На что живому человеку жаловаться? Достаточно того, что он жив.
Я вздрогнул. Чья-то рука коснулась моего плеча.
— Солдат, приехали. Солдат, ты заснул? Слышишь меня, солдат? — спрашивает водитель и слегка треплет меня по плечу.
— Да, слышу, слышу.
— Наводчик, ты меня слышишь? Проверь связь в шлеме, наводчик!
— Да, Гиди, слышу, наводчик слушает.
Сидя в мягком кресле наводчика, я вздремнул на минуту, откинувшись на спинку. Двое безумных суток без сна, одна рука на щитке, другая на прицеле, глаз распух от ударов об окуляр, который безошибочно бил по глазу всякий раз, когда танк трясло на базальтовых террасах. Гиди, командир, кричит:
— Наводчик, следи за линией хребта! Мы на войне, а не на учениях, ты слышишь меня, наводчик?
— Да, командир, слышу. Куда? Куда целиться? Извини, водитель, я слышу, конечно же слышу.
Просто вздремнул немного.
Байт ва-Ган, говоришь? Конечно, я знаю. Я здесь вырос.
Я пробудился от сладкого сна на мягком вельветовом сиденье нового «вольво». Сколько уж времени я так не спал. Великолепный тремп[9] от перекрестка Геа до перекрестка Байт ва-Ган, последнего перед домом. Взглянул на часы. Восемь вечера. Осталось еще шестнадцать часов отпуска — первого отпуска с Йом-Кипур. Не так уж плохо, в конце концов.
От Кфар-Халас, что в самом конце сирийского анклава, до Кунейтры — час. Ханан, мой новый, послевоенный ротный командир, довез меня на своем джипе прямо до центральной площади. После войны Ханану досталась особая рота в нашем полку. От заместителя командира полка он получил три танка. Один, сильно изувеченный в бою за каменоломню в Нафахе, со сбитой на сторону башней, и два танка на укороченных гусеницах, хромые. Они застряли на старом нефтепроводе: проблема с приводом. Еще один танк, бесхозный, без поворотного устройства башни, который стоял в полковой мастерской Мориса, Ханан забрал сам в дополнение к тем трем. Теперь у него было три с половиной танка. После войны — и это рота.
«Ханан! Набери себе экипажи из тех одиночек, что спаслись из подбитых танков, сколоти роту и будь ее командиром. Это то, что есть». Говорят, что именно так сказал ему командир полка. И добавил: «Мне нужна рота в боевой готовности напротив Тель-Антар. После этой войны никто не может позволить себе рисковать, кто знает, что будет. Я полагаюсь на тебя, Ханан».
В нашем батальоне пронесся слух: Ханан комплектует новую роту. Во время войны Ханан был командиром взвода. Теперь будет командиром роты. Собрались вокруг него осколки прежних экипажей. Кое-как сколотили несколько новых. Кто был танкистом — знает, что творится в сердце того, кто остался один. Он слоняется по батальону со шлемом в руке, без танка, без экипажа. Потому-то, прослышав, что Ханан комплектует роту, мы даже не стали выяснять, с кем попадем в экипаж и что за танк нам достанется, как это всегда делалось в обычные дни. Послевоенные эти дни обычными не были. Главное — не околачиваться больше в резерве, переходя с танка на танк или бегая по поручениям ротного старшины. Главное, что мы снова станем экипажем и у нас будет свой танк, со своим именем, которое мы выведем черной краской на белой джутовой ткани, прикрепив ее четырьмя веревками на заднем багажном отсеке. Наконец-то мы сможем снова передать по рации: «Прием! Слышу ясно. Прием!» «Да, 2-Бет слушает, слушает. Через две минуты прибудет командир и займется твоей проблемой. Конец приема».
У роты уже есть имя и есть командир, как в добрые старые времена перед войной. Возвращаемся к нормальной боеготовности. Рота неполная, рота израненная, со шрамами, но — рота. Ежедневный утренний профилактический техосмотр, потом устанавливаем внутриротную связь по рации. Как в любой другой роте. Как раньше. До войны.
Ханан собирал нас бережно, с большой любовью. Он знал, через что мы прошли, и понимал нас. Он тоже поднялся на Голаны на исходе Судного Дня, тоже попал в засаду у Нафаха и участвовал в прорыве на Хан-Арнабе. На редких теперь учениях Ханану не требовалось нам многое объяснять. Все командиры танков и каждый член экипажа знали, что им следует делать. Ни разу он не повысил на нас голос, лишь намекал или говорил тихо. Всегда ходил в рабочей одежде, вместе со всеми ухаживал за танками, смазывал, менял колеса. Как все, нес караульную службу. Иногда утром проходил по палаткам и будил нас легким прикосновением.
Всю дорогу до Кунейтры мы не разговаривали. Ханан — молчун. Вообще после войны мы много молчали. Он сидел за рулем, я — рядом. Только один раз, когда джип сделал резкий поворот, Ханан окликнул меня по имени и показал на русло ручья. Олеандровые заросли в цвету, до чего красиво.
