ЙУД-БЕТ

Три субботние трапезы заповеданы нам нашими учителями, чтобы была Суббота для нас блаженством, как говорит о ней пророк Йешая. Три трапезы для спасения от трех видов бедствий: тех, которые будут предшествовать приходу Машиаха, войны Гога и Магога и мук преисподней. Наиболее ревностные устраивают и четвертую, уже после церемонии отделения Субботы от наступающих будней. Накрывают заново стол, садятся за него в субботней одежде и провожают Царицу-Субботу, как это принято между близкими, любящими друг друга людьми, которые устраивают один для другого праздничные обеды и приглашают на них многих гостей, а когда гости расходятся, говорит хозяин дома своему любимому другу: «Раздели со мной легкий ужин на двоих, ты и я, потому что грустно мне расставаться с тобой».

Великое сокровище даровано Израилю, и имя ему — Суббота. Ведь на каждый нечетный день приходится четный, и они составляют пары. И только у Субботы нет пары: «Сказал Субботе Творец: „У тебя нет пары и у народа Израиля нет пары, Израиль и будет супругом твоим“.»

С обновленным лицом встречают евреи свою невесту — Субботу, освящают ее приход над добрым вином и режут хлеб, испеченный в печи, начиная с того места, где запеклась корочка. Устраивают в ее честь три праздничные трапезы, за которыми распевают субботние гимны, изучают Тору, предаются множеству наслаждений. А когда наступает время прощания, задерживают ее ненадолго и провожают еще одной маленькой трапезой. Свет этой трапезы озаряет стол все дни будней, а называется она трапезой царя Давида. Давид — четвертая опора Престола, а три первые трапезы свершаются во имя Авраама, Ицхака и Яакова.

Говорили мудрецы наши: «В человеке есть одна маленькая косточка, чье имя нас кой (или луз), которую питает съеденное за четвертой субботней трапезой. Из этой косточки возродится человек из мертвых: она никогда не превратится в прах, ибо не вкусила от Древа Познания. Когда Змей подстрекал женщину, она соблазнилась, и поела, и накормила Адама; согрешили они, и вошла в них скверна Змея. Все тело, получившее удовольствие от первого греха, поддается разрушению, одна эта косточка неистребима вовек, потому что не пользовалась плодами греха. А почему так случилось? Потому что Адам вкусил от Древа Познания в канун Субботы, а эта косточка получает жизненные соки только от того, что едят на исходе Субботы, во время четвертой трапезы. Вот потому-то особенно велика награда тому, кто не забывает об этой трапезе».

Весь Израиль любит Субботу и ждет ее прихода — тем более мы, уже несколько месяцев не покидавшие своих танков. С самого Судного Дня стали они нашим домом, и нет того, кто бы сказал нам, когда это кончится. Сколько таких, что оставили молодых жен и не только не смогли заниматься устройством своего домашнего очага в течение первого года, как предписано, и радовать своих жен, но случилось так, что напал враг, и даже одного месяца радости, «медового месяца», не было им отпущено. Есть те, кто оставили жен беременными, и те, кто скучает по маленьким детям; те, у кого свое дело, и им грозит разорение; и те, кто оторван от своих йешив и изучения Торы — главного дела жизни. Конечно, мы пытаемся, насколько это возможно, выискивать время для ежедневных занятий, однако нет у нас необходимой ясности восприятия, да и нужных книг тоже нет. К тому, что мешает нашим занятиям, можно добавить чувство глубокой тоски, накатывающее на нас при воспоминании о товарищах или о том, что нам самим пришлось пережить: холодный, пронизывающий ветер, который хлещет по лицу, стоящие под дождем танки, за которыми нужно ухаживать, и слякоть, хлябь, которая покрывает землю. А неба не видно из-за густого тумана.

