ГЛАВА ПЕРВАЯ Пути-дороги к мастерству

Напутствуя тогда еще молодую, но быстро растущую и крепнущую литературу социалистического реализма, А. М. Горький в одном из своих последних выступлений говорил: «Наш советский писатель не может быть только писателем, не может быть только профессиональным литератором, это живое лицо, живой, энергичный участник всего того, что творится в стране»[12].

Выдвигая эти высокие требования, Горький опирался на реальную действительность. Тип такого художника-гражданина рожден Великим Октябрем и воплотился уже в первом поколении советских писателей, представленном именами Д. Фурманова, А. Фадеева, К. Федина, М. Шолохова, Л. Леонова, Н. Тихонова и других. Активно вторгаясь своими книгами и общественной деятельностью в жизнь страны, в революционно-преобразовательные свершения, они проложили путь новым поколениям писателей, для которых партийность, народность, гражданственность стали основой их творчества.

Еще в полную силу работали и творили художники, которых Горький называл основоположниками советской литературы, а в нее вливались все новые и новые резервы. Незаурядное пополнение дала Великая Отечественная война, которая поистине к штыку приравняла перо. Окончательное формирование и творческое самоутверждение этого поколения, прошедшего огонь войны, происходило уже в первые послевоенные годы. К этому отряду художников, воспринявших и продолживших традиции, завещанные Горьким, принадлежит и Всеволод Кочетов.


1

В жизни В. Кочетов не любил сосредоточивать внимание на своей личности, рассказывать о творческих планах, делиться воспоминаниями о пройденном пути и т. п. Тонкий и остроумный собеседник, удивительный рассказчик житейских историй и веселых происшествий, он становился немногословным, когда речь заходила о его судьбе. Не оставил он и сколь-нибудь обстоятельной автобиографии, выходящей за рамки общепринятых анкетных требований. Однако по суховато-сдержанной справке «О себе» (1954), по разрозненным авторским отступлениям в некоторых очерках и художественно-документальном повествовании «Записи военных лет», наконец, по опубликованным воспоминаниям современников можно достаточно полно представить не только «внешнюю», событийную историю жизни, но и историю духовного формирования личности будущего писателя.

В. А. Кочетов родился 4 февраля 1912 г. в семье бывшего солдата, потом унтер-офицера драгунского полка, прослужившего в царской армии четверть века, а после увольнения из нее поселившегося в Новгороде. В семье Анисима Ивановича и Марии Львовны Кочетовых Всеволод был восьмым по счету, последним ребенком. «Само собой разумеется, — говорил писатель в заметках «О себе», — что мое рождение не вызвало ни у кого большой радости. Поэтому никто серьезно не занимался моим воспитанием и в семье я пользовался довольно большой свободой»[13].

Такая «свобода» детей в больших семьях рабочих, крестьян и солдат в годы гражданской войны и нэпа на деле означала полуголодное существование, безнадзорность, заброшенность, но в то же время в ней была и своя «романтика». Она способствовала развитию самостоятельности, находчивости, смелости, беспрепятственно открывала дорогу в лес по грибы, по ягоды, на речки и озера — к общению с природой. Вместе со сверстниками Сева Кочетов полной мерой черпал из чаши этой «свободы».

Были и увлекательные путешествия по славному прошлому своей Родины, овеянному преданиями и легендами, былинами и песнями. Новгородским детям далеко ходить за этим прошлым не было надобности: вот они — кремль и Софийский собор, остатки Ярославова дворища и Гридница, на которой когда-то гудел вечевой колокол... Потом, через много, много лет, стоя на высоком, обрывистом берегу Волхова, вглядываясь в синюю полосу Ильмень-озера, в очертания Юрьева монастыря и Рюрикова городища, где мальчишки первых лет революции, веря преданиям, разыскивали золотой гроб Рюрика, писатель с доброй улыбкой скажет: «Золота мы не находили, конечно, но год за годом обретали нечто более дорогое, чем золото: любовь к родным местам, овеянным мужественными легендами, к русской мягкой по окраске природе, к своему народу, к родине»[14].

В тринадцать лет Всеволоду пришлось проститься с Новгородом: обремененная заботами о куске хлеба, оставшаяся без мужа Мария Львовна вынуждена была отправить своего меньшо́го к старшему сыну, учившемуся в одном из ленинградских институтов.

С тех давних дней и до конца жизни город Ленина станет для В. Кочетова самым дорогим городом в мире. Здесь пройдет он главную для современного художника школу — школу революционного воспитания.

Великий город волновал сердце подростка своими каналами, парками, дворцами петровских и екатерининских времен, неотразимо притягивал к памятным местам, связанным с именами выдающихся деятелей отечественной культуры и русского революционного движения.

«Мы хорошо знали историю города, в котором начиналось наше вступление в жизнь, — вспоминал В. Кочетов в очерке «Город-богатырь». — История не пряталась тут под пластами пустынных песков или под нагромождениями окаменевшей вулканической лавы...

Историю Ленинград хранил в каждом своем камне, она жила на любой улице, на любом проспекте. Мы любили эту живую историю.

Но больше всего нас, мальчишек и девчонок, пионеров и комсомольцев, людей поколения, которое слишком было молодо в дни боев Октябрьской революции, волновало все, что было связано с ней, революцией. Нас волновали булыжники, по которым Ильич с Надеждой Константиновной хаживали за Невской заставой, мы несли цветы к могилам жертв Кровавого воскресенья, мы знали, где печатались первые экземпляры большевистской «Правды», мы стаивали под балконом особняка Кшесинской, с которого в апреле семнадцатого года говорил с народом Ленин, мы ходили к домам, в которых заседал VI съезд партии, мы знали в городе места бывших баррикад и почти каждый дом со следами октябрьских пуль, по следам этих пуль отыскивали окна, из которых и по которым когда-то стреляли.

Колыбель революции... До чего же точно сказано!»[15].

В 1929 году Всеволод Кочетов закончил школу «второй ступени», как тогда называли школу-семилетку, и, выстояв три недели в очереди на бирже труда, получил «путевку в жизнь» — рабочим на один из судостроительных заводов Ленинграда. В духовном развитии вчерашнего школьника этот период сыграл немалую роль. В заметках «О себе» В. Кочетов писал: «В моей жизни была одна важная веха: когда я в годы моей юности работал на судоверфи, то имел возможность наблюдать представителей могущественного класса, который строит корабли и локомотивы, варит сталь и возводит дома, своими руками создает все материальные ценности. Я видел настоящих творцов жизни на земле — рабочих. И я понял, почему великий основатель Советского государства Ленин в своей революционной деятельности прежде всего опирался на рабочий класс»[16].

Хотя работа на заводе, а потом грузчиком в порту была поучительной школой жизни, молодой В. Кочетов, очевидно, понимал, что «семилетки» маловато для дальних дорог в нашей бурной революционной действительности. После некоторых раздумий для продолжения образования избран сельскохозяйственный техникум, расположившийся в Ропше, под Ленинградом. В выборе профессии, возможно, сказался и «зов земли»: что ни говори, а прадед, дед, да и отец в молодости — пахари, хлеборобы.

В «Записях военных лет» В. Кочетов с радостным волнением вспоминает те времена. Ропша — с ее красивейшими старинными парками и ниспадающими каскадом прудами, с горбатыми, в лишайниках, каменными мостиками и огромными карпами в озерах, сплывающимися к месту кормежки по звону колокола, — «Ропша — это сплошная романтика». Здесь они, полуголодные, но никогда не унывающие студенты, жили «по-царски» — в палатах дворца Петра III. Здесь бушевала «юность, боевая юность, полная огня и романтики, идейного смысла...»[17].

И вдруг новый поворот в жизни: девятнадцатилетний комсомолец В. Кочетов неожиданно оставляет техникум и отправляется на работу в село. Потом он так объяснит этот шаг: «Начало тридцатых годов — время великих революционных преобразований в деревне... Новым колхозам требовалось много специалистов и образованных людей, разбиравшихся в сельском хозяйстве. Я стремился принять участие в грандиозных преобразованиях, происходивших в советской деревне. Не закончив техникума, я отправился в деревню»[18].

Скажем прямо: вряд ли этим объяснением удовлетворится здравый смысл. Действительно, ну что бы случилось, если бы горячий поборник колхозного строя повременил год-полтора и явился в деревню специалистом с законченным образованием? Ровным счетом ничего — коллективизация прошла бы не менее успешно. Но в том-то и дело, что здравый смысл в переломные, революционные эпохи честно сопутствует преимущественно мещанской, обывательской психологии. Ему, здравому смыслу обывателя, неведомо нетерпение молодости, он не терзает себя всякими «страхами»: «А как там без меня? И разве же можно без меня? Не опоздать бы!..» Для В. Кочетова ропшинский «уход» — лишь одно из ранних проявлений его неуемного характера: всегда — и без промедления — быть там, где что-то начинает гореть и кипеть. Таким он будет и в творчестве: писателем, поднимающим самые актуальные и острые вопросы современности.

А в специалистах деревня, преобразуемая на социалистический лад, действительно очень нуждалась, так что двадцатилетний недоучившийся студент одно время был не только старшим агрономом, но и директором совхоза. Но особой вехой в его жизни стали «несколько труднейших лет начала коллективизации» в качестве участкового агронома Красногвардейской МТС под Ленинградом. «Сколько исхожено дорог в изодранных ботинках, сколько встречено людей, узнано историй и судеб, составлено планов посевных, прополочных, уборочных кампаний...»[19], — вспоминал В. Кочетов в «Записях военных лет».

Не забывал молодой агроном о тех пробелах в знаниях, которые были следствием досрочного ухода из техникума: около трех лет он проработал научным сотрудником Ленинградской областной опытной сельскохозяйственной станции в Новой Деревне под Пушкином (Детское Село).

В литературу В. Кочетов входил основательно обогащенным жизненным опытом и повседневной журналистской практикой. О своем писательском призвании он никогда не распространялся, но однажды обмолвился: «Уже в детстве я очень любил писать. Тайком сочинял стихи и короткие истории, которые никому не показывал»[20]. Поэтическое творчество агронома В. Кочетова представлено публикацией всего лишь одного стихотворения «Дозор» (1934), зато в районной, а потом и в областных ленинградских газетах все чаще стали появляться сельские заметки, корреспонденции, очерки, подписанные тем же именем.

В эти же годы В. Кочетов пробует свои силы в прозе: по воспоминаниям старшего брата и других активных участников событий пишет повесть «Начало пути» (1936), в которой рассказывается о борьбе большевиков Новгорода за утверждение Советской власти и подавлении контрреволюционного мятежа белого офицерства, эсеров и обманутых ими гимназистов. Затем пишет небольшую атеистическую повесть «Половодье» (1937), отразившую процесс разложения сельского духовенства в первые годы становления и развития колхозного строя; повесть отмечена хорошим знанием жизни и быта советской деревни 30-х годов. Уже в этих произведениях сказывается одна из характерных черт В. Кочетова как художника: острый интерес, с одной стороны, к проблемам современности, с другой — к эпохе Октябрьской социалистической революции[21].

Первые опыты в прозе показали начинающему писателю, что без глубокой литературной учебы далеко не уйдешь. И он, с детства страстный, но бессистемный читатель, теперь переходит к более планомерному чтению и продуманной учебе у классиков и выдающихся мастеров советской литературы — особенно у Горького, А. Толстого, Шолохова. Одно время В. Кочетов аккуратно посещает лекции и семинарские занятия Литературного университета при Ленинградском отделении Союза писателей.

В 1938 году редакция «маленькой, но ершистой районной газетки, имя у которой было «Большевистская трибуна»[22], пригласила своего активного селькора в штат, где он вскоре стал заведовать сельхозотделом. Через год В. Кочетов — разъездной корреспондент «Крестьянской правды», а после ее слияния с «Ленинградской правдой» — собственный корреспондент, потом литературный сотрудник сельскохозяйственного отдела этой газеты. С тех пор и до конца жизни В. Кочетов никогда не расставался с журналистикой.

Работа в газетах не только не отвлекала его от основной профессии, а напротив, углубляла и расширяла его агрономические знания, обогащала опытом многих колхозов, совхозов и МТС области, в которых ему теперь часто приходилось бывать в качестве корреспондента. Повседневный журналистский труд способствовал идейному росту, обострял зрение и ви́дение жизни, оттачивал перо. К. А. Федин говорил: «Я убежден, что молодому писателю очень полезна работа в газете. Это школа, заменить которую в литературе нечем.

Что дает школа газеты?

Она вырабатывает самые дорогие качества, необходимые в художественной прозе: краткую форму, точность выражения, ясность мысли»[23].

Когда началась Отечественная война, литсотрудник сельхозотдела «Ленинградской правды» Всеволод Кочетов, по состоянию здоровья безоговорочно списанный врачами в разряд «белобилетников», не смирился с этой безрадостной для него участью и очень скоро сумел найти свое место в боевом строю. Энергичные хлопоты закончились тем, что он был переведен во вновь созданный военный отдел «Ленинградской правды», которая в ближайшие же недели, по существу, стала фронтовой газетой.

Сам, своею гражданской совестью «мобилизованный и призванный», не отмеченный никакими воинскими чинами и званиями, что еще больше осложняло и без того трудную и опасную работу фронтового журналиста, В. Кочетов не отсиживался в стенах редакции. С первых же дней войны неделями находился он на самых горячих участках сражения за Ленинград. Еще в начале своего фронтового пути, не скрывая сложных чувств, свойственных любому, еще не обстрелянному, человеку, но мужественно преодолевающему их, он записывает в блокноте слова, которые превосходно характеризуют героический облик советских журналистов тех огненных лет: «К бойцам переднего края нас ведет нечто более сильное, более властное, чем любой из приказов в мире. Не пройдя через огонь, мы не сможем прямо, честно, открыто смотреть в глаза тем, о ком пишем; мы не будем иметь никакого права писать о них...»[24]

Уже сама специфика журналистского труда открывала перед корреспондентом, воодушевленным столь высокими представлениями о своем гражданском и профессиональном долге, широкие возможности для того, чтобы день за днем запечатлевать живые свидетельства беззаветной преданности советских людей Родине, примеры их доблести и отваги в борьбе с врагом. И корреспондент «Ленинградской правды», а потом фронтовой газеты «На страже Родины» не упускал этих возможностей. Он много писал. Писал зарисовки, репортажи, корреспонденции, очерки о боевых делах пехотинцев и артиллеристов, моряков и летчиков, танкистов и разведчиков, снайперов и медсестер. Он показывал подвиги бойцов и командиров, политруков и комиссаров — людей, «идущих впереди». Бывал он и среди ленинградских ополченцев, насмерть стоявших на берегах Луги, и в рабочих отрядах, преградивших путь врагу на подступах к своим заводам. Ему доводилось проходить легендарной «Дорогой жизни» по Ладоге в только что освобожденный Тихвин и той же дорогой возвращаться в голодный и холодный, но не сдающийся Ленинград, зажатый в железном кольце блокады.

Образ военного корреспондента Всеволода Кочетова тепло запечатлел в своих воспоминаниях крупнейший советский поэт Николай Тихонов, сам неустанно боровшийся в осажденном Ленинграде оружием боевого поэтического и публицистического слова. «Когда я встречался с ним, — пишет Н. Тихонов, — я всегда поражался живучести этого человека. И его негодное, невоенное сердце подчинялось его железной воле и выдерживало все: голод, холод, неимоверную усталость, не говоря о постоянном пребывании под огнем, под бомбежками и постоянными огневыми налетами»[25].

Это — о нравственных качествах военного корреспондента В. Кочетова. А вот о его деловых, журналистских свойствах:

«Помнится, еще в дни ожесточенных схваток с гитлеровцами на подступах к Ленинграду, — рассказывает Герой Советского Союза В. К. Лаптев, — мое внимание и внимание моих товарищей по полку привлекали статьи и заметки В. Кочетова, печатавшиеся в «Ленинградской правде» и во фронтовой газете «На страже Родины». Всегда своевременные и острые, правдивые и целенаправленные, они передавали напряжение гигантской битвы, развернувшейся у стен города, рассказывали о величии духа советских воинов, оборонявших невскую твердыню. Знакомясь с любым боевым эпизодом из корреспонденций В. Кочетова, мы чувствовали, что это написал человек, повидавший войну своими глазами, сам испытавший и переживший то, о чем пишет, — и это во много раз повышало ценность его материалов»[26].

Достаточно полное представление о деятельности В. Кочетова как военного корреспондента дает его книга «Улицы и траншеи. Записи военных лет», по-своему вобравшая в себя заметки из многочисленных фронтовых дневников и то лучшее, что было создано им в жанрах публицистики в первый год войны. Об этих «Записях» речь впереди, но к ним придется не раз обращаться, поскольку в них содержится немало жизненного материала, положенного в основу ранних произведений В. Кочетова, написанных в годы войны.


2

«Ленинград — фронт. 1942 — 1943 гг.»[27] — читаем в конце повести «На невских равнинах» авторское указание на время и место работы над этим произведением.

Повесть как бы воскрешает и развертывает в художественной форме те страницы «Записей военных лет», которые рассказывают о доблести и геройстве воинов народного ополчения.

В начале июля 1941 года в одном из своих первых фронтовых блокнотов В. Кочетов рассказывает: «В эти дни со всей силой сказался характер советского человека. Не прошли даром заботы партии об идейном воспитании людей, о воспитании в них величайшего патриотизма. Мы были на Кировском заводе, когда в цехах рабочие стояли в очередях, чтобы записаться в народное ополчение. И так всюду: на «Электросиле», на «Скороходе», в научно-исследовательских институтах, в учреждениях».

В труднейшие июльские дни, когда гитлеровцы бешено рвались к Ленинграду, в городе была создана армия народного ополчения, состоявшая из десяти дивизий. С честью выполнив поставленные перед ними боевые задачи, семь дивизий народного ополчения (ДНО), прошедшие закалку огнем почти непрерывных сражений, в дальнейшем были преобразованы в кадровые дивизии Красной Армии и получили другие, армейские номера. Три дивизии, понесшие особенно большие потери, влились в состав других частей регулярных войск.

«Прообразом» дивизии народного ополчения под командованием полковника Лукомцева, действующей в повести «На невских равнинах», послужила Вторая ДНО. Сформированная сразу же после речи И. В. Сталина 3 июля 1941 года из рабочих и служащих предприятий Московского и Ленинградского районов города Ленина, дивизия в июльские же дни, не успев пройти даже самой необходимой воинской подготовки, была погружена в вагоны и прямо из эшелонов брошена в бой. На своем участке фронта по реке Луге дивизия не только остановила яростно атаковавшего противника, но и задержала его почти на месяц.

«Рабочий класс вступает в бой с фашизмом...» — записывает В. Кочетов в своем блокноте и спешит туда, где сражается эта дивизия. Именно этот маршрут и был его первым корреспондентским маршрутом в Действующую армию. Отсюда вместе со своим коллегой по редакции он дал для «Ленинградской правды» несколько корреспонденций и очерков о боевых делах и людях Второй дивизии народного ополчения. Побывает В. Кочетов в этой дивизии и еще не раз, в том числе поздней осенью 1941 года, когда дивизия, пройдя славный боевой путь, станет уже кадровой частью Красной Армии, и убедится, что «война научила ополченцев многому».

Таким образом, В. Кочетов хорошо знал боевой путь Второй ДНО. Этот героический путь преображения стойкой по духу, но слабо обученной, неопытной ополченческой дивизии в железную кадровую дивизию, бойцы и командиры которой — вчерашние токари, монтеры, слесари, инженеры, люди других мирных профессий — превратились в умелых, закаленных воинов, и нашел свое отражение в повести «На невских равнинах».

Повесть открывается тревожными раздумьями двух командиров, пусть разных рангов, но равно ответственных за судьбы тех, кто в эту теплую июльскую ночь по своей доброй воле мчится в теплушках эшелона навстречу неизвестности. Поезд приближается к фронту. Надо бы выспаться перед завтрашним днем, сулящим всякие неожиданности, но не спится недавнему начальнику инструментального цеха большого завода, а теперь командиру стрелковой роты Андрею Кручинину. Что ждет впереди всех собранных в этом вагоне? Что ждет вот этих смешных спорщиков, но прекрасных мастеров — пожилого лекальщика Бровкина и его молодого сменщика Козырева? Какая судьба уготована плановику-экономисту Селезневу или кандидату геологических наук Фунтику, не пожелавшему выехать из Ленинграда со своим институтом? Вячеслав Евгеньевич Фунтик готовил докторскую диссертацию, но уже 22 июня, услышав грозную весть, зарыл свою рукопись в дровяном сарае на даче и с первым поездом отправился в город, а полторы недели спустя получил винтовку и встал в общий строй с бывшими слесарями, монтерами, техниками, водопроводчиками.

В ту ночь не спал и командир дивизии ополченцев полковник Лукомцев, ожидавший в Кингисеппе прибытия своей дивизии. Нет, он не сомневается в мужестве своих бойцов и офицеров. Но ведь это все-таки ополченцы — мирные, славные люди, в большинстве никогда не служившие в кадровых частях Красной Армии. Он, Лукомцев, тактично, но настойчиво отказывался от командования таким войском. И тогда член Военного совета фронта сказал ему: «Вы должны гордиться, полковник. Вы поведете в бой ленинградцев, людей, которых водили в бои вожди нашей революции. Надеюсь, вы это помните?» Как было не помнить — Лукомцев сам из тех, кто дрался с немцами в восемнадцатом году под Псковом, оборонял Петроград от полчищ Юденича. И все же тревога не покидала полковника. Война, тем более современная, требует не только мужества и отваги, но и воинских знаний, навыков, мастерства. Как-то поведет себя дивизия в боях?