Приехали в Кунейтру. На площади было много солдат, среди них — группа из «Голани», ожидавшая тремп. Ханан распахнул дверцу джипа, помог надеть рюкзак и простился со мной, как отец с сыном. Потрепал, смущенно улыбаясь, по плечу и сказал: «Приятного отпуска. Не опаздывай. Двадцать четыре часа. И не забудь: наводчик танка 2-Алеф не пойдет домой, пока ты не вернешься!»
Мне не пришлось долго ждать: остановился военный грузовик и забрал всех. Начало хорошее. Дай Бог, чтобы так было на всем пути до Иерусалима, до дома.
От Кунейтры до Рош-Пины на грузовике — 45 минут. От Рош-Пины близко до Тверии, а в Тверии уже можно почувствовать запах родного дома. Я сидел у задней стенки кузова, рюкзак на коленях, автомат на плече, смотрел на солдат и слушал их разговоры.
Они перебивали друг друга, рассказ цеплялся за рассказ. Мне было хорошо ехать с ребятами из «Голани», они шумные и веселые, беседа их незамысловата, лица приветливы и открыты. Я очень нуждался в таком дружелюбном, жизнерадостном обществе, чтобы хоть ненадолго избавиться от чувства одиночества и тоски, поселившихся в моем сердце, от печали, которой раньше я не знал никогда.
Солдаты «Голани» напомнили мне ватагу подростков из нашего олимовского квартала Бет-Мазмиль, которые по вечерам толпились у ограды клуба «Тикватейну», галдели и смеялись. В детстве, возвращаясь из талмуд-торы домой, я намеренно проходил мимо них. Мне нравилось слушать их голоса.
В те дни, по приезде из Египта в Эрец-Исраэль, я вообще не совсем понимал, в каком мире нахожусь. Утром я учился вместе с Довом в талмуд-торе, которая славилась своими мудрецами — равом Абрамским и равом Кунштатом, тесной связью с хасидскими дворами и благородством сефардских фамилий Эйни, Абурабиа, Хавильо, Анджел. А к вечеру я возвращался домой — в бедный олимовский «шикун», квартал Бет-Мазмиль, к веселым компаниям подростков. Они сидели, болтая ногами, на железной ограде клуба «Тикватейну» — компания Кесласи, компания Дэдэ, компания Момо. Вечером в пятницу я ходил с отцом в синагогу Аава ве-Ахва «Любовь и Братство», которая перекочевала вместе с ним из Каира в Иерусалим, в асбестовый барак. А по Субботам, каждую Субботу, я бывал с дедом в синагоге Халеба[10] и слушал проповеди, поучительные рассказы, молитвы и напевы хахама Атии и хахама Абуди.
Моя жизнь проходила в те дни во многих мирах, и каждому из них я был рад.
Солдаты из «Голани» были похожи на ребят из Бет-Мазмиль, только немного повзрослевших, с некоторой печатью грусти на лицах. Я сидел в углу, стараясь не выделяться. Я не из «Голани». Один паренек, которого все звали Момо, рассказывал, как в понедельник позвал его Найми, ротный старшина, которому пулеметной очередью прошило плечо, когда он карабкался вверх по горе, вы помните, там, где стояло прикрытие Кесласи…
«„Что с тобой? Кесласи ранили еще утром, когда мы выбирались из оврага“. — „Сто процентов Кесласи! — стоял Момо на своем и продолжал: — Найми говорит мне: Момо, я ранен, выхода нет, прими командование на себя“. „Какое командование и над кем? — говорю я Найми. — Я всего-навсего рядовой, и осталось-то нас пятеро солдат“. — „Нет выхода, — повторяет Найми, — командир взвода ранен утром, заместитель командира роты держит прикрытие, а Охайон застрял внизу с теми тремя, которых ранило гранатой“… Как будто я сам не знаю. А Найми продолжает: „Момо, я полагаюсь на тебя. Ты знаешь, что я всегда был в тебе уверен“. Только он закончил, как Дэдэ кричит мне: „Момо, берегись! Справа засада!“ Я падаю в заросли, а там полным-полно колючек, и даю очередь из пулемета. Если бы вы видели, какая получилась очередь!»
Момо возбужден, он в центре внимания, но тут пробуждается от дремоты другой солдат и говорит: «Твое счастье, Момо, что пулемет у тебя на этот раз не заело, как тогда, на ротных учениях в Эльякиме, когда первый взвод атаковал и взял заграждение, а командир полка вместе с заместителем заметили с холма, что из третьего взвода, из прикрытия, не вылетело в ответ ни единой пули. Все мы помним, как после этих учений измучил нас Найми проверкой оружия через каждые два часа, ночью, под проливным дождем…»
Все засмеялись, а я только съежился и глубже забился в угол. Я не из «Голани», но Момо слушал очень внимательно. Хотя меня не интересовали боевые рассказы. Я уже знал: кто был на этой войне, может рассказывать бесконечно, а кто не был — все равно не поверит. Кто, к примеру, поверит рассказу о том, как на третий день войны мы вчетвером шли через рощу, покинув подбитый танк, в какой-то странной безмятежности — на всех одна граната и два «узи», один на ремне, один — без? И вдруг мы услышали шум и тарахтенье мотора и увидели, что прямо перед нами на дорогу садится вертолет. Из него выскочили десятки сирийских коммандос в полном снаряжении, но тут, буквально ниоткуда, появились на бронетранспортерах коммандос «Голани» и открыли по сирийцам бешеный огонь, а мы продолжали идти как ни в чем не бывало. Даже между собой не обсуждали то, что видели.
