„В ночь на воскресенье неизвестный в гимназической фуражке ударил тяжелым предметом по голове проходившего по Луковицкой улице почтового телеграфиста Д. и скрылся.
Пострадавший доставлен в больницу.
Причина нападения и личность хулигана не установлены.
Блюстители порядка, пора бы пресечь разбой на окраинных улицах губернского города!“.
Прочтя в газете эту заметку, Наташа Веретина, ученица Вятской мариинской гимназии, улыбнулась: «Господи, ведь это же я стала героиней ночного происшествия!» Конечно, из-за нее попало бедняге Мите Дудникову — одному из самых преданных ее поклонников. Не нужно бы так открыто позволять ревнивым мальчишкам провожать ее до дома. Не обращая внимания на окрики матери, стояла она с несчастным Дудниковым в тот поздний час у ворот, слушала стихи, посвященные ей, и приглушенно смеялась. С ним, единственным, смущенным от влюбленности и поэтому милым, она на пасхе, после заутрени, целовалась. Курчавый, с точечками веснушек около носа, он нравился ей, пожалуй. И вот — поплатился… Как он сейчас?
Она все же не пошла в больницу, не написала Мите ободряющую записочку. «Зачем выходить из рамок благоразумия, компрометировать себя? — подумала она. — Пусть этот случай останется для моих знакомых романтической загадкой. Но кто этот неизвестный в гимназической фуражке?».
Наташа перебирала по пальцам всех своих явных поклонников. Кажется, ни один из них не решился бы на такое сильное проявление ревнивых чувств, достойное шекспировского мавра. А может быть, на Митю случайно напал какой-нибудь загулявший с Луковицкой, свято соблюдавший традиции своей улицы: «Чужакам волочиться за нашими девчонками воспрещается».
Она еще раз перечла строчки из хроники, вздохнула и заглянула на первую страницу «Вятской речи», где обычно помещались объявления зрелищных предприятий:
ПРОГРЕСС. Колосс сезона „ЗИГОМАР“.
«Зигомар! Что это такое? Зи-го-мар! Хм…»
ОДЕОН. „РАЗБИТЫЕ КРЫЛЬЯ“.
Потрясающие сцены из жизни спортсменов из мира современной авиации.
В цирке борется любимец галерки Гриша Кощеев! Приезжает знаменитый артист императорских театров Мамонт Дальский! „Разбитые крылья. Душа замирает“.
Наташа положила газету на отцовский стол и остановилась у зеркала. Карие глаза в сумерках тенистых ресниц. Нос чуточку задорный, симпатичный. Припухшие маленькие губы. Смуглые от загара щеки в легком румянце. Ничего… И розовый ситцевый сарафанчик идет ей.
Довольная собой, она закинула за плечо темный жгут косы и слегка потянулась.
Было золотое, пахнущее нагретыми заборами утро ранней весны. В открытое окно доносился с крыши сарая свист голубятника.
Колька Ганцырев уже знал, что о ночном происшествии напечатано. «Телеграфист он, пожалуй, не плохой парень. Не выдал. А то не миновать бы колонии. Пришлось бы спозаранок стучать молотком или визжать ножовкой, а по вечерам учиться у толстяка Бауэра, надув пузырями щеки, трубить на геликоне. К счастью, по милости Дудникова этого не случилось».
Колька с любопытством взглянул на свою фуражку с надломленным лаковым козырьком: «По виду лепешка лепешкой, а попала в знаменитости!»
Заняв у соседа-голубятника пятиалтынный, Колька после уроков решил навестить Дудникова. По пути забежал в кондитерскую Франжели и на всю серебрушку купил пирожных.
Посетителей в этот день к больным не пускали. Подавая в квадратное окошечко бумажный сверток, Колька впился глазами в дежурную сестру:
— Как он, Дудников?
— Поправляется. Ты не брат ему?
Колька замялся, хотел кивнуть и вдруг сразу выпалил:
— Ганцырев я! Колька! Передайте, пожалуйста. И чтобы быстрее поправлялся.
Неожиданная посылка, да еще от Ганцырева, удивила Митю. Не сразу развязались тесемочки, которые крест-накрест перехватывали сверток. Развернув бумагу, Митя расхохотался на всю палату.
«Вот черт, насмешка это или дар раскаявшегося разбойника? А вкусные тут штучки!».
Выбрав хрустящий слоеный пирожок, Митя остальное предложил соседям:
— Берите на здоровье. Закадычный дружок принес.
Весь вечер размышлял он над странным поведением Кольки. «Ударил чем-то тяжелым. Явно из-за Наташи. Почувствовал угрызения совести и преподнес лакомства, как маленькому».
Медленно тянулись однообразные дни. Наташа не напоминала о себе. Митины родные, жившие в уездном городке, о случившемся ничего не знали. Навестила его как-то лишь тетя Сима, рассыльная телеграфа, и та — по поручению сослуживцев.
Накануне выписки Митя попросил у сестры листок бумаги и карандаш. Захотелось письменно поблагодарить Ганцырева. Получились стихи.
Сказать могу я честно, вроде:
смешной ты, Колька Ганцырев.
Воображаешь, что ты ходишь
в средневековом панцыре.
Безвестного телеграфиста
с ходулей сшиб во имя ЭН.
О луковицкий Монте-Кристо,
ты торжествуешь! Ты блажен,
что пал у ног твоих соперник…
На тризне жрут пирожные.
А Луковицкая в сирени,
в сирени вся Острожная.
Но случай столкнул лицом к лицу Митю с Колькой. Встретились на пожаре.
В глухой час загорелся на углу Спенчинской и Раздерихинской улиц двухэтажный дом. Бревенчатое строение вскоре запылало костром.
