ПОЧЕМ НЫНЧЕ СТРОКА?..

В бетонно-стеклянном кубе столовой Дома творчества прежде всего хотелось выпить чего-нибудь горячего — унять охватывающий, едва разденешься, озноб. Декабрь, шутивший в первых числах, быстро посерьезнел, а теперь и вовсе рассвирепел. Котельная задыхалась. Кочегары «завязали» с собственной «поддачей», вынужденные безостановочно поддавать пару котлам, мощности которых явно не хватало: летом ввели в эксплуатацию новый жилой корпус, подсоединив его отопительную систему к старой — без какой-либо реконструкции котельной. На реконструкцию, по слухам, не осталось предусмотренных сметой денег…

Двое приятелей сидели за столом у огромного окна друг против друга — одному дуло в левый бок, другому — в правый — и, обхватив стаканы с коричневатым кипятком, грели ладони. Будучи знатоками и большими любителями чая, привезя с собой электроплитку и два чайника — для кипятка и для заварки, переводя ежедневно не менее пачки у себя «в нумерах», оба все же пили эту бурду — «для сугреву». В бурде ощущалось присутствие соды: добавленная с целью сделать цвет чая потемней, поблагородней, она (нет худа без добра!) уменьшала мучавшую и того и другого изжогу, вызванную, должно быть, переменой воды и какими-то не доступными их пониманию секретами приготовления столовской пищи.

— Закончил я наконец-то вчера повесть. Ровно в полночь последнюю точку поставил.

— От всей души вас, Семен Сергеевич, поздравляю! С благополучным возвращением из вашего тридцатого века в нашу действительность! Куда намечаете очередной полет? Снова на Альфу — Бету — Центавр? Не возьмете ли меня с собой в качестве члена экипажа? Дневник вести, например… Обещаю — в стихах!

— Уймись, Дима! Доедай свой шницель!

— Ты уже шуток не приемлешь! Укатала тебя повесть!

— Не укатала. Просто замечаю — не в первый раз ты по фантастике прогуливаешься…

Толкая по проходу меж столиками тележку, официантка предложила им овсяной каши. Оба дружно замотали головами.

— Фантастику я люблю, Семен, и ты это хорошо знаешь. Фантастика близка поэзии, ближе любой другой прозы. Оттого, может, и кажется, что цепляюсь или задираюсь: трудно быть беспристрастным. Читать же мне вашего брата бывает иногда неловко, откровенно говоря. О присутствующих, само собой, речь не идет.

— Можно и о присутствующих.

— И об отдельных удачах я умалчиваю, я — о потоке, об усматриваемой мной тенденции… А картина складывается занимательная: фантасты все упорнее стараются поместить своих героев подальше от сегодняшнего дня, поближе к тому самому тридцатому веку. Понять их, конечно, нетрудно — там вольготнее, там у них человечество такого технического уровня достигло, о котором сейчас, действительно, лишь мечтать приходится: все на земле освоено, все поставлено на службу человеку, любой эксперимент доступен. При подобных условиях — что ж не пофантазировать? Жми на все педали! И жмут. И получается в результате — фантазия ради фантазии.

— Искусство для искусства — так, что ли?

— Примерно, Семен… Меня же интересует куда более обозримое будущее — скажем, сто — двести ближайших лет. Интересует — как человечество будет достигать своего фантастического уровня прогресса. Мне эти сто — двести лет видятся отнюдь не в радужном свете. Взять тот же энергетический кризис…

— Хорошо, Дима, хорошо!.. Пойдем отсюда. Взгляни — ни одного человека не осталось. И замерз я окончательно!

Они поднялись и направились к выходу в вестибюль.

— Наука, Семен Сергеевич, за последние десятилетия таких, даже самых близких, прогнозов понаделала, таких обещаний и гарантий понадавала — весь двадцать первый век уйдет на то, чтобы расхлебать. Еще и не хватить может одного века! А иные бойкие экскурсоводы по тридцатому столетию — из числа твоих уважаемых собратьев по перу…

— Узко ты смотришь, Дима, однобоко!

Выйдя на улицу, приятели, поеживаясь, глянули друг на друга, усмехнулись и зашагали к жилому корпусу. Ни о какой обычной после завтрака прогулке по поселку не хотелось и думать.

— Двадцать четыре, Сеня! — Дмитрий близоруко прищурился на градусник, висевший у входа в корпус.

— Чайку попьем?

— Конечно.

Чайной была комната Семена Сергеевича: в ней они хранили кипятильник, чайники, держали заварку, сахар, конфеты. От электрокалорифера, включенного в помощь батареям отопления, здесь было по-жилому тепло и почти уютно.

— Ты корректуру своего сборника держал уже, Дима?

— Держал. Никаких серьезных исправлений делать не пришлось.

— Редкий случай… Кстати, на сколько вам, поэтам, гонорар повысили?

— Будто не знаешь?

— Будто не знаю. Внимания в свое время не обратил — интересовался исключительно прозой. У кого что болит…

— Десять копеек на строку накинули.

— Десять копеек на строку… Что ж за добавка тебе выйдет по сборнику? Объем обычный — два листа?

— Два.

— Так… Тысячу четыреста строк умножаем на ноль целых одну десятую рубля… Да-а… На «Жигули» записался?

— На последнюю модель. Еще думаю югославский гарнитур отхватить — обещали достать по знакомству.

Вода закипела, и Семен Сергеевич занялся заваркой.

— Начну, пожалуй, сегодня перестукивать повесть. Правда, лента у меня в машинке совсем дрянная, до дырок выбитая… В субботу Таня новую должна привезти.

— Да, как у вас с Татьяной — я все спросить хотел?

— Стабильно. Мирное сосуществование.

— Давно мы с нею не встречались, все по телефону… Она тебя всякий раз «шефом» величает: «Шеф в сауну ушел… Шеф работает — сейчас позову, Димочка…»

Семен Сергеевич разлил по стаканам темный дымящийся чай.

— Хочешь, покажу, какой я с собой балласт привез? — Он открыл тумбу письменного стола и вытащил черный портфель, перевязанный шпагатом. — Что, думаешь, тут?

Дмитрий пожал плечами.

— Следы былых увлечений.

— Стихи твои?

— Точно. Решил разобраться в этой макулатуре между делом…

— Хороша макулатура! Я из твоей макулатуры до сих пор стихотворений двадцать наизусть помню. Хоть сейчас…

— Не надо!

— Ну да, ты всегда не любил, когда при тебе твои стихи читали! Нет, все же…

— Брось, прошу тебя!

— Я хотел — из студенческих, про женщин… Меня тогда еще поражало, как ты о них… Проникновенно, романтично… Любовь — с первого взгляда, единственная на всю жизнь! У самого так не получалось, вот и удивлялся, откуда у тебя берется. Самого меня — если ты не забыл — на юмор тянуло. Мягко говоря, на юмор… Поерничать хотелось! Видали мы! Да что нам «ихние» прелести?!. Посмотришь сейчас: не стихи, а сплошное непотребство!

— Ну, ты не преувеличивай! Молодо-зелено…

— Верно, Сеня… Думал ли кто из нас, как все на самом деле в жизни сложится?..

Дмитрий подлил себе заварки, поставил чашку на стол, закурил, невесело глядя в окно.

— По-прежнему надеешься, Дима?

— Какие там надежды! Никаких, Сеня, надежд…

— Тебе бы — жениться все же! Выбрать из своих многочисленных поклонниц…

— Зачем? Чтобы потом тоже «мирно сосуществовать»?

— Не ехидничай.

— Не буду… А знаешь, когда ты сказал, что начисто со стихами кончаешь, я ведь не поверил. Слушаю, киваю, а сам думаю: ни в жизнь не сможет!

— Что делать оставалось? Голову свою жалко было — стена ведь представлялась непробиваемой… Мне недавно рассказали, как Папаша после того нашего и для тебя, думаю, памятного выступления в «техноложке» высказался обо мне. «А этот, сказал, не знает, что можно читать, чего нельзя. Не созрел еще. Пусть позреет…» И подборку мою велел из журнала снять и на всесоюзный семинар молодых не пустил. Помнишь?

— Крутой был мужик, царство ему небесное… А поэт — хороший. Я тут недавно двухтомник его купил — отменные стихи писал иногда, в молодости особенно.

— Бедные редакторы от меня сразу как от черта шарахаться начали!

