их в пищу: крупный рогатый скот, свиньи, овцы, обитатели птичьего двора… За более чем тысячу лет разведения человек настолько изменил эти виды, что их даже нельзя больше называть животными. В них следует видеть «пищевые лаборатории», где вырабатываются органические компоненты, необходимые для нашего питания.

Если вторую категорию Конт из разряда животных исключает, то третью категорию он интегрирует в человеческое общество. В нее он включает виды общительные, из которых мы выбираем себе компаньонов, а нередко и активных помощников: это животные, чей «умственный уровень значительно занижают». Некоторые из этих животных, такие, как кошки или собаки, хищники. Другие, те, кто от природы является травоядным, не обладают достаточным интеллектом, чтобы приносить нам пользу. Конт ратует за превращение их в хищников и уверен, что это возможно, так как в Норвегии, когда кончается сено, скот начинают кормить сушеной рыбой. Таким образом, часть травоядных можно развить до высочайшей ступени совершенства, которую только позволяет природа животного. Став активнее и сообразительнее по причине нового режима питания, они будут еще больше преданы своим хозяевам и превратятся в служителей человечества. Им можно будет доверить наблюдение за источниками энергии и машинами, освободив, таким образом, человека для выполнения иных задач. Разумеется, это утопия, признавался Конт, но не более чем трансмутация металлов, которая, как известно, находится у истоков современной химии. Применяя идею трансмутации к животным, мы всего лишь утопию материального порядка переносим на утопию порядка витального.

Эти соображения, рожденные полтора века назад, хотя и носят весьма парадоксальный характер, явились во многих отношениях пророческими. Вряд ли стоит отрицать, что вольно или невольно человек становится причиной исчезновения целого ряда видов, и множество видов оказались под угрозой исчезновения из-за его деятельности. Стоит лишь вспомнить о медведях, волках, тиграх, носорогах, слонах, китах, разных видах насекомых и других беспозвоночных, которых неуклонно, день за днем, обрекает на исчезновение ущерб, причиняемый человеком их естественной среде обитания.

Вряд ли Конт мог вообразить, что его оценка животных, употребляемых человеком в пищу, явится настолько прозорливой: они действительно сведены до положения пищевых лабораторий. Самой жуткой иллюстрацией этого служат телята, свиньи и куры, выращиваемые в стойлах и клетках. Эта проблема даже обсуждалась в Европарламенте.

Пророческой стала и гипотеза о том, что животные, включенные в состав придуманной Контом третьей категории, станут активными помощниками человека: об этом свидетельствуют собаки, которым доверяют выполнять все более сложные задания, и обезьяны, которые после специальной подготовки становятся надежными помощниками инвалидов; большие надежды возлагаются также на дельфинов.

Произошла предугаданная Контом трансмутация травоядных в плотоядные, подтверждением чему служит драма бешеных коров; однако в этом случае дело пошло не так, как предполагал философ. Превращение травоядных в плотоядных, скорее всего, не является уникальным, как мы привыкли считать. Можно было предположить, что жвачные не являются подлинными травоядными, ибо они питаются главным образом микроорганизмами, а те, в свою очередь, питаются растениями, процесс брожения которых происходит в специально приспособленном для этого желудке.

Но, главное, трансформация осуществлялась не ради пользы активных помощников человека, а за счет животных, которых Конт обозначил как пищевые лаборатории: роковая ошибка, против которой предостерегал он сам, ибо, говорил он, «избыток животного начала будет им вреден». Вреден не только им, но и нам: разве, прививая им избыток животного начала (они получают его при трансформации не столько в плотоядных, сколько в каннибалов), мы невольно не превратили наши «пищевые лаборатории» в лаборатории смерти?

* * *

Коровье бешенство еще не охватило все страны. Насколько мне известно, в Италии его пока нет. Возможно, вскоре о нем и вовсе позабудут: как предсказывают британские ученые, либо эпидемия угаснет сама собой, найдут вакцину и метод лечения, либо жесткая политика в сфере здравоохранения станет гарантией здоровья животных, предназначенных на убой. Но возможны и иные сценарии.

Есть опасения, что, опровергая высказанные предположения, болезнь сможет преодолеть межвидовые биологические границы. Поражая всех животных, используемых нами в пищу, она обоснуется надолго и займет свое место в ряду бедствий, вызванных индустриальной цивилизацией, которая все отчетливее ставит под угрозу удовлетворение потребностей всех живых существ.

Мы уже дышим только загрязненным воздухом. Вода, запасы которой мы считали неисчерпаемыми, тоже загрязнена: нам приходится аккуратно расходовать ее как для нужд сельского хозяйства, так и для бытовых нужд. С тех пор как появился СПИД, половые отношения оказались в зоне повышенного риска. Все эти катаклизмы разрушают и продолжают разрушать привычные условия жизни человека, возвещая новую эру, когда очередным злом станет смертельно опасное мясоедение.

Каннибализм — не единственный фактор, способный заставить человека отказаться от мяса. В мире, население которого на протяжении ближайшего века, скорее всего, удвоится, скот и другие животные, разводимые человеком, станут для него грозными конкурентами. В Соединенных Штатах подсчитали, что две трети выращенных злаков идут на корм животным. Напомним, эти животные возвращают нам в виде мяса гораздо меньше калорий, нежели они потребляют на протяжении всей своей жизни (как я узнал, всего одну пятую часть, если говорить о курице). Вскоре постоянно растущему населению земного шара для выживания понадобится весь объем выращиваемых сегодня злаков. Для скота и домашней птицы не останется ничего, так что людям, вырабатывая свою диету, придется ориентироваться на питание китайцев и индийцев, в рационе которых мясо животных покрывает лишь малую часть потребности в протеинах и калориях. Скорее всего, придется полностью отказаться от мяса, потому что в то время как население растет, площадь обрабатываемых земель под натиском эрозии и урбанизации сокращается, запасы углеводородов уменьшаются, а источники воды иссякают. Эксперты полагают, что, если человечество полностью перейдет на вегетарианскую пищу, площадь возделываемых сегодня земель сможет прокормить население Земли, даже если оно удвоится.