Поэтому всю неделю мы ждем наступления Субботы. И, как только выдается час, свободный от дежурства или патрулирования, мы собираемся вместе и празднуем Субботу. Мы встречаем ее вином и, несмотря на то что нашей одеждой остается все тот же комбинезон, кое-кто успевает его выстирать к Субботе, у кого-то появляется на голове сохраняемая для этих случаев белая кипа, остальные просто меняют вязаную кипу — чтобы хоть как-то подчеркнуть праздничность одежды, в которой они встречают святую Субботу. Как-то мне повезло, и среди вещей, которые нам однажды прислали со склада, я обнаружил случайно затесавшийся туда ремень — он прилагается к выходной форме «алеф». Надевая его в Субботу, я чувствовал себя так, словно я в праздничном костюме и при галстуке.

И субботние трапезы мы тоже старались приготовить по-особому несмотря на то, что уже несколько месяцев подряд наша еда была однообразной — изо дня в день, в обед и ужин — и доставлялась в одинаковых коричневых коробках: сардины, макрель, гуляш, кукуруза, зеленый горошек, желтые стручки фасоли, компот. И все же субботние трапезы чуть-чуть отличались от обычных. Как нам это удавалось? Раз в несколько недель привозили продукты из «Шекема». Мы покупали шоколад, или какое-нибудь питье, или еще что-нибудь и говорили: «Это на Субботу». И откладывали в сторону. Те из нас, кто раз в месяц уходили в двадцатичетырехчасовой отпуск, привозили из дома баночку фаршированной рыбы, и мы говорили: «Это на Субботу». Содержимое баночки делили на три трапезы, и его хватало на всех. Мы ели и наслаждались, испытывая все разнообразие существующих в мире вкусовых ощущений.

Слух о наших застольях распространился по батальону, к нам стали приходить гости, ближние и дальние: солдаты и командиры, танкисты и разведка, санитары и связисты, горожане и кибуцники, и лица их были приветливы. Можно сказать, что это было чудом, или просто каждый довольствовался малым, но не случалось такого, чтобы кому-нибудь не досталось субботней еды.

Мы старались сохранить ощущение Субботы и в разговорах, которые вели. Нельзя сказать, что мы совсем уж не говорили о делах обыденных, но старались не касаться больных тем, чтобы не впасть в уныние или беспокойство: не говорить о танках и о войне, о том, что будет и когда наконец пойдем домой. И о товарищах, которые вместе с нами уже не вернутся, не говорили тоже. Вспоминали о том, что когда-то учили или прочли.

И если у кого-то в запасе была просто какая-нибудь интересная история, она тоже приберегалась для Субботы.

Субботний вечер. Мы собрались вместе между двумя танками. Руки, которые всю неделю несли на себе следы смазки и машинного масла, тщательно вымыты. На лицах отсвет субботнего сияния, сменивший уже привычное выражение постоянного беспокойства. Мы уселись на пустых ящиках из-под боеприпасов и начали тихо напевать то, что обычно поем в йешиве в канун Субботы:

Возлюбленный души моей, Отец милосердный!

Сделай раба Своего послушным воле Твоей.

Побежит он с быстротою оленя,

Чтобы склониться перед Твоим великолепием.

Любовь Твоя будет для него слаще меда

И самых лакомых яств.

Пиют рава Азкари из Цфата, чья душа истаивала в тоске по Творцу. Мы прикрыли глаза, и мелодия окрепла и поднялась ввысь. Вспомнили о добрых довоенных днях, представили, что сидим в синагоге с книгами и встречаем Субботу. Каждый видел свою синагогу. Я закрыл глаза и увидел Стену Плача, у которой мы обычно встречали Субботу, когда я учился в йешиве «Стена». Увидел всех, любящих Иерусалим, разбившихся на многочисленные группы: аскетов-рационалистов в шляпах с широкими полями и длиннополых плащах и мистиков-хасидов в капотах и штраймлах[55], сефардов в белых кипах, расшитых золотой нитью и туристов в разноцветных шапочках. Все с трепетом призывают Субботу: «Приди, невеста! Приди, невеста!» И она отвечает на призыв и медленно входит, и голуби взмахивают белыми крылами, словно свадебные дружки, несущие шлейф за невестой, шествующей под хулу.