— Ну, меня и сейчас никто из их брата с распростертыми объятиями не встречает.

— Куда они от тебя денутся, Дима? Погоди еще немного — по пятам бегать будут!

— Пока дожидаешься — сам куда-нибудь… денешься…

— Заговорил! Допивай чай да ступай трудиться. Муза — женщина, а женщины внимания к себе требуют: того и гляди, на сторону пойдет — к более молодым и работоспособным.

— До обеда, тогда…

— До обеда.


Весь остаток недели Семен Сергеевич, каменея в плечах и пояснице, сидел за пишущей машинкой. Календарные выходные, как и следовало ожидать, оказались для работы пропащими, и только проводив в воскресенье после ужина жену на электричку, отвергнув надоевший бильярд и предложение Дмитрия посмотреть очередную индийскую кинодраму, идущую в соседнем Доме отдыха, он вывалил содержимое привезенного с собой портфеля на письменный стол.

Прежде всего ему хотелось установить хронологию черновиков, разложить записные книжки, блокноты и тетради в той последовательности, как они проходили когда-то через его руки. Но определить по внешнему виду, в какой или в каком из них записал он свое первое стихотворение на первом курсе института (все «творения» школьных лет были сожжены в десятом классе), не удавалось. Зато он точно помнил, где записано последнее. Толстенная канцелярская книга, купленная по случаю и приспособленная под стихи на преддипломной практике, сразу бросалась в глаза. Три года кочевала она с ним, начинающим инженером, по стране и даже по возвращении его к родным берегам была не до конца заполнена. На ней все и завершилось… Ну что ж, хронологию можно устанавливать и от конца.

Семен Сергеевич неторопливо листал страницы книги, одни стихи узнавая по первым же строчкам, другие — прочитывая целиком, вспоминал, по какому поводу, при каких обстоятельствах, в каком душевном состоянии было написано то или иное стихотворение.

Он уже решил отложить более детальное изучение гроссбуха на потом, когда споткнулся о строки, сразу бросившие его в круговорот воспоминаний, выплыть из которого оказалось непросто и удалось нескоро…

Меня за эти косы

били парни —

не вспомню, долго ли,

не вспомню — где.

Меня мой друг нашел возле овчарни —

в пьянеющей от крови лебеде…

…Это тогда, сразу, было не вспомнить, где били, — память на время отшибло, а когда он писал стихи — все уже хорошо помнилось. Били на ночной улице поселка — бывшей деревни, что испокон веку стояла на высоком берегу славной реки Камы; били основательно, единственный раз в жизни — так вот, кулаками. Добитого до бесчувственности, до потери сознания, — оттащили к овчарне…


От первой встречи с Валентиной в памяти остались только косы — темно-медовые, толстые, до пояса, с растрепанными концами, похожими на кисти знамени, украшавшего приемную руководства экспедиции…

Он вчера только приехал сюда, на Каму — на строительство ГЭС, полтора года перед тем отсидев на затерянном в тайге гидрологическом посту в верховьях дальневосточной реки Уссури.

Строительство медленно, но верно завершалось. Изыскательская экспедиция, некогда многочисленная, к тому времени втрое-вчетверо сократилась и состояла, в основном, из отряда буровиков и небольшой гидрологической партии, инженером которой он значился отныне. Была еще бригада топографов, геолог и группа геофизиков. Все это ему удалось установить, ожидая, пока освободится чем-то занятый в своем кабинете начальник, и рассматривая развешанные по стенам коридора доски — с показателями соцсоревнования, с фотографиями передовиков труда…

В конце коридора в открывшуюся дверь сначала просунулась топографическая рейка, а за нею появилась девушка. Хлынувший следом солнечный свет плясал на ее волосах, распадаясь спектром: контур головы и плеч был обведен многослойной линией. Дверь, прозвенев тугой пружиной, захлопнулась, и он на мгновение ослеп; когда же снова стал что-то смутно различать, девушка была совсем рядом. Бегло на него взглянув, она торжественно пронесла мимо рейку и исчезла в одной из комнат налево. В тот же миг из приемной высунулась секретарша начальника экспедиции:

— Петр Петрович освободился! Проходите…


Поселили его на тихой улице, ведущей к берегу Камы (на местной «авеню»; «стриты» тянулись вдоль реки), в почерневшей от старости избе. Поселок рос быстро, превращаясь в современный город, строили много, но ни новых квартир, ни мест в общежитиях не хватало — население прибавлялось интенсивнее.

Хозяева издавна сдавали экспедиции половину своей огромной избы. Сейчас на этой половине жил только катерист Федя. Феде он и составил холостяцкую компанию.

Прихожую, заодно служившую кухней и столовой, отделяла от комнаты русская печь. Все, начиная с калитки и крыльца, было отдельно от хозяев, даже сени и чердак перегорожены…

На работе почти всю первую неделю он одиноко просидел в камералке, знакомясь с документацией. Бумаги были в нагонявшем уныние беспорядке, дела — наглухо запущены. Говорили, будто предшественник его, перед тем как, не дожидаясь худшего, уволился по собственному желанию, все чаще и чаще «входил в штопор»… С бумагами пришлось изрядно повозиться, прежде чем удалось как-то их систематизировать, разложить на полках и по ящикам стола, освободив предварительно последние от пустых бутылок.

Несколько раз он мельком видел проплывавшее по коридору (куда он не без умысла выходил покурить, хотя курить можно было и в камералке) солнце Валентининой головы и, плохо пока ориентируясь в обстановке, тщетно старался придумать какой-нибудь повод для начала знакомства. Тесной связи с топографами по работе у него не было; если требовалось порой решить тот или иной вопрос — существовал руководитель бригады, инженер-топограф. О чем можно было говорить с рядовой реечницей — разве о погоде?

Погода стояла отменная: середина мая — а казалось, что в полном накале лето.

В пятницу он собрался наконец на Каму…


Стоянка экспедиционной «флотилии», флагманом которой считался Федин катер, находилась километрах в полутора от их жилья: сначала шли по «авеню» к реке, потом минут пятнадцать — берегом вверх по течению.

У дощатого причала помимо флагмана покачивался на волне небольшой баркас, терлись бортами друг о друга две шлюпки. Федя, ловко сбросив с катера брезент, одним прыжком оказался на сиденье водителя: двигатель завелся с пол-оборота.

— Ну что, Федор, — с богом?

— Погоди, начальник, пусть мотор прогреется. И бригады еще нет.

— Какой бригады?

— Топографов. Я их сейчас каждый день на тот берег вожу: утром туда, вечером обратно… Да вот и они — легки на помине! Видать, Теодолит мало-мало проспал опять. Ночью звезды считает — с утра встать не может!

По тропе спускались топографы: впереди — с рейкой — Валентина, за нею — с нивелиром — ее напарник, кудрявый парнишка лет семнадцати, последним — их начальник по прозвищу Теодолит.

В брезентовых брюках и куртке, Валентина казалась чуть полнее, а рядом с тощим, высоким Теодолитом — и ниже ростом, чем была на самом деле. Дувший с реки ветер трепал клетчатую косынку на ее голове.

«Ну, Семен Сергеевич, похоже — фортуна поворачивается к вам соответственно!» — сказал он себе и начал разминать сигарету.

— Как дела, капитан? — сверкая на солнце очками, издалека приветствовал Федю Теодолит.

…Как же все-таки звали его на самом деле?

Прошедшие годы сохранили в памяти Семена Сергеевича если не имена, так фамилии всех его тогдашних сослуживцев и близко знакомых людей, а этот топограф остался (и теперь уже, видимо, навсегда) Теодолитом… Услышав прозвище в первый раз, Семен подумал, что приклеили его бедолаге за очки — в необычной зеленой оправе, с толстыми стеклами, за которыми глаза владельца казались совсем крошечными, и лишь поздней узнал: не за очки. История второго крещения была связана с утоплением настоящего теодолита, геодезического прибора, и произошла года за два до приезда Семена в экспедицию. А утопил топограф тот прибор в аккурат в день своего рождения… Утром Федя высадил бригаду на профиле — выше поселка по реке, в получасе хода катера — и туда же к обеду доставил заказанные новорожденным пиво-воды и закуску. Пообедали, надо полагать, на славу. По пути домой, на середине Камы, при лихо заложенном Федей вираже, ящик с прибором соскользнул с борта катера в воду — из-под головы задремавшего будущего Теодолита. Топограф, не сразу расчухавшись, норовил нырнуть следом, бормоча: «Я его поймаю, я его поймаю!.. Такой инструмент! Совсем новый!..» — и рабочим с трудом удалось его осилить. Шила в мешке не утаишь: обстоятельства «утраты государственного имущества» во всех подробностях стали известны в экспедиции, начальник издал подобающий случаю приказ, объявив Теодолиту строгий выговор и положив бухгалтерии путем удержания из зарплаты виновного «возместить стоимость причиненного государству материального ущерба». Прибор давно списали, историю эту почти забыли, из очевидцев в экспедиции остался один Федя, а прозвище прижилось, и никто иначе как Теодолитом за глаза топографа не называл.