Долгое время я вообще не мог ни говорить, ни слушать о войне. Все уверены — так полагал я тогда, — что тот, кто вернулся с войны и пережил стресс, может вообразить себе все, что угодно, и если и не совсем сочиняет, то уж наверняка сплетает вместе то, что видел, с тем, что слышал от других; тут приуменьшит, там прибавит и всему даст свое толкование.
Тогда в грузовике не рассказы солдат привлекли мое внимание, но их голоса. Голос Момо был мне знаком. То, как он произносил «ц» похоже на «ч», и характерная напевность речи, выделяющая в каждом слове последний слог…
Не знаю почему, но после войны буквально все напоминало мне детство.
Мы были новыми репатриантами, «олим хадашим». Целый квартал в Иерусалиме. Но наша семья была «новой» по-настоящему. Только вчера мы прибыли в Эрец-Исраэль, в Тверию. Туда нас отправила на грузовике Белла, работница Сохнута. Сойдя в темноте с парохода на берег Хайфы, мы стояли в одиночестве. Никто из родных нас не встретил — ни дядя Нино из Иерусалима, ни дядя Заки из Реховота, ни хахам Биньямин. Телеграмма, которую мама отправила из Милана, не дошла. Я хорошо помню, как мама, с глазами, полными слез, стояла рядом с грузовиком, держа на правой руке плачущего ребенка, в то время как второй дремал на ее плече. Другие малыши, в белых шерстяных свитерах и миланских шапочках, возились у ее ног, дергали за платье, а отец успокаивал ее, произнося стихи из Писания, восхваляющие Эрец-Исраэль. В порту отец увидел израильского военного моряка в отутюженной форме, с начищенными знаками отличия, и взволнованно сказал нам: «Это солдат. Солдат Эрец-Исраэль». Он подошел к моряку и, гордый своим ивритом, на котором говорил по Субботам в Египте, спросил: «Все ли благополучно у солдата?» Тот удивленно взглянул на отца и зашагал дальше. Отец сказал ему вслед: «Успеха в делах твоих, солдат. Господь да пребудет с тобой, герой-солдат!»
Несколько часов тряски в грузовике, и мы высаживаемся в Тверии — вместе с нашими огромными чемоданами, шестью сохнутовскими кроватями, шестью соломенными тюфяками, сохнутовскими кастрюлями, посудой и примусом. Нас привели в большой барак, зажгли висящую на одной из стен лампу «люкс», дали отцу карандаш, чтобы расписался на квитанции, и оставили в покое. Мы одни. Первая ночь в Эрец-Исраэль. Отец говорит, что мы в хорошем месте.
В Гмаре написано, что Тверия красива видом и что в водах Кинерета пребывает колодец Мирьям. А что такое колодец Мирьям? Это колодец, который был сотворен в числе десяти других чудес в канун первой из Суббот. Он сопровождал детей Израиля в Синайской пустыне, давал им живительную влагу и был глубже всех колодцев мира. С его помощью придет Израилю избавление, за началом которого — созданием Государства Израиль — мы сегодня наблюдаем. И Маймонид[11] писал, что местонахождение нового Синедриона будет сначала в Тверии и оттуда он перейдет в Иерусалимский Храм. И еще отцу обещали в Сохнуте, что если он сумеет набрать группу из десяти детей, то его назначат учителем и у него будет работа. В Египте он был торговцем, учитель — это перемена к лучшему. Но мать сказала, что ни на одну ночь она здесь не останется.
Вскоре нас навестил один старец. Борода белая, глаза добрые, одет в длинную одежду коричневого цвета с широкими белыми полосами — не то капота, не то халат. Старик рассказал нам, что его дом стоит на берегу Кинерета, рядом со старой хасидской синагогой около крепостной стены. Услышав, что приехали олим из Египта и Румынии, он принес финики нового урожая, изюм и бутылку вина. Увидев нас, детей, он велел нам взять финики в правую руку и сказать: «Благословен Ты, Господь Бог наш, Царь Вселенной, сотворивший плоды деревьев». Закрыв глаза, он слушал, как мы произносили благословение, и прочувствованно заключил: «Амен». Потом мы возблагодарили Бога, «давшего нам дожить и добыть и дойти до сего времени», подумав о том, что наконец-то дожили до времени, когда можно выполнить заповедь заселения Эрец-Исраэль.
Потом старец предложил отцу выпить вина. Большое это дело — выпить вместе; веселящее сердце отличное вино сближает людей, тем более «Кармель» вино Эрец-Исраэль. У нас не было стула, чтобы предложить старику; на единственной застеленной сохнутовской кровати плакали младенцы — девочка и мальчик, поэтому старик и отец пили вино стоя.
Старик пожал отцу руку, пожелал счастливой жизни и сказал: «Благословенны прибывшие в Эрец-Исраэль». И отец ответил ему пожеланием хорошей и мирной жизни и добавил: «Благословенны находящиеся здесь».
На душе у отца потеплело, и он рассказал, что и в Египте в праздники пили вино «Кармель» из Эрец-Исраэль.