Мелодия взлетает ввысь, воздух Голан напоен и наполнен ею:

О, величественный и прекрасный светоч мира!

Душа моя больна любовью к Тебе!

Молю Тебя, Боже: излечи ее,

Явив ей Свой благодатный свет!

Тогда исцелится и укрепится она,

И будет вечной служанкой Твоей.

Рав Элиэзер Азкари вложил в этот пиют всю свою душу. В день, когда он его закончил, он записал в своем дневнике: «Сегодня моя душа приблизилась к Всевышнему».

В наш хор влился голос Яакова:

Откройся и раскрой надо мной

Свой мирный шатер, мой Любимый!

Озари землю славою Своей,

Чтобы радовались мы и ликовали с Тобою.

Поспеши, Любимый, ибо пришла пора,

И будь милостив к нам вовеки!

Пение его было так сладкозвучно и сердца наши так трепетали, что мы чувствовали, как светятся наши души.

Я открыл глаза и увидел вокруг всех наших. Ханан, до того трудившийся над танком с ломом и молотком, отложил их в сторону. Вышел из своей палатки Саша и присел рядом. И тихо начал подпевать Зада. А Яаков пел: «Поспеши, Любимый, ибо пришла пора. Поспеши, поспеши, Любимый, ибо пришла пора, ибо пришла пора».

Все те дни так смутно и неспокойно было у нас на душе, что она дрожала от малейшего прикосновения.

Мы встретили Субботу, произнесли «Шма Исраэль», завершив словами: «Раскинь шатер мира Твоего над нами, и над всем народом Израиля, и над Иерусалимом». После вечерней молитвы мы поспешили совершить первую субботнюю трапезу, пока полностью не стемнело; свечи нельзя было жечь из соображений безопасности. А третью трапезу мы, как могли, продлевали, добавляя к Субботе от будней, чтобы подольше сохранить в себе дополнительную душу, которая даруется в Субботу каждому еврею.

Так или примерно так проводили Субботы я и мои товарищи из йешивы в ту послевоенную зиму на севере Голанских высот между Хан-Арнабе и Тель-Антаром, в батальоне, где служили рядом ребята из кибуцев, йешиботники и жители городков развития. Много раз случалось, что приходилось прерывать не только трапезу, но и молитву, чтобы рассредоточить танки, потому что именно в это время по нам дали несколько артиллерийских залпов, или для стрельбы, которую вели мы сами. Мы к этому давно привыкли: быстро садились в танки, командир командовал, заряжающий заряжал, наводчик стрелял. Делали то, что приказано, возвращались и продолжали то, что прервали, как если бы ничего не случилось.

Лишь одного из нашей группы как бы не было с нами. То есть быть-то он был, но словно отсутствовал. Его лицо оставалось будничным, глаза потухшими, губы сжатыми. Когда мы пели субботние гимны, он стоял в одиночестве возле своего танка. Молился, правда, вместе с нами, но, закончив, сразу же возвращался к себе в танк и ел в одиночестве. Мы помнили, каким веселым и приветливым, каким добрым товарищем он был в йешиве. Но мы, побывавшие на той войне, знали, что после Йом-Кипура не спрашивают у человека, что случилось до этого дня. Мы, правда, пробовали заговаривать с ним, но он не отвечал. Окутанный отпугивающим молчанием, он выполнял по необходимости свою работу, а остальное время проводил в одиночестве.

