Молодой живописец, Эдмонд Лейсиен, познакомился с чудесным ювелиром не столь неприятным образом.
Однажды Эдмонд срисовывал красивую группу деревьев в уединенном месте Ботанического сада; в это время подошел к нему Леонард и без дальних околичностей ударил по плечу. Не сказав ни слова, Эдмонд продолжал рисовать, но ювелир вдруг воскликнул: «Странные вещи рисуете вы, молодой человек! Ведь это будет вовсе не дерево, а совсем другое!»
«Разве вы здесь что-нибудь видите!» — сказал Эдмонд с досадою.
«Разумеется! — продолжал ювелир. — Сквозь эти густые ветви мне мерещится тысяча различных фигур, в странном смешении: молодые девушки, чудные животные, цветы; а между тем все целое довольно хорошо представляет группу деревьев, и сквозь них весело блестит вечернее солнце».
«Ах, сударь! — воскликнул Эдмонд. — Или вы одарены от природы глубоким чувством и проницательным взглядом, или я счастливее, чем когда-либо, выразил сегодня мысль мою. Вам самим, при созерцании природы, не казалось ли, будто миллионы существ смотрят на вас сверкающими глазами из ветвей и кустарников? Это самое хотел я теперь выразить и вижу, что мне удалось».
«Понимаю, — сказал Леонард холодно и сухо, — вы хотите пуститься во все роды живописи и забавляться игрою воображения».
«Нимало! — возразил Эдмонд. — Я предпочитаю всему писать с натуры: в ней-то прямая поэзия! Надобно, чтоб ландшафтный живописец был поэт, равно как исторический».
«Боже! Защити нас! — воскликнул ювелир. — И вы также, любезный Эдмонд…»
«Как, сударь, вы меня знаете?»
«А почему же и нет? — отвечал Леонард. — Я давно знаком с вами, с минуты вашего рождения; но вы, верно, этого не помните. Вы вели себя в то время как нельзя лучше, несмотря на свою неопытность, и матушке вашей не стоили больших страданий; вы закричали довольно громко в первую секунду существования; но это было требование дневного света, и желание ваше, по настоянию своему, было тотчас исполнено, ибо ничто не производит столь благодетельного влияния на развитие физических и нравственных способностей в новорожденном, как дневной свет, по мнению искуснейших врачей. Батюшка ваш в восторге прыгал по комнате, напевая арию из «Волшебной флейты»: «Когда почувствуешь любовь». Вслед затем он подал мне вашу ручонку, прося составить гороскоп, что я исполнил немедленно. Я часто потом бывал у вас, и всегда приносил вам фисташки и разные лакомства, и наконец отправился путешествовать, когда вы были по шестому году. С удовольствием узнал я, приехавши в Берлин, что батюшка прислал вас сюда из Минхенберга для изучения живописи, благороднейшего из искусств, ибо в родимой деревне вашей недовольно имеется картин, статуй, мраморов, антиков и других памятников древности».
«Ах, сударь, — воскликнул Эдмонд, — теперь все воспоминания детства обновились предо мною. Верно, вы мастер Леонард?»
«Разумеется, — отвечал ювелир, — я точно Леонард. Но неужели вы меня помните? Это удивительно».
«Как не помнить мне вас! Я, бывало, всегда радовался вашему приходу, потому что вы приносили мне разные лакомства и ласково обращались со мною, но помню также, что присутствие ваше внушало мне какой-то непонятный страх, иногда продолжавшийся и по уходе вашем. Речи отца моего всего более сохранили вас в моей памяти: он часто хвалился вашей дружбою и говорил, что вы не раз помогали ему в затруднительных обстоятельствах. Особенно о глубоких познаниях ваших отзывался он с восторгом и предполагал, что все тайные силы природы в вашем распоряжении, он даже намекал — вы меня извините, — будто вы не иной кто, как Агасфер, Вечный Жид!»
«Почему ж не Крысолов Гамельна, или Старик Везде и Нигде, или Маленький Петр[2], или даже дух! — воскликнул ювелир. — Правда, есть во мне что-то особенное, но не хочу говорить об этом, чтоб не возбудить злоречия. Я точно оказал вашему батюшке некоторые услуги помощию тайных наук и особенно удружил ему вашим гороскопом».