Произнесли заключительные благословения: на финики — один из семи видов плодов, которыми издавна славна наша земля, и на вино. И старец объяснил нам, что здесь, в Эрец-Исраэль, благословения произносят иначе, чем в галуте.
Затем он захотел узнать наши имена. Спросил, знаем ли мы, какой стих Торы соответствует каждому из нас. Мы не знали. Мы даже не слыхали о таком что у каждого человека есть «свой» стих. И объяснил нам старец, что каждому из детей Израиля соответствует в Писании особый стих: он начинается с первой буквы его имени и заканчивается последней. Мы унаследовали от наших предков бесценную возможность не позабыть своего имени в День Суда, если трижды в день будем произносить свой стих в конце молитвы «Восемнадцать благословений». Стих, который указывает на имя человека, сопровождает его всю жизнь. Он стал находить стихи к каждому из наших имен. Дошла очередь до меня. Я назвал свое имя, и он тут же прочел: «Вот ангел Господень стоит станом вокруг боящихся Бога, и он спасает их»[12].
Возрадовался отец и сказал матери: «Видишь? Жители Эрец-Исраэль достойные и уважаемые люди, сведущие в Писании и гостеприимные. Добра эта земля и добра Тверия. Святая земля». Но мать не успокоилась. Всю ночь, не смыкая глаз, писала письма родственникам. Не могла понять, что произошло с телеграммой.
Назавтра у входа в наш барак остановилось такси. Там были все: и Нино, и Заки, и хахам Биньямин. «Собирайтесь! Вы едете с нами в Иерусалим, сейчас!» Никакие мольбы и возражения отца не помогли, и мы уехали.
События развивались своим чередом, и в конце концов мы очутились в доме нашего дяди, хахама Биньямина, в квартале олим Бет-Мазмиль. В комнате, где и без нас было тесно, стало еще теснее, но никто на это не жаловался. Мы, дети, сразу по прибытии пошли вместе с Шабтаем, сыном хахама Биньямина, играть на площадке у клуба «Тикватейну».
Там было полно детей, как и в маленьком садике рядом. Было очень шумно: играли в солдат. Ветви инжира служили ружьями, сосновые шишки — гранатами. Один мальчик был командиром. Мы устроились в уголке, у песочницы. Между собой разговаривали тихо, как в Египте. Но не успели даже начать играть, как вся ватага нас окружила и дети закричали: «Арабы, арабы!»
Я заплакал и хотел бежать, но не знал куда. И тут мальчик-командир сказал:
— Не бойтесь, никто вас не тронет, ни Кесласи, ни Дэдэ. Момо вас защитит. Вы теперь наши, входите в нашу команду и будете под нашей защитой.
Команда смотрела на него с обожанием. Он объяснил им:
— Эти дети не арабы. Они олим хадашим. Они говорят по-арабски, потому что еще не знают иврита.
— Да, да, они из Египта, — поспешил подтвердить Шабтай в нашу защиту. Они только вчера приехали, это наши родственники, не обижайте их.
— Не беспокойся! — ответил ему Момо. — Здесь командир я. И пока я здесь, никто ничего им не сделает.
Дети быстро разошлись, но я не понял ничего из происшедшего. Кто эти дети? Для чего у них ружья? С кем они воюют? Кто такой Кесласи? Что значит, что мы теперь в команде этого мальчика? Я продолжал плакать и побежал к дому хахама Биньямина. Мать во дворе пыталась вскипятить на примусе воду для стирки в большом бачке. В Египте к нам приходила прачка.
— Мама! Нас называют арабами! — взволнованно сказал я.
Потом я видел, как Момо-командир играл в футбол центральным нападающим в команде Цахи. Когда он с мячом приближался к воротам противника, вся защита разбегалась по сторонам. Плохо придется тому, кто встанет на его пути или заденет нечаянно.
Мы изучали Книгу Бытия — Берешит. Комментарии Раши[13] нам объяснял рав Диканоф. Бен-Шошан читал нараспев: «А птиц не рассек»[14]. И рав Диканоф объяснял, что Раши видит в этих словах указание на вечность Израиля. Я продолжал: «И спустились коршуны на трупы, но прогнал их Авраам». И Бен-Шошан спросил: «Какой намек содержится в слове „трупы“?»
А Кесласи спросил: «Кого понимать под коршуном? И почему напал на Авраама страх?»
Рав Диканоф не ответил. Но дети, когда им не отвечают, спрашивают снова и, если им опять не отвечают, придумывают ответы сами. У меня было живое воображение, и, когда я представил себе коршунов, садящихся на трупы, меня охватил жуткий страх. Я попытался обеими руками отогнать видение, но не смог. Мы вышли на перемену.
Во время перемены мы получали в маленькой кухоньке клуба «Тикватейну» по толстому ломтю черного хлеба с клубничным вареньем, который приготавливала для нас мадам Исраэль. Каждому по одному куску. Мадам Исраэль, женщина добросердечная, старалась нарезать куски покрупнее и намазывать потолще. То, что оставалось, шло на добавку, и все пытались протиснуться вперед, чтобы ее получить. Тут появился Момо. Ему освободили проход, давая возможность встать в очереди первым. Мадам Исраэль поручила ему распределение оставшихся кусков. Дети глядели на Момо умоляюще. Все были голодны. Мы стояли в стороне и даже не пытались получить добавку. В нас еще сохранилось кое-что от воспитания, полученного в Египте. К тому же мы были уверены, что у нас нет никаких шансов. Момо заметил меня, взял ломоть с вареньем, подошел и протянул мне. Без единого слова. Я понял. Мы из его команды. Мы — его.