Однако первые же сражения рассеяли опасения Лукомцева. При всей своей воинской неопытности, а порой прямо-таки наивности, удивлявшей бывалых бойцов, высокий моральный дух ополченцев, их мужество и бесстрашие, сознание того, что за их спиной — город Ленина, оказались силой, способной противостоять бронированной мощи вышколенного, вымуштрованного, имеющего боевой опыт противника.

Писатель правдив, достоверен в изображении сильных и слабых сторон еще необстрелянных воинов. Это не какие-то лубочные чудо-богатыри, а живые люди со всей противоречивостью мыслей и чувств, порождаемых смертельной опасностью. Вот несколько штрихов из батальных сцен, рисующих боевое крещение ополченцев.

«Немцы поднялись в атаку. Они не бежали, не кричали угрожающе, а шли большими, длинными шагами, двигались массой сразу против всего фронта второго полка. Справа и слева, обгоняя солдат, не слишком торопясь, как бы нащупывая дорогу, ползли танки...

— Страшновато, батя, — прошептал Козырев и поднял воротник гимнастерки. — Это вроде, как в «Чапаеве» каппелевцы. А?

— Ну, брат... Ничего, — бодрился Бровкин. — Двум смертям не бывать. На рожон, Тихон, не лезь, а и спину не показывай. Даст бог, выдюжим.

Старик и молодой прислонились плечом к плечу: так было легче переносить опасность».

В этом бою ополченцам пришлось отражать и атаку осатаневшей немецкой пехоты, наступавшей под прикрытием танков, и оглушительно ревущую лавину мотоциклистов, вооруженных пулеметами, и, перейдя в контратаку, драться врукопашную. В горячке боя рассеялся, казалось, непреодолимый, унизительный страх, и тот же Тихон Козырев, только что в растерянности схвативший вместо винтовки саперную лопатку, сражается, как лев, вкладывая всю силу в удары штыком и прикладом. Он бил гитлеровцев с яростью, нисколько не думая о том, что это тоже люди, что у них где-то есть родители, жены, дети. Это были враги, злобные и беспощадные.

В общем, свое боевое крещение ополченцы выдержали с честью. Но отсутствие воинских знаний, опыта, сноровки еще будет сказываться на каждом шагу. Ведя своих бойцов в одну из первых атак, Кручинин замечал, как Селезнев неуклюже держит винтовку и жмурится от своего же выстрела; как Фунтик, забыв, должно быть, от волнения самые элементарные приемы стрельбы, вынимает из обоймы патроны и по одному вдавливает их в патронник пальцем. Кручинину хотелось подбежать к ополченцу, напомнить, как это делается, но Фунтик мчался дальше, не сгибаясь, пренебрегая опасностью.

Конечно, в огне сражений ценою крови накапливались и опыт, и умение, но все же на первых порах решающей силой оставались беззаветный патриотизм и отвага ополченцев, ломавшие привычные представления о возможном и невозможном, так что ученый гитлеровский офицер барон Карл фон Гогенбрейч, докладывая своему высшему командованию о причинах задержки наступления на Вейненском участке, писал: «Перед нами совершенно непонятная военному уму русская часть. Кажется, она уже разбита огнем нашей артиллерии и минометов, рассеяна, деморализована. Но как только мы идем в атаку, русские снова собираются и дерутся с невиданным упорством и остервенением. Законы войны для них не действительны».

Ознакомив своих офицеров с этим, близким к отчаянию, умозаключением бравого барона, обученного воевать только по «законам» и «правилам», комдив Лукомцев так комментирует и сами эти «правила», и «отступления» от них наших воинов: он, этот ученый офицер, вымуштрованный на немецких академических «законах» войны, знал одно: если рота потеряла половину людей, значит, ее надо отводить, к бою она не годится; если солдат ранен, ничего от него больше не получишь, клади на носилки и эвакуируй в тыл; если кончились патроны, отходи. А наша рота, если и две трети выбывало из ее строя, дралась с неменьшим успехом; а наш раненый — это еще более ожесточенный боец; а у нас, если кончились патроны, люди идут в штыки. Немец называет это остервенением, потому что не понимает чувств русского человека. Не остервенение, а любовь к Родине движет каждым из нас! — говорит Лукомцев в заключение.

Но мужество мужеством, а во имя Родины и самой жизни учиться воевать надо. И ополченцы учатся — много, упорно, не теряя времени. Мастера мирных профессий становятся мастерами меткого огня, разведки, руководства боем. Испытав немало бедствий и превратностей в своей военной судьбе, инженер-инструментальщик Андрей Кручинин из командира роты вырастает в командира полка. Борис Селезнев, полтора десятка лет просидевший на заводе с логарифмической линейкой в руках, стал начальником дивизионной разведки. Вячеслав Фунтик принял командование саперным батальоном и так поставил свое дело, что за советом к нему наезжают командиры соседних частей. Лекальщик Василий Егорович Бровкин, несмотря на возраст, сумел показать себя и в разведке. В прошлом письмоносица Ася Строгая — снайпер, о которой с похвалой отзывается сам комдив.

А сколько их, отважных и умелых, полегло на полях сражений! Писатель не скрывает и тяжелых потерь, понесенных дивизией, — война есть война.

В финале повести дивизия ополченцев, сражающаяся на Пулковских высотах и приневских равнинах, удостаивается ордена Красного Знамени и вливается в состав кадровых войск Красной Армии. На торжестве по поводу этого награждения полковник Лукомцев говорит слова, в которых звучит гордость не только за свою дивизию, но и за все народное ополчение.

«Друзья, — сказал он, — помните, как иной раз иронически отзывались по нашему адресу: ополченцы! Да я и сам немножко грешил вначале: принимая дивизию, сомневался, сможем ли мы воевать по-настоящему. А теперь я горд, что нахожусь с людьми, взявшими оружие по призыву партии, я уважаю их как доблестных солдат... Ополченцы! Я горжусь, что сам в рядах ополченцев. За народное ополчение, товарищи!»

Уже по этой повести видно, что с самого начала творческого пути В. Кочетов хорошо понимал значение такой важной традиции советской классической литературы, как изображение трудящихся масс в развитии, в состоянии непрерывного роста их сознательности и активности в историческом процессе. Конечно, героям повести не занимать ни сознательности, ни высокой активности — это цвет рабочего класса и трудящихся Ленинграда. Они неукротимо рвутся в бой за свою социалистическую Родину. Но им не хватает военных знаний, опыта, мастерства, чего, кстати сказать, на первом этапе войны не всегда хватало и самой Красной Армии. Изображение нелегкого процесса овладения этим мастерством, освоения бойцами и офицерами ополчения «науки побеждать» прямо в пекле войны — главное, чем определялась актуальность и ценность повести в годы ее создания и что делает ее современной и теперь, напоминая о необходимости постоянной боеготовности.

Не приходится удивляться и сравнительно высокому уровню реалистического письма молодого автора, тем более что молодость эта относительна: ко времени работы над повестью «На невских равнинах» ему исполнилось тридцать лет, за его плечами уже был немалый жизненный опыт, в том числе — бойца большевистской печати, воспитывающей журналистов в духе ленинской правдивости, зоркости и оперативности; имелся и известный творческий опыт — напоминаю о повестях 30-х годов «Начало пути» и «Половодье».

Хотя художественная правда никогда не сводилась к «правде факта», тем не менее реалистическое произведение можно и должно поверять правдой отобранного, осмысленного и обобщенного писателем жизненного факта. С этих позиций небезынтересно сопоставить некоторые факты повести «На невских равнинах» и документальных «Записей военных лет». Такое сопоставление показывает, что целый ряд картин, эпизодов и образов, воссозданных на тех страницах «Записей», которые посвящены народному ополчению, во многом совпадают с тем, что встречаем на страницах повести. И это вполне понятно: источник один и тот же — личные впечатления военного корреспондента, ставшего «своим» во Второй дивизии народного ополчения, и его фронтовые блокноты, запечатлевшие многое из увиденного и услышанного в этой дивизии.

Приведу несколько примеров «совпадения» реального, документально засвидетельствованного, с тем, что изображено в повести.

В дни, когда Вторая ДНО, преобразованная в 85-ю дивизию регулярных войск Красной Армии, вела бои уже у стен Ленинграда, комиссар одного из ее полков Степан Бардин, в мирное время редактор многотиражки на фабрике «Скороход», говорит корреспонденту В. Кочетову: «Ну вы помните, конечно, как мы воевали в лесах за Веймарном? При полнейшей нашей безграмотности в военном деле и то держали немца на берегу Луги почти месяц. А в сражении с 8 по 13 августа положили там не одну сотню солдат и офицеров наступающего врага. Когда это было! В самом начале войны. А теперь мы многому научились. Мы уже не те».

Это ведь сказано словно о ней — о дивизии Лукомцева. А то, что дальше говорится в «Записях» устами комиссара о неизмеримо возросших боевых качествах солдат и офицеров 85-й дивизии, в полной мере характеризует и воинов дивизии, изображенной в повести.

Сам Бардин, побывавший в ополчении и политруком роты, и комиссаром батальона, а вот уже и комиссар полка в какой-то мере послужил прототипом образа комиссара Баркана. В Селезневе заметны черты реального лица — экономиста с фабрики «Скороход» Николая Гамильтона. Знавший немецкий язык, Гамильтон вскоре стал переводчиком в штабе полка, а со временем — начальником разведки дивизии. Запомнившийся нам по первой атаке Вячеслав Фунтик в чем-то «повторяет» судьбу ополченца Георгия Бунтина, тоже кандидата геологических наук, ставшего командиром саперного подразделения, которое сам же создавал и обучал. Некоторыми чертами сходства с личностью, взятой из жизни, отмечен и образ политрука роты Загурина.

Не только отдельные образы, но и ряд эпизодов и сцен повести «На невских равнинах» во многом совпадают с эпизодами и сценами документальных «Записей». Например, описание того, как в канун 24-й годовщины Великого Октября делегация ленинградских женщин-работниц навестила передовые позиции, чтобы от имени трудящихся осажденного города поздравить бойцов и командиров со славной годовщиной и вручить им праздничные подарки. Эти волнующие сцены написаны В. Кочетовым по личным впечатлениям (он сопровождал эту делегацию в качестве корреспондента «Ленинградской правды»).

В описании встречи женщин с бойцами В. Кочетов поднимается до суровой патетики. В «Записях» и повести почти дословно повторяется такое место:

«На всем пути посланниц Ленинграда навстречу им, разминая озябшие ноги, поднимались из ниш люди в шинелях. Молчаливые, бойцы стояли, пока женщины проходили дальше, и это было подобно ночному параду — торжественно и сурово. Обычная фронтовая ночь со стрельбой, со вспышками ракет, с крепким морозом стала истинно праздничной ночью».

На других, насквозь простреливаемых, участках уже невозможен был и такой парад. Но женщины «поняли, как расценивается их приход. Они добирались до передовых огневых гнезд. Коротким жестом командир отделения подзывал двух ближайших бойцов, те подползали, и женщины шептали им прямо в лицо — немецкие окопы были совсем рядом, — шептали что-то хорошее, не придуманное, то, что приходило в голову здесь, на самом крайнем рубеже обороны Ленинграда, что шло этой праздничной ночью от доброго женского сердца». Это — из повести «На невских равнинах».

А вот из «Записей военных лет»: «Женщины поняли, что их приход — самый дорогой подарок людям передних траншей Ленинграда. Они позабыли об усталости. Они хотели побывать у всех, кто держал оборону на этом участке. Они добирались до огневых гнезд, где и шепотом говорить нельзя. Поманив рукой, командир отделения подзывал двоих-троих ближайших бойцов, те подползали, получали подарки, обнимали своих гостей и, утирая глаза, уползали обратно — к винтовкам, уложенным на бруствере, к пулеметам».

Сходство двух последних отрывков очевидно. Публикуя «Записи» почти двадцатью годами позже повести, В. Кочетов не побоялся повторений. Не побоялся потому, что первое впечатление от таких потрясающих по драматизму событий, как эта встреча на передовой линии огня, неизгладимо, и впоследствии трудно выразить иными словами то, что когда-то вылилось из самых глубин сердца в торопливых заметках фронтового блокнота.

Таким образом, еще в начале творческого пути В. Кочетова отчетливо проявилась одна из его особенностей, о которой в беседе со студентами Литературного института имени А. М. Горького (1960) он скажет:

«Не знаю, кому как, а мне, в частности, необходимо хорошо узнать того, кто послужит прототипом героя моего произведения. Если я его не встречу, то, на худой конец, мне должны о нем подробно рассказать...

Не знаю, кто как, а я способен выдумывать и додумывать лишь в том случае, когда располагаю достаточным «живым» материалом»[28].

«Записи военных лет» показывают, что В. Кочетов хорошо знал бойцов и командиров Второй ДНО, которые послужили прототипами героев его повести. Но было бы ошибкой видеть в Селезневе — Гамильтона, в Фунтике — Бунтина или в политруке роты ВНОС, а потом командире стрелковой роты Загурине политрука Вагурина. В той же беседе со студентами В. Кочетов решительно восстал против «угадывания» реальных лиц, стоящих за персонажами его романов, называя это «нелепейшим занятием», не имеющим ничего общего с подлинной литературой, ибо, если даже писатель стремится передать прообразы «с наивозможнейшей похожестью», «все равно к читателю придут другие лица с чертами, заимствованными не от одного живого лица, а от многих, синтезированные, обобщенные. Это же элементарный закон художественного творчества...»[29].

При всей «похожести» героев повести на некоторых реальных лиц времен войны они являются именно синтезированными, обобщенными образами. Более того, даже в образе коллективного героя произведения — дивизии Лукомцева отражен боевой путь не только Второй дивизии народного ополчения, но и других ополченских дивизий. Поэтому коллективный герой повести, взятый в своем развитии, раскрывает славный боевой путь многих десятков и сотен тысяч советских людей в Отечественной войне.

Все сказанное еще не значит, что уже в этой повести писатель достиг той силы художественного обобщения, когда произведение становится событием в литературе. Достигнув определенных успехов в создании коллективного образа воюющего народа, он не всегда силен в искусстве индивидуализации. Пожалуй, только Кручинин и Загурин наделены своеобразными судьбами и характерами; остальным героям не хватает тех личностных черт и качеств, без которых нет полнокровного художественного образа. Недостаточно уверенно чувствует себя автор и в попытках раскрыть характеры изнутри.

Мы запомнили кочетовские слова, сказанные об ополченцах: «Рабочий класс вступает в бой с фашизмом...» Действительно, ядро народного ополчения составлял рабочий класс. Он цементировал эти воинские соединения, шел в авангарде, показывал образцы железной выдержки, стойкости и пролетарской дисциплины. Поэтому ожидаешь, что образы ополченцев из рабочих займут ведущее место в повести. На первых страницах так оно и есть. На авансцену выдвинуты отличные мастера, представляющие два поколения пролетариев Ленинграда, — Василий Егорович Бровкин и Тихон Козырев. Описанные с теплотой и характерным кочетовским юморком, эти герои «заявлены» столь добротно, что именно на них возлагаешь надежды как на центральные фигуры повествования. К сожалению, в дальнейшем ни Бровкин, ни Козырев не занимают этого места. Они все больше отходят в тень и лишь изредка напоминают о себе своими боевыми делами.

Но, отмечая эти недостатки, нельзя не отдать должное идейной зрелости и творческой целеустремленности писателя, только что вступающего в литературу. В основу своего повествования он положил такое выдающееся патриотическое движение, как народное ополчение. Написанная, — что следует подчеркнуть, — в самый разгар войны, а стало быть, первая по времени, повесть В. Кочетова об ополченцах и поныне сохраняет свое значение как одно из немногих художественных произведений о тех советских людях, которые добровольно, по зову своего сердца, встали на защиту Родины и явились, можно сказать, совестью народа в годину его тяжких испытаний и бедствий.

Первые же повести В. Кочетова показывают, что в литературу входит писатель, который не испытывает никакого почтения к живучей «теории дистанции» и готов самозабвенно работать на «живом материале» текущей действительности. А она в те годы была не просто «текущей», а кипящей, огненной, взрывоподобной.

Народ на войне и в труде, нерушимое единство фронта и тыла — такова тема следующей повести В. Кочетова — «Предместье» (1943 — 1944). И здесь он опирается прежде всего на личные впечатления и фронтовые записи военного корреспондента. Но не только на них. Пригодился также опыт работника сельского хозяйства и журналиста-аграрника.

И в этой повести за спиной ведущих персонажей в большей или меньшей отдаленности стоят реальные лица. На страницах документальных «Записей военных лет», относящихся к августу 1941 года, читаем: «Здесь, в Слуцке, два с половиной года назад начинал я свою журналистскую жизнь литсотрудником маленькой, но ершистой районной газетки, имя у которой было «Большевистская трибуна»... Хорошая то была журналистская школа. Вспоминаю о ней с великой благодарностью. Понятно, что я знал в Слуцке многих, в том числе и секретаря райкома Якова Ильича Данилина, с которым мы были в добрых, дружеских отношениях». Но теперь корреспондент «Ленинградской правды» застал Данилина за делами, никак не похожими на прежние. «Все капустой занимались да картошкой. Из-за них спорили и ссорились. А сейчас... — Он шепнул: — Сидим, думаем, кого в подполье оставить». Думали в райкоме партии и о другом — как не оставить врагу колхозный и совхозный скот, собранный урожай, машины.

Поздней осенью того же безмерно трудного военного года снова неожиданная встреча, однако, уже в Усть-Ижоре, куда переместился Слуцкий райком. По карте-двухверстке Данилин с горечью показывает корреспонденту «рубежи совсем еще недавно большого цветущего пригородного района, ныне обгрызанного, общипанного, разоренного». Линия фронта рассекла район надвое: бо́льшая часть — у немцев, в меньшей, прилегающей к Ленинграду, — еще поддерживается огонек жизни. Секретарь райкома с гневом рассказывает о зверствах гитлеровцев в Слуцке и вообще на оккупированных землях. Все его помыслы направлены на изгнание захватчиков и восстановление былой силы и славы района.

А теперь обратимся к повести «Предместье»[30].

Весна сорок второго года. Засидевшись до поздних сумерек в своем холодном неуютном кабинете, секретарь Славского райкома партии Яков Филлипович Долинин склонился над картой района. Вот они, знакомые названия деревень и поселков, колхозные поля и сады, дороги, избеганные неутомимой райкомовской «эмкой». Все они на тех же местах, что и прежде, но через них легла недавно вычерченная коричнево-красная змеистая линия фронта. «Грубо и непривычно делит она карту на две неравные части: бо́льшая — немцы, меньшая, почти вплотную прижатая к Ленинграду, — остатки когда-то обширного пригородного района».

Коричнево-красная линия, петлей перехватившая карту, перехватила и сам район, лишила его дыхания. Там, где немцы, — смерть, зверства, запустение; деревни сожжены, тихий зеленый Славск в развалинах. По эту сторону линии фронта, в рабочем поселке на берегу реки, где разместился райком, огоньки жизни хотя и светятся, но тоже все разбито и порушено. Сам поселок давно превратился в военный — сказывается близость передовой. Врытые на задворках в землю тяжелые орудия часто начинают артиллерийский бой, в ответ летят снаряды немцев, и война врывается в поселок.

Ситуация примерно та же, что и у реального Данилина после того, как был оставлен Слуцк — бывший Павловск.

Нет у секретаря Славского райкома партии ни бюро, ни аппарата. Второй секретарь Наум Солдатов партизанит со своим отрядом на оккупированной территории района, вместе с ним воюет и секретарь райкома комсомола Люба Ткачева; председатель исполкома райсовета Щукин отозван куда-то под Тихвин, другие — кто в армии, кто погиб. С тем бо́льшим напряжением сил работает первый секретарь. День и ночь он в действии. Осенью, когда немцы еще наступали, стремился превратить в крепость каждое предприятие поселка, а как только фронт стабилизировался, ушел к своим партизанам и сам возглавлял отряд. Отозванный в феврале 1942 года из немецких тылов, со скудными остатками районных сил делал все возможное, а подчас и невозможное, чтобы помочь армии: собрав всех, кто мог еще двигаться, на невыкошенных с лета и осени лугах в февральские вьюги драл из-под снега прошлогоднюю жесткую траву на сено — и не охапки это были, а стога, десятки стогов. Изготовил для армии не одну тысячу пар лыж; с остатками рабочих эвакуированной судоверфи организовал производство понтонов и бронекатеров.

Но за всей этой грудой больших и малых дел Долинин никогда не забывает о дорогом его сердцу Славске, который вот он — почти рядом: «Нажать бы да покрепче ударить... немец за Вырицу уйдет. А большего району пока и не требуется». Надо только застать немцев врасплох. А кто же лучше его, Долинина, знает каждую рощицу, каждый овраг в окрестностях Славска, по которым скрыто, в обход, можно подойти и взять городок силами того же, дружески расположенного к секретарю райкома, уже известного нам по повести «На невских равнинах», полковника Лукомцева, занимающего со своей дивизией оборону на этом участке фронта. И Долинин разрабатывает свой «оперативный» план штурма и взятия Славска, увы, холодно отвергнутый начальником штаба армии как «прожектерский». Более тактично и сдержанно, как несвоевременный, отклонил этот план и секретарь Ленинградского обкома партии. Зато в его кабинете произошел разговор, сначала обескураживший Долинина, а потом решительно изменивший все направление деятельности секретаря райкома.