Я болел за него душой и страдал оттого, что мы не можем ему помочь. Иногда мне казалось, что я слышу за собой его шаги. Как-то раз я даже вообразил, что в его глазах блеснул некий намек на желание объясниться. Я положил руку ему на плечо: «Скажи, что с тобой?» Но он стряхнул мою ладонь и сказал: «Оставь меня. Я не могу». Услышав однажды, как во время третьей трапезы мы обсуждали разные аспекты Веры, Избавления, Вечности Израиля, он резко оборвал нас: «О чем вы вообще говорите?»

Вторая Суббота месяца кислев прошла у нас, как и все прочие. Тяжелые тучи закрывали небо. На исходе Субботы мы тщетно искали в них какой-нибудь просвет, чтобы благословить луну, подразумевая Израиль, подобный луне. Как лунное сияние являет лишь отражение солнечного света, так и Израиль отражает — Божественный свет. Как луна умаляется, и обновляется, и умножает силы свои, так и Израилю суждено после умаления возвеличиться подобно ей. Помнит Израиль о милости, которую совершает луна, скрываясь в грозный день Рош а-Шана: ведь если явится в Высший Суд обвинитель и станет выступать против Израиля, он сможет вызвать лишь одного свидетеля — солнце, а в Торе сказано, что нельзя вершить суд, если нет хотя бы двух свидетелей обвинения.

Сквозь окутавший небо туман месяца кислев пробивался слабый свет, но его было недостаточно. Уже четыре ночи мы всматриваемся в небо: авось увидим луну. Но нет. Не видно. Сегодняшняя ночь на исходе Субботы — последняя, когда в этом месяце можно благословить луну. Мои товарищи вернулись в танки, сказав, что в эту ночь она уже не появится. Подождем нового месяца. Может, к тому времени мы уже будем дома.

Но я все еще не терял надежды. И тут пригласил меня Шломо разделить с ним четвертую трапезу, «проводы Царицы-Субботы». Он не мог провожать ее без хасидских историй, а для того, чтобы рассказывать истории, требуются, как минимум, двое. Шломо кутался в куртку и несколько шарфов; низко натянутая на уши вязаная шапка почти скрывала лицо, но чудесные его глаза сияли, как всегда. Такие шапки по армейской почте присылали нам школьники, сопроводив их, как велела учительница, добрыми пожеланиями «дорогому солдату, который нас защищает», и добавив уже от себя желтое солнце на синем небе. А некоторые, чтобы еще больше нас порадовать, рисовали человечка и подписывали: «Это я». К посылке прилагалось отпечатанное обращение Комитета помощи солдатам с настоятельной просьбой отвечать детям. Не все на это реагировали одинаково. Были такие, кого это очень трогало, и они даже писали детям стихи. А были и такие, кто брал шапки, а письма выбрасывал.

Среди нас всех Шломо был особенный: в нем жила душа хасида. В отличие от нас, он обязательно мылся перед Субботой горячей водой и устраивал четвертую трапезу. Вы, возможно, думаете: ну и что тут особенного? Весь Израиль моется перед наступлением Субботы. Это давний обычай. Но пусть вам не кажется, что в армии это такое уж простое дело: в тех обстоятельствах, если выпадал нам случай вымыться перед Субботой горячей водой, это считалось настоящим чудом. Однажды Шломо пригласил меня сопровождать его в поисках горячей воды. Мы натянули на себя все теплое, что только имели: шерстяное белье, шерстяной свитер, комбинезон, шерстяные перчатки, шапку, особую «горную» куртку и поверх всего плащ-палатку, — и все равно холод пронизывал нас до костей. Мы ушли довольно далеко, миновали расположение нескольких наших частей, но так и не нашли горячей воды. Мы уже решили вернуться назад и вымыть голову холодной водой из канистры, как делали все, но тут Шломо усмотрел трубу над старой сирийской хижиной и потащил меня туда. Мы нашли в хижине керосин, немало потрудились, чтобы разжечь печь, еще дольше — чтобы нагреть воду, но зато помылись в свое удовольствие. Лицо Шломо раскраснелось от горячей воды и радостного ощущения, и, если это тоже покажется вам не заслуживающим внимания, знайте, что в те дни мы дорого дали бы только за то, чтобы увидеть оживленное лицо товарища.