Следует отметить, что в западном обществе потребление мяса стихийно сокращается, словно общество начало менять пищевые привычки. В таком случае эпидемия коровьего бешенства, отвращая потребителей от мяса, лишь ускорит начавшуюся эволюцию. Она добавит мистическую составляющую, некое смутное ощущение того, что наш вид расплачивается за совершенные нарушения естественного порядка вещей.

Агрономам предстоит решить задачу увеличения содержания протеинов в съедобных растениях, химикам — произвести в промышленных объемах синтетические протеины. Но даже если губчатый энцефалит (научное название коровьего бешенства и сходных с ним заболеваний) воцарится надолго, можно держать пари, что мы не сможем полностью отказаться от мяса. Однако возможность удовлетворить свое желание съесть бифштекс станет редкой, дорогостоящей и рискованной. (Япония уже столкнулась с таким случаем: речь идет о фугу, рыбе семейства иглобрюхих, обладающей, как говорят, изысканным вкусом, но смертельно ядовитой при неправильном разделывании.) Мясо будут включать в меню в исключительных случаях. Его станут есть с той же смесью благоговейного трепета и страха, с какой путешественники былых времен взирали на трапезы каннибалов. В обоих случаях речь идет о причащении к предкам и в то же время о присоединении к уже существующим рискам и угрозам опасной субстанции живых существ, которые были или стали врагами.

Когда нерентабельное животноводство исчезнет окончательно, источником мяса, продаваемого в дорогих магазинах, будет только охота. Принадлежавшие нам некогда стада, предоставленные самим себе, станут дичью, как и остальные одичавшие животные, обитающие в сельской местности.

Таким образом, нельзя утверждать, что распространение цивилизации, претендующей на мировое господство, придаст единообразие планете. Скапливаясь, как сейчас мы это видим, в мегалополисах, огромных, как целые провинции, население, которое раньше распределялось более равномерно, будет освобождать занятые прежде земли. Навсегда покинутые жителями, эти земли вернутся в первобытное состояние, и самые причудливые формы жизни смогут отвоевывать там себе место под солнцем. Размеренный характер эволюции человечества обретет контрастные свойства, возникнут диаметрально противоположные движения, и воцарится царство разнообразия. Порывая с тысячелетними привычками, мы, возможно, когда-нибудь усвоим урок мудрости, полученный от бешеных коров.

Возвращение дяди по материнской линии (24 декабря 1997 г.)

Применение современных достижений физики и химии в промышленности и военном деле сделали обыденными понятия критической массы и температуры. Ими обозначают порог, ниже или выше которого материя являет свойства, в обычных условиях остающиеся втуне. И если бы пороги не преодолели, эти свойства вполне можно было бы сбросить со счетов.

Человеческие общества также имеют свои критические точки, результат серьезных сбоев в их развитии. В этих точках немедленно проявляются латентные свойства: либо пережитки прежних порядков, вновь оказавшиеся в центре внимания, в то время как их считали исчезнувшими, либо по-прежнему актуальное наследие прошлого, в обычных условиях затерянное в самых глубинных пластах социальной структуры общества. Впрочем, чаще всего на свет появляется и то и другое.

Я задумался над этим вопросом несколько месяцев назад, когда прочел в газете выступление графа Спенсера на похоронах его сестры принцессы Дианы. Неожиданно мне показалось, что его речь восстанавливает забытую роль дяди с материнской стороны, которая в современном обществе не имеет никаких дополнительных функций, и дядя по матери является таким же родственником, как и все остальные. Однако в нашем прошлом и в настоящем некоторых экзотических обществ дядя с материнской стороны был и остается главным стержнем семейной и общественной структуры. Принимая во внимание, что граф Спенсер живет в Южной Африке, можно смело утверждать, что случай является творцом многих открытий: «Брат матери в Южной Африке» — так называется знаменитая статья, вышедшая в 1924 году в «South African Journal of Science», где Радклифф-Браун показал всю важность этой роли и одним из первых попытался понять, каково ее значение.

Приписывая все несчастья сестры ее мужу и королевской семье, граф Спенсер выступает в качестве «покровителя женщины», как на жаргоне этнологов именуется функция дяди по женской линии, дающая ему право контроля над сестрой и ее дочерью: и если он считает, что с ними обходятся плохо, он вправе вмешаться. Но, главное, он утверждает, что между ним и племянниками, сыновьями сестры, существует особая связь, дающая ему право и даже вменяющая в обязанность защищать их от отца и его родичей.

Такая структурообразующая роль, выпавшая на долю дяди по материнской линии, не признается в современном обществе, но она существовала в Средние века и, возможно, в Античности. Дядя по-гречески тейос, «божественный родственник» (откуда происходит итальянское, испанское и португальское именование дяди — zio и tio), такое название позволяет предположить, что данный тип родственника занимал особое место в семейном кругу. В Средние века это место было настолько важным, что интрига большинства эпических песен вращается вокруг отношений между дядей по материнской линии и его племянником или племянниками. Роланд — племянник по материнской линии Карла Великого, равно как Вивьен — племянник Гильома Оранжского[27], Готье — Рауля де Камбре[28], Персеваль — короля Грааля, Говейн — короля Артура, Тристан — короля Марка, Гамвелл — Робина Гуда… Список можно продолжить. Это родство скрепляли настолько прочные узы, что они практически затмевали все остальные: в «Песни о Роланде» об отце героя даже не упоминается.