Нелегок он был, этот напряженный, драматичный разговор двух руководителей-коммунистов, хотя смысл его сводился, казалось бы, к предельно ясному для весенней поры указанию: Долинину надо сеять! Ясному — год назад, но тогда такое указание и не понадобилось бы — секретарь райкома сам превосходно знал, что ему делать по весне. А теперь... Где сеять? Что сеять? С кем сеять? — вот поток вопросов, вспыхнувших в сознании оторопевшего секретаря Славского райкома, не имеющего ни людей, ни семян, ни машин. «У него ведь и в самом деле ничего, кроме изрытой траншеями земли, не было». И когда он, испытанный и закаленный в трудностях коммунист, на какие-то минуты дрогнул, а это выразилось в том, что запросился в армию, на фронт, секретарь обкома сказал:

«Ты сам видел мертвых на улицах, сам жевал эту черную корку в сто двадцать пять граммов. Признаюсь — не стыдно: когда приносили сводку о том, что муки на складах оставалось на один день, я тоже хватался за голову и тоже готов был идти в солдаты. Думал: там, в бою, я потеряю одну, свою жизнь, а здесь перед партией, перед народом отвечаю за сотни тысяч жизней. Ты понимаешь меня? Ты же сам отвечаешь за многие жизни... Просишься в армию! А вдумайся: на своем посту ты ведь и так солдат. Мы все солдаты. Город стал единым фронтом».

С этого дня все усилия Долинина направлены на собирание сил и средств для выполнения боевой задачи, поставленной перед ним партией. Как опытный партийный вожак он начинает с людей — с поисков, подбора и расстановки кадров. Не вдруг удалось ему убедить бывшего знатного бригадира тракторной бригады, а теперь бесстрашного партизана Виктора Цымбала, прибывшего в поселок на несколько дней с группой Солдатова, оставить отряд и создать некое «подобие МТС». Немало усилий понадобилось ему и на то, чтобы, разыскав где-то в подвалах Исакиевского собора среди других беженцев духовно угасшую после личных драм и утрат агронома Маргариту Рамникову, воодушевить ее, вселить в нее веру в успех начатого дела и поставить председателем восстанавливаемого колхоза. С разных мест, из разбитых и сожженных деревень района, из землянок чуть ли не у самой передовой линии обороны собрал оставшиеся семьи колхозников — женщин, стариков и детей — и сселил их в одно, более сохранившееся село.

На «усадьбу» только что родившейся МТС собрали уцелевшие трактора, плуги, бороны, сеялки. Цымбал, сумевший быстро увлечь подростков техникой, приступил к ремонту. В помощь ему Долинин выпросил у Лукомцева двух красноармейцев — уже известных нам мастеров-токарей Бровкина и Козырева. В меру сил по доброй воле помогал и начальник ремонтных танковых мастерских соседней воинской части лейтенант Ушаков. Дело с ремонтом пошло на лад, трактора один за другим начали выходить в поле. И хотя юные механизаторы из бригады столь же юного Лени Зверева, которого отныне стали величать Леонидом Андреичем, были «очень уж неумелые» и Цымбалу то и дело приходилось бегать с одного конца поля на другой, отлаживая или снова ставя машину на ремонт, тем не менее посевная эпопея началась. А семена овощных, овса, картофеля собирали буквально по зернышку, по горстке — тут внесли свою лепту и переселенцы из землянок, ухитрившиеся рядом с передовой в заброшенном блиндаже сохранить двух коровенок, водворенных в сарайчик, торжественно наименованный животноводческой фермой колхоза. Разжились даже голосистым петухом — незыблемым символом русской деревни.

Все эти сцены собирания колхозного добра по крохам написаны тепло, сердечно, радостно.

Нет необходимости говорить обо всех ступенях невероятно трудного и сложного процесса возрождения колхоза, который после долгих раздумий и споров на первом собрании колхозников так и назвали: «Возрождение». Важно подчеркнуть, что все эти трудности, порой, кажется, непреодолимые, в конце концов преодолеваются — и не всевластной волей автора повести, а волей и энергией воссозданного коллектива советских крестьян, на какое-то время разобщенных и предоставленных самим себе, а теперь с особой силой почуявших и осознавших радость общественного труда. На первом колхозном собрании Долинин «радовался той горячности, с какой собрание обсуждало общественные дела. «За такую активность прежде приходилось бороться», — думал секретарь райкома».

Вот и первые плоды этой активности: в июне поля зазеленели овсами и горохами, метельчатой ботвой моркови, лопушистым капустным листом. «Просто удивительно, Василий Егорович, — говорил Козырев, размахивая пилоткой, — в блокаде, под таким огнем, и вот видите — колхоз. В шести километрах передовая, а тут — брюква!»

А огонь летом сорок второго на Ленинградском фронте — в связи с общим оживлением немцев на фронтах — усилился. Начальник штаба дивизии Лукомцева утверждал, что «в данной обстановке овощи приравниваются к боеприпасам». Гитлеровцы тоже, видимо, «приравняли» овощи к боеприпасам и стали наносить удары теперь уж не столько по рабочему поселку, сколько по колхозу, раскинувшемуся со своими полями за рекой. В один из таких ожесточенных огневых налетов гибнут на «боевом посту» женщина-колхозница и подросток-тракторист, разворочены и искорежены трактора, и Цымбалу, тоже раненному в этот налет, не приходится долго залеживаться в медсанбате соседней воинской части — надо все начинать сызнова.

Весной под огнем пахали и сеяли, теперь, под еще более интенсивным огнем, лишенные почти всех тракторов, пашут под озимые на коровах, копают землю под зябь лопатами, спешат с уборкой урожая...

Чего только не пережили! Но с какой радостью и гордостью люди отправляют первые баржи со свежими овощами и картофелем в родной изголодавшийся Ленинград!

Эта радость, умноженная сообщением о высокой правительственной награде всех отличившихся при возрождении колхоза омрачается новыми тяжелыми утратами. Преследуя немецкого шпиона-радиста, смертельно ранен милый «Батя» — Терентьев. Вырвавшись из застенков гестапо, измученная и истерзанная, Люба Ткачева поведала о героической гибели Наума Солдатова. Но, как и все неисчислимые жертвы ленинградцев, жертвы солдат и тружеников из предместья тоже были не напрасны: радио сообщает великую весть о разрыве кольца блокады.

Незадолго до этого исторического события секретарь обкома партии, ознакомившись с отчетом Долинина, сказал: «Вот видишь, и земля нашлась, и семена, и люди... Однако это только цветочки, вся работа впереди. Еще несколько колхозов возродить надо. Имея один работающий, восстановленный, уже легче будет».

В финале повести секретарь райкома вызывает к себе вернувшихся на свои посты председателя исполкома райсовета Щукина и заведующую райзо Кудряшову «с планами весеннего сева». Отныне и Долинину уже будет не так дьявольски трудно: есть бюро райкома партии, есть исполком райсовета со своими, пусть пока маломощными, отделами, а главное — есть проверенный на деле актив. С возрождения одного колхоза началось возрождение района.

Повесть «Предместье» — явление во многих отношениях примечательное. Прежде всего надо по достоинству оценить партийную чуткость и зоркость писателя, который уже в 1943 — 1944 гг. создал произведение, полностью отвечавшее духу тогдашних постановлений партии и правительства о восстановлении народного хозяйства в районах, подвергавшихся немецкой оккупации или пострадавших от близости фронта. Мужественно и правдиво он показывает огромные трудности, которые стояли перед людьми, занятыми этим делом. Более того, его герои находятся в особых, исключительных обстоятельствах: они ведут возрождение колхоза в кольце блокады, прямо под огнем врага, несут большие потери и жертвы, для начала не имеют даже самого необходимого, — и все же выходят победителями. Верно писал критик В. Чалмаев: «В повести «Предместье» факты таковы, что в них, как в фокусе, отражаются самые сердцевинные свойства советского характера, фундамент этого характера»[31].

Повесть выдержала испытание временем и как художественное произведение, в котором свежо, непосредственно, с точным знанием всех особенностей сельской жизни опоэтизирован и возведен в степень подлинного героизма повседневный, кропотливый, казалось бы, крайне прозаический труд по собиранию людей, сил и средств для возрождения колхоза, а потом и сам крестьянский труд. Как и в повести «На невских равнинах», жизнь дана здесь в динамике, в развитии. Но если в повести об ополченцах показано становление в огне войны боевого коллектива воинов, то в «Предместье» раскрыто восстановление социалистического коллектива тружеников, сопровождающееся и восстановлением человеческих душ, опаленных неслыханной войной. Так, воспряли к жизни и активному труду колхозницы, прозябавшие в землянках почти у самой передовой линии обороны и уже начинавшие верить в свою заброшенность и обреченность. Потерявшая дочь и отца, разуверившаяся в своем «многообещавшем» пустоцвете-муже, духовно опустошенная Маргарита Рамникова исцеляется в трудах и заботах на посту председателя возрожденного колхоза.

Начиная с «Предместья», тема труда как творчества, как величайшей силы, преобразующей не только мир, но и самого человека, станет одной из решающих в произведениях В. Кочетова.

Душой всего дела по возрождению социалистических форм жизни в повести является Долинин, облик которого обобщенно можно было бы охарактеризовать словами, сказанными в «Записях военных лет» о его реальном прототипе времен войны — Данилине: «Живет человек в полуподвале прогнившего старого дома, по сути, в дыре, в норе, от большого района у него остались крохи, клочки, а думы думает масштабами не только былыми, но и грядущими, думает о своих колхозах, совхозах, о тысячах людей, об их скорбях, их горе. Не будет спать, не будет есть, умрет, если так понадобится партии, лишь бы шло, развивалось дело, которое он считает партийным». Но при всех этих незаурядных качествах ничего исключительного в людях подобного типа нет: «большевики этой закалки всюду: и в частях Красной Армии, и в райкомах, и в немецких тылах, и во главе заводов. Ими живет и движется все, что есть в нашей стране. Это люди идеи, строгой, суровой дисциплины, неугасимой энергии. Кто они? Откуда? Не есть ли это драгоценные кристаллы, возникающие из народных толщ под воздействием пламени воспитательной, идейной работы партии?».

Весь стиль работы Долинина, его человечность и отзывчивость, его врожденный демократизм и личное обаяние, его умение и словом и примером воодушевить и поднять людей на борьбу и самоотверженный труд делают этот образ очень современным и близким нам. Долининым удачно открывается кочетовская серия портретов партийных работников.

«Предместье», написанное сразу же вслед за повестью «На невских равнинах», по художественному мастерству было значительным шагом вперед. Как уже говорилось, повесть об ополченцах еще бедновата ярко очерченными характерами, на переднем плане здесь дела и поступки людей, внутренний мир героев если и приоткрывается, то неглубоко и не всегда психологически точно. В «Предместье» персонажи — это уже личности со своими судьбами и индивидуально неповторимым складом характера. Таковы не только Долинин, Солдатов, Цымбал, Рамникова, но и второстепенные персонажи — Батя, шофер Ползунков, заведующая животноводческой фермой Варенька Зайцева. Автор не особенно заботится о внешних портретных характеристиках своих героев, но внутренняя сущность их выявлена достаточно полно и определенно. Психологическое углубление образа достигается как описанием того, чем живут и дышат люди на сегодняшний день, так и обращением к их прошлому. По горло занятый делами МТС, Виктор Цымбал находится в постоянной тревоге за судьбу своей жены — отважной советской разведчицы, работающей в стане врагов. Драматизм судьбы Маргариты Рамниковой осложняется зарождающейся любовью к Цымбалу, которого в свое время она отвергла и отдала предпочтение «таланту», оказавшемуся пустым и ничтожным обывателем.

Композиция повести «На невских равнинах» несколько рыхловата, в ней есть необязательные сюжетные линии и эпизоды. Вся структура очень драматичного и целеустремленного повествования в «Предместье» подчинена главному — раскрытию сложного процесса возрождения колхоза в чрезвычайных обстоятельствах. Здесь, пожалуй, нет ничего лишнего или необязательного. Композиция произведения четкая, строгая, отвергающая все, что «не работает» на раскрытие главной идеи. Оптимистический дух и строй повести подкрепляется тонким, задушевным юмором, особенно в сценах довольно комичных столкновений Долинина со своим шофером Ползунковым на почве разных неурядиц с повидавшей виды «эмкой». А как трогателен, но и смешон случай, когда Долинин «ссылает» своего шофера на трактор за безобидную, по существу, но, на взгляд секретаря райкома, «незаконную» ползуновскую заботу о его «столе». (А какой уж там «стол»! Речь шла о нескольких килограммах картофеля, раздобытых Ползунковым для изголодавшегося секретаря.) По-настоящему забавен Батя — Терентьев со своими «непримиримыми противоречиями» между «чувством и долгом» — чувством и страстями заядлого охотника и долгом начальника районной милиции, призванного охранять природу.

Характерная особенность ранних повестей В. Кочетова — по-военному экономный, четкий, ясный язык героев, да и самого автора, привыкшего к лаконизму фронтовых блокнотов.

Война владеет не только мыслями и чувствами людей, не только диктует им действия, поступки, язык, она изменяет даже природу и соответственно — ви́дение ее. Сколько создано в литературе пейзажных картин и зарисовок с описанием такого буйно-радостного явления весенней природы, как ледоход! А вот это человек мог увидеть только на войне: «За окном шумел ледоход. Сталкивались и дробились ледяные поля, несли на себе к Ленинграду обломки бревен, ржавые каски — то с алыми звездами, то с черными крестами, — смятые коробки от пулеметных лент, обрывки шинелей, а порой, как минуту назад, и тех, кто когда-то ходил в этих шинелях. Плывший сейчас, прокопченный минными разрывами, истоптанный сапогами и валенками лед всю зиму лежал нейтральной полосой в верховьях Невы — между ее левым, занятым немцами, берегом и правым, где держали оборону части Ленинградского фронта».

Можно ведь смотреть — и не замечать. Человек, увидевший весенний ледоход в зоне военных действий именно таким, а не другим, — несомненно, художник. Он художник еще и потому, что этот мрачный пейзаж служит вступлением к повествованию о разрушенном, разоренном, выжженном районе. Но как бы там ни было, а весна-то идет, лед тронулся! И в общем контексте повести этот пейзаж начинает восприниматься как своеобразный символ возрождения жизни, перекликаясь с заключительными страницами «Предместья», сообщающими радостную весть о прорыве блокады Ленинграда, о подготовке славских тружеников к новой весне, к новому севу.

Как по своему содержанию, так и по месту, занимаемому в творчестве В. Кочетова, «Предместье» — произведение переходное от темы войны к темам мирного восстановительного и созидательного труда. Это, конечно, не значит, что война «ушла» из его произведений. Близкое опаляющее дыхание ее чувствуется в каждом рассказе, в каждой повести В. Кочетова первых послевоенных лет. Ее последствия так или иначе будут сказываться на судьбах многих героев во всех романах писателя 50 — 60-х годов. Но всегда он останется твердо убежденным в том, что «партия мудро руководила советским народом в этой страшной битве против гитлеровского фашизма; что жертвы войны не были напрасными; что не трусы, не бездарности и не стяжатели составляли двухсотмиллионную армию советских людей и на фронте и в тылу, а герои, беззаветные сыны и дочери великого народа».


3

Послевоенные повести и рассказы В. Кочетова продолжают развивать тему возрождения и восстановления народного хозяйства, отражают радостный подъем советских людей, вернувшихся к мирному созидательному труду. Вместе с тем страницы этих произведений еще пахнут порохом и дымом пожарищ минувшей войны.

Писатель не перестает удивляться тому, с каким поразительным самообладанием и выдержкой мирные советские люди, когда пришел грозный час, в самые сжатые сроки перестроили всю свою жизнь на военный лад, стали отличными солдатами, а когда необходимость в этом отпала, так же просто и естественно занялись своими обычными делами, но теперь уже с учетом богатейшего опыта Отечественной войны.

В рассказе «Учитель» (1947) В. Кочетов пишет о том, как в дни обороны Ленинграда случай свел его с капитаном-артиллеристом, бывшим учителем из далекого хакасского села. Судя по отзывам ученика и соратника капитана, это был мудрый, мягкий, ровный в обращении человек — наставник и воспитатель по призванию. Да и внешне он производил такое же впечатление. «И говорил этот человек простые, мирные, совсем не военные слова». Но вот он же на огневых позициях: «Я не видел Яковлева, слышал только его голос, и я позабыл об учителе из Сибири... Возле меня во тьме командовал артиллерийский офицер, командовал так уверенно, твердо, четко, будто не географии, а артиллерии с юности посвятил он свою жизнь». Вернувшись после войны в родные места, Яковлев снова стал учительствовать и даже написал учебник по географии. Узнав об этом, старый ленинградский ученый-географ пришел в восторг: «Какой же замечательный учебник получат ребятишки! Автор-то, автор полмира вышагал собственными ногами!»

В минувшей войне озверевшему от крови и захватнических, грабительских устремлений фашистскому солдату, не щадившему детей, женщин, стариков, противостоял советский воин-гуманист — человек щедрой души, нравственно чистый и благородный, наделенный всей полнотой чувств и эмоций. «Иного послушать теперь: грубеют, мол, люди на войне, — говорит герой рассказа «Бисерный кисет» (1948). — Неверно это. Еще чувствительней делаются. Сердце русское мягкое. Зверя в нем нет, справедливость только».

История с бисерным кисетом — это история о том, как суровый командир отделения стройбата в канун годовщины Красной Армии получил в качестве праздничного подарка из тыла кисет, расшитый голубым и синим бисером. Получил — и крепко выругался: ему бы махорочки, а в кисете — слипшиеся леденцы. Но поторопился солдат с крепким словцом, не поглядел, как говорится, в корень. «А корень-то на самом дне лежал». Когда бойцы погрызли леденцы командира, не терпевшего сладостей, на дне кисета обнаружили записочку и серебряный рубль. А в записочке было написано: «...громи, дорогой товарищ боец, фашистов и кушай конфетки. Нам их выдавали в детском доме, и я их тебе насобирала...» Горько раскаивался солдат, гневно бичевал себя за то, что так недружелюбно принял щедрый подарок. Не стесняясь бойцов, плакал от жалости и нежности к бедной девчурке. А после войны не без труда разыскал девочку и стал ей отцом.

После «Предместья» писатель еще не раз обратит свой удивленный взор на поразительную способность советских людей спокойно, уверенно, деловито приступать к возрождению своих городов и сел, к повседневным трудам и заботам, не дожидаясь, когда отгремят пушки, или даже под гром пушек. Так, в рассказе «Гром в апреле» секретарь райкома одного из самых индустриальных районов Ленинграда Гудков прямо под гул наших тяжелых орудий, по заданию командования отвлекающих немцев, открывает пленум райкома партии с повесткой: «О восстановлении района, о нашем дальнейшем участии в обороне города, о планах». Это в большом деле.

Но та же деловитость, хозяйственность, за которыми ощутим подлинный гуманизм, и в малом. Солдаты разных частей наших наступающих по псковщине войск, так сказать, прямо на марше, «всем миром», строят дом для многодетной колхозницы, оставшейся после ухода немцев на пепелище. Те, что начали ладить сруб, в тот же день получили приказ идти дальше. «Под ночь, глянь, новые войска идут. Опять главный какой-то подъехал на машине. «Что за изба? — говорит. — Кому? Достроить!» За полдня под крышу подвели. «И так, родные мои— вспоминает совсем недавнее растроганная до слез женщина, — кто бы ни прошел, кто бы ни проехал... И каждый что-нибудь да ладил для моей избы» («Дом на перекрестке», 1946).

Действие почти всех послевоенных рассказов В. Кочетова развертывается на фоне восстановления и строительства новой жизни. Герой «Бисерного кисета» — плотник, воздвигающий вместе с другими мастерами новый многоэтажный дом. В рассказе «Маки во ржи» (1948), посвященном юному ополченцу, павшему в сражении, его мать, ежегодно навещающая далекую могилу сына, изумляется: «Как быстро все!.. Когда мы шли тут в первый год после войны, деревни не было... Люди жили в землянках».

Советские люди свято чтут память павших героев. В рассказе «Памятник другу» (1948) двое бывших артиллеристов долго разыскивают место сражения, где погиб их товарищ по оружию, чтобы от имени однополчан установить на этом месте привезенный с собой гранитный памятник. После долгих поисков и уточнений — так все изменилось в этих местах! — памятник пришлось установить прямо у входа в цех вновь строящегося мощного комбината стройматериалов. Финал рассказа глубоко символичен: памятником отважному и меткому артиллеристу отныне будет не только глыба красного гранита, но и этот цех комбината, призванного поставлять продукцию для восстановления и строительства новых заводов, фабрик и городов.

Вполне возможно, что к возведению того «дома на перекрестке», который наши наступающие солдаты строили «всем миром» для многодетной псковской колхозницы, приложил свои руки, стосковавшиеся по такой работе, и артиллерист-наводчик, а вообще-то исконный плотник Иван Петрович Краснов. Кстати сказать, в свое время он вынужден был в щепки разнести фугасными снарядами собственный дом, поскольку в тесном соседстве с ним стоял другой, в котором размещался штаб немецкой части. Теперь Иван Петрович вместе с молодым, но бывалым сапером Федей Язевым отстраивает родное село Гостиницы.