…Валентина сидела рядом на откидной — вдоль оси катера — скамейке, зажав коленями поставленную на деревянную решетку днища рейку. Делая вид, что ему хочется полюбоваться расходящейся за кормой на две волны водой, он то и дело поглядывал на Валентину, делавшую, в свою очередь, вид, что ее крайне интересует тренога, обняв которую подремывал напротив, бок о бок с Теодолитом, парнишка. «Пропадаете вы, Семен Сергеевич, как вы, Семен Сергеевич, пропадаете!..»

За всю дорогу ему не пришло в голову ничего, что бы уместно было сказать, да и никто почему-то не проронил ни слова.

Катер с ходу ткнулся в берег, разворачиваясь кормой по течению, заскрежетал днищем о гальку. Валентина, проехав по скамье, навалилась всем телом — у него даже во рту пересохло, полуобняла его невольно за плечи и покраснела. Он закашлялся и от натуги тоже, наверное, покраснел.

Топографы перешли на нос катера, поспрыгивали, передавая друг другу инструмент, на мокрый песок и общими усилиями столкнули их с Федей с отмели.

— Капитан! Как всегда — в четыре! Не опаздывай!.. — прокричал Теодолит, протирая очки.

— Гуляй, топография! — пробурчал Федя и резко прибавил обороты двигателя. — Ну, начальник, с какого поста начнем объезд?

— С какого хочешь, тебе виднее…

Закуривая, он с удивлением заметил, что руки его слегка дрожат.


С того утра появилось, по крайней мере, основание здороваться с Валентиной при встрече. Интерес его к ней очень скоро был замечен работниками экспедиции — из числа постоянно находившихся в конторе.

Выйдя как-то одновременно с ним в коридор покурить, старший геофизик (а точнее — геофизичка, тоже, кстати, имевшая свое прозвище — Спящая Красавица…) Вера Ивановна, пуская колечки того самого дыма, которого не бывает без огня, обронила:

— Злоупотребляете, Семен Сергеевич, табаком, злоупотребляете! Как ни посмотришь — непременно вы в коридоре! Когда человек много курит, ему или делать нечего, или он чем-то взволнован… Де́ла у вас, как мне известно, хватает. Остается второе… — И она томно прикрыла свои выпуклые голубые глаза.

«Воистину Спящая Красавица! Метко кто-то нарек!» — подумал он, отвечая:

— А просто привычку вы в расчет не берете, Вера Ивановна?

— В первое время вы гораздо реже потакали своей привычке… Скажу по секрету: неудачный вами выбран наблюдательный пункт — слишком у всех на виду.

— Какой наблюдательный пункт?!

— Ладно, ладно! Думаю, мы друг друга поняли… И потом, сколько можно наблюдать да наблюдать? Нам, женщинам, не созерцание чье-то нужно, мы любим оборону держать! Это исторически, так сказать, определенная нашему роду роль. А что за оборона, если нет наступления? Наступления если нет?! Я-то знаю, я разбираюсь в таких делах…

— Кто же сомневается, Вера Ивановна? Кому, как не вам, разбираться?!

— О чем это вы, Семен Сергеевич? — подозрительно прищурилась геофизичка.

— Да так… ни о чем… Опыт у вас. Слухом о ваших победах над нашим братом земля полнится… — начал он выкручиваться. «Она же могла подумать, что я на возраст намекаю, на ее туманные «около тридцати»!»

— Мои победы пусть останутся при мне. Думайте, товарищ гидролог, о своих. Я тоже подумаю. Может быть, чем и сумею вам помочь.

— Есть такое желание?

— Допустим… Надо ведь как-то использовать нажитый опыт во благо ближним!

Он слышал, что склонность сватать приходит к женщинам с возрастом, но — неужели так рано?! Вера Ивановна совсем не соответствовала сложившемуся у него представлению о кумушках. Все бы кумушки такими были!..

Дня через два, дождавшись после окончания работы возвращения в контору топографов, он дал им время занести инструмент в кладовую, сгреб разложенные на столе бумаги в ящик, запер камералку и вышел на крыльцо. Теодолита и парнишки во дворе уже не было, с Валентиной о чем-то разговаривала у калитки Вера Ивановна.

— А вот и тот, который не чета твоим сбежавшим кавалерам, Валечка!.. Семен Сергеевич, не окажете ли вы любезность — прогуляться с двумя молодыми-симпатичными, прошвырнуться — извините за вульгарность — по нашему «бродвею»? Говорят, в универмаг немецкие купальники привезли. Плавательный сезон пора открывать, а мы с Валюшей — без спортивной формы.

Он нерешительно развел руками.

— Обещаем непосредственно к покупке вас не привлекать. Помочь в примерке, я думаю, вы не отказались бы, но примеривать такие вещички не полагается, увы… Двинулись?

«А кумушка-то слов на ветер не бросает…» Когда они вышли из универмага, Вера Ивановна вспомнила, что должна срочно забежать к живущим поблизости знакомым и, милостиво кивнув, моментально сгинула с глаз долой.

Площадь, она же — центр города-поселка, пульсировала, принимая потоки закончивших трудовой день людей по одним улицам и выталкивая их в другие, покружив предварительно в бестолковом, на первый взгляд, круговороте. Зажав под мышкой пакет, Валентина безучастно смотрела на торопящихся по делам и по домам сограждан.

— Может, в кино сходим? — предложил он, кивая на стоящие рядом щиты рекламы.

— Я смотрела…

Она медленно пошла по скрипучим доскам тротуара в направлении автобусной остановки.

— А в кафе не хотите посидеть, Валя?

— Как-нибудь в другой раз. Мне, в общем-то, домой надо.

— Я провожу вас…

— Проводи́те. Только живу я не очень близко, в самом конце Пустошки… Ой, как раз мой автобус! Повезло сегодня!

Пустошкой прозывалась дальняя окраина поселка — по-деревенски вольготно растянувшаяся улица, за последними домами которой начинался лес. Автобус делал кольцо на площади возле пожарной каланчи, примерно с полкилометра не довозя до высокой стены сосен.

— Ну, я приехала! — Валентина поднялась с сиденья. — А вы, Семен Сергеевич, не выходите — на этом же и возвращайтесь… Нет, нет, дальше я одна! Уезжайте, пожалуйста! До завтра! — И она выскочила наружу.

Всю дорогу сюда, как и тогда — на катере, они промолчали, и сейчас, в идущем назад автобусе, он ругал себя последними словами. Он же умел, очень даже неплохо умел, что называется, «пудрить мозги»! Когда на него находило — завзятые остряки и краснобаи любой компании сникали на глазах, отдавая ему пальму первенства, и молчаливо надирались по углам… Все не сказанное им Валентине слышалось теперь словно с магнитофонной ленты, перетекающей с одной воображаемой бобины на другую. Что же ему помешало нажать клавишу пуска раньше?.. Слава богу, Спящая Красавица не видела его беспомощности в благоприятнейшей обстановке, которую она так обдуманно для них с Валентиной организовала! Не видела и никогда не узнает…


Теперь он каждый день старался проводить Валентину после работы, и, когда это ему почему-либо не удавалось, вечер казался потраченным впустую. В такие вечера он вспоминал все, о чем они говорили в прошлый раз, и неторопливо «прокручивал на бобинах» то, что бы сказал ей сегодня.

Лишь на пятом или шестом провожании она согласилась пойти в кино — благо, на площади сменили рекламу: афишу, висевшую на щите «скоро», перевесили на щит «сегодня».

Билеты достали на восьмичасовой сеанс, после сеанса долго ждали на остановке и у пожарной каланчи оказались около одиннадцати, но Валентина, как и обычно, отправила его назад тем же автобусом.

— Не сердитесь и не волнуйтесь, Сеня! Во-первых, смотрите, как еще светло, а во-вторых, мне тут совсем близко. До завтра!