Дядя с материнской стороны и племянник всегда помогали друг другу. Племянник получал подарки от дяди. Именно дядя вручал рыцарю оружие, а если потребуется, то и супругу. О силе чувств, питаемых дядей к племяннику, красноречиво свидетельствуют слова из поэмы «Вступление в Испанию», вложенные в уста Карлу Великому при расставании с отправляющимся на битву Роландом. «Если я потеряю вас, — горестно восклицает император, — я останусь совсем один, словно несчастная дама, потерявшая супруга».

* * *

В итальянском и испанском эпосе тесные отношения между дядей и племянником не столь очевидны, как во французском и немецком. Возможно, потому, что эти отношения вписывались в более широкие институционные рамки, именуемые в английском языке словом германского происхождения fosterage[29]. Обычаи fosterage, строго соблюдаемый в Ирландии и Шотландии, требовал от благородных семейств передавать своих отпрысков в другие семьи, чтобы они там росли и воспитывались. В результате между воспитателями и их подопечными завязывались моральные и эмоциональные узы, более прочные, чем между детьми, отданными на воспитание, и их родными семьями. Впрочем, в континентальной Европе существовал обычай передавать ребенка на «воспитание дяде». Благородного отпрыска доверяли семье матери, обычно представленной братом матери, в доме которого ребенок занимал место nourri («прокормыша») и сохранял его довольно долго (слово nourri в старофранцузском имело гораздо более широкий смысл, чем просто «кормление»).

В этом старинном обычае усмотрели доказательство верховенства материнского права и материнской филиации, однако подтверждения тому в средневековой Европе нет. Сегодня мы понимаем, что это, напротив, одно из свидетельств патрилинейной системы родственной организации, ибо именно отец удерживает власть в семье, в то время как дядя с материнской стороны, настоящая «мужская мать», исполняет совершенно противоположную роль. В обществе с матрилинейной филиацией дядя со стороны матери, обладающий влиянием в семье, побаивается своего племянника и повинуется ему. Существует взаимозависимость между отношением к дяде по матери и отношением к отцу. В обществах, где отношения отца и сына близкие, отношения племянника и дяди прохладные, а там, где отец является суровым хранителем власти в семье, отношение к дяде доверительное и теплое.

Многочисленные общества в разных уголках мира иллюстрируют оба принципа: структура родственных связей может передаваться как по мужской линии, от отца к сыну, так и через женщин (тогда преемственность устанавливается от дяди к племяннику). В обоих случаях присутствующий дядя по материнской линии образует вместе с сестрой, ее мужем и детьми, рожденными от их союза, четырехчленную систему, которая наиболее экономичным способом объединяет три типа семейных связей, необходимых для сохранения родственных структур: кровную связь, связь посредством брака и связь в системе родства. Иначе говоря, связь между братом и сестрой, между супругом и супругой, между родителями и детьми.

Об актуальности именно этой, ставшей практически незаметной структуры, утонувшей в хитросплетениях современного устройства общества, вновь напомнили слова графа Спенсера. Он сумел безошибочно определить отношения внутри семейной системы, зиждящейся на четырех столпах. Он утверждал, что его с сестрой с самого детства связывала нежная дружба: «Мы были самые младшие в семье и все время проводили вместе». Отношения же принцессы с мужем и его родными были напряженные и чреваты «страхом […], слезами, отчаянием». Сравнив, таким образом, отношения между братом и сестрой, с одной стороны, и отношения между мужем и женой, с другой, граф в своей речи напомнил о тесных отношениях, связывавших его с сыновьями сестры, и обязался дать племянникам самое достойное воспитание… Иначе говоря, два диаметрально противоположных типа отношений, одни позитивные, другие негативные, имеют прямое соответствие в структуре, которую по праву можно рассматривать как основной элемент самой простой системы родства (хотя существуют и более сложные системы).

* * *

Мы долгое время верили, что семью скрепляют кровные узы, но это не так. В силу практически повсеместного запрета инцеста, хотя он и продолжает существовать в самых различных формах, мужчина может получить женщину только от другого мужчины, который уступает ее в качестве сестры или дочери. Поэтому не нужно объяснять, как дядя с материнской стороны встраивается в систему родства. Он в нее не встраивается, он является условием ее существования, присутствует в ней изначально.

Эта система, распознаваемая еще два-три века назад, распалась под влиянием демографических, социальных, экономических и политических изменений, сопровождавших промышленную революцию — как ее причины, так и ее результаты. В отличие от процессов, происходящих в бесписьменных обществах, у нас родственные связи больше не являются регулятором всего комплекса общественных отношений: их совокупная целостность зависит от иных факторов.