Делам и людям этого села и посвящена повесть В. Кочетова «Профессор Майбородов»[32] (1947) — одно из первых произведений о советской деревне послевоенного периода.

Потом чуть ли не всю нашу «деревенскую прозу» второй половины 40-х — начала 50-х годов иные критики будут упрекать в бесконфликтности и «лакировке» действительности, а самих писателей во взгляде на жизнь «сквозь розовые очки». Конечно, были у этой прозы и свои недостатки, были и отдельные произведения с тенденциями к приукрашиванию действительности. Но огульно обвинять всю литературу о деревне того времени в «лакировке» несправедливо.

Что-то не видно, скажем, в названной повести В. Кочетова или в его же романе «Товарищ агроном», написанных до 1950 года, ни чудом возникших обильных нив, ни радующих глаз сочных зеленых пастбищ с тучными стадами упитанного скота, а, напротив, говорится и показывается: «Гляди, сколько лет земля под чертополохом гуляла...» Вот и приходится героям этих произведений, обливаясь потом, вызволять, вырывать землю из плена чертополоха, заболачивания и закисления.

Не выходят на эти земли и колонны тракторов, как бывало до войны, а идут за плугом, понукая лошадок, те же Иван Петрович и Федя Язев, которых из-за нехватки людей постоянно отрывают от строительства жилья и перебрасывают то на вывозку навоза, то на пахоту, то на сенокос.

Не маячат здесь и нашумевшие в те годы, но, естественно, так и не состоявшиеся голубые «агрогорода». Самое многое, что пока удалось председателю гостиницкого колхоза Панюкову, — это, отказавшись от неразберихи и кустарщины в застройке выжженного до основания села, раздобыть в «самом Союзе архитекторов» чертежи благоустроенных домиков и приступить к делу «по строгому плану».

Но чертежи — чертежами, а подняты пока что лишь «бревенчатые стены с крылечками», и только в розовых мечтах Панюкова домики предстают во всей своей красе —— «уже окрашенными в разные светлые краски, обшитые тесом, с резными наличниками. Вдоль палисадников — лавочки, народ по вечерам да и по праздникам на них собирается, песни играют...

— Эх, деньжат бы побольше!» — вырывается вздох из груди размечтавшегося председателя.

Вот видите: и деньжат в обрез, а вскоре выяснится, что за этим вздохом кроется отсутствие таковых вообще.

Отметим попутно, что планы Панюкова, мечтающего о «социалистическом селе», еще не простираются дальше этих домиков с резными наличниками, с палисадниками и лавочками вдоль них. Более размашисты планы молодого Феди Язева («А были бы деревни с театрами, с асфальтированными улицами...»!), но пока и его заботы сводятся к тому, как раздобыть недостающую сотню столбов для проведения в село электричества.

Между прочим, если бы Панюков и водрузил вдоль гостиницких палисадников заветные лавочки, — все равно народу было бы не до песен и веселых игрищ. Заезжий профессор Майбородов, еще не приглядевшийся к жизни села, как-то некстати бухнул: «Веселый у вас народ!» В ответ разумная и душевная птичница Евдокия Васильевна тактично заметила: «Не все веселые, гражданин профессор... Сами видите, надо быть, как веселье нам дается. Стемна дотемна на ногах. А которые и с ног сбились».

Трудности — велики! И это сами колхозники понимают не хуже, если не лучше других. Однажды Иван Петрович в разговоре с тем же «гражданином профессором» высказался в том смысле, что унывать нет причин: такую гору свернули — немца! Восстановить хозяйство — «горушка тоже высоконькая, хотя и не так крутая против той». А немного погодя сам же и поправился: «Сказал я тут: горушка поменьше. А ведь если подумать, горища это — восстановиться как следует... Крепко разорил нас немец».

Где же тут взгляд сквозь «розовые очки»? Или примем за него правдивое описание того радостного пафоса и трудового подъема, которыми охвачен был народ, в том числе и колхозное крестьянство, с первых же дней после окончания войны?

Выйдя победителями из войны, каких еще не знала история человечества, советские люди менее всего были склонны опускать руки перед громадными трудностями восстановления разрушенного и строительства нового. Это ведь не только опытный глаз секретаря райкома Долинина заметил воодушевление и радость крестьян, вернувшихся к коллективному труду. Даже ученый-орнитолог Майбородов, взор которого обычно обращен не столько на людей, сколько на предмет его многолетних исследований — певчих и промысловых птиц, и тот, пожив в деревне, «невольно задумался над теми огромными переменами, какие коллективный труд внес в сознание человека, над тем, как укрепилось это сознание в трудностях войны». И он с удивлением отметил, что никогда еще «не встречал такого вдохновенного подъема», как после войны.

Этот подъем ученый замечает в колхозе на каждом шагу. Неутомим в своих председательских заботах и хлопотах недавний солдат Семен Панюков — он и работал, «как шел в атаку». Спорится любое дело в руках беззаветного труженика Ивана Петровича, с удовольствием поглядывающего на хватку своего сноровистого помощника Федю Язева. Со всем пылом молодости отстаивает «место под солнцем» для колхозного сада Таня Краснова. Нам близки становятся тревоги и огорчения птичницы Евдокии Васильевны. Умело и рачительно поднимает огородное хозяйство колхоза дед Березкин, умеющий смотреть на вещи с точки зрения общегосударственных интересов и одергивающий Панюкова, когда тот, задыхаясь от нехватки денег для колхозных нужд, пытался малость поживиться за счет общенародных средств. Сам профессор Майбородов, оказавшийся со своими научными интересами в этом селе явно по недоразумению (а значит, мог бы тут же отбыть восвояси, невольно задерживается здесь, захваченный трудовым энтузиазмом крестьян, и все больше втягивается в дела и заботы колхоза.

А все дело началось как будто с малого — с того конфуза, который пришлось пережить крупному специалисту, автору превосходно изданного двухтомного труда о певчих и промысловых птицах. Выяснилось, что при всех своих энциклопедических познаниях о жизни и повадках представителей пернатого царства «птичий король», как прозвали его друзья, оказался не в силах помочь Евдокии Васильевне, у которой невесть по каким причинам дохнут индюшата. «Преглупейший казус! — пишет смущенный профессор своему коллеге. — Гуси спасли Рим, — меня погубили индюшки...» Майбородов пытается утешить себя тезисом, вполне убедительным для любого ревнителя «чистой» науки: мол, орнитология — это наука как таковая, а практическое птицеводство — отрасль хозяйства. Но честный ученый чувствовал, что ожидающими, укоризненными глазами Евдокии Васильевны на него смотрит сама жизнь, — и утешительные словечки не помогали.

«Процесс самобичевания» закончился тем, что Майбородову пришлось ехать на «выучку» к знатной птичнице района и, объединив ее опыт со своими знаниями, наконец-то решить проблему «проклятых индюшат». А там, «войдя во вкус вторжения в колхозную практику», ученый втягивается и в другие дела: помогает молодежи советами в закладке колхозного сада, находит наиболее эффективный и дешевый способ осушения плодородных, но заболоченных земель колхоза. Словом, уезжал Майбородов из приютившего его села с ощущением того, что «не птицы, как бывало прежде, связывали его с этими местами, а люди, их жизнь, в которую как-то незаметно вошел и он сам». А главное, что вынес он из этой необычно сложившейся для него научной командировки, — это твердое убеждение в несостоятельности «чистой» науки, оторванной от жизни, от нужд и запросов народного хозяйства.

«Профессор Майбородов» — первое произведение В. Кочетова, замеченное столичной критикой. Появление его книги «Кому светит солнце» (1949), в которую вошли названная повесть и написанная вслед за ней повесть «Нево-озеро», журнал «Новый мир» отметил рецензией, само название которой («Слабая книга») было крайне далеко от доброго напутственного слова автору. Ничего достойного внимания в «слабой книге» критик Г. Ленобль не обнаружил. Не заметил он ни трудового подъема и воодушевления, которыми охвачены герои книги, ни трудностей, преодолеваемых ими, ни сердечной теплоты, с какой воссозданы образы простых людей.

Разумеется, Г. Ленобль не мог пройти мимо того конфликта, составляющего нерв повествования, который разыгрался в душе профессора Майбородова. Он согласен, что «проблема затронута молодым писателем актуальная — отрыв некоторых наших ученых от жизни, от практики...»[33], но разработана она, по мнению критика, на конфликте мелком, неправдоподобно-пустяковом. В статье так и слышится насмешливое: помилуйте, из-за чего, собственно, сыр-бор разгорелся? Экое, право, событие: подохли какие-то индюшата! Ну и бог с ними, стоило ли из-за такой мелочи поднимать «самокритическую бурю» в душе ученого, заставив его признаться в «коэффициенте незнания» и осудить чуть ли не всю свою прежнюю деятельность? Тут критик рассудил примерно так же, как добрейший Иван Петрович, простодушно, по-крестьянски утешавший обескураженного профессора:

«— Стоит ли, Иван Кузьмич, так убиваться из-за голышей каких-то! Ну не удаются, ну и леший с ними. Не индюшки основа хозяйства. Если бы, понятно, хлеб или что...»

Г. Ленобль не понял характер заострения конфликта в «Профессоре Майбородове», счел его слишком мелким, незначительным, снижающим проблему, а в заключение вынес приговор: все в повести сглажено, «приглушено», проблема измельчена — «в силу этого не удивительны ни вялость действия», «ни отсутствие в ней героев, которыми можно было бы увлечься, которым хотелось бы подражать. И люди в этом произведении средние, и написано оно также весьма средне»[34].

Только вот что удивительно: все эти «средние» (читай: серые, заурядные) люди — Иван Петрович Краснов, Евдокия Васильевна, Таня Краснова, Семен Панюков, Федя Язев и другие — почему-то очень симпатичны нам и, ничуть не претендуя на «образцы» для подражания и даже не подозревая о существовании такой литературной проблемы, по ходу знакомства с ними все больше начинают заряжать и нас своей энергией, оптимизмом, с виду неброским, будничным, но истинным трудовым героизмом. А профессор Майбородов — центральная фигура повествования — и по меркам критика не «средний», а крупно написанный характер, только живой, полнокровный, без позы и ходульной монументальности. И если уж речь зашла о герое, которому «хотелось бы подражать», то Майбородов с его прямотой, честностью, самокритичностью, с его глубоким уважением к простым людям и горячим желанием помочь им, облегчить их тяжелый труд, право же, вполне достоин подражания.

В первые послевоенные годы В. Кочетов настойчиво ищет новые темы, характеры, средства изобразительности. В этом отношении интересна повесть «Нево-озеро» (1948), от которой Г. Ленобль в своей рецензии, сославшись на нехватку места, отделался одной фразой: «По качеству своему она немногим отличается от повести «Кому светит солнце»[35] (то есть «Профессор Майбородов»).

Будь критик чуть повнимательней, даже при самом отрицательном отношении к «слабой книге» он не мог бы не заметить весьма существенного отличия одной повести от другой. При всей преемственности, свойственной творческому развитию каждого серьезного художника, у В. Кочетова еще не было и не будет в дальнейшем произведения, так непохожего ни на предшествующие, ни на последующие, как «Нево-озеро». По принципам типизации, по способам построения характеров и особенно по языку и стилю эту повесть можно рассматривать как своего рода эксперимент, заранее оговорившись, что формальное экспериментаторство, разные изыски в области формы, оторванной от содержания, всегда были органически чужды художнической натуре В. Кочетова. Для поисков нового здесь были совсем другие причины.

Работая над повестями и рассказами о советских людях, вернувшихся с полей сражений и приступивших к мирному труду, В. Кочетов почувствовал, что лаконизм и суховатая сдержанность его военных произведений, герои которых раскрываются главным образом в действии, в поступках, уже не могут отвечать новым художественным задачам. Нужен богатый арсенал средств художественной выразительности для изображения советского человека, героизм и духовная красота которого теперь не так зримы и очевидны, как на войне, но именно поэтому требующие более образного и психологически убедительного выражения.

В. Кочетов понял, что без овладения этим арсеналом, и вообще сокровищницей знаний, ему не подняться до решения больших художественных задач. И до этого многое постигший с помощью самообразования, теперь он с особым упорством и настойчивостью изучает марксистско-ленинскую философию, историю, эстетику, много читает русских и европейских классиков, интересуется филологическими науками, глубоко изучает фольклор. В качестве корреспондента постоянно находясь в гуще жизни, теперь уже с профессиональной пытливостью вслушивается в народную речь, в ее красоту и своеобразие.

В содержательной, откровенной беседе со студентами Литературного института имени А. М. Горького, к которой мы уже обращались и обратимся еще не раз, В. Кочетов рассказывал: «Первое, что я писал, безусловно пострадало от газетной спешки, от газетных штампов и от желания некоторых редакторов жить спокойно. Но вот спустя год-два после войны мне пришлось побывать в прибрежных селениях на Ладожском озере среди рыбаков. Старики там говорили своеобразным, почти сказочным напевным языком, пересыпали речь словечками чуть ли не XVI или еще более ранних веков. Под влиянием увиденного и особенно услышанного я написал повесть, которая называлась «Нево-озеро». По одному названию повести, заимствованному от древнего названия Ладоги, уже можно судить о ее языке. Язык сложился цветистый, витиеватый. Но он же, этот неожиданный язык, оказал мне и немалую помощь: он помог избавиться от газетных штампов.

Позже я принялся избавляться, в свою очередь, уже и от излишеств языка «Нево-озера»[36].

Под влиянием «увиденного» и «услышанного» сложились крупные, цельные характеры старых ладожских рыбаков Кузьмы Воронина и Антона Лукова, корабельщика Ильи Асафьева и вожака женского рыбачьего звена Марфы Дубасовой, действительно говорящих в повести напевным, сказовым языком, расцвеченным элементами устно-поэтической речи, пословицами и поговорками, изредка даже с церковной окраской.

«Не ищи где легче, ищи где честней», — поучает дед Антон.

«И где-то ты так вызолотилась, лебедка?.. Ко мне, что ли? Заходи, лебедка, гостюй», — приветствует Марфа Дубасова молодую женщину и восхищается: «Что ноги, что рученьки, что шея-плечики — чистое золото. Ай, красавица!»

«Осетра добыли! Король-то какой! Мать честная, казанская и знаменская!» — восторгается Кузьма Воронин добычей женского молодежного звена.

Так герои повестей и рассказов В. Кочетова — солдаты, крестьяне, рабочие — еще не говаривали. А легенда Ильи Асафьева о чудесной белокрылой ладье, построенной в незапамятные времена «превеликим ладейным мастером», напоминающая легенду о «Летучем голландце», целиком рассказана в духе и стиле народной сказовой речи.

Даже язык автора — не только в том случае, когда он передает мысли и чувства героев в формах несобственно-прямой речи, но и в повествовательной части — изобилует оборотами, метафорами, сравнениями, повторами, свойственными народно-поэтическому творчеству.

«Как братья-побратимы они стали с тех пор, будто в одной купели окрестились» — это о дружбе Кузьмы Ипатьича с Андреем Дубасовым.

«Была семья, рассыпалась. Была сила, растратилась — и диво ли! — девяносто лет на свете» — это о горьких думах деда Антона.

Мать огромного семейства Ворониных, Пудовна, любуется своим «ковчегом»: «Из всех, как сказочная царевна, выделялась Катюша, учительница. Беленькая, с синими глазами, золотая коса вокруг головы короной. Сколько бы ни глядела на нее Пудовна, наглядеться не могла, себя как в зеркале молодую узнавала, звала Катюшу белянкой-ладожанкой — так ее самое кликал когда-то молодой рыбак, красавец Кузьма...» А сам этот красавец «впервые привел ее сюда златоголовой синеглазой королевой и думал, краше ее нет на всем свете».

О той же Катюше Ворониной, но теперь уже глазами автора: «Катюша горделиво плыла по-лебединому, высоко держала свою из кос витую корону...»

Автор бесстрашно лепит фразу, лексическая «исконность» которой очевидна, но тяжеловесность, старомодность и нарочитость еще очевидней: «Рыбаки, не то что сига — осетров лавливавшие, были щепетильны, мнительны и пуще всего на свете боялись сраму».

«Цветистый, витиеватый» язык порой подводит и в столкновении с современностью оборачивается безвкусицей: «Дед даже ладонью прикрылся — ослепил его белый, в лебединое крыло, китель с пуговицами, что золотые десятирублевки».

Ритмизацией прозы советская литература переболела и вскоре рассталась с этой болезнью, так же как и с «рубленой прозой», еще в 20-х годах. Осмеянная И. Ильфом и Е. Петровым в форме незабвенных ямбов Васисуалия Лоханкина, ритмическая проза, казалось, канула в Лету. Но вот во второй половине 40-х годов выступает наисовременнейший писатель из молодых и вслед за своими героями сам начинает говорить ритмическими периодами с обычной в этих случаях перестановкой глагольных, сказуемых форм на первое место:

«Столкнулись карбасы с берега, стали запрыгивать в них рыбаки... Захлопали распущенные паруса, дрогнули, напрягаясь, мачты. Подхватил тугой ветер, раздул грудастую парусину... Качнулся, потонул в сырой тьме низкий берег...»

Вряд ли здесь В. Кочетов следовал традициям ритмической прозы 20-х годов. Захлестнула стихия певучей сказовой речи ладожских рыбаков и крестьян северо-западной Руси, повлияло и усердное штудирование фольклорных изданий.

Нельзя не заметить, как ладовый, «сказочный» язык героев старшего поколения, а иногда и самого автора, вступает в противоречие с языком, которым говорит в этой же повести молодежь. Например, участник ожесточенного сражения за остров Сухо на Ладоге, от которого во многом зависела судьба легендарной «Дороги жизни», молодой капитан траулера Алексей Воронин так рассказывает об этом сражении:

«— Бой длился часа два. — Алексей поднялся и прошагал по мостику. — Наши два тральщика не могли, конечно, помешать высадке десанта. У противника — тридцать кораблей, у нас — два. Да еще «юнкерсы»... Бойцы на острове вступили врукопашную с противником. Полегчало, только когда совсем рассвело. В небе появились наши, сбили трех немцев, навалились на баржи, на катера. За самолетами на полном ходу примчались боевые ладожские корабли, зажали противника с двух сторон». В общем, «из тридцати кораблей ушли только четырнадцать».

Совсем другой «лад»! — лаконичный, деловой стиль фронтовых записей и первых военных повестей. Так две языковых стихии — сказово-напевная, фольклорная и современная разговорная, «обычная» — порой сосуществуют в повести, не сливаясь в единый стилевой поток.

Испытав на собственном опыте все трудности в достижении синтеза двух разных потоков — языка живого, развивающегося, и говора, уходящего в прошлое, — убедившись в бесперспективности попыток использовать самые яркие и поэтичные, но устаревшие изобразительные средства для передачи мыслей и чувств нашего современника, для отражения новых форм жизни, В. Кочетов в годы зрелого мастерства советовал молодым литераторам: «Работая над языком, совершенствуя его, надо смотреть не назад, не в прошлое, а вперед, в будущее, слышать в говоре народа не то, что отживает век, устаревающее, а нарождающееся, новое»[37].

Все сказанное здесь еще не означает, что «Нево-озеро» является результатом незадавшегося эксперимента. Напротив, если не считать явных издержек «цветистого, витиеватого» языка, обращение к живым родникам народной речи помогло писателю не только освободиться от газетных штампов и обогатить свой язык, но и создать пластичные, скульптурно осязаемые образы представителей старшего поколения ладожских рыбаков. Ведь они сравнительно редко говорят сказовым, напевным языком, который для них-то — тоже естественный, усвоенный с колыбели; чаще всего они изъясняются простым, подлинно народным языком, образцом которого является «лекция» Кузьмы Ипатьича для школьников о нелегком, нередко опасном, но столь необходимом для страны труде рыбака.

«Главное-то — рыбак рыбачит, — поучает он юную поросль. — Не забава ему лов рыбный, а работа. Трудная, ребятки, работа. У кого мир — у рыбака всю жизнь война. С ветром ли воюет, со штормом, с морозом ли, со снегом, а то вот с хитростью рыбьей. Возьмет да и пропадет рыба. Куда делась? Ищи ее, ломай голову да ладони веслами бей...»

Просто, ясно, образно, без единой фальшивой ноты, которая иногда слышится в приведенных выше примерах стилизованной напевно-сказовой речи.

Разговорный, деловой язык «знаменитого корабельщика и сказочника» Ильи Асафьева при всей меткости и красочности тоже лишен каких-либо элементов стилизации. На вопрос Марины Плаховой, а не обидно ли ему, что ученики «превзошли, постигли» его корабельное мастерство и теперь вполне могут обойтись без учителя, старик отвечает:

«— Обидно? — Асафьев разгладил усы. — Обидно мастерство, от отца унаследованное, в могилу унести. Это, Даниловна, крепко обидно. А ежели утроил ты отцовское наследство да поделил его меж достойными наследниками — что золотых насыпал в картузы молодым, — какая же тогда обида! А те дальше передадут, — так оно и пойдет, и пока Ладога не пересохнет, живым будет асафьевское дело. Ладога работников не забывает».