Спящая Красавица при очередном совместном перекуре на скамейке крыльца, куда они на лето перенесли «курилку», промурлыкала, жмурясь на солнце:

— Очень уж вы откровенно ведете себя, Семен Сергеевич! С моей, конечно, легкой руки… признаю́… Но для приличия вам бы лучше завуалировать свои отношения!

— Зачем же, Вера Ивановна? Не умею я этого и не хочу, и… действительно — зачем?!

— В таких делах должна быть хоть маленькая, но тайна, обязательно — тайна! Таинственность обостряет восприятие даже самых простых, самых банальных вещей. А так… — Она потупила глаза. — Того и гляди, однажды утром вы встретите всех нас вот на этих ступеньках и торжественно объявите о своей предстоящей женитьбе!

— Ну, Вера Ивановна, до женитьбы еще далеко…

— Ага! Но, надо полагать, такой вариант не исключается?

— Я хотел сказать, что нет пока никаких оснований и разговор подобный заводить.

— Конечно, конечно! — Она бросила окурок в урну и встала. — И все-таки подумайте над моими словами относительно таинственности…

— Да нечего мне таить! Я ничего не ворую.

— Не воруете… Мы, Семен Сергеевич, порой берем, сами не зная — что да чье! Это я — к слову… Когда дойдет дело до свадьбы — не забудьте: все началось с моей легкой руки! — И она, подмигнув, величественно удалилась.


Поселок изнывал от июньской жары, задыхался пылью, поднимаемой автомобилями и мотоциклами, мечтал о дожде.

В камералке с утра стояла такая духота, что даже курить не тянуло. К полудню рубаха бывала насквозь мокрой; от прикосновения постоянно влажных рук расползалась тушь на кальках, чернила на исписанных страницах.

Он старался почаще выезжать на участок: у воды всегда прохладней. И после работы они с Валентиной прежде всего шли к реке, на пристань Фединой флотилии: с причала было удобней купаться — и раздеваться-одеваться, и нырять, сразу уходя в прохладную глубину, и лежать на отполированных водой и временем досках, обсыхая.

Валентине захотелось обновить купленный за компанию со Спящей Красавицей купальник. Для женщины обновить — не значит только впервые надеть: обновить — это еще (а чаще — прежде всего) показаться на людях, посмотреть, как посмотрят на обновку другие… И в воскресенье они отправились на «культурный» пляж.

Недалеко от дебаркадера, к которому пришвартовывались рейсовые пароходы, река, потревоженная ведущимися выше по течению земляными работами, отступила от берега, обнажив плесы чистейшего песка, образовав затоны, соединенные между собой узкими неторопливыми протоками. Здесь были оборудованы кабинки для переодевания, поставлены лежаки под зонтами, скамейки; по выходным дням работники сферы общественного питания бойко торговали пирожками, лимонадом, печеньем, бутербродами и еще кое-чем по мелочи. Семечками, вареными початками кукурузы, солеными огурчиками, картошкой в мундирах промышлял частный сектор в образе старушек с большими продуктовыми сумками.

Он лежал рядом с Валентиной у большого гранитного валуна, устав лузгать подсолнухи и рассказывать бородатые анекдоты студенческих лет. Купальник оказался ей в самую пору и очень шел, но слова, сказанные им по этому поводу, она выслушала равнодушно и невесело махнула рукой:

— Уже пятая…

— Что — пятая?

— Вон — пятая уже идет в таком же!

История!.. А он и внимания не обратил на столь огорчительный для любой женщины факт, хотя все время смотрел по сторонам, стараясь — поменьше на Валентину: в заграничном нейлоне она казалась ему совершенно обнаженной, особенно не успев обсохнуть после купания… Он окинул взглядом «пятую» — пятая выглядела вполне благопристойно: оптический обман в отношении ее не сработал.

— Послушалась Веру Ивановну, не подумав! Теперь хоть выбрасывай!..

— Что ты расстраиваешься из-за пустяка?

— У меня всю жизнь так! Всех всегда слушаюсь! С детства приучена — никак не отучиться… Папаша — наставлял, мамочка — учила… Преподавателей в школе огорчить боялась: все, что велели, непременно старалась выполнить.

— В школе все старались. Меня еще и в институте учили, и помимо института…

— Кажется, вполне взрослым человеком стала, деньги сама себе на жизнь зарабатываю, а люди все норовят дать совет, подсказать… Это я уже не о Валентине Ивановне. Вообще…

— Говорят: люди не научат — жизнь научит!

— Жизнь! Жизни без людей нет, жизнь — это те же самые люди!

— Учить у нас умеют! Чуть что — моментально поправят: делай не так, а вот этак, ступай не налево, а направо, пиши…

— Пиши?..

— То есть — не пиши, а говори… говори, мол, да помни, что говоришь, не заговаривайся! Смотри на вещи, как все, не пытайся выделиться…

— Так никогда не станешь самостоятельной!

— Ну, Валя… Все еще впереди! Какие, как говорится, наши годы?!


Где-то за полдень нестерпимо захотелось есть, и, видимо, не им одним: к торговым лоткам выстроились длинные очереди.

— Пока стоишь — с голоду помрешь! Да еще перед самым носом последний пирожок кто-нибудь, более счастливый, урвет… Слушай, пойдем ко мне обедать: у нас с Федей такие чанахи приготовлены! И даже бутылка вина имеется.

— Неловко, Сеня…

— Ты хозяев имеешь в виду? Хозяева сами по себе, мы — сами с усами! А Феди дома нет и не будет до вечера: он начальство наше вчера на ночь глядя на рыбалку повез.

— Неловко…

— Пошли, пошли! Купаемся на посошок и — айда!

Когда они вылезли из воды и Валентина, прихватив белье, пошла к кабине переодеться, а он, натянув трусы, стаскивал из-под них мокрые плавки, рядом неожиданно сел дочерна загорелый парень. Покуривая и глядя на реку, ни к кому как будто не обращаясь, он процедил:

— Оставь девушку, инженер… Эта — не про тебя!

— Вы мне говорите?

— Тебе, тебе.

— Извините, я вас не знаю, во-первых… А потом, это мое дело — с кем мне быть.

— Ты меня не знаешь, зато я тебя знаю. Для твоей же пользы советую: оставь! Валентина — наша, пустошинская.

Парень ткнул окурок в песок, встал и направился в сторону торговых лотков. Его могучие плечи и торс, толстые, чуть кривоватые ноги — впечатляли…

Очередь начала распадаться — пирожки и впрямь, видно, кончились.

К возвращению Валентины он был уже одет. Они пошли по тропе, протоптанной у самой воды вдоль прибрежных садов и огородов. Жара не спадала, и через каких-нибудь десять-пятнадцать минут снова захотелось залезть в реку.

Свернув, они стали подниматься в гору: оттуда до дому оставалось — рукой подать…

— Вот и прибыли! — Он отомкнул замок на дверях: — Проходи, Валя… Электроплитка у нас мощная — чанахи в момент согреются!

…В первых сумерках он провожал ее домой. Растерянный, не пришедший еще до конца в себя, оттого что все произошло так неожиданно просто, обыденно, он шел рядом молча, чувствуя — любые слова сейчас могут оказаться не к месту. И она молчала, помахивая в такт шагам сломанной по пути веткой.

Так и дошли до центральной площади, сели в автобус, доехали до пожарной каланчи. Она приняла как должное его поцелуй в щеку, на мгновение прижалась лицом к лицу и, сказав обычное «до завтра», вышла.

На обратном пути он вспомнил о том загорелом парне с пляжа и подумал, что, наверное, с ним как-то связано постоянное уклонение Валентины от проводов дальше автобуса… Эта мысль не выходила у него из головы до самого дома и — дома, пока не уснул, хотя уснул он сразу почти и спал, должно быть, крепко: приход Федора его не разбудил.


Он сидел на рабочем месте, ставшем за прошедший месяц привычным, обжитым, и, собравшись заниматься делом, рисовал на листе ватмана невесть что: лица людей, рожи чертей, вавилонские башни, фантастические нагромождения геометрических фигур, завитушки, сети из прямых и кривых линий с заштрихованными и пустыми ячеями. Машинально нарисовал долговязого человечка в очках, человечка с кудрявой башкой, треногу. Представил, как топограф наводит сейчас нивелир на рейку и, прежде чем взять отсчет, рассматривает в упор через свою оптику Валентину, которая рейку держит, стоя в одних шортиках и бюстгальтере, потому что — жара, и Теодолит не может глаз оторвать от струек пота, стекающих с ее шеи в золотистую ложбинку, от пушистой родинки на кофейном плече…

Нет, так нельзя! Так и сбрендить недолго!