«Это правда, — молвил молодой человек, покрасневши, — однако в гороскопе вашем ничего не было особенно утешительного. Батюшка не раз твердил мне о предсказании, будто я сделаюсь или великим художником, или большим глупцом. По крайней мере, этому пророчеству обязан я за позволение отца моего избрать какое угодно мне состояние. И вы до сей поры уверены, что гороскоп сбудется?»
«О, без всякого сомнения, — отвечал ювелир хладнокровно, — именно теперь вы наготове сделаться решительным глупцом».
«Как, сударь! — вскричал Эдмонд, выходя из себя. — Вы осмеливаетесь говорить мне в глаза такие вещи?..»
«От тебя совершенно зависит, — прервал ювелир, — избежать дурной стороны гороскопа и сделаться великим художником. Твои рисунки обличают живое, пламенное воображение, силу и смелость кисти и много искусства: на таком основании можно построить крепкое здание. Ты должен отказаться от всех этих модных преувеличений и посвятить себя важному роду живописи. Мне очень правится, что ты метишь на древний стиль и величественную простоту старинных немецких живописцев, но и здесь должно избегать подводных камней. Правда, надобно иметь глубокое чувство и сильную душу, чтоб побороть изнеженную оцепенелость новейшего искусства, чтоб постичь дух и стиль старинных художников, вникнуть в таинственный смысл их картин. Только с сей степени прямое вдохновение производит образцы, достойные лучшего времени, изъятые от слепого, увлекающего нас подражания. Напротив, нынче молодые люди, нарисовав несколько картин с уродливыми, изломанными фигурами, с аршинными лицами, в тяжелой, драпированной углами одежде, и вставив все это в неправильную перспективу, воображают, что они пишут на манер старинных живописцев. Эти копиисты, безжизненные, бездарные, походят на крестьян, которые, затвердив в церкви несколько латинских слов, бормочут их, не понимая смысла».
Ювелир долго говорил о теории живописи и дал Эдмонду столь полезные советы, что тот с удивлением спросил, почему он, будучи посвящен в тайны искусства, сам не сделался Живописцем и скрывается во мраке неизвестности, между тем как глубокие познания его могли бы споспешествовать усовершению искусств.
«Я тебе сказал, — ответствовал ювелир ласково, но торжественно, — что продолжительная, даже невероятная опытность удивительным образом изощрила взгляд мой. Что ж касается до моего образа жизни, то нет сомнения, что он везде покажется несколько странным; того непременно требует не только внутреннее сложение мое, но какая-то непонятная сила, властвующая во мне, которая без того возмутила бы спокойствие моей жизни. Беспрестанно в мыслях у меня один человек, кажется, мой предок, с которым я до такой степени слился духовно и телесно, что мне часто приходит странная мысль, будто бы я — он. Говорю не о ком другом, как о швейцарце Леонарде Турнгаузере Турнском, жившем здесь в Берлине около 1582 года, при дворе курфирста Иоанна Георга. Тебе известно, что в то время каждый химик был вместе алхимик, всякий астроном назывался астрологом: Турнгаузер был тем и другим. Впрочем, нет никакого сомнения, что он делал удивительные вещи и недаром слыл искуснейшим врачом. Но за ним был один грех: Турнгаузер любил похвастать сведениями, во все вмешиваться и при малейшем удобном случае являться лично с советами. Вражда и зависть вооружились против него, и в одно время добрые люди донесли курфирсту, что Турнгаузер умеет делать золото; но он решительно заперся, потому ли, что не умел, или, может быть, на то были другие причины, — это мне не известно. Тогда враги Турнгаузера натолковали курфирсту, что ювелир тщеславится познаниями, которых не имеет, занимается колдовством, и вдобавок уверили его, что он втайне жид и с точностию исполняет обряды иудейства; за все это он достоин позорной смерти, подобно жиду Липпольду. Всем известно было, что Турнгаузер искусный ювелир; — враги его начали доказывать, что все его прелестные вещи, равно и несколько отличных сочинений, им изданных, были внушением ада и сатаны; одним словом, зависть, вражда и козни принудили его, во избежание участи жида Липпольда, тайно уйти из Берлина. Враги Турнгаузера распустили ложный слух, будто он перешел на сторону папистов; но в самом деле он поселился в Саксонии и там продолжал заниматься ремеслом ювелира и дальнейшим учением».