Не менее Асафьева озабочен подготовкой достойной смены и Кузьма Ипатьич, превыше всего ставящий труд рыбака. По его стопам идут и родные дети, и приемные; только технически они оснащены несравненно лучше старика, продолжающего лов рыбы дедовскими способами. Естественно, уловы их выше, что вызывает у «знатного ловца Ладоги» и чувство гордости за них, и в то же время ревнивую зависть, которая подчас толкает его на забавные конфликты и стычки с молодежью.

Так в творчестве В. Кочетова впервые возникает «журбинская» тема гордости человека труда своей профессией и передачи ее по наследству, тема преемственности советских поколений.

Схожа с «журбинской» и сама атмосфера воронинского дома.

«Большой домина у Ворониных. Три поколения рыбаков венец за венцом свивали свое семейное гнездо из смолевых, водой с Паши пригнанных стволов». Росла семья, разрастался и дом: прирубались крыльями пристройки, сооружались мезонины. «Великое множество обитало в доме братьев, сестер, мужей, жен, внуков и правнуков. Были они друг другу одновременно и тетками и дядьями, и крестными и свояками. Шумно, весело воронинский ковчег плыл через долгие десятилетия. Редко случались раздоры в нем».

Правда, самолюбивый, гордый, знающий себе цену глава семьи не лишен патриархальных замашек. Нет-нет, да и вспылит. Вот сын Алексей, капитан траулера, урезонивает вскипевшего отца, который знает за собой грешок — выбросил за борт улов, показавшийся ему унизительно малым для его рыбацкой чести, — знает, но упорствует, шумит, переходит в «контратаку».

«— Перестань, отец. — У Алексея тоже в глазах темное накапливалось. — Грудью на меня прешь. Зря, к ссоре не расположен.

— «Не расположен»! — Ложка в руках Кузьмы Ипатьича раскололась надвое от удара об стол. — А вот не погляжу на регалии, расположу на лавке, порты долой... Забылся — кто я, кто ты!..»

Судя даже по этому отрывку, сынок-то тоже не из тех, кого можно было бы «расположить» на лавке. Но ссора погасла так же быстро, как и возникла, под хохот всей семьи, когда Пудовна, всплеснув руками, «посочувствовала» нахохлившемуся старику:

«— Ахти, боженьки! Курчонка какого изобидели!..»

Написанные с добродушным юмором, подобные «семейные сцены» больше свидетельствуют о взаимной любви и дружбе в семье, чем о каком-то разладе и сведении счетов.

Словом, по нравственным устоям, по теплоте и сердечности, царящим в доме, семья Ворониных во многом предвещает семью Журбиных, хотя «ковчег» ладожских рыбаков, конечно, еще не имеет той обобщающей силы и художественной значимости, которые свойственны «ковчегу» кораблестроителей на реке Ладе. Однако сам Кузьма Воронин — «крепкий, широкий, плотный», как «серый валун-камень на быстрине», — по своей эпической цельности и монолитности под стать старшему поколению Журбиных и вполне мог бы быть принят в их семье за своего. А друг дома Ворониных — овеянный славой лучшего ладожского корабельщика Илья Асафьев очень скоро нашел бы с Журбиными и общий профессиональный язык. По поводу этого образа И. Денисова верно заметила: «Крупно написан старый корабел и сказочник Илья Ильич Асафьев...»; вообще, «цельные характеры» ладожских рыбаков «высечены в повести уверенной рукой»[38].

Крепка, духовно стойка и молодежь, изображенная в повести. Сказочные «царевны» и «королевичи» они только в поэтическом воображении матерей да влюбленных, а на деле это простые, работящие молодые люди, нравственные и духовные качества которых раскрываются в труде и в отношении к труду. Кое-кто из них, например, приемная дочь Кузьмы Ипатьича Марина Плахова и Алексей Воронин, уже успели повоевать на фронтах Отечественной войны и наделены в повести военной «предысторией»; теперь они наследуют и продолжают дело отцов, но на более высоком техническом уровне. Однако этим образам не хватает той четкой, рельефной индивидуализации, которая характеризует образы старожилов. Даже любовные романы Марины и Алексея, Кати Ворониной и Сергея Скворцова благополучно схожие.

Впрочем, этот недостаток присущ и романической сюжетной линии в предыдущей повести — там тоже любовь Тани Красновой и Феди Язева столь безоблачна и неглубока, что по сравнению с ней безответная любовь Семена Панюкова представляется настоящим чувством, хотя говорится о ней как бы мимоходом. Писатель еще не овладел искусством глубоко раскрывать зарождение, развитие и многогранность такого сложного человеческого чувства, как любовь.

«Нево-озеро» находится несколько в стороне от главной темы творчества В. Кочетова первых послевоенных лет — темы, разработку которой он начал еще в «Предместье», продолжил в «Профессоре Майбородове» и на данном этапе завершит в романе «Товарищ агроном».


4

По отношению к предшествующему творчеству писателя «Товарищ агроном» (1947 — 1950) — итоговое произведение. Роман вобрал в себя, синтезировал и значительно расширил проблематику повестей и рассказов В. Кочетова о восстановлении и развитии советской деревни в первые послевоенные годы. Жизненное содержание романа и поныне сохраняет свою общественную значимость. И это вполне понятно, ибо герои книги живут устремленными в будущее, а не повернутыми в прошлое, как это порой замечалось в нашей «деревенской прозе» 60-х годов. По всяким почти патриархальным «мужичкам», недалеко ушедшим от мышления времен Хоря и Калиныча, которых, конечно же, еще можно найти на обочинах нашей жизни, нельзя судить о советской деревне и перспективах ее развития. Верно говорит главный герой кочетовского романа Лаврентьев: «Для того, чтобы увидеть правильность избранного пути, всегда брать надо передовое — и по нему судить о нашем завтрашнем дне».

А самое передовое, самое главное в нашей деревне — колхозный строй, с честью выдержавший испытание войной. В ходе социалистического преобразования села достигнуто громадное, исторически непреходящее: в коллективном труде коренным образом изменилась психология крестьянина — мелкобуржуазный индивидуалист стал коллективистом. Вместе с техникой в деревне появились люди новых профессий: трактористы, комбайнеры, механики, электрики и т. д. Извечная темная «власть земли» ушла в прошлое, уступив место власти радостного творческого труда. Все явственней стираются грани между городом и деревней. «Что сейчас для колхозника земля? — спрашивает Лаврентьев, будто споря с разными «почвенниками» и своего и более позднего времени. — В значительной степени то же, что и для рабочего завод. Да, завод. Точка приложения труда на благо коллектива, на благо народа, поле для широкого творчества. На этом поле ныне взрастают герои — герои не какого-либо, а социалистического труда. Социалистического, имейте в виду».

Но советские люди никогда не останавливаются на достигнутом. «Надо мечтать!» — учил Ленин полету мысли в будущее, но здесь же, опираясь на Д. И. Писарева, предупреждал, что мечта лишь тогда становится движущим стимулом, когда учитываются реальные силы и возможности для ее осуществления. Люди, изображенные в романе В. Кочетова, умеют мечтать, заглядывать не только в завтрашний, но и в более отдаленный грядущий день. Уже в то время, сидя в ежегодно затопляемом вешними водами северном селе Воскресенском, ломая голову над тем, как бы поскорей и экономичней осушить заболоченные земли колхоза и повысить урожайность полей, Лаврентьев убежденно утверждает: погодите, будут и на наших гиблых землях урожаи пшеницы, как на южных плодородных землях, будут в Воскресенском и асфальтированные улицы, и очаги культуры, и ученые люди.

Но планы на будущее, тем более мечты о сравнительно отдаленном будущем, — это одно, а реальная действительность — совсем другое. Колхоз, изображенный в романе, «нельзя было отнести к самым отстающим, совсем нет. Это был коллектив закаленный, выросший в борьбе с неимоверными трудностями и препятствиями, которые ему ежегодно чинила природа». Не ступала сюда и нога оккупанта, но тяжелое наследие войны не могло не сказаться и здесь — фронт проходил в десяти километрах от села. В общем, картина безрадостная: земли, с которых можно было бы получать высокие урожаи, заболочены и закислены, средств для дорогостоящих ирригационных работ нет, животноводство топчется на месте, во всем нехватки да недостатки.

Таковы условия, в каких начинает свою агрономическую деятельность в недавнем прошлом отважный артиллерийский офицер, потом работник областного земельного управления, сам отпросившийся на должность колхозного агронома, Петр Лаврентьев.

Как и абсолютное большинство положительных героев В. Кочетова, энергичный, решительный, деятельный, Лаврентьев безотлагательно входит в дела, знакомится с людьми — и в наше поле зрения один за другим вступают председатель колхоза Антон Сурков и секретарь парторганизации Дарья Кузовкина, телятница Елизавета Звонкая и ее дочь, звеньевая по сортовой пшенице, Ася, бригадир-полевод Ульян Анохин и конюх Илья Носов, звеньевая по сортовым семенам овощей Клавдия Рыжова и врач Людмила Орешина — здесь перечислены далеко не все: сравнительно небольшой по объему роман «заселен» довольно густо. Честные труженики, эти люди готовы поддержать любую ценную инициативу, работать не покладая рук, лишь бы вывести колхоз в передовые, а значит, улучшить и личную жизнь, в которую война внесла немало горя, утрат и лишений.

Лучшие люди села Воскресенского близки и дороги нам как представители того героического поколения, которое вынесло на своих плечах все бедствия неслыханной войны и одержало великую победу, а потом в кратчайшие для истории сроки, недоедая и недосыпая, подняло из пепла и разорения наши города и села, фабрики и заводы, колхозы и совхозы. Их заботы и тревоги — это, конечно же, прежде всего заботы и тревоги того времени, их радости — это первые радости тружеников, порой начинавших с малого. Как великому достижению радуются воскресенцы, зажигая первую «лампочку Ильича» от старого, с трудом отремонтированного «движка». На митинге, посвященном такому знаменательному событию, Ульян Анохин, напомнив ленинский завет: коммунизм есть Советская власть плюс электрификация всей страны, говорит, что их «плюсишко, понятно, невелик, мелковат, скажем прямо. Но ведь это начало, граждане дорогие! Ведь подумать только: в Воскресенском, в лесной, болотной дыре, зажегся плюс коммунизма, а?»

Первые успехи порождают веру в себя, а за ней и новые дерзания. Достижение более высоких урожаев, улучшение состояния дел в животноводстве, общее повышение доходности колхозного производства ставят на очередь вопрос о крупных работах по осушению заболоченных земель и преобразовании самой «болотной дыры». Вместо планируемого ранее дорогостоящего осушения земель с помощью гончарных труб, которых понадобилось бы не один десяток километров, Лаврентьев с друзьями находит наиболее дешевый и эффективный в местных условиях способ мелиорации. А председатель колхоза Сурков упорно продвигает свой план переноса села на возвышенность, где когда-то красовалась усадьба помещика Шредера. Как будто еще вчера мечты и дела гостиницкого председателя колхоза Семена Панюкова не простирались дальше благоустроенных домиков с резными наличниками по чертежам, добытым из «самого Союза архитекторов». А вот уже воскресенский председатель, подведя итоги напряженного труда всего коллектива, экономя каждую копейку, отваживается замахнуться на строительство вполне современного поселка при самом непосредственном участии деятелей этого Союза.

И хотя роман завершается далеко не завершенными делами воскресенцев — на болотах еще только началось строительство отводных каналов, а реальность поселка Ленинского, который еще не столько стои́т, сколько лежит грудами стройматериалов, Суркову кое-где еще приходится доказывать и доказывать, — мы верим в свершение и этих и других начинаний коллектива, возглавляемого небольшой, но крепко спаянной парторганизацией. «Какие-то вы там, в Воскресенском, удивительно боевые стали и инициативные», — с удовольствием говорит Лаврентьеву секретарь райкома партии Карабанов, всемерно поддерживающий инициаторов.

Поддержка нового, передового — одна из закономерностей советского общества. Окрыленный тем, что сначала через колхозную парторганизацию и райком, потом через обком и более высокие инстанции партия услышала его голос — голос одного из своих коммунистов, увидела усилия и готовность воскресенцев решительно взяться за преобразование природных условий хотя бы на небольшом — в масштабах всей страны — клочке родной земли, Лаврентьев с гордостью думает: «Так построена партия большевиков, так построено Советское государство: инициатива идет и сверху и снизу; вверху всегда подхватят, поддержат все ценное, дельное, идущее снизу, и тогда оно становится общим делом партии, общим делом государства».

Изображение того, как ценная инициатива, выдвинутая снизу и поддержанная сверху, захватывает умы и сердца людей, сплачивает коллектив и направляет его энергию и труд на завоевание все новых и новых рубежей, и составляет сюжетную основу романа, определяет его динамику и развитие характеров.

Сейчас может вызвать только улыбку та горячность, с какой Н. Толченова в рецензии «По поверхности жизни» доказывала, что Лаврентьев (а стало быть, и автор) не знает жизни советской деревни, не компетентен в вопросах сельского хозяйства, и вся его деятельность сводится только к тому, что он громоздит одну ошибку на другую. Автор «проработочной» рецензии начисто отказал роману в каких-либо художественных достоинствах. Между прочим, было сказано и такое: «Второстепенные персонажи, равно как и основные герои произведения, статичны»[39]. А вот на этом следует остановиться обстоятельней, поскольку именно в «Товарище агрономе» В. Кочетов делает первую серьезную попытку показать характер в развитии. И эта попытка отнюдь не безуспешна.

Обратимся к главному герою.

Не сразу, не вдруг входит Лаврентьев в дело, но начинает правильно: вдумчиво, основательно знакомится с людьми и хозяйством колхоза. Личное обаяние, которое никому еще не помешало в жизни, помогло ему быстро завязать дружбу со многими колхозниками, найти общий язык с председателем сельхозартели и секретарем парторганизации. День за днем обходит он поля, луга, фермы, присматривается, приглядывается, начинает замечать недостатки и трудности, но чем-то помочь пока еще не в силах. Лаврентьев «все больше и больше входил в новую для него жизнь, и чем больше входил в нее, чем глубже, обстоятельней с ней знакомился, тем чаще ощущал, что ему не хватает знаний, что он не умеет найти себе должное место в колхозе».

Таково исходное положение, с какого начал Лаврентьев. И все дальнейшее — упорные поиски своего места в «рабочем строю», первые ошибки и разочарования, терпеливое преодоление трудностей, горячее участие во всех делах и начинаниях воскресенцев, наметки перспективного плана развития колхоза и особенно настойчивая борьба за решение проблемы осушения Междуречья, окончательно утвердившая его авторитет в глазах коллектива — все это и многое другое, обстоятельно показанное в романе, и составляет суть не только делового, практического, но и духовного роста агронома Лаврентьева. Начал он с того, что «никто от него никаких советов не ждал, никто к нему ни с чем не обращался», а заканчивал свою деятельность в этом колхозе уважаемым, крайне необходимым человеком, оказавшимся «в центре всех воскресенских дел». Человек решительных действий, он и раскрывается главным образом в действии, в поступках. Может показаться, что Лаврентьев часто вмешивается не в «свои» дела. Но такова уж природа кочетовского положительного героя вообще — любое дело народа принимать за свое кровное дело — с тем его и примите.

Итак, от временных колебаний и сомнений в своих возможностях — к активной реализации этих возможностей, от поисков своего места в коллективе — к органичному врастанию в коллектив, от неопытности — к накоплению практического опыта в такой степени, что можно было смело браться за большие дела, — таков путь Лаврентьева, путь человека, который растет и крепнет в преобразовательной деятельности на благо народа. Понятно, что движение по этому пути сопровождается духовным обогащением личности.

Председатель колхоза Антон Сурков, показанный вторым планом, вначале не проявляет особой активности. Он честно тянет свой нелегкий воз, но свыкся с отставанием колхоза, с непреодолимыми, как ему кажется, трудностями, вызванными природными условиями. Вообще, ему не хватает твердости, «характера», так что секретарь парторганизации Дарья Кузовкина уже подумывала о том, чтобы поставить вопрос о его замене. Но Сурков — «человек с мечтой», как сказал о нем Карабанов. И когда у председателя появился такой энергичный и образованный помощник, как Лаврентьев, охотно поддержавший вместе с другими коммунистами и передовиками колхоза его проект, когда открылись реальные перспективы для осуществления его мечты о переносе и перестройке села, он развил такую неуемную хозяйственную деятельность, что теперь уже Кузовкина временами попридерживает его. «Не берись, Антон, за все дела разом. Завалишь, — охлаждала его пыл Дарья Васильевна».

В «Товарище агрономе» нет многоступенчатой системы образов. Кроме Лаврентьева, большинство героев находится примерно в равном положении по месту и значению, отведенному каждому из них. Естественно, это создает известные трудности для изображения их в динамике за то сравнительно короткое «романное время», какое избрал автор, и он идет на углубление этого времени за счет так называемых предысторий. Либо сам, либо устами героев он рассказывает их судьбы, порой чуть ли не с детства, и этот, конечно, далеко не новый прием создает реальную картину движения образа во времени. Писать такие авторские экскурсы в прошлое и «исповеди» героев сжато, интересно, образно В. Кочетов умеет.

История талантливого крестьянского сына Карпухи, в условиях царской России тратившего свои дарования на выдумку никому не нужных изобретений, рассказана от имени местного старожила с последующим добавлением от автора. Чего только не изобретал этот малограмотный самородок, начиная с «летательных крыльев» из лучин и овечьей кожи и кончая домом на колесах для странствий по белому свету с молодой женой в поисках счастья — эдакий фургонище, который смогла сдвинуть с места только восьмерка лошадей. Жертвой одной из таких выдумок Карпухи стала красавица жена, после чего «завял человек». В четырнадцатом году ушел фантазер-изобретатель добровольно на войну и только через девять лет вернулся в село — с тремя «Георгиями» и орденом Красного Знамени. «Где ни воевал, в какие пекла ни кидался, по жене тоскуя, — смерти не нашел, лишь геройством отличался невиданным». С тех пор живет Карп Григорьевич бобылем. Хотя почему же — бобылем: заботливо растит двух сирот, взятых из детского дома. Первым вступил в колхоз. С началом строительства нового поселка из столяра-одиночки превратился Карп Григорьевич в бригадира по столярным работам.

Характерна судьба Дарьи Васильевны Кузовкиной, рассказанная от автора. Ласковая и любящая жена десятника на лесоразработках, она жила тихой и мирной домоседкой. С организацией колхоза потянуло ее к людям. Достаточно грамотная, стала колхозным счетоводом, но это не устраивало ее деятельную натуру, и она ушла в животноводство. Как передовую колхозницу приняли в партию, поставили заведовать фермой, избрали депутатом районного Совета. В дни войны райсовет поручил своему депутату боевое дело: вывести из прифронтовой полосы совхозный и колхозный скот. «Не ясноглазой девушкой и даже не зрелой любящей женщиной была она в те грозные дни, — командиром, волевым и бесстрашным». Этот поход окончательно сформировал натуру Дарьи Васильевны, настойчивую, требовательную и в то же время мягкую, глубоко человечную. С уходом мужчин на войну воскресенцы единодушно избрали ее председателем колхоза. Рядом — фронт, гремели бои, не давали житья бомбежки, а колхоз работал, боролся, помогал армии и государству. После войны Дарья Кузовкина вернулась на ферму. Как лучшую из лучших ее избрали секретарем парторганизации колхоза — она «знала, с кем и как разговаривать, на кого и чем влиять. Бесценное умение руководителя!».

С помощью предысторий раскрывается формирование характеров и представителей более молодого поколения, например, звеньевой Клавдии Рыжовой.

Клавдия и Марьянка Рыжовы остались сиротами по вине легкомысленной матери, бросившей дочерей на произвол судьбы, когда старшей было тринадцать, а младшей восемь лет. Гордая и самостоятельная девочка, Клавдия решительно отказалась от всякой помощи со стороны; своим трудом добывала насущный хлеб, растила сестренку, училась сама и учила младшую. В годы войны старшая Рыжова пахала, сеяла, работала на конной жнейке, могла и косой махать на лугах. «Кланька у нас пятерых мужиков заменяет», — говаривала Дарья Васильевна. После войны, когда Рыжову поставили во главе семеноводческого звена, каждую зиму выезжала она на курсы и становилась все искусней в своем деле, а вместе с тем все более властной и несговорчивой. Ни в чем ей не было отказу: ни в людях, ни в машинах, ни в удобрениях, да и как откажешь — рыжовские семена шли на вес золота. Сурков явно пасовал перед знатной семеноводкой, даже Дарья Васильевна не всегда могла сладить с молодой строптивой коммунисткой.

На этом и завершается предыстория героини, а собственно история повествует о том, как происходило «укрощение строптивой». Когда Лаврентьев, отважившийся на это дело, впервые посягнул на явные излишества в хозяйстве рыжовского звена, Клавдия неистовствовала: «Мне, Рыжовой, недоверие! Надо мной, Рыжовой, контроль! Да знает ли он, что с ней, Рыжовой, сам председатель облисполкома товарищ Санников за руку здоровается!» Вот какого «черта в юбке» предстояло «обломать» Лаврентьеву. В отличие от классического образа здесь укрощение строптивой происходит преимущественно в сфере производства, впрочем, с тем же финалом.