Глубокое потрясение, вызванное во всем мире смертью принцессы Дианы, в значительной мере объясняется тем, что случившаяся трагедия вытолкнула принцессу на перекресток основных фольклорных (королевский сын, женившийся на пастушке, злая свекровь) и религиозных (умерщвленная грешница, искупившая своей жертвой грехи новообращенных) тем и, как следствие, способствовала выходу на свет других архаических структур. Таким образом дядя по матери смог потребовать себе роль, принадлежавшую ему в историческом прошлом наших обществ и, возможно, в других обществах; сегодня же эта роль лишена какой-либо законодательной базы или правового обычая. «Мы, твоя семья, с которой ты связана кровными узами», — заявляет граф Спенсер, словно права на племянников, которые он себе присваивает, опираются на нравственные традиции общества: «Обязуюсь защищать ее детей от участи, постигшей ее, [проследить, чтобы] их воспитывали с любовью и пробуждали в них воображение». Во имя чего мог он претендовать на такую роль, если это не стремление возродить главенствовавшую некогда в человеческих обществах структуру родства, которую у нас считали исчезнувшей и которая в критический момент возрождается в сознании причастных к трагедии?

* * *

В недавней работе молодого китайского этнолога, получившего образование во Франции, представлены новые свидетельства почета, которым пользуется дядя по матери в некоторых этнических общностях. Объектом исследования является этническая группа, проживающая в пограничном районе Гималаев, в Китае. Обладая общественной и семейной структурой, примечательной со всех точек зрения, она еще в XIII веке пробудила интерес у Марко Поло. Семейная ячейка, которую с трудом можно отважиться назвать семьей, настолько ее организация отличается от наших привычных представлений, состоит из брата, сестры и детей сестры. Дети, принадлежащие исключительно к материнской линии, рождаются в результате сексуальных отношений, которые женщина может иметь с любыми мужчинами, не связанными с ней родством (ибо там, как и в иных краях, инцест запрещен). Союзы эти, подчас относительно долговременные, все же в основном сводятся к спорадическим встречам, без видов на будущее. Женщина может принимать сколько угодно мужчин, чем мужчины под покровом ночи усердно пользуются. Когда рождается ребенок, невозможно понять, кто из случайных любовников стал его отцом, однако это никого не заботит. В перечне терминов родства нет ни одного слова, обладающего значением «отец» или «муж»[30].

Автор этих интересных наблюдений не без наивности считает, что столкнулся с единственным в своем роде случаем, опровергающим все общепринятые представления о семье, родстве и браке. И таким образом делает двойную ошибку. Племя на, вероятно, представляет собой крайнее выражение такой системы, примеры которой, давно известные, встречаются, в частности, в Непале, на юге Индии и в Африке. Подобные случаи не разрушают устоявшиеся представления, а семейная структура, которую они иллюстрируют, является всего лишь симметричной моделью, обратной нашей.

Такого рода сообщества нивелировали категорию мужа, как мы сами нивелировали категорию дяди по материнской линии (для него в списке терминов родства у нас больше нет специального слова). Разумеется, в той или иной семье этот дядя вполне может играть главенствующую роль, но она не будет вписана в систему. Семья, где роль мужа не значится вовсе, не является какой-то особенной. Во всяком случае, не более особенной, чем семья, где для дяди со стороны матери не предусмотрено никакой роли, что нам кажется вполне естественным. Вряд ли кто-нибудь потребует, чтобы в наших собственных обществах взяли под сомнение теории родства и брака. В сообществе на тоже. Это всего лишь общества, которые не придают или больше не придают родственным узам и браку регулирующего значения, обеспечивавшего их функционирование, и передают эту обязанность другим механизмам. Ибо не во всех культурах системы родства и брака обладают равной значимостью. Для некоторых культур они служат действующим началом, регламентирующим их социальные отношения. В других обществах, таких, как наше, и, без сомнения, сообщество на, эта функция отсутствует или же нивелирована.

К чему ведут подобные размышления, исходной точкой которых стало событие, несколько месяцев назад взбудоражившее воображение общества? Чтобы лучше понять некоторые скрытые пружины функционирования социальных организмов, нельзя обращаться только к обществам, наиболее удаленным от нас во времени или пространстве.

Еще недавно для объяснения древних или новых обычаев, смысл которых, подобно пережиткам и рудиментам социального устройства неконтактных народов, уже никому не известен, все автоматически обращались к этнологам. Вопреки этому устаревшему подходу, мы пришли к выводу, что формы и типы организации общественной жизни, зафиксированные в нашей истории, при определенных обстоятельствах могут вновь стать актуальными и пролить свет на прошлое обществ, удаленных от нас во времени и пространстве. Между обществами, именуемыми развитыми или эволюционирующими, и обществами, ошибочно названными примитивными или архаическими, расстояние отнюдь не столь велико, как могло бы показаться. Далекое может помочь понять близкое, а близкое может объяснить далекое.

Для доказательства нужно найти еще один миф (16 апреля 1999 г.)

Сторонникам структурного анализа нередко приходится выслушивать претензии в свой адрес. Среди недостатков метода критики в первую очередь называют злоупотребление аналогиями, и прежде всего теми, что лежат на поверхности, ибо они зачастую случайны, а следовательно, неубедительны. Бесконечные ряды ассоциаций, порожденные анализом структур, начинают напоминать старинную игру, во время которой коллеги обмениваются словами, каждое из которых начинается с последнего слога или последних слогов предыдущего слова, включая самую несуразную лексику.

Остается только выяснить, почему такая игра столь привлекательна для юных умов. Вряд ли это можно объяснить простым поиском поэтических ассонансов.