В тот вечер позвал меня Шломо разделить с ним четвертую трапезу. Он разостлал салфетку на базальтовых камнях, положил на нее маленькую халу, оставшиеся сардины и две пластмассовые вилки. Мы сидели в темноте и тихо пели гимн прощания с Субботой: «Не бойся, раб мой Яаков», в котором первые буквы строф расположены в алфавитном порядке — от «алеф» до «тав», охватывая все двадцать два согласных знака еврейского алфавита, а слова «Не бойся, раб Мой Яаков» служат рефреном. Мы пропели гимн 22 раза, по числу букв, и он укреплял наши сердца против страха. Потом я пропел еще пиют, который обычно поют у нас дома, на арабском языке, приглашая пророка Элияу посетить нас. И хоть мы сейчас не дома, пусть все равно придет. И закончили вместе гимном, какой поют в честь Элияу все общины Израиля: «Блажен, кто видит лик его во сне, кому пожелал он мира, и кто миром ему ответил. Господь благословит народ Свой миром». Всей своей душой мы жаждали мира.

Шломо встал: «Маймонид сказал, что для каждой субботней трапезы необходимо вино, и, хотя Суббота уже закончилась, четвертая трапеза — все равно часть Субботы». Я поглядел на него с изумлением: одной бутылки вина, которую мы получали на неделю, нам всем едва хватало на кидуш и авдалу, он же требует вина для «проводов Царицы»? Однако Шломо принес откуда-то немного вина, и мы его благословили. «А сейчас, — начал он, — время поговорить о Торе».

И я сказал: «На исходе Субботы принято вспоминать о великих деяниях, потому что в это время пророк Элияу сидит и рассматривает дела Израиля. Мудрые говорили, как им подсказывало сердце, о том, что осталось в народной памяти, мы же расскажем о том, что видели наши глаза.»

На третий день войны, еще до того, как мы спустились в Рош-Пину, я стоял поблизости от Нафаха, ожидая случая присоединиться к экипажу какого-нибудь другого танка. Рядом со мной стоял еще один, незнакомый мне танкист. Стоял и молчал. Я заговорил с ним и спросил, откуда он. «С юга, ответил он, — из Офаким. Уже год в армии». Я поинтересовался, чего он здесь ждет. «Я водитель танка. Ищу танк, где требуется водитель. Четвертый танк. Три танка сгорели. Нужно продолжать».

Мы помолчали. Шломо негромко запел мотив карлинских хасидов, который они сохранили со времен кровавого навета: «Ты один и Имя Твое одно, и кто подобен народу Твоему Израилю, одному народу в земле»[56]. Потом сказал: «В детстве, в Нетании, я был близок к адмору из Клойзенбурга, потомку праведного ребе Хаима из Цанза. Этот адмор — из тех, кого Господь спас, как „головню из пламени“ великого пожара мировой войны. Он жил в святости и чистоте, и боль Израиля пребывала в его сердце. Так вот, он рассказывал, что пришлось ему видеть народ Израиля в муках и унижении, но даже в то время он был свидетелем проявления таких высоких душевных качеств, что трудно себе и представить. За все то, что претерпел народ Израиля в изгнании, „если будут грехи ваши, как кармин, то станут белыми, как снег“[57]. Говорил, что именно об этом сказано в Мишне в трактате „Санэдрин“: „Когда человек сокрушен, то и Шхина сокрушается“, больно ей даже за преступного сына Израиля, если хоть одна добрая мысль родилась в его голове или одно доброе дело сделали руки его. Но если так по отношению к преступникам, во сколько же раз сильнее болеет она за тех сынов Израиля, заслуги которых многочисленны.