Более или менее пространные предыстории сопровождают и другие образы: врача Людмилы Орешиной, пчеловода дяди Мити, старшего конюха Ильи Носова, геолога Лаптева. А если учесть соответствующие отступления в прошлое Лаврентьева и Суркова, то выходит, что этот прием распространен почти на всех героев, за исключением явно эпизодических.

Предыстории играют значительную роль в романе, раскрывая существенные черты того или иного героя, сформировавшиеся до его вступления в действие. Несомненно, усиливают они и динамику образов. Однако возникает вопрос: не многовато ли этих предысторий для небольшого романа; в совокупности они притормаживают развитие действия, к тому же порой вводятся без достаточно основательной мотивировки.

Кстати сказать, не всегда это и надо — показывать персонажи непременно в развитии. В самой жизни часто встречаются люди статичные, косные, остановившиеся в своем развитии. Есть и весьма положительные характеры, уже сформировавшиеся и устойчивые в своих духовных и нравственных качествах. Изображая такие характеры, подлинный талант всегда найдет средства для их полнокровного художественного воплощения. Одно из них — разностороннее раскрытие личности в типичных для нее обстоятельствах. В романе «Товарищ агроном» так изображен секретарь райкома партии Карабанов.

О своем прошлом сам Карабанов говорит предельно кратко: «Двадцать лет назад, как и мой отец, паровозы водил, потом в совпартшколе учился, на рабфаке, в институте, второй десяток — на партийной работе». Вот и вся предыстория, а образ, далеко не «первостепенный» по месту, отведенному ему в романе, встает в полный рост, поскольку показан в обстоятельствах и связях, характерных для жизни и деятельности партийного руководителя творческого духа и стиля работы.

Секретарь сельского райкома, Карабанов категорически отвергал «автомобильные форсмарши» через десяток — полтора десятка колхозов в день. У него была «своя система». Он приезжал в колхоз дня на три, на пять, на неделю. Входил здесь в ритм колхозной жизни, не нарушая его, не сбивая своим присутствием. Держал себя не как некий начальник, а словно старый друг и товарищ; никого не распекал, не разносил, только разбирался в делах и давал советы — дельные, умные советы, не последовать которым было невозможно. Вставал вместе с колхозниками по утрам, вместе с ними ложился. Ночевал по очереди то у секретаря парторганизации, то у председателя или бригадира, в семье доярки, пахаря, огородника или пастуха. Самые откровенные и содержательные беседы получались тут, за вечерним чаем.

Пройдет пять-шесть дней — и секретарь знает жизнь колхоза, помыслы и устремления людей лучше всякого дотошного ревизора. В дальнейшем достаточно было телефонного разговора или подробной сводки — и перед Карабановым вновь во всей широте возникала детально изученная картина; он легко мог определить, какие в ней произошли изменения — в лучшую сторону или в худшую, движется ли колхоз вперед или топчется на месте. «Система себя оправдывала. Многодневное пребывание в колхозе давало секретарю райкома глубокое знание колхозного актива, колхозных планов, колхозного хозяйства...»

Лаврентьев, у которого Карабанов заночевал в свой очередной приезд в Воскресенское, с удивлением отмечает, что секретарь знает людей этого села лучше, чем он, агроном, — теперь уже далеко не новичок. Карабанов увлеченно рассказывает о воскресенцах, дает им точные, меткие характеристики. Он знает, кто чем живет, куда стремится, где и как учится — рассказывает обо всем этом, а в глазах у него — «юмор, радостное изумление, энергия, словно сам он и в электротехническом и в молочном учится, словно сам собрался в Воскресенском моторы ставить, сыроварню возводить, лесопилку, кирпичный завод, мостить вокруг дороги, сажать вдоль них сады и писать об этом романы». «Люди — главное, — говорил он, прихлебывая чай, — людей, людей изучайте».

У Карабанова свой и, думается, безошибочный критерий ценности человека. «Мне мыслится, настоящий человек тот, — отвечает он на вопрос Лаврентьева, — который всякое дело, всякую, хоть крохотную его дольку выполняет так, будто решает государственную задачу, всю душу в него вкладывает, поднимает это дело до общенародного значения». И поясняет примером: одно дело растить хлеб — его и в царские времена растили, и в Америке растят, — другое дело растить его, сознавая, какое значение он имеет для государства, для народа, для близких нам друзей в Чехословакии, Польше, Болгарии, во всем мире. А сознаешь это — и работать будешь иначе, не как простой хлебороб, а как государственный деятель. Откуда тогда и силы возьмутся, и энергия, и находчивость, и масштабы.

Однако, по Карабанову, настоящий человек — не только передовой, государственно мыслящий труженик, но и духовно богатая личность — широкая, разносторонняя, жизнелюбивая. «Жизнь люблю... И разве можно ее не любить!» — запросто, искренне вырываются у него слова приятия окружающего мира во всем многообразии его проявлений. Карабанов — ярый противник всяких «диетических сухариков» и худосочных моралистов, пытавшихся утвердить аскетизм и пуританское ханжество под видом коммунистической нравственности. «...Никогда не бойся проявлений жизни, горестей и радостей, только смотри, за одним приглядывай — чтобы не жить вне родины, вне партии, вне интересов нашего народа», — вот жизненное кредо Карабанова.

Так постепенно раскрывается не только определенная система в практической деятельности секретаря райкома, но и его взгляды на жизнь, мировосприятие.

Партийный вожак, а следовательно, человек, которому партия доверила политическое воспитание масс, Карабанов раскрывается прежде всего в общении с людьми, в беседах с ними, стремясь найти индивидуальный подход к каждому. Но он партийный вожак руководящего звена, ответственный за жизнедеятельность всего района, поэтому показан также в действии: в разъездах, в изучении состояния дел на местах, в решении организационных и хозяйственных вопросов. Это именно он, секретарь райкома, внимательно разобравшись с планами воскресенцев, не только поддержал мысль о перестройке и перенесении села, но и подсказал более реальные пути осуществления этого нелегкого дела. Он же всемерно способствовал продвижению проекта мелиорации заболоченных земель воскресенского колхоза. К финалу романа Карабанов возглавляет Междуреченский штаб, на плечи которого возложено руководство работами по преобразованию заболоченных и малоплодородных земель района.

Все это раскрывается в живописных эпизодах и сценах совокупностью многих художественных средств. Точно так же не просто прокламируется карабановское «Жизнь люблю...», а показывается: ничто человеческое не чуждо секретарю райкома. Когда, словно бы споря с «диетическими сухариками», он спрашивает: разве это «тормоз» для советского человека — влюбиться в девушку, ночей не спать, ходить с красными глазами от бессонницы, простуживаться, напрасно ожидая ее на углу, — то ведь это, по сути, он говорит про себя, про свою молодость. Некогда слушатель совпартшколы, недавний машинист, так влюбился в молоденькую краснощекую учительницу истории и географии, что забросил занятия, ходил с красными глазами от бессонницы, намерен был вернуться на паровоз. «Все равно теперь жизнь моя на конус пошла», писал он шальные записки предмету своей любви. И Раисе Владимировне стоило большого труда вернуть его на путь истинный».

Побывав в качестве гостя в небольшой квартирке Карабанова и познакомившись с его женой, дочерью и тещей, Лаврентьев был приятно удивлен вниманием и гостеприимством, а также той атмосферой дружбы и любви, которая царила в семье, — любви без сентиментальности, слащавости и прочей «показухи», рассчитанной на постороннего. «Разговаривали в семье несколько ворчливо. Но ворчание было дружественное, шло оно, вероятно, от бабушки. Все здесь любили друг друга...»

На досуге секретарь райкома был живым, веселым, остроумным собеседником и другом. Выпить рюмочку с гостем, попеть, потанцевать, перекинуться в подкидного, сыграть в домино? Пожалуйста! А с каким мальчишеским азартом, снарядившись на охоту, Карабанов вместе с Лаврентьевым гоняется за лисицей, после чего, запоздав с возвращением, в сырую, ненастную погоду ранней весны охотники устраиваются на ночлег в лесу, и «хозяин района» беспечно засыпает под елочкой у костра.

Таким образом, разносторонняя характеристика дает широкое представление о Карабанове как партийном работнике и человеке с ярко выраженной индивидуальностью. Конечно, такой человек не может остановиться в своем развитии, но, видимо, Карабанов находится на том жизненном этапе, когда развитие носит характер глубоко внутренний. Поэтому вполне оправданно оно остается вне поля зрения писателя, поскольку секретарь райкома появляется на арене лишь в той мере, в какой требует этого логика художественного повествования о делах и людях воскресенского колхоза. Психологизм, когда он неуместен, — тоже не бог весть какое завоевание.

Вслед за Долининым из «Предместья» образ Карабанова является дальнейшим развитием и обогащением в творчестве В. Кочетова темы партии и партийного руководства. Весь дух и стиль работы Долинина и Карабанова, а также их человеческие качества опровергают сложившееся мнение, что образ партийного работника творческого склада — принципиального, демократичного, душевно щедрого — возрожден в нашей литературе только после развенчания культа личности. Никакой культ не в силах был вытравить ленинского духа и стиля в деятельности партии и ее сыновей и дочерей. Осталась верна этому духу и наша литература, в том числе и в изображении человека партии, что еще раз подтверждают произведения Всеволода Кочетова, написанные в 40-х годах.

Обстановка культа личности в какой-то мере способствовала успеху, а порой и процветанию людей типа Серошевского, да и то ненадолго. Рано или поздно они обнажали свое обывательское нутро и несовместимость со всем строем нашей жизни.

Если не считать Ивантия из «Нево-озера», Серошевский — первый отрицательный персонаж в творчестве В. Кочетова. Лизоблюд и барский потешник до революции, краснобай и лодырь, перебивающийся случайными заработками, после нее, Ивантий — образ по преимуществу психологический, не имеющий большой социальной значимости. Серошевский — тип социальный. В своей диссертации Ю. Потолков верно заметил, что «противоборство Лаврентьева с главным агрономом района — эгоистом и мещанином Серошевским выглядит как столкновение творческой, прогрессивной мысли с идеологией обывателя». Правильно определив сущность конфликта в романе, Ю. Потолков, однако, недооценил художественное значение образа Серошевского, полагая, что его отрицательные качества «не столько раскрыты в поступках, сколько декларированы самим автором»[40].

А какие еще поступки нужны для характеристики чинуши и обывателя, кроме бюрократических и обывательских? Таковых же на счету Серошевского более чем достаточно. Свой кабинет в райцентре он не покидает месяцами, в колхозах не бывает; инструкции, писанные по шаблону «для всех» с приложением «отрывного талона» (получил, прочел — распишись и отошли его обратно), ежегодно рассылает под копирку в великом множестве. Это ведь не важно, что по своему содержанию, как показал Лаврентьев, инструкции главного агронома недалеко ушли от поучений Вергилия в его «Сельских поэмах», важно, чтобы талон с росписью поступил обратно. А Лаврентьев не представляет этих свидетельств своего послушания — да и только! Это ли не вопиющее нарушение трудовой дисциплины, суть которой, по Серошевскому, — не рассуждать, а «исполнять, исполнять и исполнять»? Внушая подчиненным сие неукоснительное правило, главный агроном района весьма деятелен в утверждении его: административные взыскания льются, как из рога изобилия. «Он этак выговоры каждому райзовскому специалисту по два в год втыкает», — утешает председатель соседнего колхоза Лебедев Лаврентьева, только что сподобившегося этой чести.

А разве слово, особенно звучащее с общественной трибуны, — не деяние, не поступок? Послушать Серошевского — так нет на свете более верного стража колхозных и государственных интересов, чем он. Каким огнем гражданственности горит главный агроном, обличая на исполкоме райсовета того же Лаврентьева за «самостийные» действия на пшеничном поле, якобы сулящие непоправимые беды. «Кто дал право товарищу Лаврентьеву самовольничать, нарушать агротехнику, наши инструкции? — гремит Серошевский. — Кто дал ему право залезать в карман колхоза, в карман государства? Мы должны спросить его об этом сегодня, и спросить со всей большевистской суровостью. Без скидок и поблажек». Чем же эта «пламенная» речь, повлекшая за собой определенные «оргвыводы», не поступок?

Серошевский показан не только на общественной арене, но и в семейной обстановке. Сцены, связанные с его домашним бытом, дорисовывают облик мещанина, устроившегося покойно и уютно. Нашел жену, которая сама, добровольно превратилась в рабыню. Взвалил на ее плечи большой дом, всякую живность, обширнейшие огород и сад, которые давали горы картофеля, огурцов, яблок, ягод. «Все это сначала надо было вырастить, а затем сбывать, сбывать и сбывать, — и сбывать хотя бы на полтинник, на двадцать копеек, на пятак дороже, чем сбывают другие».

Жена работает и торгует, на трех сберегательных книжках накапливаются про «черный день» изрядные суммы, а Серошевский в часы, свободные от «служебных занятий», убого сибаритствуя, разводит свою философию: «Глубокие реки плавно текут, премудрые люди тихо живут». За этим «премудрым» занятием и застал его Лаврентьев, когда со своими колхозными нуждами и нерешенными вопросами непрошеным гостем вломился в дом главного агронома. Серошевский сам основательно разоблачает себя своей «философией жизни»:

«Надо работать честно... надо быть исполнительным и аккуратным... Не стараться прыгнуть выше своей головы...

Лаврентьев слушал пространную речь о философии жизни — дрянненькую философию, удивляясь тому, с какой привычной легкостью Серошевский пересыпает свои разглагольствования словами «народ», «долг» и в особенности часто — «государство».

Он далеко не глуп, Серошевский. Охраняя болотный покой своей души, отстаивая свое «право» на теплое, уютное местечко в жизни, он знает, когда и как вооружиться и перевооружиться нужной «системой фраз» (Горький). Демагог и политикан, глуша всякую инициативу, всякое доброе начинание, он неизменно прикрывается общественными и государственными интересами и, самое подлое, — авторитетом партии и правительства. Стоило, например, Лаврентьеву на исполкоме райсовета кратко изложить свои соображения о необходимости переустройства заболоченного Междуречья, как Серошевский тут же вскинулся: «..система каналов, коренное переустройство! Безобразие!.. Коренное переустройство — это дело партии и правительства. Они знают и видят, где надо переустраивать, где не надо. Они лучше нас с вами это знают. Когда партия и правительство скажут: переустроить Междуречье, — вот тогда мы наляжем, тогда не пожалеем сил. Тогда, только тогда!»

С демагогами и политиканами справиться не так-то легко. Верно сказал о Серошевском давно знающий его Лазарев: «Пройдошливый. Никак под него не подкопаешься. Он за партию, за правительство, что за печку прячется».

Серошевским открывается кочетовская галерея портретов мещан, приспособленцев, карьеристов, которые впоследствии еще изощренней будут прикрывать свои не благовидные, а подчас и преступные дела высокими словами об интересах партии, государства, всего советского народа.

К финалу Серошевский терпит поражение, но это еще не значит, что с ним покончено. Серошевские — люди живучие, цепкие, умеющие приспосабливаться в любых условиях. Образ, созданный В. Кочетовым, несет в себе ряд существенных черт таких людей, притом черты эти не «декларированы», а раскрыты художническими средствами. И все же в разоблачении этого героя допущен некий «тактический», а вернее, композиционный просчет.

Дело в том, что «домашние» сцены, в которых Серошевский предстает во всей неприглядности своего мещанского быта и нищеты своей «философии жизни», а потому особенно острые и разоблачительные, не дополняют, а предваряют те сцены и эпизоды, в которых он выступает в качестве «гражданина» и «деятеля» районного масштаба. Таким образом, происходит преждевременное разоблачение и саморазоблачение персонажа, а это в какой-то мере снижает интерес к его последующим поступкам и действиям на общественной арене. Оно и понятно, познакомившись с образом мыслей Серошевского и его обывательским бытом, уже можно представить себе его дальнейшее поведение — в роли специалиста, призванного внедрять в районе передовые методы земледелия. «Карты» не очень расчетливо раскрываются с первого же знакомства: обыватель в роли главного агронома!

Стремление показать всех основных героев романа непременно в развитии — хотя бы и с помощью одного и того же приема (предыстории), или это преждевременное разоблачение Серошевского говорит о том, что овладение формой романа с его сложной системой образов и композицией давалось В. Кочетову нелегко. Однако он упорно идет на все трудности, словно бы предчувствуя, что роман станет главным жанром в его художественном творчестве. Осваивая опыт русской и советской классики, он стремится обогатить свое мастерство за счет новых приемов и средств изобразительности. В этом смысле «Товарищ агроном» был для него вступительным экзаменом на творческую зрелость.

Сравнительный анализ повестей и романа В. Кочетова показывает, что ко времени создания «Товарища агронома» в основном сложилась, а в этом романе окончательно закрепилась творческая манера писателя, о которой А. Эльяшевич писал: «Рассказ у В. Кочетова всегда ведется от автора. Автор или прямо комментирует поступки своих героев, или наблюдает за ними и передает нам их мысли и переживания, то есть, иными словами, всегда посредничает между читателями и персонажем»[41].

Верное наблюдение. Эта манера особенно ощутима при передаче внутреннего мира героев. Вот один из характерных примеров.

Лаврентьев ищет ответ на волнующий его практический вопрос по животноводству, перелистывает труды основоположников советской агробиологической науки, находит в них мудрые мысли и выводы: «...условия... среда... воспитание... творческий подход к решению любой задачи, метод диалектического материализма. Что такое диалектический материализм, Лаврентьев, конечно, знал, но знал лишь в применении к законам общественного развития. А животноводство? Может быть, он слышал когда-то на лекциях и о диалектических законах, по которым развиваются живые организмы, но слишком давно слышал, война еще дальше отодвинула студенческую пору, и все забыто. С тем большей жадностью накидывался Лаврентьев на труды основоположников передовой агробиологической науки. Как он до нынешнего дня обходился без них? Книги были полны убедительно ярких примеров правоты и торжества этой устремленной вперед науки. Но ни один из примеров все же не давал прямого ответа Лаврентьеву. «Творчески решать задачи», — требовали книги. Творчески!.. Для этого очень и очень много надо было знать. По-настоящему творить можно лишь тогда, когда изучишь все, что сделано до тебя другими. А собственные познания казались Лаврентьеву удручающе ничтожными, — хоть снова иди в институт и заново переучивайся».

Напряженно-прерывистый ритм этого отрывка горячо, эмоционально передает напряженность мысли героя, его поисков, метаний, сомнений. Голос автора, его «комментарий» неуловимо сливается здесь с несобственно-прямой речью — прием, широко распространенный в романах В. Кочетова для анализа мыслей и чувств героев, их внутреннего мира и психологических состояний.

Возможно, кому-то покажется, что движение мысли героя в приведенном отрывке передано несколько укрупненно, без особой тонкости и нюансировки. Может быть, и так. Но это ничуть не компрометирует сам прием, который можно совершенствовать, углублять, делать все более и более утонченным, что и будет наблюдаться в произведениях В. Кочетова зрелого периода. В искусстве любой прием с равным успехом можно и огрубить до пошлости и довести до совершенства — все зависит от чувства меры и силы таланта.

Кстати сказать, и в «Товарище агрономе» есть немало мест, отмеченных глубиной и точностью психологического анализа, — это прежде всего страницы, посвященные любовным коллизиям. Выше говорилось, что изображение такого сложного чувства, как любовь, не особенно давалось В. Кочетову. Любовь в его повестях — поэтичное, но поверхностно изображенное чувство, неизменно благополучное, а если оно даже не взаимно, как у Панюкова в «Профессоре Майбородове», то вскоре словно бы забывается, не вызывая особых драм и конфликтов.

Впрочем, все это в рамках «норм» того времени. Как пишут авторы двухтомной «Истории русского советского романа», в те годы «вопросы морали и этики решались слишком упрощенно и прямолинейно. Если, к примеру, «он» не достоин «ее», то «его» следует позабыть и полюбить достойного. Любовь признавалась только одного плана — безмятежно красивая и приносящая радость»[42].

Так же, как и Г. Николаева в «Жатве», опубликованной в том же 1950 году, в романе В. Кочетов решительно порывает с этой избитой «традицией» изображения безмятежной «одноплановой» любви.

Чистая, глубокая, но, увы, безответная любовь Людмилы Орешиной к Лаврентьеву описана с таким пониманием и проникновением в это чувство, что становится по-настоящему жаль молодую женщину, которая всей своей нелегкой жизнью и разочарованиями, выпавшими на ее долю с юных лет, заслуживает лучшей участи. Поневоле досадуешь на Лаврентьева, не сумевшего разглядеть ее душевную красоту и долгое время заблуждавшегося относительно ее нравственных качеств. В прощальной сцене он во многом раскаивается, искренне жалеет Людмилу Кирилловну: «В эти минуты Лаврентьев был ненавистен себе. Кто он такой, вставший на пути этой женщины? Зачем он возник тут и причинил ей столько горя?»

Образ Людмилы Орешиной — один из первых в нашей послевоенной литературе образов женщин с «неустроенной» судьбой.