Однажды мы с Довом шли пешком из Бет-Мазмиль в Байт ва-Ган, в талмуд-тору и оживленно обсуждали статью, которую Дов прочел в каком-то журнале. С тех пор прошло много лет, и я не помню, о чем была эта статья. Кажется, в ней обсуждался такой вопрос: рождается ли человек добрым, но зло притягивает его, или он зол по своей природе, но воспитанием его можно исправить. Дов вытащил из ранца журнал, раскрыл его и показал мне статью. Мы стояли у горы Герцля и просматривали статью, как вдруг услышали шум — нас преследовала ватага подростков из Эйн-Карема. В нашу сторону полетели камни, и один упал совсем рядом.
— Профессор! Очкарик! — издевались они над Довом. — Что ты вычитываешь в своих книжках? Книжки тебя спасут? Сейчас мы тебе покажем!
Они приближались, и мы ускорили шаги.
— Трусы! — кричали они нам. — Почему удираете? Что вы будете делать в армии? Книжки читать? Молиться?
Один сказал:
— Они пойдут в десантники.
— Или в танкисты, — добавил другой. Все расхохотались.
— Пошли, захватим их в плен! — крикнул кто-то. Они нас почти догнали. Но тут как из-под земли перед нами возник Момо. Дов испугался. Я успокоил его:
— Это Момо, командир нашей команды из Бет-Мазмиль. Он за нас.
— Не бойтесь, — сказал Момо, — я вас провожу.
Мы пошли вместе. Молчали.
Ребята из Эйн-Карема испарились. Момо проводил нас до талмуд-торы. Мы поблагодарили его, он ничего не ответил и пошел. Мгновение спустя обернулся и пробормотал, почти про себя: «Учитесь хорошо».
— Кто этот Момо? — спросил с удивлением Дов. — Он тоже твой друг?
Я объяснил Дову, что Момо живет в доме, где внизу овощная лавка господина Леви.
Его выгнали из школы. Учитель сказал, что он хулиган. Рассказывают, что он загасил сигарету о спину девочки из 4-го «В». С тех пор он слоняется по кварталу, мастерит самокаты и пускает воздушных змеев.
От нашего квартала вниз, в овраг, вел крутой спуск. Зимой во время дождей по дну оврага неслась вода — как настоящая река. Летом мы катались по этому склону на досках. Однажды позвал меня Момо съехать вместе с ним на новой тележке, сооруженной им из ящика от овощей, который дал ему господин Леви, зеленщик. Момо приладил к доскам колесики от старой детской коляски и даже руль. Я сидел сзади, обхватив руками его широкую спину. Во время крутого спуска мы не упали, и я попросил его остановиться на склоне около синагоги хахама Биньямина. «Я должен успеть прочесть минху, — сказал я ему. — Солнце вот-вот зайдет, и я могу не успеть». Колеса проскрежетали по гравию, он остановился и, не глядя на меня, проговорил: «Иди, иди, молись, я тоже умею молиться. Мой отец не только хазан, но и пайтан. Там, откуда мы приехали, у него у самого была синагога». И как бы в доказательство сказанного, запел, красиво выводя рулады:
«Когда, когда будет возвещено, — вопрошает гонимый народ, — [что] близок год спасения, пришел в Сион Избавитель, пришел в Сион Избавитель? Богачам, разбросанным по свету, слугам собственных слуг, всем им возвещено: вот он, год Избавления. Каждый день буду ждать, истомились глаза от ожидания, [что] приду и увижу Святую землю Тверию.»
Он замолчал и посмотрел на меня торжествующе, радуясь изумлению, написанному у меня на лице, немного помедлил и продолжил спускаться в овраг.
С тех пор прошло восемь лет. Наши дороги разошлись. Он пошел учиться в ремесленную школу, а мы с Довом поступили в йешиву в Байт ва-Гане. И больше не встречались. И вот сейчас, в грузовике с солдатами «Голани», на дороге, спускающейся из Кунейтры в Рош-Пину, я слышу его голос, его прекрасный смех, особую манеру речи, когда каждая фраза походит на короткий законченный рассказ. Это Момо. Я не сплю.
С самого начала войны я все время напоминаю себе: не давать волю воображению. Плохо тому, кто грезит на войне. Я заставляю себя не отводить глаз от прицела. Правый слезится. Линза окуляра затуманена, мысли путаются, но, несмотря на это, я знаю: нельзя отвлекаться ни на секунду, кто знает, откуда может появиться «сагер» — ПТУРС[15], как тот, что поджег З-Алеф. Я не сплю. Это Момо. Мой командир из Бет-Мазмиль.
Он выдает рассказ за рассказом. Сплетает начало нового с концом предыдущего, не обращая никакого внимания на замечания товарищей:
«Вызывает меня по рации заместитель командира батальона, приказывает развернуться и нестись на север, к перекрестку Нафах — там приземлился вертолет сирийских коммандос. Мы домчались через две минуты. Помните, как мы выскочили на шоссе и стали стрелять в упор?»