Ассонанс является одним из средств, используемых в поэзии для описания реалий, которые невозможно отобразить в прозе. В рудиментарной форме эта игра напоминает способ версификации поэтов древности, употреблявших рифмы, называемые эхо-рифмами, рифмами-отражениями, стыковыми или же авторифмами; она также напоминает «слова связки», каке котоба японского стихосложения, где одинаково звучащий слог или группа слогов имеет разное значение. Игра контрастных и схожих рифм выявляет эквивалентные отношения между звуком и смыслом: «Не следует подходить к рифме с упрощенческих позиций, рассматривая ее лишь с точки зрения звучания. Рифма требует семантического подхода» (Jakobson, 1963, р. 233).

Так что не стоит избавляться от аналогий, полученных методом структурного анализа и ставить их в подчиненное положение, равно как в поэтическом жанре ошибочно поступать так с рифмами, ибо и те и другие несут бо́льшую смысловую нагрузку, нежели мы себе представляем. Являясь понятиями из области гипотез и дедукции, аналогии так или иначе позволяют нам делать выводы, которые мы должны иметь возможность доказать. И я хотел бы показать это на примере (Lévi-Strauss. 1985).

Начав рассказ с гончарной глины, мы плавно перейдем к Козодою, потому что в ряде мифов Козодой выступает и как источник глины, и как изделие из нее. Следом за Козодоем появляется Ленивец, которого мифы противопоставляют Козодою; вместе они образуют пару противоположностей. По своему образу жизни Ленивец входит в группу животных, обитающих на деревьях, иначе именуемую древесной фауной, от которой можно перекинуть мостик к аллегорическому образу этой фауны — народу карликов без ануса; от карликов без ануса мостик приведет нас к карликам без уст, по принципу инвертированной симметрии, наблюдаемой при смене географических полушарий.

Такие последовательные переходы как логического, так и риторического и даже географического порядка основаны на отношении смежности, сходства, эквивалентности или инверсии и согласуются по принципу силлепса, метонимии или метафоры. Как убедиться, что наш выбор не произволен, а каждый раз делается с определенной целью? И не удаляет ли он нас. шаг за шагом, от исходной точки, словно за время пути мы забыли о гончарном ремесле, мифы о котором и стали поводом для нашего исследования. Напомнив о том. что, согласно мифам американских индейцев, древесная фауна произошла из народа карликов, некий критик замечает: «Но это всего лишь предположение, ибо […] об этом превращении только говорят, мифов же, подтверждающих его, не создано. […] Так что работа „Ревнивая горшечница“, где в качестве доказательства выдвинутой гипотезы следовало бы прежде всего использовать подобные мифы, не является показательной» (Abad Márquez, 1995, р. 336).

Окольные пути, где на каждом шагу встречаются новые предпосылки и новые гипотезы, оправданы и в общем, и в целом, особенно когда обнаружен ранее неизвестный миф, скрепляющий мифы промежуточные и связывающий таким образом тезисы и вывод. Таким мифом является миф индейцев татуйо из области Вопес (Колумбия), записанный Эльзой Гомес-Имберт, которая, сознавая всю его важность для подтверждения моих выводов, передала мне сделанную ею запись еще до публикации. И здесь я приношу ей свою глубокую благодарность.

В данном мифе можно выделить две части. Вторая часть, которую я пока оставляю в стороне, рассказывает об изготовлении горшков как о женском занятии и объясняет, почему женщина стала трудолюбивой. Первая часть, более ранняя, рассказывает о происхождения глины, сырья для изготовления горшков.

Однажды индеец, ловивший рыбу, случайно встретил духа леса, именуемого Без-Ануса, и пукнул в его присутствии. Удивленный дух спросил, откуда взялся этот звук. Человек объяснил ему, что так разговаривает его анус. Дух признался, что у него нет ануса. Тогда индеец сказал, что может сделать ему анус и с силой пронзил духа заостренной деревянной палкой до самых внутренностей, отчего тот умер. А из проделанной в нем дыры и поныне извлекают глину, которая является сгнившей плотью духа (Gómez-Imbert, 1990, р. 193–227).

Сложная аргументация, изложенная на сотне страниц, была необходима, чтобы наглядно продемонстрировать, что мифы о происхождении глины и мифы о карликах без ануса принадлежат к одному мифокомплексу, и объяснить причины объединения этих мифов. Обоснованность столь долгого пути отныне подтверждается мифом, где дух Без-Ануса идентифицируется с глиной.

* * *

Таким же образом миф, долго остававшийся неизвестным, позволил выявить постулированную ранее связь между двумя группами мифов: одна рассказывает о происхождении глины, другая о происхождении окраски оперенья птиц.

Для начала вспомним, что в Америке мифы о происхождении гончарного дела делятся на две подгруппы в зависимости от того, повествуют ли они собственно об истоках горшечного ремесла или же — как вторая часть мифа индейцев татуйо — об изготовлении и украшении горшков. Искусству расписывать горшки женщин научила загадочная хозяйка гончарного ремесла, предстающая в мифах в виде чудовищной радужной змеи, живущей глубоко под водой. Разноцветные узоры, украшавшие ее кожу, горшечницы наносили на свои изделия; многоцветьем узорчатой змеиной кожи мастерицы-горшечницы вдохновляются и поныне.

Однако в других мифах змея играет совершено иную роль: птицы, врагом которых была змея, объединились, чтобы уничтожить ее; убив змею, они поделили ее кожу, и в зависимости от того клочка, который достался каждой птице, вид этой птицы получил свое, отличное от других видов, оперенье.

Таким образом, полихромия выявляет связь между цветом птичьего оперенья, расписными горшками и глиной. На первый взгляд связь эта не является непреложной. Однако еще один новый миф позволяет говорить о единстве обоих мифокомплексов. Этот миф мы находим у индейцев майя с полуострова Юкатан; разумеется, Юкатан находится далеко от Амазонии, но наши размышления о роли полихромии в мифах южноамериканских индейцев ранее уже приводили нас в Мексику (Lévi-Strauss, 1964, р. 339; 1967, р. 26).