Он выдернул из пачки сигарету, на ходу сунул в карман спички…

— Вы сегодня, Семен Сергеевич, излишне нервничаете. — Спящая Красавица прикурила у него и села рядом на скамейку. — Неприятности какие-нибудь?

Ему вдруг показалось, что она видит его насквозь, все знает и понимает. Захотелось заслонить лицо руками или убежать с крыльца, но он только отвел глаза в сторону и пустил густой клуб дыма себе под нос.

— Все в порядке, Вера Ивановна, все в порядке…

— Когда вы собираетесь в командировку — в свой забытый богом отряд?

— Начальство приказало не позднее следующего понедельника отправляться. В понедельник и отчалю.

— Тогда мне можно не спешить. Я хочу своей приятельнице письмо с вами отправить, она там же, в отряде, кукует.

— Приносите — захвачу.

— Пароходы, знаете ли, здесь ранние, ваш в пять утра отходит.

— Постараюсь не проспать.

— Можно и без сна лишнюю ночку обойтись…

«Ведьма! — подумал он. — И язва».


Федор ушел в гости и раньше полуночи не должен был вернуться…

Закатное солнце, пробиваясь сквозь задернутые занавески окон, освещало часть беленого потолка комнаты. Светлая полоса делалась уже и уже — пока не пропала совсем.

— Я все же боюсь: вдруг Федор нагрянет?!

— Не нагрянет. Не такой он мужик, чтобы уйти от стола, покуда на нем есть что выпить. А там, как мне думается, добра этого будет в избытке — для полной победы время немалое потребуется… Может, про Федора — ты нарочно, для отвода глаз? Оттого беспокоишься, что тебя кто-нибудь дожидается?

— О чем ты говоришь?! Некому меня дожидаться — кроме моего дядьки. А у дядьки небось и другие дела имеются, поважнее.

— Родной дядька?

— Родной… Когда отец с мачехой дом продали и отправились новой жизни искать, я к нему перебралась. Он — одинокий, а мне школу хотелось здесь закончить. Закончила — к вам в экспедицию устроилась… Отец к себе особо не зовет, а я и не напрашиваюсь. Из родных мест улететь — всегда успеется.

— А мать?..

— Мама умерла, когда я в седьмой класс ходила, рак ее задушил… Два года одни мы с папаней прожили, а потом он мачеху привел. В общем-то, ничего женщина, но ведь — чужая.

— Ты мне не все…

— Они неожиданно решили уехать, отец никогда прежде и разговора об этом не заводил. У мачехи какие-то неприятности начались на работе, она в универмаге нашем отделом заведовала. Неприятности уладились, да она, видно, не пожелала тут дольше оставаться. Ну и укатили.

— Ты мне про себя…

— А дом у нас был хороший, большой — вроде этого, вашего.

— Я говорю, ты про себя, лично про себя мне не досказываешь. Ты замужем, что ли, была?

— Я? Замужем? Нет, не была я замужем.

— А кто же… кто же он?

— Ах, ты вот о чем!.. Нет его… нет его нынче в поселке, в тюрьме он… Мы с детства друг друга знали, жили рядом, в школу вместе до восьмого класса ходили. Он у нас на Пустошке среди ребят всегда волоком был, все его слушались и боялись. Вот и я побоялась не послушаться: велел прийти — и пошла… Я тогда в десятом училась, а он уже второй год арматурщиком на плотине работал. Побоялась — и побежала… Только на следующий день как наказание ему: избил одного мужчину у пивного ларька и получил три года. Он — здоровый, боксом занимался. И ножик такой, с пружинкой, всегда при себе носил… А пивной ларек тот ты знаешь — за кинотеатром стоит.

— Нравы здесь у вас!

— Да уж какие есть… какие есть… Не мрачней, Сенечка!

…Меня мой друг нашел возле овчарни

в пьянеющей от крови лебеде…

Овчарня — заброшенная, полуразвалившаяся — осталась с тех времен, когда на месте нынешней стройки был колхоз, и ничем не примечательная деревня ведать не ведала своей судьбы — стать сначала большим поселком, а потом — и городом.

Никаким, конечно, другом Семену Теодолит не приходился, но именно он подобрал его тогда, привел в чувство и фактически на себе донес до их с Федей дома. Топограф снимал комнату на Пустошке, в избе, стоявшей неподалеку от овчарни, и все происходило почти под носом у него. Не спалось ему отчего-то в ту ночь — то ли действительно звезды на небе считал, как говаривал про него Федя, то ли от книги интересной оторваться не мог, но, так или иначе, бодрствовал Теодолит, когда мимо его окон четверо парней протащили тело с беспомощно болтавшейся головой и волочившимися по земле руками…

Разбуженный стуком в дверь, Федор ничего сначала не мог сообразить, потом засуетился: вдвоем с Теодолитом они уложили его на кровать, раздели, смыли с лица и головы грязь и кровь, прижгли йодом ссадины, приложили к синякам пятаки, хотя сразу было видно, что пятаки тут могут помочь — как мертвому припарки…


…С четверга зарядили проливные дожди, шедшие почти непрерывно до воскресенья. В воскресенье после полудня снова проглянуло солнце, подсушило землю, обмельчило расползшиеся за трое суток лужи.

В ночь пароход должен был увезти его в командировку, и на прощание они решили сходить в кино. Последний сеанс закончился около двенадцати. С полчаса безрезультатно прождали автобус, после чего пошли на Пустошку пешком.

— Главная героиня на тебя чем-то похожа — ты не обратила внимания?

— Ну уж, скажешь! Так же, как главный герой — на тебя!

— Не смешно! — сделал он обиженный вид, и оба расхохотались.

— Ты, Сеня, сегодня совсем поздно домой придешь…

— Пустяки! Все равно не спать: пока соберусь, пока с Федей поболтаем… На пароходе отосплюсь!

— Возвращайся поскорей — я ждать буду.

— Послушай, Валентина, ты бы замуж за меня пошла?.. А? Пошла бы?

Она от неожиданности остановилась.

— Ничего себе — ты поворачиваешь!

— Я — серьезно.

— Замуж выходить — любить надо… любить… А я и не знаю, что это такое… До тебя, по крайней мере, смутное представление имела. За мною… ну, после того, что было… за мной и не ухаживал никто — боялись, знать.

— Ты не ответила.

— Пошла бы, наверное.

Он вдруг смешался — не представляя, что тут можно или нужно сказать, обнял ее за плечи и на ходу поцеловал в шею.

Впереди на фоне белесого неба проступила каланча.

— Сеня! Ты мог бы куда-нибудь уехать отсюда? Подальше куда-нибудь, как можно подальше?

— Зачем же мне уезжать? Мне пока и здесь нравится. Да и ты вроде не очень рвалась из родных краев улетать.

— Я вообще говорю.

— Вообще — конечно, мог бы! Да скоро и так придется: закончится строительство — делать нам на ГЭС будет нечего, энергетики свою гидрологическую службу заведут. А наша планида — новые места искать, под новые стройки. Рек в стране много!

Они подошли к каланче, и, опережая привычные возражения, он взял ее под руку.

— Я тебя еще немного провожу. Покажешь хоть, где живешь.

Она ничего не ответила, но шагов через двести остановилась.

— Вон он — мой дом: видишь, окошко светится — не спится дядьке! Дальше я — одна, а то — заметит ненароком, начнет расспрашивать, до утра не отцепится.

— Как зовут-то дядьку?

— Василий Васильевич… Ну ступай, Сеня, дай я тебя поцелую, возвращайся скорее, и ни пуха тебе, ни пера!

— К черту, к черту!

Не оборачиваясь, она перешла улицу, открыла калитку; на крыльце оглянулась, помахала рукой и исчезла за дверью.

Времени до парохода оставалось еще много. Можно было не торопиться — шагать и шагать, заложив руки в карманы, по спящей Пустошке, размышляя о том о сем.