Я чуть не подпрыгнул, но сдержался. Мелькнула странная мысль: ведь никто в полку так и не знает, что на самом деле случилось с Довом. Командир его танка тяжело ранен, от него невозможно что-либо узнать, другие из его экипажа говорят, что когда выпрыгивали, то ничего не видели. Мики, начальник отдела личного состава полка, утверждает, что ему ничего не известно. И кадровик батальона Кимель — тоже. Я им верю. Путаница с личным составом может свести с ума. По лагерю Ифтах снуют гражданские лица. Члены экипажей в пропыленных и перепачканных комбинезонах сидят под эвкалиптовыми деревьями, держа в руках шлемы, предоставленные сами себе.
Спасшиеся из подбитых танков, они пришли в Ифтах. С прокопченными лицами и красными глазами, сидят и как-то отрешенно молчат, ждут, чтобы снова стать экипажем первого же танка, который закончит ремонтировать команда Мориса. Тогда они снова поднимутся на плато, на войну. Гражданские осаждают танкистов, вымаливают сведения, собирая их по крупицам. Был там брат Йегуды, слышал, что тот пропал без вести. И брат Дова был тоже. Может, Момо встречал Дова? Я слышал, что коммандос «Голани» эвакуировали на бронетранспортерах раненых у перекрестка.
Я поразился странности этой мысли: Момо ведь из «Голани», а Дов был вместе с нами, он танкист. И все-таки кто знает? Разве не так случилось с танком Йоси, который в канун Судного Дня первым из всего батальона поднялся на плато, но ошибся дорогой. Он не свернул на перекрестке Васет, а пошел прямо на Кунейтру и очутился перед взводом сирийских танков, среди коровников Эйн-Зивана. Там его обнаружили коммандос «Голани» и вернули в Нафах.
В конце концов я решился спросить, но мне это никак не удавалось, потому что Момо ни на минуту не умолкал. Он рассказывал и рассказывал — до тех пор, пока наш грузовик не остановился в Рош-Пине. Когда мы из него выпрыгнули, Момо оказался в окружении плотного кольца солдат. Я не упускал его из виду и около бензозаправочной станции попытался пробиться к нему, но тут он бросился к автобусу, идущему на Кирьят-Шмона. И когда я добежал до остановки, автобус уже отошел.
Жалко… Кто знает… «Постой, — сказал я себе, — Момо ведь из Иерусалима, почему он поехал в Кирьят-Шмона?»
Десять минут в «Шекеме»[16] Рош-Пины. Полно солдат. Пожилая женщина за прилавком, по-видимому из добровольцев, старается обслужить всех.
Я попросил горячий кофе и пирог с корицей. Вкус отпуска. Никогда раньше я кофе не пил. Только чай. Но в армии кофе пьют все. Каждое утро солдаты из командирского танка почти насильно заставляли меня пить с ними черный и горький кофе из малюсеньких чашечек, которые Зада раздобыл в Хан-Арнабе. Они просто не понимали, как можно начать день без кофе.
В «Шекеме» я встретил Амихая, заряжающего 1-Бет. Он тепло обнял меня за плечи. Мы взглянули друг на друга. Глаза в глаза. Поговорили. Ни слова о войне. Как будто мы встретились на батальонных учениях, еще до войны. Как будто ничего не произошло.
Последний раз я видел Амихая в Нафахе на третий день войны, в понедельник, когда мы отправились устраивать сирийцам засаду в каменоломне и обнаружили, что они нас опередили. Часа через два он, раненый, махнул мне рукой и, прежде чем его унесли, успел сказать: «Уповай на Бога». Я хотел докончить и ответить: «Мужайся, и да будет сильным сердце твое»[17], но кругом свистели пули, и Гиди, командир, втиснул мою голову внутрь танка. Заряжающий Эли сказал с завистью: «Осколок в бедро — и все. Война для него закончилась».
Когда раненого Амихая привезли в кибуц Гадот, он рассказал, что в Нафахе наши танки горят один за другим и сирийцы дошли уже до перекрестка Бет а-Мехес. Кибуцники покачали головами и, наверное, все как один подумали: «Солдат молодой, контуженый». И в самом деле: кто был способен в такое поверить?
Из госпиталя Амихай сбежал два дня спустя, на попутных машинах вернулся искать для себя танк и наконец нашел такой, где не хватало водителя. Это была удача, и он ее не упустил. Когда началось контрнаступление, он снова был с нами.
Амихай вернулся не с пустыми руками, а привез с собой лулав и этрог, и почти весь батальон произносил над ними благословения в праздник Суккот. Под сукку мы приспособили большую воронку от мины, покрыв ее ветками. Это о нас, готовящихся к контратаке, мудрецы говорили, что в праздник Суккот евреи потрясают пальмовой ветвью, как герои — оружием.
Полчаса на тремпиаде в Рош-Пина. Множество солдат ожидают тремп под проливным дождем. Одежда промокла насквозь. Это не имеет значения. Ведь я еду домой. Мама все выстирает. Дует холодный ветер и обжигает лицо. Не страшно. После этой войны простуду я уже не схвачу.