«Люди сильных характеров трудно сходятся», — эти авторские слова могли бы послужить эпиграфом к истории любви Лаврентьева и Клавдии Рыжовой. Начиная с первых столкновений агронома и знатной, но своенравной звеньевой, претендующей на особое положение в колхозе, писатель внимательно прослеживает все перипетии зарождения и развития этой сложной, противоречивой и трудной любви, крайне далекой от тех празднично-радостных и безмятежных чувств, которые испытывают влюбленные герои и героини, скажем, «Нево-озера». Сравнение соответствующих страниц романа и названной повести, на определенном этапе писавшихся одновременно, с особой наглядностью показывает, как быстро возрастало искусство В. Кочетова в отражении интимных чувств и настроений героев. В романе уверенной рукой воссоздается сложный процесс становления большого чувства двух молодых людей, которым долгое время кажется, что они ненавидят друг друга и было бы просто чудесно, если бы их пути не пересекались даже в труде.

Взаимоотношения строптивой звеньевой, привыкшей благодаря своим блестящим успехам диктовать условия даже правлению колхоза, и неподатливого агронома, твердого в своих намерениях обуздать эту гордячку и положить конец ее притязаниям на особое положение, порой похожи на поединки непримиримых врагов. Описав один из этих поединков, автор так комментирует чувства, обуревающие героев: «В эту минуту им казалось, что они ненавидят друг друга страшной ненавистью, даже не задумываясь — почему. Он — в порядке внутренней самообороны, она — поэтому же, конечно. Ни один не знал истинных чувств другого, да и в своих еще толком никто из них не разобрался».

Конечно, такая прихотливая любовь, проходящая ступень мнимой или даже подлинной ненависти, не новинка в русской и мировой литературе, однако нельзя отрицать своеобразие ее проявления в романе В. Кочетова, обусловленное правдивым отражением новых общественных отношений, в которых развивается интимное чувство героев. Ведь столкновения и конфликты между Рыжовой и Лаврентьевым возникают главным образом на почве производственных интересов, а такие столкновения исключены для общества, в котором женщина «отчуждена» от активного участия в производственной и общественно-политической жизни.

Однако, если взаимное отталкивание и противоборство таких гордых, неуступчивых натур, как Рыжова и Лаврентьев, убеждают своей психологической достоверностью, то разные случайности на путях их духовного сближения подрывают доверие к интересно развивающейся сюжетной линии. Действительно, не подвернись нога у Клавдии[43], Лаврентьеву не было бы причин изрядное расстояние нести возлюбленную на руках, а она так и не призналась бы себе, что неравнодушна к агроному. С другой стороны, чтобы влюбленные окончательно поняли друг друга и объяснились, Лаврентьеву необходимо было побывать на рогах такого лютого зверя, как племенной бык Буран, и оказаться на грани жизни и смерти.

Разумеется, случайности не противопоказаны искусству, поскольку и в жизни они преследуют нас на каждом шагу. Но реалистическому искусству решительно противопоказаны нелепые случайности. А история с Бураном именно из таких. Все-таки Лаврентьев агроном, а не тореадор, даже не зоотехник и не пастух.

Порой художественное чутье изменяет автору и в описании счастливой развязки. Вдруг да и зазвучат мотивы, словно бы взятые из другой «песни любви»: Клавдия «знала, что любит, любит всепоглощающей любовью...»; когда Лаврентьев брал ее руку и прижимал к своей щеке, «она замирала, чуть ли не теряя сознание...»; «ее порывистые объятия, быстрые, как дуновение теплого ветра, поцелуи — все говорило Лаврентьеву, что он нашел друга в жизни и в своих делах...» и т. д.

Правда, подобные красивости редки, но все же они признак того, что язык и стиль писателя, освободившись от газетных штампов, на которые сетовал сам В. Кочетов, а также от стилизации, свойственной отдельным страницам «Нево-озера», еще находятся в стадии становления. Продолжается дальнейшее постижение духа и строя народного языка, отработка приемов и средств индивидуализации «речевого языка», как называл Горький язык героев. Если речь персонажей первых повестей («На невских равнинах», «Предместье») еще не отличается индивидуальным своеобразием, то герои «Товарища агронома» заговорили языком, передающим склад их характеров, интересы, уровень культуры, общественное положение.

Говорит бригадир-полевод Анохин:

«— Про жизнь хочу потолковать, Петр Дементьевич, — начал могучим басом Анохин... Скажем так: пшеница. Посеяли мы ее под зиму двадцать гектарчиков. А какая пшеница, ты и сам знаешь, — отборная, семенная, с опытной станции привезли. Не пшеничка — золото. Велено нам ее размножать и, значит, не только себя, а еще и соседей обеспечить семенами на тот год. Задачка с иксом, да еще и с игреком. Икс — приживется ли она у нас вообще? Никогда прежде в наших местах пшеницу не сеяли. А игрек — если приживется, то выдержит ли здесь почвенную кислоту и выстоит ли перед весенней распутицей, перед водой, значит?»

«Про жизнь хочу потолковать...»! Кто-нибудь другой после такого зачина и впрямь развел бы какую-нибудь доморощенную «философию жизни», а для старательного и толкового бригадира Анохина жизнь — это прежде всего заботы о родном поле, о золотой «пшеничке». О той самой опытной сортовой пшенице, с которой будет так много хлопот, переживаний, неурядиц и которая в конце концов все-таки порадует своих радетелей обильным урожаем. А хлеб — это жизнь; значит, очень верно сказал полевод Анохин, что хочет потолковать «про жизнь».

Однако любовное, чисто крестьянское: «гектарчики», «пшеничка», «золото» — и вдруг: «задачка с иксом, да еще и с игреком». Откуда они, эти сухие математические термины в словаре мужика, как любят сейчас именовать колхозника писатели-«деревенщики»?

И это понятно из контекста. До того, как описать беседу Лаврентьева и бригадира-полевода, автор рассказал, что, глава огромного семейства, чадолюбивый Анохин не отмахивался от «неразрешимых вопросов» ребятишек, а старался помочь им в освоении школьных премудростей. «...И получалось так, что вместе с сыновьями год за годом учился и отец. Довольно основательно, хотя и в беспорядке, знал он в пределах школьной программы историю, естествознание, химию, физику, постиг грамматику... Только алгебра и тригонометрия никак не давались Анохину». (Значит, тем более должны были засесть в его мозгах эти, будь они неладны, «иксы» и «игреки».) Привыкнув заниматься с ребятами, Анохин читал агрономические журналы и книги, следил за наукой, за достижениями передовиков сельского хозяйства.

А теперь другой пример.

Вот плотник Карп Гурьевич и паромщик Савельич помогают пчеловоду дяде Мите в подготовке пчельника к зимовке. В омшаник заходит Лаврентьев. Савельич хвастается:

«— Лодырь, толкуют, Савельич, харч не оправдывает. А гляди, как спозаранок втыкаю. Пар от спины валит.

— Незаметно что-то пару, — послышался голос из темной глубины омшаника. Оттуда вышел Карп Гурьевич. — Спина твоя сухонькая. Вот, Петр Дементьевич, привел его пчеловодам подсобить — никакого толку. Ульи там расстанавливаю, прошу: «А ну, взяли!» Пупок, говорит, дрожит, не сдюживает. Велел хоть снег сметать, и то дело.

У Савельича кашель перемешался со смехом.

— Мне, голова, осьмой десяток, — перхнул он. — Мне полный пенцион полагается, законно если судить. Пирог с печенкой от казны, сороковка и все прочее.

— От казны! А казна-то от тебя много получила?

— Не спопашился, Карп Гуръевич, опоздал. Старый. Будь моложе, делов бы наворочал».

И опять же, несмотря на шутливую форму диалога, весь он тут, старый лодырь, болтун и сплетник Савельич. Он, видите ли, «не спопашился» потрудиться на «казну», то есть на Советскую власть, потому что стар, хотя живет при этой власти уже лет тридцать и мог бы в свое время «спопашиться». Но можно не сомневаться, что такие, как Савельич, в любом возрасте никаких дел не «наворочают», хотя «пенцион», даровой «пирог с печенкой», «сороковку» и «все прочее» подай им в первую очередь.

Он не так уж безобиден и политически, этот старый трутень. Были выборы в местные Советы, Савельич, уже не в первый раз, проголосовал против и похваляется этим. «Я его спросил однажды, — рассказывает Карабанов: — «Ты что, старый хрыч, чем хвалишься? В чем твоя доблесть?» — «Доблести, говорит, никакой. Свободное изъявление воли, согласно конституции». — «Ладно, говорю, согласно конституции... Значит, не доверяешь блоку коммунистов с беспартийными?» — «Отчего не доверяю — доверяю. Сам блок. Только за Ваську Кудрюкова не голосовал и голосовать не буду. Справку, гад, не дал. Какой он слуга народа!» — «О чем справку?» — «О том, что я инвалид Отечественной войны». — «Ты же не был на войне». — «Мало что. Раз слуга — сполняй мою волю».

Карабанову можно довериться: он дословно передал свой разговор с Савельичем. Тем разительней различия двух приведенных диалогов при участии любителя даровых пирогов с печенкой. В первом Савельич изъясняется как человек из прошлого, народным языком житейско-бытового плана: «харч», «осьмой десяток», «казна», «спопашился», «сороковка», «спозаранок», «наворочал», «делов». Во втором диалоге перед нами старый демагог-вымогатель, спекулирующий на принципах советской демократии, понахватавшийся современных слов и политической фразеологии: «свободное изъявление воли», «согласно конституции», «слуга народа», «блок», «голосовать».

Откуда такая прыть, может быть, эти слова неорганичны, противоестественны в устах Савельича? Почему же, очень даже естественны. Он слышит их на собраниях, митингах, от агитаторов в дни предвыборных кампаний. Наконец, он грамотен. «Много лет подряд он ежедневно приходил в сельсовет, перечитывал, пересматривал все газеты и журналы и оставлял у себя в памяти только то, что ему было нужно». А нужно ему только то, что помогало бы выступать против всего нового в колхозной деревне, но «не с дубиной, а с тонким шильцем, которое вострил постоянно». Недаром Карабанов назвал Савельича «этаким внутренним «Би-би-си».

Между прочим, «двойственный», а точнее, двурушнический язык в еще большей мере характерен для интеллигента-обывателя Серошевского. Вспомним, какими серыми, скучными, затасканными словами он проповедует свою «философию жизни» на дому и каким пафосом «гражданственности» горят его речи с общественной трибуны.

Напротив, язык таких героев, как Лаврентьев, Карабанов, Дарья Кузовкина, при всем своем индивидуальном своеобразии отличается неким единством, отражающим цельность их натур, последовательность взглядов и образа мыслей. Тут речь героя, ее лексический строй, краски и интонации зависят прежде всего от предмета разговора и того душевного состояния, в каком находится герой в данное время.

Положительные персонажи романа — люди чистого сердца, прямые, откровенные, самокритичные. При первом же знакомстве с новым агрономом Дарья Васильевна Кузовкина честно признается: «Я вот, допустим, секретарь партийной организации, и я же заведующая животноводством. А животноводство-то идет у нас через пень колоду. Партия требует: животноводство должно быть на большой высоте, а член этой партии, да еще и не рядовой, не выполняет партийного требования, не может ничем себя показать, в пример выставить. Вот то и плохо. Отсюда и трудность мне. Вроде в двойном виде я перед народом. С одной стороны — призываю, с другой стороны — сама отстаю.

По лицу Дарьи Васильевны прошли складки горечи и заботы...»

Всем своим складом — это язык женщины-активистки новой, колхозной деревни. Индивидуальное здесь — прямота, откровенность, ясность и четкость «формулировок», что соответствует прямому и решительному характеру Дарьи Васильевны.

В повестях и рассказах В. Кочетова монологи крайне редки, в романе они заняли заметное место. В форме монологов, изредка перебиваемых то репликой слушателя, то авторской ремаркой, даны, например, «исповеди» Прониной и Орешиной.

Лирические и публицистические отступления в романе — тоже, по существу, монологи, но авторские.

Лирические — это несколько объективированные воспоминания автора о школьных годах, а также волнующие строки о встрече советскими людьми Нового года, как символа новых планов, надежд и свершений.

К публицистическим отступлениям относятся раздумья автора о ленинской формуле: социализм — это учет; о «среднем» советском труженике, его значении и личной ответственности за порученное дело перед партией и народом; об «удивительной должности», рожденной социалистическими преобразованиями в деревне, — беспокойной, многотрудной, но и такой нужной и почетной должности председателя колхоза.

Четкие границы таких лирических и публицистических отступлений, имеющих свой стилевой «настрой», в романах В. Кочетова в дальнейшем будут все больше и больше размываться, а лиризм и публицистичность все органичней насыщать самою художественную ткань. Образец такой публицистичности имеется уже и в «Товарище агрономе»: беседа Лаврентьева с Катей Лобановой об изменениях, происшедших за годы Советской власти в психологии крестьянства, и перспективах развития колхозной деревни.

В романе зримо возросло мастерство пластической изобразительности. Конечно, трудно представить себе внешний, а через него и внутренний облик персонажа, если выделяется и потом неоднократно напоминается такая, например, черта, как «долговязая фигура» Тихона Козырева, «клин бороды» Бровкина или «бритая голова» Лукомцева. Мало что добавляли к облику последнего и невыразительные, лишенные индивидуальных особенностей дополнения: «пожилой», «невысокий хмурый полковник» («На невских равнинах»).

Сравним с этими характеристиками портрет пчеловода дяди Мити.

«Был старичок мал ростом, по-детски узок в плечах, длинный клин его белой бороды, начинаясь под глазами и возле ушей, волнами спадал по холщовому чистенькому пиджаку до самого пояса; короткие прямые ножки так плотно упирались в землю, точно он, подобно позднему грибу, поднялся на них из-под опавших листьев. Сходство с грибом дополнялось надвинутой до бровей желтой соломенной панамой, которую опоясывала черная широкая лента».

Как же оброс конкретными деталями «клин бороды», одиноко украшавший лик Василия Егоровича Бровкина!

Однако таким «концентрированным» портретированием В. Кочетов занимается сравнительно редко. Для романа более характерен «рассеянный» портрет, когда к каким-то чертам, схваченным при первом знакомстве с героем, в другом месте добавляется еще несколько штрихов и черточек. Так, о Карабанове для начала сказано: «Был он невысок ростом, пониже Лаврентьева, но плотен, легок на ногу, весел, бодр». А несколько позже, когда Лаврентьев пригляделся к нему: «Карабанов ерошил пальцами короткий седой бобрик и щурил на огонь лампы проницательные карие глаза с узким монгольским разрезом».

Писатель успешно овладевает и более сложными формами портрета, отражающими взаимоотношения героев, их симпатии и антипатии. Вот первичный портрет Клавдии Рыжовой, данный в восприятии Лаврентьева, который много слышал о ней, о ее красоте и недоступности, но видит впервые.

«Чем больше смотрел на незнакомку Лаврентьев, тем труднее ему было отвести от нее взгляд. Что такое было в ней привлекающее? Как будто бы ничего особенного. Рыжие, но не ярко-рыжие, а цвета спелой пшеницы, высоко взбитые волосы; как у всех рыжеволосых — белое лицо; зеленые глаза... Но мало ли рыжих, мало ли белолицых и зеленоглазых. И бровей таких, уползающих к вискам, сколько хочешь на свете. Нет, не яркие краски привлекли внимание Лаврентьева, — взгляд. Этот взгляд был устремлен на Анохина. Все смеялись рассказу бригадира — на лице рыжеволосой не дрогнул ни один мускул».

Сидя за столом президиума собрания и оттуда наблюдая за незнакомкой, агроном узнает, что это и есть знатная звеньевая Рыжова, в шутку нареченная ему друзьями в невесты. Антон Сурков говорил ему о Клавдии, находившейся в отъезде: «Вернется — сам раздумывать не станешь». Однако Лаврентьев глянул на свою «нареченную» несколько иначе: «Не о чем, собственно говоря, и раздумывать. Ничего привлекательного в этой Клавдии нет.

Рассуждал так с собой Лаврентьев и смотрел, смотрел на Клавдию, смотрел до тех пор, пока Клавдия не почувствовала, что ее разглядывают, и не повернула лица в сторону Лаврентьева. Глаза их встретились. Лаврентьев не выдержал холодного безразличия в пристальном взгляде Рыжовой...»

Если приведенный выше портрет дяди Мити в общем-то безотносителен к душевным качествам пчеловода, то в портрете Рыжовой, переданном через призму восприятия Лаврентьева, отражены такие черты девушки, как самоуверенность, гордость, пожалуй, даже высокомерие. Вместе с тем и сам портрет, и первые противоречивые чувства героя (Клавдия вроде бы и не нравится ему, и в то же время он не может отвести от нее глаз) уже предвещают начало «трудной» любви.

В ином свете предстанет Клавдия, когда Лаврентьев очнется в больничной палате после долгого беспамятства. Спиной к нему, «возле окна, стояла женщина в белом халате, и пышные волосы ее, пронизанные солнечными лучиками, искрились вокруг головы, как золотой прозрачный дым.

Он узнал ее...»

Еще недавно головы «царевен» («Нево-озеро») увенчивались сказочными коронами. Здесь тоже «корона», но явно реалистического происхождения: рыжие волосы, в которых прежде «ничего особенного» не было, вдруг засияли и заискрились золотом, потому что увидены влюбленными глазами.

С накоплением опыта совершенствуется мастерство В. Кочетова в характеристике персонажей с помощью вещей и предметов, окружающих человека.

В военных повестях эти характеристики с неизбежностью однотипны, да это и понятно: какой интерьер и какие личные «достояния» могут окружать воина, кроме окопа и землянки, оружия и вещмешка с немудрящими солдатскими пожитками. В «Предместье» солдатской жизнью живет и секретарь райкома Долинин, ютящийся в своем пустом, промерзшем «кабинете», либо в «квартире», расположенной в мрачном подвале. В «кабинете» Долинина полковник Лукомцев отказался даже присесть: «Сядешь — замерзнешь, холодище у тебя», — отказывается он от любезно предложенного стула и приглашает: «Ко мне бы в землянку пожаловал — дворец!» (Цена этим фронтовым «дворцам» тоже известна!)

В повестях мирного времени уже другой интерьер; например, вся обстановка дома Красновых красноречиво свидетельствует о безукоризненной чистоплотности и аккуратности хозяйки, несмотря на ее занятость — от зари до зари — в колхозном производстве. В «Нево-озере» с виду нескладный, громоздкий («будто слепили несколько изб в одну») воронинский «ковчег» по-своему символизирует единство, любовь и дружбу, царящие в этой огромной «патриархальной» семье.

В романе «Товарищ агроном» характеристика с помощью вещественно-предметного мира применяется, пожалуй, даже с излишней щедростью — почти для всех основных персонажей.

Сквозь интерьер нередко просвечивает сложная, противоречивая судьба человека. Так, двойственность судьбы популярной в прошлом певицы Прониной, резко изменившей течение своей жизни после встречи с большевиком-чекистом, нашла отражение не только в «исповеди» героини, но и подкреплена соответствующим интерьером, в который она как бы вписана. С одной стороны, нехарактерная для деревни того времени «роскошь»: старинные часы в резном футляре, дубовые стулья, плюшевые диваны, пушистые дорожки на полу, темный широкий буфет, стеклянная горка с посудой и фарфоровыми фигурками, аквариум с золотыми карасиками и клетка с чижиком, множество домашних цветов, пожелтевшие от времени театральные афиши и многое другое — все это «уводило в какую-то незнакомую... стародавнюю жизнь»; с другой — на стене «поясной фотографический портрет в черном багете: молодой красноармеец с веселым энергичным лицом, в конусном шлеме и с угловатыми петлицами времен гражданской войны...».

Тяга Прониной к роскоши подобного толка объясняется, видимо, тем, что большевик Лобанов, погибший в конце гражданской войны, просто не успел завершить перевоспитание подружки в духе своих суровых этических и эстетических идеалов.

Прямым контрастом к тому, что видим в квартире Прониной, выглядит словно бы временное, неуютное жилье Людмилы Кирилловны — бывшей фронтовой медсестры, привыкшей к походной жизни, а после войны — женщины с несложившейся личной судьбой. Автор сам подчеркивает это несходство: «Пронинского великолепия тут не было. В обеих комнатушках — два или три гнутых венских стула, стол, черный посудный шкафчик с треснувшим стеклом, узкая железная кровать, застеленная белым пикейным одеялом, что-то вроде мягкого диванчика, под который вместо четвертой ножки был подставлен березовый чурбак, — вот и все, если не считать еще ситцевой занавески, заменявшей створку двери между комнатами, да ходиков на стене».

Хотя бытовая обстановка, в которой живут Пронина и Людмила Орешина, по-своему характеризует их прошлое и настоящее, их индивидуальные вкусы и привычки, контраст здесь не имеет особого значения для выявления жизненных позиций героинь. Сами они, как характеры, отнюдь не противопоставляются, напротив, всячески подчеркивается дружба героинь, взаимное уважение и духовная близость. Но в романе есть и такие контрасты в описании быта, которые раскрывают безусловное противостояние, даже непримиримость жизненных позиций.

Подробно описав ничем не примечательный секретарский кабинет Карабанова, напоминавший «краеведческий музей в миниатюре», — не примечательный в том смысле, что «многие секретари сельских райкомов любят такие кабинеты», — автор вскоре переносит нас в квартиру Карабанова. Была она «уютная, но небольшая — три тесноватых комнатки: кабинет, спальня и столовая». Этот интерьер дополнен такими реалиями, как одно мягкое кресло — для бабушки, один мягкий стул (по всем признакам, для гостя, ибо гость в этом доме почитался «особой священной»), патефон для семейных увеселений да охотничье ружье хозяина. Все.