Эдмонд чувствовал непреодолимое влечение к старому ювелиру, который платил ему с своей стороны искреннею дружбою и не только продолжал сообщать ему критические, глубокомысленные замечания, но и открыл несколько тайных способов приготовлять краски, переданных ему старинными живописцами, кои он хранил с величайшим старанием. Таким образом составилась связь у Эдмонда с старым Леонардом, какая обыкновенно бывает между молодым учеником, подающим блестящие надежды, и старым, искусным мастером.
Вскоре после сего, в прелестный летний вечер, коллежский асессор Мельхиор Восвинкель, гуляя в Ботаническом саду, вздумал закурить сигарку у швейцара; но, к величайшей его досаде, ни одна из них не закуривалась, и он, побросав их наземь, воскликнул с сердцем: «Ах, Боже мой! На то ли я выписал из Гамбурга эти дорогие сигары, чтоб лишить себя чистейшего из наслаждений! Не правда ли, это ужасно!»
Слова сии некоторым образом относились к Эдмонду, сидевшему подле него с дымящеюся сигарою, и хотя он не имел чести быть знакомым с г. Восвинкелем, однако тотчас достал свой ящичек с сигарами и дружески подал оный несчастливцу.
Обрадованный коллежский асессор взял одну из них, и едва лишь поднес к огню, как серебристые облака дыма поднялись крутящимися столбами. «Вы меня извлекли из величайшего затруднения, мой милый! — вскричал он в восторге. — Тысячекратно благодарю вас и даже осмелюсь попросить другую сигару, когда эта докурится».
Эдмонд отвечал, что он может располагать всем ящиком, и вслед за тем они разошлись. Когда же начало смеркаться и Эдмонд в задумчивости сидел у стола, занятый одною особою, коллежский ассессор вдруг явился с просьбою сесть подле него. Желая подышать вечернею прохладою, Эдмонд совсем было хотел уступить ему свой стул, как вдруг приметил прелестную девушку, пришедшую вместе с г. Восвинкелем.
«Это дочь моя, Албертина», — сказал коллежский асессор Эдмонду, который до того смешался, что забыл поклониться девушке. В Албертине узнал он прелестную особу, замеченную им перед одною из картин своих на последней выставке. С редкою проницательностию объясняла она спутницам своим — пожилой даме и двум молодым девушкам — смысл фантастической картины, глубоко постигая рисунок и расположение групп, превозносила художника и заметила наконец, что он должен быть молодой человек, подающий блестящие надежды, с которым бы она желала познакомиться. Стоя позади ее, Эдмонд с жадностию пожирал речи, срывавшиеся с прелестных уст; сердце у него сильно билось между страхом, радостию и желанием объявить себя творцом картины. В эту минуту Албертина уронила перчатку, снятую для лучшего указания пальчиком на одно место картины. Эдмонд, разумеется, бросился поднимать ее. Албертина тоже нагнулась; головы их славно стукнулись одна об другую, и Албертина испустила ужасный крик.
Эдмонд отскочил в испуге, но, по неосторожности, наступил на ногу старухе, закричавшей в свою очередь еще ужаснее. Зрители тотчас сбежались изо всех зал; все лорнеты обратились на Эдмонда; между тем окружили Албертину и начали тереть ей лоб спиртом; злополучному Эдмонду ничего более не оставалось, как ускользнуть в толпу, во избежание шиканья и громких насмешек.
В сию-то критическую минуту любовь впервые закралась в сердце Эдмонда; но воспоминание о своей неловкости одно только не позволяло ему отыскивать Албертину во всех концах города; он даже не мог себе иначе ее представить, как с разбитым лбом и со сверкающими от гнева очами; такое неживописное представление любезной сердцу особы с трудом поддерживало пламя раздающейся страсти.
Но в этот день, о коем идет теперь у нас речь, незаметно было ни одного из сих признаков. Правда, Албертина ужасно покраснела и едва было не захохотала во все горло, забыв всякую благопристойность; но когда Эдмонд, отвечая на вопрос отца ее, объявил свое имя и звание, тогда она с очаровательною улыбкою приветствовала молодого художника, которого произведениями не раз восхищалась.