Два часа езды до Раананы в военном «рено». Никто не разговаривает. Все выглядят невесело. В Раанане я отошел в сторону и произнес большую минху, как это принято в тяжелых обстоятельствах. В те дни мы молились сразу, как только наступало время молитвы, чтобы потом не пропустить ее. Кто знает, что будет. Я старался сосредоточиться. Знал, что ничего из этого не выйдет. Закрывал глаза, и передо мной возникали видения. Все время мне кто-то или что-то мерещилось, и везде присутствовал Дов. Мысли перескакивали от Ифтаха к Нафаху, от Нафаха к танку, и голова была словно закупорена намертво.
Что значит сконцентрироваться на молитве по-настоящему — я знал после этой войны. В понедельник, когда мы попали в засаду в каменоломне Нафаха, с танком, который заводился с трудом с помощью вспомогательного генератора, с непристрелянным орудием и без связи, когда снаряды ложились все ближе и ближе и огонь охватывал соседние танки, Гиди закричал мне:
— Наводчик, молись! По нам стреляют!
Я молился. И даже преграды тоньше волоса не было между моими губами и сердцем. Тогда я и узнал, что такое молитва.
Там я застрял. На перекрестке в Раанане. Машины проезжают, не останавливаясь. Они там что, не видят? Я же с войны! Еду домой! Остановитесь, сделайте милость, в моем распоряжении только двадцать четыре часа. Может, успею еще заскочить в йешиву, встречу нашего рава. Сердце переполнено и готово разорваться. Как много мне надо ему рассказать: о том, чему учили нас в йешиве и что мы увидели на войне, о вере, про которую читали мы в книгах, и вере, которую чувствует сердце.
Перед молитвой неила, завершающей Йом-Кипур, обратился к нам рав:
— Учили наши мудрецы: «Сказал Господь, Благословен Он: „Отворите мне вход с игольное ушко, и я открою вам врата, через которые пройдут возы и повозки“. И еще: „Игольное ушко, конечно, мало, но открыто насквозь с обеих сторон, и нет в нем преграды“».
Слова эти запали мне в душу. Я был уверен, что понимаю, что значит «открытое сердце». Сейчас я знаю: ничего я в этом не понимал. Хочу сказать раву, что наконец-то я это понял.
В те тяжелые дни я писал стихи. Когда писал, становилось легче. Не показывал их никому. Решил, что покажу раву. Может, из них он поймет больше, чем из моих рассказов. Там есть и о нашем товарище Шае. На исходе праздника Суккот Рони сказал, что Шая погиб. Мне тогда вспомнились слова:
«Драгоценные дети Сиона, дороже чистого золота, уподобились вы глиняным горшкам, изделиям гончара»[18]. Два года мы сидели на одной скамье в йешиве, днем и ночью.
Я спрятал голову в колени, закрыл глаза и увидел Шаю: прекрасный юноша с лулавом в правой руке и этрогом в левой, с ароматным миртом, в тени зеленых ветвей, покрывающих сукку. Вдруг налетел ураганный ветер и все смешал, небеса разверзлись, и на нас обрушился сильнейший ливень. Колышки крепления вырвало из земли, затрепыхались на ветру стены-полотнища, разбросало ветки, и вот уже сукка взлетела в воздух, и зло и насмешливо отозвался ветер: «Где же ваша сукка?»
Я написал стихи:
Облаченные в талиты, возносящие лулав,
взяты из суккот.
Пали стены, спутались ветви,
сень небес укрывает их.
Я взглянул на часы: стрелки движутся, отпуск проходит, а я застрял тут, на перекрестке Раанана. «Ребята, — говорил нам Ханан, наш ротный командир, вчера вечером, когда мы тянули жребий из его шапки, боясь обмануться в своих ожиданиях, — ребята, не забудьте, так решил командир полка: каждый экипаж получит отпуск на двадцать четыре часа — по очереди. Мы пока единственные на позиции. Нас некем заменить. От батальона осталась в лучшем случае рота. Говорят, что новобранцы сейчас проходят ускоренный курс и что солдат моторизованной пехоты переучивают на танкистов. Может, через несколько недель прибудет к нам пополнение, проведем одно-два учения и тогда уйдем в более длительные отпуска. А пока есть то, что есть, — двадцать четыре часа. Ну, давайте! Жаль времени. Тяните жребий. Итак, чей экипаж уходит первым?»
Часы идут, а я все еще жду попутной машины. Наконец останавливается взятый напрокат «форд». Еврей из Канады. Ездит по дорогам и подбирает солдат. Не мог там оставаться в такое время, так он объяснил.
— Солдат, расскажи мне про ЦАХАЛ[19]. Ты на войне был?
«О Господи! — думаю я. — Дайте мне покой, я устал. Тяжело мне. О чем я могу ему рассказать? И как я могу ему рассказать?» А он снова просит: расскажи.
«Ладно, — сказал я себе, — расскажу ему об одном случае». Я начал говорить и уже не мог замолчать. Молчит он, ведет машину, а я все рассказываю, рассказываю. Как в ночь после Судного Дня, с рассветом, мы вышли из Ифтаха на гусеницах — как на параде. Над нами ясное небо, пожилые кибуцники бросают нам яблоки и благословляют нас взглядом. Рони, держа в руке маленький томик Маймонида, рассказывает, что сказал им на прощание глава йешивы, когда все они собрались в библиотеке, перед тем как уйти:
— Дети мои, многое хотелось бы мне поведать вам в этот час, но сказали мудрецы: «Пусть не расстается человек со своим ближним, не произнеся слов Торы».