Эта скромность и простота домашней обстановки вполне в духе Карабанова, воспитанного в старых большевистских традициях. И потому-то с такой обличительной силой звучит в романе рассказ об одном перерожденце, вложенный как раз в уста Карабанова.

Был у нас в области, рассказывает секретарь райкома, начальник областного земельного управления. Работник как работник, ничего худого за ним не замечалось. Выдвинули на должность заместителя председателя облисполкома. И что ты скажешь: не прошло и полгода — переменился человек. Первым делом дачу завел. Но хорошо бы просто дачу, каждый имеет право ее завести. Нет, к даче гектаров пятнадцать земли отхватил, отгрохал забор метра в три высотой; приказал вырыть пруд на своей даче (колхозников на это дело гонял), напустить в него карасей. Обзавелся фонтаном с какими-то световыми эффектами. Отсидел свое в кабинете — и на машине за город, на дачку. Карасей удит, на фонтан любуется. «Скатился человек с линии партии, — говорит Карабанов в заключение, — а партия «ой как строга к таким фокусам. С самых давних времен, с подполья эта строгость в ней».

Так вещный мир, интерьер становятся у писателя средством, помогающим раскрыть не только характер человека, но и его жизненные, а в конечном счете и идейные позиции.

В романе В. Кочетова детально разработанный интерьер используется для заостренного изображения и такой важной черты тружеников советской деревни, как тяга к знаниям, культуре, к духовному росту.

Войдя в домашний кабинет колхозного плотника Карпа Гурьевича, Лаврентьев «остановился, пораженный. Ему показалось, что он попал по меньшей мере в кабинет какого-нибудь научного работника». Вдоль стен до самого потолка — полки с книгами. Мягкий диван, отличные стулья, глубокие кресла, большой письменный стол, затянутый зеленым сукном, с чернильным прибором из уральского камня и лампой на высокой бронзовой подставке.

«Карп Гурьевич заметил, какое впечатление произвела на Лаврентьева обстановка кабинета, и сказал:

— Полный буржуй, думаете? На масло, на яйца выменял, как иные? Ошибочка будет. Собственными руками каждая вещь сработана. Не каждая, положим, — поправился он тут же. — Приемник вот — купил. Книги двадцать лет приобретаю...»

Конечно, дом талантливого умельца, краснодеревщика — явление по-своему уникальное в Воскресенском, но в стремлении Карпа Гурьевича к духовно богатой и культурной жизни нашли выражение надежды на будущее передовых людей советской деревни 40-х годов. Пройдет одно, другое десятилетие, и то, что было явлением редким, почти исключительным, станет широко распространенным. Дом советского крестьянина в годы развитого социализма мало чем будет отличаться от благоустроенной квартиры культурного городского жителя — рабочего, служащего, интеллигента. Не приукрашивая действительности, рисуя деревню такой, какова она есть, автор заглядывал в завтрашний день.

Разнообразие интерьеров в романе поразительно. Нельзя без улыбки читать строки, посвященные дому чадолюбивого бригадира Анохина, — самого многодетного жителя села Воскресенского: десять сыновей и одна дочка!

«От обилия мальчишек в доме творилось невообразимое. Шум, крики, ссоры весь день; неистребимый хлам в углах, на печи, под столом, в сенях — всяческие самострелы, рогатки, западни для ловли птиц, банки с вьюнами и щуренками, ежи, хромоногие сороки, щенки и котята. На крыше день и ночь гудят ветряки, фундамент избы подкапывают кролики, в бесчисленных скворечниках пищат птенцы. «Как у тебя, Ульян, помутнение разума не случится от такого веселья?» — спросит иной раз кто-нибудь из соседей. «Привычка», — отмахнется Анохин».

На этом примере особенно видно, как постепенно «трансформируется» кочетовский юмор. Правда, в романе еще сохраняется характерная для раннего творчества писателя комическая пара — это пчеловоды дядя Митя и его ученик и подручный Костя Кукушкин. Подобно Василию Егоровичу Бровкину и Тихону Козыреву, старый и юный пчеловоды вечно конфликтуют, спорят, ссорятся, делят «сферы влияния» на пасеке, но жить друг без друга не могут. Комизм столкновений и диалогов между дядей Митей и Костей намного интересней, забавней, чем это было у тех же Бровкина с Козыревым. И все же явно ощутима исчерпанность приема «закрепления» юмора и комических ситуаций за определенными фигурами, поэтому уже в «Товарище агрономе» неподражаемый кочетовский юмор начинает словно бы разливаться по ткани повествования, вытекая из самих жизненных ситуаций, как это видим в примере с буйно-веселым домом Ульяна Анохина.

Значительную роль в раскрытии идейного замысла романа играет пейзаж.

Герои «деревенских» повестей и первого романа В. Кочетова менее всего засиживаются в своих избах, квартирах, кабинетах. В основном жизнь их проходит на лоне природы, ибо прежде всего здесь их «поле деятельности». Пожалуй, многие из этих героев согласились бы с Евгением Базаровым, что природа не храм, а мастерская, и человек в ней работник. Но кочетовские работники — это не печально памятные «работяги», нищие духом, которых мы немало повидали на художественных выставках 50 — 60-х годов, а нередко встречались с ними и на страницах литературных произведений. Это умные, энергичные труженики, одухотворенные передовыми идеями, преобразователи и строители новой жизни. В ходе преобразовательной деятельности они не «покоряют» природу, а бережно направляют ее силы и богатства на путь служения человеку, не истощают, а, напротив, делают ее более цветущей и щедрой. В этом, собственно, и состоит смысл поисков и осуществления воскресенцами наиболее эффективных путей освоения заболоченных земель. Осушить и удобрить затопляемые, чахлые земли и затем получать с них обильные урожаи зерна, овощей, фруктов — это, конечно, не пресловутое «покорение» природы, а разумное содружество с ней, высвобождение ее скованных сил и возможностей.

Правда, в романе еще нет картин, показывающих результаты этой работы, она только что начинается, зато немало пейзажей, утверждающих необходимость преобразовательной деятельности. Чего же хорошего, скажем, в таком нетронутом, первозданном уголке природы, в который забрели Лаврентьев и геолог Лаптев в поисках ответа на некоторые загадки рек этого края — Лопати и Кудесны:

«Так, вдоль воскресенского ручья, они добрались до леса и вошли в чахлый, полумертвый, изглоданный рыжей, ржавой водой осинник. Они шлепали по этой воде меж таинственных и, несмотря на свою густую, но слишком однотонную зеленую окраску, каких-то неживых, перистых папоротников...

В лесу стояла кладбищенская тишина. Лес был такой гнилой, что в нем даже птицы не селились... С мертвых ветвей седыми бородищами свисали косматые лишайники. Серыми были от лишайников и стволы. В таких лесах возникают самые страшные сказки».

Согласимся, что от такого полумертвого леса прок невелик и осушение Междуречья пойдет лишь на пользу ему.

Серия пейзажей романа связана с другой важной проблемой — проблемой преобразования условий жизни самих воскресенцев.

Только что приехавший новый агроном, естественно, начинает с того, что знакомится с селом, в котором ему предстоит жить и работать, с его окрестностями и угодьями колхоза.

Переночевав в каком-то непонятном доме, куда накануне привели его затемно, утром Лаврентьев вышел в сад подышать свежим воздухом. «Осклизаясь на преющих листьях, он сделал несколько шагов под черными от дождя ветвистыми яблонями и огляделся. Большое приземистое здание в кирпичных колоннах, с облупленной штукатуркой, с пустыми глазницами сводчатых окон, с промятой полусферической кровлей, одиноко стояло среди сада. Левый флигель был разрушен. Меж разбросанных каменных глыб и деревянных балок росла бузина; высокие груши и липы вокруг были мертвы — их убило пламя пожара, — толстая кора свисала волокнистыми пластами, ветры и дожди до блеска отполировали обнаженную древесину сухих стволов».

Еще при назначении в колхоз Лаврентьеву сказали, что Воскресенское было прифронтовым селом, поэтому ему ясно: налицо разрушительные последствия войны. Но за руинами и ожогами войны нетрудно увидеть и другое: некогда благословенный уголок с усадьбой и обширным фруктовым садом — все это привольно раскинулось на самом возвышенном и красивом месте в этих окрестностях. Позже Лаврентьев узнает, что это бывшая усадьба помещика Шредера, а после революции сельский клуб.

В тот же день агроном познакомился и с самим селом, которое «тянулось вдоль реки несколькими вкривь и вкось расположенными улицами.

Лаврентьев спускался к селу в низину; туда же, рядом с дорогой, лениво струились осенние ручьи. Они проникали под амбары, под бани на огородах, под фундаменты изб. Казалось, вся почва тут напиталась грязной водой, село стоит на зыбкой трясине, вот-вот провалится, и только хлюпнет над его кровлями огромная лужа. Ни плодовых деревьев не было на пустынных приусадебных участках, ни тополей— лишь худосочные ветлы кое-где перекинули через плетни свои плакучие ветви да на противоположном конце вздымалась вокруг церкви густая квадратная куща, — видимо, кладбище».

Два пейзажа — два художественных свидетельства той «исторической несправедливости», вследствие которой барин извечно селился там, где получше, поудобней, красивей, а мужика загонял в овраги, в мочажины, в гиблые места.

Однако писатель не торопится с какими-либо выводами относительно судеб села Воскресенского. Они придут потом, когда вторую часть романа он откроет описанием бурного, грохочущего ледохода на Лопати, а вслед за тем даст картину бедствий, причиненных наводнением. «Назавтра льдины мчались не только по речной стремнине. Они лезли в улицы Воскресенского. Река вздулась, вышла из берегов, заливала огороды, погреба... Бескрайное море зеркально сверкало перед селом до заречного леса, по пояс в этом море стояло и само Воскресенское». Далее идут зарисовки «шумной», «беспокойной», «страшной» поры, смягченные комическими сценками, вроде разговора с теткой Настей, осаждаемой в своей затопленной избе жабами, или «жанровой» картинкой с неунывающими мальчишками, гоняющими на крышах голубей штанами, надетыми на палки.

В один из таких драматичных дней, ловко орудуя «кормовым веслом, направляя челн из улицы в улицу», Антон Сурков впервые и заговорит с Лаврентьевым о своей «большой думке», а причалив к дому, в горнице, «под полом которой лопотала вода», развернет перед ним и сам план переселения Воскресенского на место бывшей помещичьей усадьбы. Только с этих пор сурковский план станет предметом долгих раздумий, прикидок, обсуждений, а потом и практических дел по его осуществлению.

Словом, пейзажные зарисовки «исторической несправелливости» и воскресенского «потопа» являются вполне убедительными аргументами в пользу ликвидации этой не справедливости и переноса многострадального села, готового «вот-вот провалиться» в преисподнюю, на более достойное место.

Большим мастером таких пейзажей, обусловленных социально-историческими условиями, был Горький, у которого В. Кочетов многому учился, в том числе и искусству пейзажа.

В отличие от промышленного, земледельческий труд извечно предопределен временами года. Зная время года, нетрудно представить, чем занят крестьянин: весна — пахота и сев, лето — уход за посевами и сенокос, осень — уборка урожая, зима — заботы и хлопоты по подготовке к тем же работам в новом сельскохозяйственном году.

Дается живописная картина, полная радостного оживления и динамики: «..погода стояла на редкость сухая и жаркая, пшеницу можно было не держать в снопах, а сразу пускать в машину.

Молотьба — дело веселое, шумное, многолюдное. Шуршат приводные ремни, стучит барабан, грохочут решета, люди — одни развязывают снопы, другие подают их машинисту, третьи отгребают зерно в вороха. Зерно течет потоком, звонкое, золотое, пыль столбом, взлетает солома, кто-то кому-то кричит; без суеты, но все в движении, в движении, в движении, рубашки липнут к спинам, некогда утереть лоб. Подъезжают возы, ржут лошади, захваченные общим возбуждением; отставив хвостишки, скачут через солому жеребята, воробьи лезут прямо под ноги людям, воруют зерно».

Перенести все зримое здесь на полотно — и на языке искусствоведа это будет, вероятно, не столько пейзаж, сколько «тематическая картина», которую можно было бы назвать «Молотьба», а можно — и «Золотая осень». С точки зрения литературной, я бы все-таки назвал приведенную зарисовку пейзажем, в котором человек-работник дан в своей неразрывной слитности с природой. Радостно-взволнованный, полный внутреннего огня и движения, передающий веселые ритмы работы, этот пейзаж еще раз подтверждает умение писателя опоэтизировать даже самый нелегкий и будничный труд.

В романе, главным героем которого является агроном, а другие персонажи тоже неразрывно связаны с колхозным производством, в той или иной мере показаны все основные этапы сельскохозяйственного года. Соответственно и пейзаж отражает времена года, место действия, погодные условия, от которых и поныне во многом зависит труд земледельца. Некоторые из этих пейзажей служат как бы вступлениями, «увертюрами» к началу сельскохозяйственных работ. Так, вторая глава второй части романа открывается следующей картиной:

«Каждая пора года имеет свой запах. Ранняя осень пахнет плодами, поздняя — прелой листвой. Зимой по улицам тянет печными дымками. Весна вся в ароматах — начиная от апрельских испарений земли до цветения садов. В июле запахнет лугами, сеном. Сено, свежее, блекло-зеленое, душистое, — повсюду. Оно лежит в прокосах, в копнах, в стогах, его везут на подводах через прогоны, его мечут длинными вилами на сеновалы, уминают в сараях, забивая сараи до крыш. В сене возятся ребятишки, собаки; сено, зажмурив глаза, загадочно обнюхивают коты.

С начала сенокоса воскресенцы двинулись в луга...»

Такой пейзаж можно было бы назвать обобщенным, синтетическим. И не только потому, что в нем по какому-то признаку сопоставляются разные времена года, но и по обобщенности самой картины. Ведь в приведенном пейзаже показывается не сенокос на лугах воскресенского колхоза, а пора сенокоса вообще. Кстати, картина молотьбы, о которой уже говорилось, написана в том же духе. Подобные пейзажи поэтично воссоздают такие явления природы и трудовые усилия крестьян, которые повторяются из года в год в самых различных уголках страны.

Природа и человек, органично включенный в нее как работник и преобразователь, — вот одна из характерных особенностей кочетовского пейзажа. Но писателю дорога и самоценная красота природы. Он любит и чувствует ее, а главное — умеет мастерски передать богатство ее форм и состояний, красок и оттенков, звуков и запахов. Ему доступны и живописная сочность красок, и графическая четкость линий, и акварельная мягкость рисунка. Сказанное нетрудно подтвердить многими примерами. Вот один из осенних пейзажей:

«Через колючее сплетение шиповника он вышел к реке. Под невысоким, но крутым обрывом метались от ветра бурые метелки тростника; желтые сухие стебли, сталкиваясь, издавали тонкий металлический звон, брунжали, как струны, в струях быстрой, по осеннему мутной, илистой воды. На противоположном берегу из темного ельника, густо облепившего пологий холм, высунула шатровую крышу маленькая звонница, рядом с которой зеленел плоский, как репка, куполок белой церквушки».

Как и сама поздняя осень, пейзаж скуповат по краскам, но безупречна здесь четкость и ясность линий, чутким слухом схвачен, звуковой фон, сопровождающий увиденное. Крайне редко прибегая к словарю диалектов и местным речениям, в данном случае писатель смело вводит «внелитературный» глагол «брунжать», который в сочетании с «металлическим звоном» точно передает гамму звуков, исходящих от сухих стеблей тростника в ветреную погоду.

Совсем по-другому и другими средствами написана картина той же поздней осени, но не в устоявшемся, а в ее переменчивом, переходном состоянии.

«После долгих холодных дней с ветрами установилась та ясная и тихая погода поздней осени, когда в звездных ночах каменной делается поверхность почвы, когда по утрам дорожные колеи и полевые борозды белеют инеем. Кажется — вот еще день, и застынут реки, закружат метели, но восходит солнце, сгоняет иней, мягчит на полях корку, и в природе возникает обманчивая надежда, что до зимы еще далеко. Из-под амбарных крыш выползают тогда полусонные крапивницы, на обтрепанных, потерявших яркую пестроту, слабых крыльях бесцельно кружат, как запоздалые бурые листья, над пустыми огородами, и, не найдя цветов, усаживаются где-нибудь на припеке, и могут сидеть так часами, пока не потревожит любознательный воробей или нехотя не склюет разжиревшая за лето курица. Вихрящимся столбиком толчется в воздухе мошкара. В какой-то неуловимый для глаза миг столбик вдруг распадается — то ли ветер дунул, то ли тень набежала от облака, — и вот он уже вихрится в другом месте».

Если внимательно присмотреться к этой картине, нельзя не заметить изменения, происходящие в ней. Графически жесткий рисунок звездных ночей поздней осени с их «каменной» почвой, с дорожными колеями и полевыми бороздами, покрытыми белым инеем, плавно переходит в мягкие акварельные тона. Состояние — неуловимо переменчивое, краски по-осеннему буроватые, либо блеклые, и на всем — тень увядания, дремотности засыпающей, но ненадолго пробудившейся природы. Поистине, «пейзаж настроения», как говорят искусствоведы.

Несколько замечаний о композиции романа.

Она определяется сюжетом, в основу которого положена история становления молодого агронома-коммуниста, возглавившего борьбу большого коллектива за творческое отношение к порученному делу, за научно обоснованное преобразование природы и самих условий жизни. Этим и объясняется его положение как главного героя, вокруг которого группируются остальные персонажи. Не случайно роман, в первых изданиях носивший название «Под небом Родины», впоследствии обрел более скромное, но четкое заглавие «Товарищ агроном», вполне отвечающее содержанию произведения.

Повествование в романе ведется хронологически последовательно с ретроспективными отступлениями в прошлое героев. В начале действие развивается плавно, несколько даже замедленно, что вполне оправдано малой активностью главного героя, занятого поисками своего места в общем строю. По мере того, как он накапливает опыт и все активней включается в жизнь и труд коллектива, темп повествования начинает нарастать, ускоряться и в соответствии с энергичными действиями решительного героя стремительно двигаться к финалу. Настолько стремительно, что этот динамизм порой сказывается на художественности: события сгущаются до такой степени, что о некоторых из них читатель просто информируется.

Так или иначе, на заключительных страницах романа развязываются все основные сюжетные узлы: инициатива воскресенцев одобрена высокими инстанциями и работы по преобразованию Междуречья начинаются; постепенно осуществляется мечта Суркова — на месте бывшего шредеровского поместья закладываются фундаменты и поднимаются свежие срубы нового поселка; после печальной истории с быком Бураном выздоравливает Лаврентьев, соединяется в счастливом браке с Клавдией Рыжовой и приступает к своим обязанностям, но уже не в качестве агронома, а на посту председателя исполкома районного совета депутатов трудящихся. Тут автор, к сожалению, не избежал распространенного в литературе того времени «поветрия»: если уж герой зарекомендовал себя как дельный, инициативный работник, так под занавес его непременно надо выдвинуть на руководящую должность. Впрочем, с Лаврентьевым у писателя, видимо, были связаны какие-то дальнейшие творческие планы — и действительно, мы встретимся с этим героем в «Секретаре обкома», где он выступает в роли второго, а в финале и первого секретаря обкома.

Романом «Товарищ агроном» завершаются годы становления В. Кочетова как художника. Трехлетний труд писателя над своим первым крупным произведением, наполненный напряженной учебой, поисками, находками, а иногда и заблуждениями в овладении романной формой, подготовил все необходимые предпосылки для вступления в зрелый период творчества.


* * *

Уже ранние произведения Всеволода Кочетова характеризуют его как глубоко современного писателя с ярко выраженной гражданственностью. Агроном, журналист, военный корреспондент Ленинградского фронта, он жил всеми заботами, радостями и горестями родного народа, принимал самое непосредственное участие в социалистическом преобразовании деревни, а в годы Отечественной войны самоотверженно служил своим пером делу победы. Первые повести, рассказы, роман «Товарищ агроном» и выросли прежде всего на основе личного жизненного опыта писателя, что во многом определяет их реалистическую достоверность и убедительность. Уже в этот период в творческом облике В. Кочетова заметно сказались черты художника-разведчика современности.

Из огня войны В. Кочетов вынес и до конца жизни пронес восхищение мужеством, отвагой и бесстрашием советских людей, плечом к плечу вставших на защиту Родины. Начиная с повести «На невских равнинах», народ становится главным героем творчества писателя-коммуниста. На первых порах ему даже больше удается изображение масс, нежели личностей, и лишь с накоплением творческого опыта приходит синтез, в котором героическая личность выступает в тесном единении с народом. С повестью «Предместье» в творчество В. Кочетова органично входит тема партии как вдохновителя и организатора всех свершений и побед советского народа. Не случайно именно в этой повести появляется герой, наделенный индивидуально неповторимыми чертами характера. И герой этот — один из верных сыновей партии.

Первый период творчества был для Всеволода Кочетова нелегким периодом освоения принципов социалистического реализма и совершенствования художественного мастерства. На основе изучения опыта русской и советской классики, в ходе самого творческого процесса упорно постигаются способы типизации и индивидуализации, осваиваются богатства народной речи, расширяются средства изобразительности. И хотя ранние произведения писателя прошли либо незамеченными критикой, либо встречены более чем прохладно, его военные и «деревенские» повести, и особенно первый роман, показывают, что в литературу входил яркий, самобытный художник.


Загрузка...