Слова сии как бы электрическим ударом поразили Эдмонда. «Итак, вы живописец, — сказал коллежский асессор, — и даже отличный живописец, по рассказам моей дочери Албертины, знающей в этом толк. Это чрезвычайно меня радует: нечего сказать, люблю живопись больше всего на свете, или, лучше сказать, люблю искусство, говоря словами дочери моей Албертины. Я и сам знаток, и нас с Албертиной нелегко провести. Скажите же мне откровенно, любезный живописец, не ваши ли картины вижу я всякий день, проходя по улице? Не могу отвести от них глаз: удивительная свежесть в красках!»
Эдмонд не понял ни полслова из речей коллежского асессора. Наконец, после долгих расспросов, оказалось, что почтенный Мельхиор Восвинкель говорит о китайских лакированных подносах, которые он видит всякий день, проходя мимо прекрасного магазина Штобвасера, в Липовой улице. Подошедший приятель избавил Эдмонда от его пошлых похвал, в то же время доставив ему случай поговорить на свободе с Албертиною.
Всем знающим девицу Албертину Восвинкель известно, что она есть олицетворенная юность, красота и приятность; что она одевается по последней моде, поёт самые новые арии и взяла несколько уроков на фортепиано у Лаускареи; всякой знает также, что она прелестно танцует, рисует цветы так живо, что легко можно ошибиться, приняв их за настоящие; что она веселого, приятного нрава. Не менее известно всем и каждому, что у ней есть небольшой альбом, переплетенный в сафьян и вызолоченный по краям, в котором записываются с необыкновенным старанием мысли из Гетё, Жан-Поля и других отличных писателей, и главное, что она никогда не делает ни одной грамматической ошибки.
Разговор продолжался довольно долго. Девица Албертина оказалась чувствительною девушкою, любящею поэзию, читала стихи, говорила о влиянии изящных искусств на души высшие. Эдмонд стал смелее: подстрекаемый темнотою, он взял руку Албертины и прижал ее к сердцу; Албертина отняла руку, но только для того, чтоб освободить оную от хорошенькой, докучливой перчатки, и снова предоставила счастливцу Эдмонду, покрывшему ее поцелуями.
«Пойдем, дочь моя! Становится холодно, — воскликнул коллежский асессор, возвращаясь. — Досадно, что я не взял плаща. Закутайся шалью, Албертина; это шаль турецкая, любезный живописец: она стоит мне пятьдесят добрых червонцев; завернись хорошенько, Албертина. Прощайте, бесценный друг!»
В эту минуту Эдмонд открыл свой ящичек и предложил сигарку коллежскому асессору.
«Примите мою искреннюю благодарность; вы отменно любезный молодой человек! — отвечал Восвинкель. — Полиция воспрещает курить в Ботаническом саду; вследствие этого сигарка покажется мне гораздо приятнее».
В то время, как коллежский асессор закуривал свою сигарку, Эдмонд осмелился предложить руку Албертине, которая приняла оную без дальних околичностей. Сам Восвинкель не видел ничего странного в том, что Эдмонд провожает их до дому.
Кто был молод и влюблен (последнее случается не со всяким), тот легко может представить, что Эдмонд, идя об руку с Албертиною, воображал себя на седьмом небе, гуляющего с ангелом в Елисейских полях.
По словам Розалинды в комедии Шекспира «Как вам угодно», влюбленного обличают следующие признаки: впалые щеки, синева под глазами, нерасчесанная борода, расстегнутые подвязки, шапка набекрень, рукава и башмаки незастегнутые и удивительная беспечность во всех поступках. Правда, Эдмонд не имел всех сих признаков влюбленного Орланда, но, подобно последнему, изрезавшему все деревья именем прекрасной Розалинды, Эдмонд испортил невероятное количество бумаги, полотна и красок, стараясь нарисовать образ своей возлюбленной. А так как он, вдобавок к этому, испускал бесчисленное множество вздохов, то состояние его сердца не скрылось от старого ювелира. На вопрос сего последнего Эдмонд рассказал всю правду.
«Что ты сделал! — воскликнул Леонард. — Знаешь ли, как опасно влюбиться в чужую невесту? Рука Албертины уже обещана титулярному советнику Тусману».
При сем новом известии Эдмонд пришел в ужасное отчаяние; но Леонард, выждав окончания пароксизма, спросил, точно ли он хочет жениться на Албертине. Эдмонд клялся, что это первейшее его желание, и ювелир взял на себя удалить соперника.
В первой главе мы видели его проказы с титулярным советником.