И он открыл Мишне Тора[20] Маймонида и прочитал:
«Если пойдет человек на войну, должен он полагаться на Оплот Израиля, спасающий его в трудный час, и знать, что воюет он за Единого. Пусть идет он навстречу опасности и не боится и не пугается, пусть не думает ни о жене, ни о детях, но отставит все в сторону ради этой войны. И пусть знает, что судьба всего Израиля на плечах его… Если не будет он стремиться к победе всем сердцем своим и всей душою своею, то уподобится тому, кто пролил кровь многих.
Как сказано: да не ослабит он сердце брата своего, как свое собственное».
…И тут мы въехали на мост Бнот-Яаков и увидели, что саперы готовят его к взрыву после того, как наши танки пройдут, и Эли, заряжающий, спросил меня, вижу ли я то же самое, что и он. Я ответил, что да, и оба мы вопросительно взглянули на Гиди, командира, и поняли, что и он тоже это видит. «Заряжающий, закрепи свой пулемет, — приказал он Эли, — мне кажется, что он болтается. Возьми ящик с инструментами и затяни болт, чтобы не дрожал. Пулемет, разумеется». Мы еще не успели проехать мост до конца, как навстречу нам показался танк. В жизни мы не видели ничего подобного. На его броне, на башне — везде сидели, лежали, стояли раненые солдаты, в бинтах, ошеломленные, испуганные. Они махали нам руками и кричали: «Куда вас несет? Вы в своем уме? Там уже сирийские танки! У перекрестка Бет а-Мехес! Они нас обошли, захватили Нафах, берут в клещи; еще немного и попрут вниз на Тверию. Идите назад! Быстрее!»
Мы растерялись. Посмотрели на Гиди, а он, словно не видит и не слышит, тихо приказывает:
— Водитель, двигай. Двигай вперед.
Так я рассказывал и рассказывал хозяину «форда» — все то время, пока мы ехали от Раананы до перекрестка Геа.
— Спасибо вам. Здесь я сойду, — сказал я, — мне надо в Иерусалим. — В глазах у канадца стояли слезы.
— Солдат! — сказал он. — Солдат! Я тоже делать.
И смотрит на меня так, точно я должен сказать, что именно ему следует делать. И тут — я о таком и помыслить не мог бы — он сует руку в карман, вытаскивает оттуда зажатые в кулаке зеленые доллары и протягивает мне:
— Солдат, возьми!
Я отдернул руку и почти крикнул:
— Да вы что? Хотите заплатить мне?
А он, плача, стал умолять меня:
— Плиз, ну, пожалуйста, возьми! Я должен, дай товарищам, пусть купить себе сигареты, шоколад, это то, что я могу, вы за меня воюете, я тоже что-нибудь делать, возьми, пожалуйста!
И вдруг он обнял меня и стал целовать, и мои губы сделались солеными от его слез.
От перекрестка Геа я ехал на «вольво». В Иерусалим, домой. Последний тремп. Я сел в машину, положил голову на спинку сиденья, закрыл глаза. Руки крепко сжимают автомат, чтобы не выскользнул. Кто-то будит меня. Где я?
— Солдат! Ты меня слышишь? — настойчиво повторяет хозяин «вольво». — Я же тебе сказал, что приехали. У меня нет времени на твои сны. Ты спишь, что ли? Солдат, я дальше не еду. Тебе знакомо это место? Это Байт ва-Ган. Тут рядом хасидская синагога. Через несколько минут соберется миньян на вечернюю молитву. — Он посмотрел на меня внимательно и добавил: — Если, конечно, ты хочешь. И если умеешь.
— Извините, я немного вздремнул, я знаю Байт ва-Ган, конечно же, я знаю. Я здесь учился в талмуд-торе вместе с Довом. Отсюда мы и ушли. Вместе с Довом.
Он взглянул на меня:
— Из талмуд-торы? Куда ушли?
— Что значит куда? — удивленно отвечаю я. — Вы не знаете куда? Есть такие, что не знают? Туда! На Голаны, на войну, вместе с Довом. Отсюда. Здесь был наш призывной пункт. И здесь мы благословляли луну месяца тишрей.
Хозяин «вольво» говорит:
— Луну месяца тишрей? Сегодня благословляют луну месяца хешван. Ты не был дома месяц?
Он говорит, что прошел целый месяц? Может быть. Ему лучше знать. Он был здесь. Он продолжает спрашивать:
— А где твой товарищ? Уже дома? Слушай, солдат, через пару минут здесь, у амшиновских хасидов, соберется миньян и мы сможем вместе благословить луну, зимой не стоит это откладывать, ведь неизвестно, когда она покажется снова.
— Да, конечно. Нельзя откладывать, кто знает, что может случиться, — говорю я и снова смотрю на часы.
Осталось шестнадцать часов. Еще немного — и я дома. Все ждут меня. Я звонил из Рош-Пины. И дедушка там. Читает псалмы. Мама сказала, что он их читает с того самого времени, как я ушел на исходе Судного Дня. До тех пор, пока не вернусь. Но благословение луны пропускать не стоит. Кто знает…