Под навесом автобусной остановки он увидел сидящих на скамейке людей, которых не мог бы не заметить, когда шел сюда с Валентиной, и удивился: для пассажиров было уже слишком поздно и еще очень рано. Подойдя ближе, понял, что это не пассажиры…

Четверо парней лениво поднялись ему навстречу. Одного — самого здорового — он узнал сразу: тот конечно, что подсаживался на пляже… Они остановились полукругом, перегородив дорогу.

— Ну что, инженер? Не слушаешься добрых советов? Не слушаешься, а следовало бы. Извиняй тогда…

Удар был молниеносным и пришелся точно в челюсть. «Мастер!» — успел он подумать про парня, падая навзничь… Поднявшись, скрестил перед лицом руки для защиты и тотчас заметил удар, идущий слева. Он инстинктивно сделал «нырок», машинально ткнул в ту сторону кулаком, понял, что попал, и тут же справа получил сразу несколько оплеух — по уху, по затылку, в скулу… Последним приложился вторично пляжный громила: снизу в челюсть и в довершение — уже падающему — ладонью по шее.

— Стоп, ребята! Лежачего не бьем! И так не подымется больше!.. — Это было последнее, что он услышал, теряя сознание.

А когда очнулся — над ним в розовом тумане плавало, посверкивая очками, лицо Теодолита.


…Закутавшись в одеяло, он на какое-то время задремал и во сне изо всех сил бежал к пристани, безнадежно опаздывая на пароход: на пути попадались нескончаемые заборы, буйно заросшие зеленью огороды, осыпающиеся под ногами склоны оврагов, колючий кустарник… Пробудился, когда Федор и досидевший у них до утра Теодолит собирались на работу.

— Мужики… вы там никому ничего не говорите — не надо лишнего звона. Ладно? Федя, ты только к начальнику зайди — объясни: пристали, мол, неизвестные, морду ни за что ни про что набили. Ты все-таки с начальством за ручку здороваешься, на рыбалке у одного костра ночуешь… Командировка моя, скажи, временно откладывается.

— Сделаю. Лежи спокойно, не дергайся! Я к полудню забегу.

— На дверь замок повесь — чтобы не заглянул кто случайно.

Уходя, Теодолит переспросил:

— Совсем-совсем никому не говорить?

— Очень прошу тебя: никому! Совсем никому, пожалуйста!

Топограф поправил очки и кивнул.

Хлопнула дверь, звякнула о проушину накладка, щелкнул замок, проплыли под окнами головы уходящих. Он с трудом поднялся, вышел в переднюю напиться, принес чайник в комнату. Голова кружилась, к горлу подступала тошнота. Подошел к зеркалу и не узнал себя: разделали, как говорится, под орех! Тело, однако, почти не болело — видно, лежачего его и правда не били. Лежачих бьют ногами…

Он снова сел на кровать, сделал еще несколько глотков из чайника, осторожно положил голову на подушку и провалился в беспокойное забытье.

…Пластом два дня, два вечера, две ночи

лежал я на печи и сатанел.

А третья ночь была уже короче,

а день за него — с посвистом летел!..

Намывшись в бане и насытясь щами,

рубаху темно-красную надев,

иду я, взгляды чувствуя плечами,

под птичий вечереющий напев.

Иду я — по любовь!

Держу высо́ко

распухший нос.

Шаги мои легки.

Ну! Где вы, парни, прячетесь до срока,

свинчаткой наливая кулаки?!

Они и не думали прятаться… Когда он дошел до пожарной каланчи, из-за угла наперерез вышел главарь. Еще двое остались сидеть на завалинке пожарки, щелкая семечки и поглядывая в их сторону…


Отлеживаться ему пришлось не три дня, а ровно неделю — пока перестала кружиться голова, отпала с ссадин короста, выцвели, расползшись, синяки. И все равно только после заката солнца, густо припудрив следы побоев, он решился выйти на улицу, сказав Федору, что — прогуляться.

Непонятное, мучившее его беспокойство, не дававшее уснуть по ночам, доводившее временами до исступления, наконец-то отпустило. Он десятки раз мысленно проделывал предстоящий путь, и сейчас ничто, казалось, не могло ему помешать пройти этим путем в реальности. Он не представлял еще, каким образом сумеет увидеть Валентину, что скажет ее дядьке, если не сама она выйдет открыть дверь; не представлял и представлять не хотел.

Никакой темно-красной рубахи у него вообще не было, и в бане он не мылся, и лежал не на печи, — все это появилось лишь в стихах, для колорита. И о парнях он не думал…


Парень положил ему руку на плечо:

— Не спеши, инженер, не спеши. Отойдем в сторонку, поговорим.

Они перешли на другую сторону мостовой, перепрыгнули канаву и сели под забором на траву.

— Слушай, инженер… Мы лично против тебя ничего не имеем. Какая, сам подумай, нам охота с тобой возиться?! Но пустить тебя дальше — не пустим, так надо. Меня и одного, конечно, на тебя достаточно будет, а нас, смотри: здесь — трое, да тот, четвертый, которому ты нос отремонтировал, неподалеку бродит. — Он непроизвольно глянул в сторону Валиного дома. — Душа не лежит, однако, снова тебя бить. И если вынудишь, я сделаю просто: я тебе ногу сломаю, дам такую подсечку — и сломаю. Так оно лучше будет. Полгода, это с гарантией, на больничном отсидишь: месяца три с гипсом, месяца три — при костылях да палке. Долго на Пустошке не объявишься… Ты понял меня? Закуривай! — И он вытащил из кармана замусоленную пачку.

— Цепными псами нанялись, а? Цепными псами!.. За свои животы поганые дрейфите? Ножичек вам с пружинкой мерещится? Холуи вы!

— Не надо, не ругайся. Не лезь, куда тебе не положено.

Они выкурили по сигарете, сидя бедром к бедру: со стороны могло показаться — два закадычных приятеля.

— Ну, хорош! Пообщались и хватит. Пойдем, инженер, домой, пойдем…

Парень поднялся и перепрыгнул обратно на мостовую. Следом и он перескочил канаву.

— Придешь завтра на работу, увидишь свою девку — наговоритесь вволю. А сейчас ступай!

Парень остановился.

И тогда, резко повернувшись к парню, он присел, словно собираясь бежать — туда, в конец Пустошки, любой ценой прорваться к совсем близкой цели, во что бы то ни стало пробиться…

Поглядев в его глаза, парень нахмурился, отступил назад и, загораживая путь, раскинул руки:

— Не шали, инженер, не надо…

Качнувшись туловищем вперед — к парню, вложив всю силу своего отчаяния в кулак, он ударил по растерянной, вытянувшейся физиономии, увидел, как дернулась голова на могучей шее, как вскочили с завалинки и побежали к ним те двое, круто повернулся и зашагал прочь, безразлично ожидая ответных ударов сзади. Его не тронули…


В понедельник, явившись на работу раньше всех, он кивнул с крыльца ходившему по двору сторожу, открыл и запер за собой камералку, сел у окна, из которого видна была калитка, собираясь дождаться Валентину, поговорить с нею и сразу же уйти на пристань к Феде, чтобы зря не отсвечивать в конторе, не смущать людей странностями своего «портрета».

Контора постепенно наполнялась. Прошел начальник экспедиции, Спящая Красавица… Кудрявый помощник Теодолита… Вот и сам Теодолит стремглав проскочил на крыльцо. Валентины не было… Когда же Теодолит и кудрявый, а с ними еще один — незнакомый — парнишка вышли, нагруженные инструментом, за ворота и направились в сторону Камы, нехорошие предчувствия незримо вползли в камералку, заполнили ее, заметались в ставших вдруг тесными стенах. Он выпрыгнул в окно и побежал догонять топографов.

Теодолит не удивился его появлению, урезал свой журавлиный шаг, послал ребят вперед.

— Где Валентина?

Топограф старательно откашлялся и взял его под локоть.

— Нет, как видишь, Валентины… Обновление состава бригады, как видишь… Я хотел к вам зайти в воскресенье, да подумал: не стоит тебя раньше времени расстраивать. Подумал еще: может, ты — в курсе… Уволилась, словом, Валентина. В пятницу подала заявление, упросила начальника без отработки двух недель и в субботу получила расчет. С каким-то здоровенным парнем приходила. При мне было дело, мы с четверга на профиль не выезжали — Федор катер ремонтировал. Вот и сегодня идем — не знаем, закончил ли.

— Закончил… Что же она уволилась, с какого рожна?

— Ведать не ведаю — Валентина никому ничего не объяснила. Я полагал — вы с нею повидались за это время…

— Повидались! С чертом лысым я повидался!