Адмор объяснял, почему, приходя к цадику с просьбой о помощи, подают ему квитл — записку с именем просителя и его матери. „Все думают, что это нужно, чтобы цадик не забыл помолиться, но эти записки помогут оправданию народа Израиля на Высшем Суде. Если явится на суд обвинитель, выступит в защиту квитл: „Вот перед вами простой еврей. Сколько бед выпало на его долю, сколько боли им пережито, сколько страданий он перенес и, несмотря на это, не сменил свое имя. Когда вступил он в завет Авраама, нарекли его Реувен сын Сары, и до сих пор его зовут Реувен сын Сары.“

Господь вывел евреев из Египта за то, что не сменили своих имен, хотя и опустились на сорок девять ступеней нечистоты. А раз так, то такая заслуга, несомненно, защитит простого еврея от всех обвинений. Потому-то и подают хасиды записки цадику“.»

Я сказал: «У нас в йешиве было принято, изучая Маймонида, ставить вопросы и на них отвечать. Это я и хочу сейчас сделать. Когда по дороге на Голаны мы подъезжали к мосту Бнот-Яаков, вспоминал Рони — наш тогдашний водитель — слова Маймонида о том, что не должен человек бояться на войне, потому что от него зависит судьба всего Израиля, а если поддастся страху уподобится тому, кто пролил кровь многих. Вот я и спрашиваю: „Как может Маймонид требовать от человека, чтобы на войне его сердце не сжималось от страха? И разве мы с тобой не помним ночь перед прорывом на Хан-Арнабе, когда к нашим танкам крепили противоминные тралы и командир батальона сказал, что именно мы входим в первую группу прорыва? И как, не подчиняясь нам, дрожали руки, а зубы выбивали дробь, и мы признавались друг другу, что не холод тому причиной? И разве могли мы не бояться тогда? Ведь вот и в этой недельной главе Торы мы читаем, что когда услышал Яаков, что брат его Эсав идет ему навстречу и четыреста человек вместе с ним, то „убоялся Яаков и стеснилось сердце его“. Объясняли наши учителя, что „убоялся он“ того, что его убьют, и „стеснилось сердце его“ при мысли, что и он может кого-нибудь убить. Хотя и было ему обещано: „Вот Я с тобой и оберегу тебя на всех путях твоих“, боялся он последствий своих грехов.

Но если мы вчитаемся внимательно в то, что с такой точностью выразил Маймонид золотым своим языком, увидим, что он не пишет „запрещено“, а пишет, что нельзя человеку „самому нагонять на себя страх“ на войне, нельзя размышлять впустую и отвлекаться на посторонние мысли. „Пусть идет он навстречу опасности и не боится и не пугается, пусть не думает ни о жене, ни о детях, но отставит все в сторону ради этой войны“. И так с нами и было во время боя: мы не думали ни о чем другом, а только как бы точнее определить цель и бить по ней“.»

Так мы сидели со Шломо и рассуждали о том, что учили когда-то. И пытались проникнуть в другую мысль Маймонида: он писал, что тот, кто сражается за Господа всем сердцем своим без страха и чьи цели и помыслы совершенно чисты, защищен от вреда на войне. На чем основывает Маймонид свое утверждение? Разве Сатана не выступает обвинителем в час опасности: «И того, и этого поразит меч»? Говоря о Маймониде, мы вспоминали изученное нами в йешиве по его книге «Путеводитель растерянных». О том, что открылось ему о природе мира и о роли Провидения в судьбе тех, кто предан Богу всем сердцем.

— Кто может удержаться на такой высоте? — спросил я.

— Иногда, — сказал Шломо, — Всевышний оказывает милость человеку, ее недостойному, который и сам-то не понимает, чем он ее заслужил.

Пока мы разговаривали, вдруг раздвинулись тучи и показалась луна, и мы поспешили ее благословить, прежде чем она снова скроется: «Подобно тому, как я пляшу перед Тобой и не могу коснуться Тебя, так пусть все враги наши не смогут коснуться нас и навредить нам. Падет на них ужас и страх, страх и ужас падет на них. Добрый знак для нас и всего Израиля, добрый знак для нас и всего Израиля, добрый знак для нас и всего Израиля».