Огонь в неистовстве корежил железные листы кровли, трещал, показывал оранжевые языки из окон.
Колька и другие ребята, прибежавшие на пожар, сразу же стали помогать растерявшимся жильцам. Кашляя от удушливого чада, вытаскивали из пекла все, что попадало под руку: столы, стулья, самовар, посуду, зеркало, картину в багете, детские игрушки.
Беснующееся пламя уже теряло свою силу, когда из-за угла на Спенчинскую вылетели красные колесницы щеголеватого брандмейстера Талерко. Коренник, задрав красивую голову под дугой и оглушительно гремя колокольцом, мчал вперед, крылатые пристяжные стлались гривами по земле, сам брандмейстер, в сверкающем головном уборе римского военачальника, стоял в театральной позе на ступеньке коляски. По мановению его руки в кожаной перчатке ездовой осадил коней у догорающего дома.
Талерко тотчас же начал действовать. Замелькали медные каски. Спустили на землю насос. Из брандспойта вырвалась упругая струя воды и металлической дугой перекинулась над улицей.
Помогая пожарникам качать насос, Колька оказался в паре с Митей. Оба чумазые, мельком взглянули друг дружке в глаза и еще сильнее навалились на ручку насоса.
А Талерко орал на толпившихся зрителей, командовал пожарными.
— Тюнькин, убери лестницу! Крокулев, Загузин, смелее баграми! Ать-два, ать-два! — рубил брандмейстер рукой воздух, любуясь усердием насосников.
Зря потели, зря лезли из кожи. Огонь, успевший сделать свое страшное дело, уже уполз под черные потрескивающие бревна, под маслянистые от сажи кирпичи и задохнулся там. Исчезли, как видение, пожарные. Разошлись по домам зеваки. Остались подле вытащенного скарба одни погорельцы и среди них на большом узле спящая девочка с чумазой спасенной куклой.
Уже светало. Слышались голоса пробуждающихся птиц. На ветке плакучей березы висела тяжелой каплей одинокая звезда. Рождался новый день. От пепелища несло ядовитым дымком. Две черные полуразрушенные печи торчали как памятники проспавшим пожарным.
После горячей физической работы спать не хотелось. Митя решил домой не торопиться — не стоило беспокоить хозяйку.
В пустынных улицах было еще тихо.
Вспомнилась Наташа — смешливая, гибкая, с узкой талией. Вот уже скоро месяц, как он не видел ее да и не пытался. Что-то удерживало от встречи. Об еще не разобрался — что именно.
Его размышления прервал Колькин окрик:
— Эй, дружище, подожди!
Митя обернулся и остановился:
— Чего тебе?
— Поговорить надо, понимаешь?
— Что ж, давай поговорим.
Колька приблизился к Мите вплотную, глаза в глаза. Потом отступил на шаг и подставил щеку.
— Ну, ударь, пожалуйста, — умоляюще попросил он. — Ударь так, чтобы с копыт. Можешь по башке. Ну?
Митя потупился, устало улыбнулся:
— Я думал — ты что хорошее скажешь. Не дури, чудило луковицкое. Была обида, так я ее твоими пирожными заел. Кстати, спасибо за гостинец.
Колька поморщился:
— Ты шутишь. А я серьезно.
— И я серьезно. Не до шуток, — и Митя протянул Кольке руку.
— Вот черт, какой ты! — воскликнул просиявший Колька, стискивая Митину руку.
Они огляделись, сели на ближайшую скамейку, оба с пятнами сажи на лице. Митя достал из кармана пачку папирос с иностранным названием «Руа» и предложил Кольке. Тот усмехнулся:
— Трубка мира, как у индейцев? Хоть и не курящий, но ради такого события давай. Тебя как звать?
— Дмитрий. Зови Митей. Служу, как тебе известно, в трясучем департаменте.
— А я Колька Черный, гимназист. У нас в семье, кроме матери, все в папашину масть — цыганистые.
Он почмокал погасшей папиросой, прикурил от Митиной, продолжал:
— Скажи ты мне, по правде скажи, ты ведь знал мою фамилию, знал, а почему не выдал? Про фуражечку обмолвился, а что под козырьком — промолчал. Почему? Я всю ночь не спал, когда прочитал в газете. Не то, чтобы боялся чего, а понял, что зря я тебя и что ты думаешь: из-за Наташи. Нет, не из-за нее. Просто на нашей Луковицкой испокон веков это самое. Обидно, что сунуло тебя под руку. Я не оправдываюсь, смотри. Еще не поздно в полицию заявить. Не отопрусь!
Колька поперхнулся дымом — закашлялся. Митя выдернул у него папироску и с усмешкой:
— Дерешься, леший, чувствительно, а курить не научился. Так не из-за ревности ты? А я думал из-за нее. Вот послушай-ка, что я в больнице сочинил. Только не перебивай.
Митя, припоминая, прочитал стихи.
Колька расхохотался:
— Ловко! Ха-ха, Монте-Кристо? В самую точку попал. Люблю Дюма. А Наташка, ей-богу, не причем. Перепиши и дай на память. Заходи ко мне. Я на Царевской в овраге около Луковицкой живу. Дом Ковырзина, серый двухэтажный.
Митя кивнул головой.
— Так вот, слушай, — сжав Колькин локоть, сказал он, — не назвал я твою фамилию, ну, и все! И давай забудем это, Черный!
Колька обнял Митю, но подумав, что он примет этот порыв за телячьи нежности, оттолкнул его и быстро-быстро пошел, побежал не оглядываясь. Лишь на углу он остановился, как бы передохнуть. Видя, что Дудников все еще сидит на скамеечке, Колька помахал фуражкой и повернул в поперечную улицу.