— Ну откуда же мне…

— Ладно! Скажи Феде, что я после обеда приду. Пусть отвезет вас и никуда с пристани не исчезает.

Он быстро зашагал к центральной площади.


Дом, где жила Валентина, оказался небольшой избой — о трех окнах, заслоненной со стороны улицы яблонями; между яблонями росли смородина и крыжовник.

Отдышавшись, он поднялся на крыльцо, взялся за кольцо, помедлил и несколько раз несильно брякнул им по двери. Но и на повторный, более громкий стук никто не отозвался и не появился. Он зашел в сени, постучал кулаком в другую, обитую старой клеенкой дверь — опять безответно, потянул служившую ручкой скобу на себя, шагнул в прихожую и чуть не закричал: «Валя!!!», увидев склоненную на стол лицом вниз темно-медовую голову, но удержался при взгляде на свесившуюся чуть не до пола руку с морскими наколками. Протяжно посапывающий мужик был, несомненно, Валентининым дядькой.

За столом, судя по количеству стаканов, недавно сидело пятеро. На скатерти валялись куски хлеба, недоеденные кружки́ колбасы, надкушенные ломти сыра, рыбьи кости; словно вынырнув подышать из смеси подсолнечного масла и уксуса, на краю блюда лежала голова селедки с пером зеленого лука во рту.

Постояв в нерешительности, он прошел на цыпочках в горницу, заглянул в заднюю комнату, убедился, что никого больше в избе нет, и, вернувшись, потряс спящего за плечо:

— Василий Васильевич! Василий Васильевич… Да проснитесь!

Дядька почти сразу открыл глаза, откинулся на спинку стула и тяжело посмотрел на него.

— Василий Васильевич! Извините, что я без спроса ворвался. Я — из экспедиции, с Валентининой работы. Скажите, где Валя?

Дядька помотал головой, слил в свой стакан из порожних бутылок капли водки, заглотнул, наморщив лоб, скудные остатки былой роскоши, занюхал коркой хлеба.

— Я, понимаете, в отъезде был. Вернулся — говорят: Валентина уволилась. А мне ей кое-что отдать надо…

— Чего же ты?.. На работе бы и отдал…

— Я же говорю — я в отлучке был, не было меня, когда она расчет брала!

— Деньги, что ли, принес?

— Нет, не деньги.

— Тогда черт с тобой! Оставь, что там у тебя, на память себе… Мне ничего ее не нужно, а ей… а ей — опоздал ты!

— Как так опоздал?! Да где она?!

— У тебя выпить есть? Нет… Плохо! — Он потер лицо ладонью. — Чего ты ко мне пристал?! Нема Валентины! Уехала Валентина, уплыла!

— Куда? Когда?!

— Когда! Сегодня ночью. Вот — мы тут за отъезд… — Он развел над столом руками. — А куда — не ведаю. Не ведаю, парень, то ли вверх по реке, то ли вниз. Велели — и уплыла… — И, на мгновение совсем отрезвев, отрезал жестко: — Не знаю, куда!

— Может, к отцу?

— Не знаю, говорят тебе!

— А где ее отец живет?

— У него и спрашивай! — Он встал. — Все, баста, инженер! Разговор окончен! Дверь на улицу найдешь, а я пойду спать.

Пошатываясь, он побрел в горницу.

«Инженер… Вот оно что! Доложили дядьке, все доложили, проинструктировали, обработали под водку-селедку за милую душу! Ах вы, песики цепные!..»

Выйдя из избы, он медленно прошел Пустошку из конца в конец, надеясь встретить кого-нибудь из тех парней и попытаться — пусть впустую, но все же… — что-либо выведать, зацепку малую получить, но никого не встретил. При мысли, что вчера вечером, когда он отступил перед перспективой обзаводиться костылями, Валентина была еще дома, в какой-то сотне метров от него, и была возможность (разве была?..) все изменить, хотелось разбить башку о первый попавшийся столб. Тяжелой глыбой надвигалось сознание, что ничего уже нельзя воротить из этого распроклятого вчера…

На пристань он не пошел. И еще трое суток провалялся дома под Федиными — утром и вечером — укоризненными взглядами и покачивание головой; ничего не мог есть, почти не спал, почернел с лица, и, когда наконец появился в конторе, многие не сразу его узнавали.

Начальник, вызвав в кабинет, сначала метал громы и молнии, грозился откомандировать за прогулы в распоряжение Управления — для принятия соответствующих мер вышестоящим руководством, потом поутих и велел написать задним числом заявление об отпуске без сохранения содержания. Напоследок, поднявшись из-за стола и подойдя к нему вплотную, сказал: «Так ведь и в ящик сыграть недолго!..» — неизвестно что подразумевая под этим «так»: дистрофичный ли его вид или кулаки местных молодцев. «Оформляйте-ка, Семен Сергеевич, заново командировку и — в добрый путь!..»

В распахнутых шире обычного глазах все понимающей Спящей Красавицы, зашедшей к нему в камералку, он увидел искреннее сочувствие и постарался улыбнуться.

— Время все лечит… — сказала она, и эта сотни раз слышанная истина, отнесенная непосредственно к нему, показалась вдруг реальной и обнадеживающей…


В командировке времени на раздумья хватало с избытком: вечера в гостинице незнакомого городка тянулись медленно и успокаивающе размеренно. Однажды в этой размеренности всего на мгновение всплыло кощунственное: «А может, так-то и лучше?..» — и сразу же снова ушло на дно. Но, полежав там, обрастая все новыми и новыми аргументами, разросшись и заматерев, через некоторое время всплыло опять и таким кощунственным уже не показалось…

Действительно, как найти Валентину, если она не даст о себе знать? Не объявлять же всесоюзный розыск!

С женитьбой опять-таки… Рановато в двадцать пять лет связывать себя по рукам и ногам, рановато. Поосновательней устроиться надо в жизни, вес набрать, положение свое обеспечить. Ты же и с четверенек еще не поднялся.

Она — тоже хороша! Один велел прийти — побоялась ослушаться и пошла. Другие приказали уехать — уехала…

А вдруг у нее ребенок от тебя будет?! Судьба, как вздумает, с человеком играет… Вдруг, вдруг! Мало ли что бывает вдруг?!

Находясь вдали от мест, связанных с Валентиной, он все более и более успокаивался, все надежнее и выше возводил забор, отгораживаясь от совсем близкого прошлого.

В ночь перед возвращением в экспедицию ему приснилась Спящая Красавица: в таком же, как у Валентины, купальнике она входила в спокойную заводь реки и, обернувшись, призывно смотрела на него. Вода, обнимавшая ее бедра, плескалась и пенилась.

…В конторе он не нашел для себя ни телеграммы, ни письма, ни открытки. Это не столько огорчило его, сколько задело самолюбие: «С глаз долой — из сердца вон!» — понятно, когда про других! А когда про тебя? Да еще так запросто — из сердца-то!..


К зиме, за дальнейшим сокращением объема работ экспедиции, его перевели на Енисей — на участок изысканий под строительство новой, как предполагалось — одной из уникальнейших в мире гидроэлектростанций.

Уезжал он почти спокойно. Ничто не удерживало его на Каме: ни друзья, которыми он, в общем-то, не обзавелся, ни воспоминания о лете, при каждом нашествии которых одолевало лишь чувство неловкости, ни тягучий, быстро опостылевший роман со Спящей Красавицей… Сама Кама?.. Обычно он не сразу привыкал к местам, где ему случалось жить. Привыкнув же, неохотно с ними расставался, обостренно ощущая необратимость времени, неповторимость того русла, по которому время протекало. Вот и теперь он не смог избежать этого ощущения, и только оно омрачало отъезд.

— Федя! Если будет мне какая почта — перешли. Или услышишь что-нибудь… интересное — черкани… Адрес я там, на столе, оставил.


Вместо Фединых посланий — в мае на Енисее появился сам Федя и недели две, в ожидании железнодорожной платформы с катером и койки в общежитии, прожил у него, вернее — у них: на новом месте, вопреки своим прежним рассуждениям, он скоропостижно женился, и жена его к приезду Феди ходила уже в собственноручно сшитом, без талии, платье…

При встрече Федя прежде всего пожал плечами и помотал головой. Потом поведал, что в экспедицию заходил Валентинин дядька, интересовался, не пишет ли она кому-нибудь. «Уехала — до места не доехала… Ничего о себе не сообщает — ни мне, ни отцу родному. Где чертову девку искать?!»