Мы стали кланяться направо и налево, как принято, приветствуя друг друга пожеланиями мира. И тут я уловил рядом с собой чью-то тень и, повернув голову, увидел нашего молчаливого товарища. Он стоял и смотрел прямо перед собой, но так, словно ничего не видел, слышал нас и не слышал. И вдруг спросил меня шепотом:

— Ты был в танке вместе с Гиди и Рони?

— Да, — ответил я.

И он продолжал так же шепотом:

— Тогда в каменоломне под Нафахом наш танк из всей роты подбили последним. Сразу после вас. Выпрыгнув, я увидел, как вы бежите под пулями. Мы побежали за вами. Видели, как вы задержались у мостика над трубой водопровода, прикидывая, не залечь ли там, но побежали дальше. А мы под ним спрятались. Спустя несколько минут появились сирийцы и бросили туда гранату.

После некоторого молчания он докончил:

— И я остался один.

Повернулся и растаял в темноте, снова укрывшись в свое молчание. А я стоял, оглушенный услышанным. Взглянул на луну и снова увидел Дова. Так вот точно стояли мы, Дов и я, рядом с амшиновским ребе в квартале Байт ва-Ган, в месяце тишрей, произнося благословения о луне.

Я задумался. И вправду, Господь, Благословен Он, иногда дарует милость тому, кто ее недостоин. Благоволение, ему оказанное, человек помнит всю жизнь, и это лишает его покоя. Висит над ним как долг, требующий платежа. И это истинный суд над человеком. Я подумал про обет, который дал тогда, когда мы, спасаясь, бежали от нашего подбитого танка. Я знал, что мир уже никогда не станет для меня таким, как прежде.

Это правда, что иногда Господь, Благословен Он, дарует милость тем, кто ее недостоин, но иногда «Мой любимый спускается в свой сад, в гряду благовоний, пасти в садах и собирать лилии»[58]. Сариэль и Шмуэль, и Шая, и Яаков, и Авиу… И Дов пал. На войну мы пошли вместе. Хозяин смоковницы знает, когда приходит время сорвать плод.

И как может человек промыслить замысел Того, Кто сотворил человека?

Я словно слышу строфы покаянных молитв месяца элул:

В руке Его — дыхание всего живого

И дух плоти человека.

Душа принадлежит Тебе, и тело — Ты содеял;

Смилуйся же над созданным Тобою.

Владыка наших душ, душа — Твоя, но ведь и плоть — Твое дело. Ты создал ее, чтобы она могла освятить Имя Твое в Твоем мире. Властелин миров, смилуйся же над созданным Тобою.

Я посмотрел на луну. Теперь ее закрывало легкое облачко, она еще продолжала светить, но свет ее был смутным, неясным.

Подошел Шломо. Положил мне руку на плечо и тихо-тихо стал напевать мелодию «Бог, сокрытый в небесах», которую любил адмор из Клойзенбурга.

Хасиды рассказывали, что эту мелодию адмор напевал про себя в беспросветной мгле концлагеря, чтобы хоть таким образом исполнить заповедь третьей трапезы. А прадед его, великий праведник, ребе Яаков из Цанза, пел ее после субботней минхи, в час наибольшего Божественного благоволения, и лицо его светилось, как у ангела.

Шломо продолжал напевать, я стоял молча.

Облака сгустились и почти закрыли луну, и мы заторопились наклонить головы вправо и влево, навстречу друг другу:

«Мир вам, мир вам, мир вам». И вслед нашему ушедшему в молчании товарищу: «Мир вам, мир вам, мир вам».

Я снова посмотрел в небо, поклонился, думая о Дове, и сказал еще раз. Уже один:

«Мир вам».

Загрузка...