Известно несколько вариантов данного мифа. Согласно самому недавнему, птицы постоянно между собой ссорились, и Великий Предок созвал их, дабы они выбрали себе короля. Свою кандидатуру на роль короля выдвинул дикий Индюк, нахваливавший свое соразмерное сложение и мелодичный голос; однако его оперенье оказалось недостаточно красивым. Тогда он позаимствовал оперенье у Козодоя, и его избрали. Но напрасно ждал Козодой, что после избрания Индюк прольет на него обещанный дождь милостей. Птицы, отправившиеся искать Козодоя, нашли его в чаще леса, ощипанным и полумертвым от холода. Они пожалели его, и каждая дала ему по перышку. Вот почему перья у Козодоя такие пестренькие (Boccara, 1996, р. 97).

Действительно, перышки у Козодоя серенькие, местами с рыжими, коричневыми и черными пятнышками. Общая темная тональность оперенья сливается с оттенками цветов земли и деревьев, на ветках которых эти птицы сидят, словно на корточках.

Изложенный нами миф обращен в прошлое. В отличие от мифов, повествующих о том, как птицы приобрели разноцветное оперенье, он рассказывает, как Козодой потерял свои перья и утратил цветовое отличие, став таким, какими изначально были все птицы. Повествовательная линия в мифах из очередного мифокомплекса о происхождении гончарного ремесла всегда одинакова: они рассказывают о том, как одна болтливая женщина (то есть повинная в постоянно раскрытых устах) потеряла горшки, полученные от своей таинственной благодетельницы; горшки разбились на кусочки, и кусочки тотчас превратились в комочки глины, сырья, которое в мифах татуйо идентифицируется с персонажем, опечаленным отсутствием анального отверстия (он имеет широкое отверстие сверху и плотно закрыт снизу).

Таким образом, путь, ведущий от расписных гончарных изделий к глине и путь от разноцветных перьев птиц к тусклому и мрачному оперенью Козодоя, параллельны, или, если угодно, окраска перьев Козодоя относится к окраске других птиц как глина к расписным горшкам. Следовательно, подборка мифов индейцев хиваро, где сливаются Козодой и глина, подтверждает, что именно в этой группе следует искать истоки мифологии гончарного ремесла.

По отношению к длинным цепочкам ассоциаций, которую пришлось протянуть между мифами, чтобы получить наглядный результат, миф, служащий доказательством, обладает остаточным характером: в нем остается только суть. Как в арифметике, доказательство состоит в замене сложной операции (в данном случае произведенной при посредничестве нескольких мифов) аналогичной, но более простой, произведенной над одним лишь мифом; далее остается только проверить, совпадают ли оба результата.

Но даже если доказательство дает ожидаемый результат, ничто не подтверждает, что он не получен случайно и что подход к объединению ассоциаций опирается на что-либо более реальное, нежели умозрительные конструкции одного исследователя. Для вящей убедительности приходится умножать число доказательств. Но исследователь должен быть осмотрительным и не увлекаться арифметикой. Сходство доказательства, почерпнутого из нового мифа, и доказательства, почерпнутого из мифа, который мы называем новым, ибо ранее он не был известен или же просто не встретился на пути исследователя, заключается в том, что оба они правдоподобны и могут претендовать на высокую вероятность, а это для наук, именуемых гуманитарными, значит очень много.

БИБЛИОГРАФИЯ

Abad Márquez L. V., 1995. La Mirada distante sobre Lévi-Strauss. Madrid, Siglo veintiuno de Espana Editores (Centro de investigaciones sociológicas, colección monografías, num. 142).

Boccara M., 1996. «Puhuy, l’amoureux déçu. La mythologie de l’Engoulevent en pays Maya», Journal de l’agriculture traditionnelle et de botanique appliquée, vol. XXXVIII (2).

Gómez-Imbert E., 1990. «La façon des poteries. Mythe sur l’origine de la poterie», Amerindia, Paris (publié avec le concours du C.N.R.S.), n° 15.

Jacobson R., 1963, Essais de linguistique générale, vol.1, traduit et préfacé par Nicolas Ruwert, Paris, Les Éditions de Minuit.

Lévi-Strauss C., 1964, Le Cru et le Cuit, Paris, Plon.

Lévi-Strauss C., 1967, Du miel aux cendres, Paris, Plon.

Lévi-Strauss C., 1985, La Potiere jalousie, Paris, Plon.

Corsi e ricorsi. Вслед за Вико (9 марта 2000 г.)

Недавно в статье одного американского профессора медицины я познакомился с теорией, согласно которой быстрое размножение человеческого вида сродни раковой опухоли земного шара. Его строгое и подробное обоснование вывода производит впечатление. Моя некомпетентность позволяет мне всего лишь предложить упрощенную версию этой теории. В начале четвертичного периода, объясняет американский профессор, в Африке клетки-группы, объединенные родовыми связями, отделились от наземных позвоночных, а точнее, от приматов и стали прародителями целого ряда человекоподобных. Изначально доброкачественные, на Ближнем Востоке они приобрели злокачественный характер из-за обильного потребления более разнообразной пищи, а затем, как следствие поглощения растительной пищи и мяса прирученных животных, принялись давать метастазы.