Так… Значит, спряталась, от всех сразу схоронилась. Взяла и уехала — не туда, куда велели, а куда сама надумала. «Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел…» Вот тебе и послушная!

Больше они в разговорах имени ее не упоминали ни разу. Федя рассказывал о не богатой событиями, затухающей жизни экспедиции, о пустяках разных; сообщил вскользь о женитьбе Теодолита на Спящей Красавице. Набеседовались за две недели досыта и наедине: жена, измотанная неизбежными в ее положении недомоганиями, по шестнадцать часов в сутки спала.

Слушалось и говорилось ему о той жизни непривычно легко, с грустью, уже не саднящей: зажившую царапину и почесать приятно…

А еще через год он без особых усилий выхлопотал себе место в Управлении, сославшись на болезненность родившейся дочки и преследовавшие жену после родов хвори, и навсегда «завязал» с кочевой жизнью изыскателя…


…Рука, лежавшая на странице гроссбуха, затекла до онемения. Семен Сергеевич поднял голову, включил настольную лампу, посмотрел на будильник: без десяти двенадцать. Дмитрий, видимо, или решил его не беспокоить, вернувшись из кино, и спит уже, или где-то полуночничает. Дело хозяйское!

Он машинально сосчитал строчки разбередившего его память стихотворения, умножил их на нынешнюю стоимость печатной строки. «Дешево! — покачал головой. — Несоизмеримо дешево…»; машинально проглотил неизбежную порцию таблеток «на ночь», погасил свет и забрался в постель…


…Ссылки на плохое здоровье дочки и жены были формальными, по существу же — хотелось вернуться в свой город, в привычный круг друзей и знакомых.

Он забыл уже, когда в последний раз брался за перо. Нехватка так называемого «воздуха» литературной среды, над чем он, уезжая на Дальний Восток три года назад, от души потешался, чувствовалась все острее: стихи задыхались, не родившись. Три года назад он верил, что найдет какую-то замену, обретет некую компенсацию за утрату этого пресловутого «воздуха». Никакой компенсации не нашлось…

Возвращение, как всякий допинг, поначалу подействовало благодатно, на сами стихи, но ровным счетом ничего не изменило в деле их публикации: от скрипа, с каким они изредка выползали на страницы журналов и альманахов, порой хотелось волком выть.

В один из таких моментов он сказал себе: «Шабаш!», приобщил толстую канцелярскую книгу к другим, тлевшим в портфеле черновикам, и полностью переключился на прозу, которою начал «баловаться», еще коротая вечера в домике гидрологического поста в верховьях Уссури.

Не так трудно переменить жанр — сложнее изменить что-либо в себе… Он не мог не отдать должное единодушию тех, от кого зависело — печатать или не печатать: и прозу ему в девяти случаях из десяти возвращали.

Вскоре им был написан первый рассказ о пришельцах из космоса. Фантастика — как литература — находилась в те годы на фантастическом взлете…


Сейчас, за буреломом лет, повороты его жизненного пути закономерно выстраивались в цепочку непрерывных уступок. Трудно было сделать первую — последующие требовали от него все меньшей траты душевных сил, все меньших оправданий перед самим собой.

Жену он не любил. Не то чтобы активно н е л ю б и л (так ему виделось написание этого слова — в ряду между «недолюбливал» и «ненавидел»), а именно — не любил, то есть она не была им любима. Осознал он это почти сразу после женитьбы, а осознав, надолго растерялся и упустил время, когда все можно было поправить «малой кровью». Потом на чашу весов легло нежелание рушить семью, обрекать дочь на безотцовщину. Он научился не проявлять своей нелюбви, держаться в общепринятых рамках, благо аналогичных примеров вокруг было — хоть отбавляй.

Наслышанный-начитанный о природной чуткости женщин, сознавая, что женщина должна когда-нибудь все почувствовать и понять, он, однако, надеялся: авось его жена окажется исключением… Так ли получилось на деле, или жена все же поняла неестественность их взаимоотношений, но по каким-то своим соображениям тоже не захотела перемен, — он не знал. Вернее — не задумывался, предоставив жене полную свободу личной жизни, не вмешиваясь, не интересуясь ее знакомствами, привязанностями, симпатиями.

Ему за прошедшие годы никого полюбить не случилось.

Уступки… Мирное сосуществование…


Первый же фантастический рассказ был напечатан и замечен. Литература постепенно начала приносить ощутимый заработок, и свое сорокалетие он отметил уходом со службы на «вольные хлеба».


Впервые за все их пребывание в Доме творчества утро выдалось ясным. В его свете, пробившемся сквозь заиндевелое окно, на столе, прикрывая бесчисленные щербины и стертый трудовыми писательскими локтями лак, уныло громоздился развал черновиков. Архивно выглядела намертво въевшаяся в клеенчатые обложки тетрадей пыль, потрепанные корешки, желтизна бумаги.

До завтрака оставалось еще несколько минут, и Семен Сергеевич употребил их на арифметические упражнения. На чистом листе он нарисовал вверху цифру ожидаемого на начало года остатка своих денежных сбережений, под нею — в столбик — обозначил римскими цифрами месяцы, от первого до двенадцатого, проставил напротив предполагаемые заработки, подбил итог, разделил его на среднюю сумму месячного расхода… Задумчиво посидел над полученным результатом, поскреб в затылке и, сунув бумагу с выкладками под пепельницу, отправился в столовую.

Дмитрий откровенно зевал над сосисками с вермишелью.

Расспрашивать его о вчерашних похождениях не было настроения, сосиски оказались холодными, вермишель — склеившейся в комки, чай — обычным.

— Как провели вечер, Семен Сергеевич? Как поживает ваша макулатура? — Отодвинув тарелку, Дима лениво принялся за бутерброд с сыром.

— Начал потихоньку разгребать. Времени много потребуется, думаю, если серьезно заниматься.

— Время, Сеня, — наше.

— Наше-то наше, да и своего бывает жалко.

— А ты не пожалей. Самая пора тебе в былом покопаться: годы прошли — в душе отстоялось, стихи отлежались, можно их беспристрастно перечитать, поправить, отобрать и с высоты твоего нынешнего положения предложить где надо «грехи юности, забавы дней младых». Ненастырно предложить, с усмешечкой. Вдруг и удастся неудавшееся двадцать лет назад! Да если и не удастся, все равно — полезно потревожить свои застоявшиеся омуты!

— Неизвестно еще, что за черти из них могут повыскакивать.

— А ты чертей стал бояться? Сдаешь!.. Послушайся совета: покопайся — не оказалось бы потом поздно! К тому же перемена занятий — один из видов активного отдыха, как известно.

— Некогда отдыхать. Сюжетик выплыл — боюсь упустить.

— Ну-ну! Сюжеты, конечно, на дороге не валяются, даже на аллеях Дома творчества.

— Не валяются… Погода отменная — пойдем прогуляемся?

— Пожалуй. После вчерашнего мне — в самый раз проветриться!


Вечером, сложив черновики обратно и спрятав портфель в тумбу стола, Семен Сергеевич набрал в авторучку чернил, положил перед собой пачку сигарет и зажигалку, поставил поближе пепельницу, открыл рабочую тетрадь…

«На корабле, стартовавшем в декабре 3005 года с Южно-Сахалинского полигона в направлении созвездия Центавра, начинался обычный трудовой день.

За завтраком навигатор Боб Смит, расправившись с цыпленком табака, задумчиво произнес:

— Когда мы вернемся на Землю, моему сыну как раз придет пора отправляться в первый класс. Интересно, не введут ли снова к тому времени на наших благословенных островах телесные наказания в школах. Юные джентльмены совсем от рук отбились…»

Семен Сергеевич отложил ручку… Он уже сидел в уютной кают-компании звездолета среди милых его сердцу астронавтов, смотрел на их мужественные лица, выбирая, кто ответит Бобу Смиту и что именно скажет.

Из космической безбрежности XXX века были бесконечно далеки и заваленный снегом Дом творчества, и заботы завтрашнего дня, и привычная тревога за день послезавтрашний; и совсем уж абстрактно представлялась оттуда река Кама, одна из строек шестидесятых годов XX столетья на ней, и излом судеб двух людей, случайно встретившихся и навсегда расставшихся там — в своей давно отгоревшей молодости…

Загрузка...