В виде земледельческих микропридатков злокачественные клетки мигрировали в подслизистые регионы Южной Европы и Азии. На Ближнем Востоке разросшиеся метастазы приняли вид плотных «урбаноидных» бляшек, включавших множество литиевых, а затем меде- и железосодержащих элементов.

Надолго обосновавшись в восточном полушарии, соединившиеся воедино опухолевые клетки повлекли за собой злокачественные образования аналогичных клеток, возможно существовавшие уже в латентном состоянии в западном полушарии. Феномен, известный под названием «колумбового прогресса», путем клеточной перегруппировки произвел на свет испанские и англосаксонские клоны.

Обостряясь, болезнь проявилась посредством общего фебрильного состояния и острой дыхательной недостаточности под действием культурных факторов: вдыхания выхлопных газов, сокращения общего количества кислорода, образования каверн в лесных легких. Преддверие конца заявило о себе повышением уровня токсичных метаболитов в крови, превысивших нормальный процент содержания чужеродных химических тел, источником которых явились органические инсектициды и нефтяные пятна на поверхности океанов, эмболии, спровоцированные металлическими субстанциями и пластиком. Пониженное кровоснабжение вызвало некроз разросшихся опухолей, прежде всего тех, которые возникли много веков назад и число клеток которых превзошло шесть миллиардов. Их городские ядра, изъеденные изнутри, распались, оставив после себя только эндотоксические полые кисты[31].

Любой прилетевший к нам на планету медик, разглядев в ней единую экосистему, вполне мог бы поставить такой диагноз и даже сделать прогноз на будущее. Но если рассматривать описанную выше картину как затейливую метафору, весьма поучительно было бы также языком метафоры детально описать два витальных феномена, но один соотносящийся с историей индивидуальной, а другой с историей коллективной.

Исходя из этого, нам придется дать два объяснения. С помощью одного, исходящего из анамнеза, попытаемся определить причину или серию причин, породивших данный феномен. С помощью другого, в какой-то степени ему противостоящего, представим трактуемый феномен как перенесение на другой уровень модели, обладающей аналогичными свойствами и структурой. И это вполне достаточное основание для сравнения. С точки зрения сопоставительного анализа проблема происхождения речи дает не менее наглядный пример.

Исследования, ведущиеся уже пять десятков лет, вплоть до сегодняшнего дня, подтверждают, что некоторые виды приматов обладают зачатками членораздельной речи. Однако нет сомнений, что человеческая речь отличается от всех видов звуковых посланий, которыми обмениваются животные в своей среде обитания. Только человек обладает даром воображения и творчества, способностью оперировать абстрактными понятиями и рассуждать о предметах и явлениях, удаленных во времени и пространстве. И наконец, самое главное отличие — особое свойство человеческой речи, реализующейся на двух уровнях артикуляции; единицы, обладающие выраженной дискретностью и образующиеся на первом уровне, на втором уровне комбинируются между собой, формируя значимые единицы языка, иначе говоря, слова и фразы.

Мы не знаем, какие изменения в окружающей среде наделили мозг этой универсальной для нашего вида способностью. Так как биологической теории происхождения речи не существует, давний отказ Парижского лингвистического общества вести любые дискуссии, посвященные происхождению речи, до сих пор в силе. Мы не можем проверить, происходило ли зарождение человеческой речи из звукового общения животных. Разница между языком животных и человеческой речью не в уровне развития, а в их природе. Вопрос о происхождении речи человека не имеет однозначного ответа и по сей день, и неудивительно, что среди ученых мужей древности — и даже среди некоторых ученых Нового времени — бытовало мнение, что человеческая речь имеет божественную природу.

Открытие генетического кода лишило смысла рассуждения о природе языка. Оно показало нам, что где-то на глубинном уровне, ниже уровня человеческой речи, расположена структура, аналогичная структуре речи и представляющая собой одно из свидетельств жизнедеятельности человека. Вербальный код, как и код генетический — только они одни — оперируют дискретными единицами, число которых ограниченно и которые, подобно фонемам, не имеющим собственного значения, комбинируются между собой для создания минимально значимых единиц, сравнимых со словами. Слова формируют фразы, где имеются свои знаки препинания; структура молекулярных посланий подчиняется собственному синтаксису. Но и это еще не все сходство, ибо, как и в человеческой речи, слова генетического кода могут менять смысл в зависимости от контекста. Не намереваясь преуменьшать роль обучения в овладении языком, считаю необходимым подчеркнуть, что способность с самого нежного возраста постигать лингвистические структуры заложена уже в генетическом коде, в зародышевой ячейке человека. Как только мы затрагиваем вопрос об основах человеческой речи, встает вопрос о генетическом наследии. Изоморфизм, существующий между структурой генетического кода и структурой, нижестоящей по отношению ко всем вербальным кодам человеческих языков, выходит далеко за рамки простой метафоры. Он убеждает нас рассматривать данную универсальную архитектонику как молекулярное наследие Homo sapiens (и также Homo erectus, а возможно, и Homo habilis, у которого, как есть основания полагать, участки головного мозга, отвечающие за речь, уже сформировались). Таким образом, лингвистические построения, скорее всего, моделируются по принципу коммуникационных структур, функционирующих на молекулярном уровне. Модель быстрого количественного роста человеческих особей, перенесенная на клеточный уровень, была представлена нами исходя из принципов описания развития рака.

Теперь рассмотрим вопрос третий — о происхождении общественной жизни, о чем философы не переставали рассуждать уже со времен Античности. Ответить на него так же сложно, как и на вопрос о происхождения языка: между отсутствием и появлением членораздельной речи явно имеется определенная дистанция, но она не позволяет выявить промежуточные формы. Тем не менее переходные формы существуют, но искать их следует на более глубоких уровнях: на клеточном, чтобы объяснить демографическую экспансию; на молекулярном, чтобы объяснить возникновение речи; и снова на клеточном, чтобы понять истоки общественной жизни.

Переход от индивидуального существования к общинному укладу поддается непосредственному наблюдению и научному объяснению на примере земноводных амеб. Эти одноклеточные существа ведут независимое существование, не вступая в контакт со своими сородичами, ибо им вполне хватает пищи. Но если пищи не хватает, амебы выделяют субстанцию, притягивающую их друг к другу. Они начинают скучиваться и превращаются в организм нового типа с раздельными функциями. Начав социальную фазу существования, они единым телом перемещаются к более влажным и теплым зонам, где пища водится в изобилии. И там сообщество распадается, индивиды рассредоточиваются, и каждый снова живет своей обособленной жизнью.

Следует подчеркнуть, что производимая амебами субстанция, притягивающая их друг к другу и способствующая образованию многоклеточного общественного существа, является хорошо известным органическим соединением под названием циклический аденозин монофосфат, которое руководит межклеточной коммуникацией многоклеточных организмов (какими являемся мы сами) и таким образом превращает индивидуальное тело в многочисленное сообщество. Аналогичную субстанцию выделяют бактерии, которыми питаются амебы. Амеба чувствует эту субстанцию и находит бактерию. Иначе говоря, субстанция, притягивающая хищников к добыче, является той же самой субстанцией, что притягивает хищников друг к другу и формирует из них сообщество.

Таким образом, противоречие, с которым после Бэкона столкнулся Гоббс — и еще много других, более поздних, философов, — находит свое решение на скромном уровне клеточной жизни. Для них речь шла о преодолении антиномии между двумя максимами, обе из которых считаются верными: человек человеку волк, и человек человеку бог, homo homini lupus, homo homini deus. Но как только мы признаем, что между двумя состояниями разница всего лишь в уровне, антиномия тотчас исчезает.

Взятые в качестве моделей земноводные амебы побуждают рассматривать общественную жизнь как состояние, при котором индивиды притягиваются друг к другу, только чтобы сблизиться, но не до такой степени, чтобы давление друг на друга стало настолько сильным, что они начнут уничтожать своих соседей и даже поедать себя. Следовательно, способность жить в обществе является нижним пределом — так и хочется сказать: благотворным свойством — агрессивности. Повседневная жизнь человеческих сообществ, включая наше с вами, и сотрясающие их великие кризисы предоставляют множество аргументов в поддержку такого объяснения.

Приведенные мною три примера позволяют взглянуть на проблемы происхождения под совершенно иным углом, нежели обычно. Эти проблемы не могут быть решены, если мы будем стремиться докопаться до первопричин, ибо в предыдущих состояниях всегда отсутствует целый ряд существенных свойств, присущих феномену, которые хотелось бы объяснить. Затуманенный горизонт проясняется, и вопрос о происхождении отпадает сам собой, когда где-то находится еще один комплекс свойств, ставший моделью для явления, которое мы пытаемся понять. Незачем больше задаваться вопросом, откуда появился образец: он уже был здесь.

Подобная смена угла зрения не нова. Такой подход мы находим уже у мыслителей Средневековья, а в XVIII веке он получил свое выражение в теории corsi е ricorsi (круговорота) Вико, согласно которой каждый период человеческой истории воспроизводит модель соответствующего периода в предшествующем цикле. Эти периоды номинально соотносятся между собой. Параллели между древностью и современностью, взятые в качестве примера, доказывают, что вся история человеческих обществ представляет собой постоянный повтор ряда типичных ситуаций. Не эти ли параллели, если мы с ними согласны, иллюстрируют наши три примера? При коллективном строе демографическая экспансия предстала перед нами как ricorso быстрого роста раковых клеток, лингвистический код — как ricorso генетического кода, способность многоклеточных особей вести жизнь в обществе — как ricorso социальной фазы существования, отмеченной на одноклеточном уровне.

Без сомнения, Вико ограничивал свою теорию рамками истории человеческих обществ, истории, разворачивавшейся во времени. Но превыше эмпирических данных он ценил возможность показать «неизменно идеальный период, который в свое время проходит история каждого народа»[32]. Его теория изначально исходит из различия между миром природы, познанным одним только Богом, ибо Он является его создателем, и миром людей или цивилизованным миром, созданным людьми, способными его познать.

Однако круговорот человеческой истории, заставляющий ее постоянно возвращаться на круги своя, является, по утверждению Вико, реализацией воли божественного провидения. Когда благодаря теории corsi е ricorsi (круговорота), люди осознают закон, которому подчиняется их история, приподнимается уголок занавеса. И если можно так сказать, через узенькую дверь они получают доступ к познанию волеизъявлений провидения, и в зависимости от уровня своих познаний начинают исполнять их на обширных подмостках, где в данном случае представлена вся совокупность жизненных феноменов, к которым принадлежит и история человечества.

Теория corsi е ricorsi, которую в творчестве Вико многие считали забавной однодневкой, на самом деле имела важное значение. Ибо, если чувство своей собственной истории убеждает человека в том, что божественное провидение действует всегда по шаблонам, число которых ограничено, становится возможным экстраполировать волеизъявление провидения на волеизъявления человека. Хотя уровень науки во времена Вико не позволил ему пойти в этом направлении, его теория открывает для познавательного процесса дорогу, ведущую от структуры мысли к структуре реальности.

Загрузка...