ДАЛЕТ

Я отогнал тяжелые воспоминания. Я в отпуске. Возвращаюсь домой. Чем ближе Бет-Мазмиль, тем легче идти; ноги, казалось, сами несут меня. С этого момента, когда у клуба «Тикватейну» я ступил на дорожку, ведущую к дому, я уже не шел, а летел. Вымостивший ее иерусалимский камень откликался на мои шаги, приветственно махали ветвями кусты олеандра, и даже качнул вершиной кипарис — подарок господина Бабани мне на бар-мицву.

Все принесли книги, он — кипарисовый саженец. Мы с господином Ревахом, преподававшим литургическую поэзию и природоведение, посадили его. Каждый месяц я сравнивал с ним свой рост. Все приветствовали меня. Казалось даже, что ангелы-хранители, сопровождающие меня, как и всякого человека на путях его, о которых сказано: «Ангелам Своим повелит охранять тебя на всех путях твоих»[22], — даже они приветствовали меня. Я простился с ними: «Возвращайтесь с миром, ангелы мира, ангелы служения, от Царя Царей, Святого, Благословенного»[23], постучал в дверь и вошел. Столько раз я представлял себе эту минуту, что она как бы уже состоялась. Все произошло так, как я ожидал. Почти.

Открыла дверь мама. Взволнованная настолько, что не может говорить. Выражение лица будничное, как если бы я сейчас вернулся из Байт ва-Гана. Я знал, что за этим спокойствием скрывается столько слез, что ими можно наполнить до краев мех для вина. Слезы только ждут, чтобы дали им наконец свободно пролиться. Я подошел к отцу поцеловать руку. Как он был горд, когда я пошел в армию, как был горд в тот день, когда я пришел из тиронута в первый свой отпуск, в военной форме, на которой написано: ЦАХАЛ. Кто думал тогда о войне? Отец сидел собранный, с напряженным лицом. Я знал, каких сил стоит ему выглядеть спокойным, знал, что губы его шепчут стихи из псалма, я почти ощущал их движение.

Я стоял посреди комнаты, глядя на круглый стол, который купил в подарок родителям из денег, заработанных мною однажды летом на скучнейшей работе по сортировке писем на почте, что на улице Хавацелет; на покрывавшую его белую скатерть, расшитую прелестными мелкими цветочками, голубыми и розовыми. Мама никогда ее не снимала. Рассказывала нам, как вышивала ее после свадьбы. Она сунула ее в тот единственный чемодан, который нам было разрешено взять с собой из Египта, едва не лопнувший от набитых в него вещей. Три часа были даны ей на сборы, на то, чтобы, нагрузив нас, детей, кое-какими вещами, сесть на отплывавший в Грецию и Италию пароход, на котором нам предстояло встретиться с отцом, выпущенным из тюрьмы. Нас высылали из Египта. Отца обвинили в том, что он — сионистский агент, хотя он был всего лишь староста, габай, в синагоге и любил Эрец-Исраэль.

Мои блуждающие глаза остановились на деревянном блюде с отборными фруктами, которые отец ежедневно привозил с рынка Махане-Йегуда, не важно, съедались они или нет, тем самым демонстрируя нам, сколь славна Эрец-Исраэль, Земля Израиля, которая родит такие прекрасные плоды. «Это верный признак Избавления», — говаривал он. И добавлял: «А вы, горы Израиля, ветви свои дадите и плоды свои принесете народу Моему Израилю, ибо скоро придет он»[24].

Я взглянул на мой Шас[25], что стоял на полке, трактат за трактатом, в обложках, которыми я обертывал с такой любовью его бордовый переплет. Как радостно мне видеть его! И медленно-медленно на душе у меня стало теплеть.

Стоп! Минуту! Опять эти серые заросли на базальте и коробки с пулеметными лентами, которые, по две зараз, я передаю Эли, заряжающему, чтобы расставил по местам; и почему мои руки чувствуют скользкую прохладу брони с поблескивающей на ней росой; откуда этот пьянящий аромат черного кофе с кардамоном, который Цион варит на моторе, когда мы разогреваем его по утрам, и запах кофе смешивается с запахом оружейной смазки и сладковатым запахом машинного масла, которое каким-то образом пропитало весь комбинезон? И с чего это у меня во рту кисловато-горький вкус грейпфрутового сока, который мы, четверо, пьем из жестянки, продырявив ее отверткой и передавая друг другу? Мама не сводит с меня глаз, словно желая еще и еще раз убедиться, что это я, здесь, рядом с ней, дома. Я гляжу, как она ходит вокруг меня и не может найти нужных слов. Ей необходимо так много сказать мне, что в результате получается:

— Ну, как дела? Вернулись?

И я не понимаю, как из всего того, что тогда переполняло мое сердце, вышло обыденное:

— Да, слава Богу, все в порядке. Я вернулся.

Еще несколько мгновений странной тишины, и словно прорвало плотину. Нескончаемый поток слов захлестнул мать, отца и меня. Я выпаливаю слова, не отдавая себе в них отчета, не в состоянии разделить то, что стремится излить душа, и то, о чем хотел бы умолчать разум. Я не знаю, что говорил тогда, но одно я понял: несмотря на все слова, мать все еще не верит, что я участвовал в настоящих боях. Может, я был в тыловых частях, может, на второй линии обороны, а то и вовсе в резерве.

Я все еще не снял рюкзак.

Отворилась дверь, и вошел глава нашей йешивы и с ним — несколько студентов. Кто успел сообщить им, что я вернулся? Тотчас же одного из них послали за дедом. Он живет рядом. Дед пришел и сел, не говоря ни слова. Был взволнован и озабочен. Пристально смотрел на меня своими черными глазами, но не было в них привычной строгости и требовательности; наоборот, их выражение было жалостливым и мягким, каким оно бывало в Йом-Кипур, когда он молился Всевышнему, чтобы очистил его от греха. Меня переполняла любовь. Хотелось каждого из них обнять. Они стали как-то по-новому близки мне. И любовь моя была новой.

Комнату наполнили громкие голоса. Все меня обступили и забросали вопросами и новостями. Они спрашивают, и они же отвечают, обсуждают и спорят между собой, а я не слышу ни вопросов, ни ответов на них. Я пребываю где-то в другом мире, однако губы мои произносят какие-то слова. Все перемешано в разговоре: библейские стихи и изречения учителей наших с рассказами о товарищах из йешивы, которые в Судный День находились в укреплениях на Суэцком канале, и, словно сквозь пелену тумана, я вижу маму, которая смотрит на меня умоляюще, чтобы попил я чаю и поел бубликов с кунжутным семенем, которые она испекла сегодня — специально для меня, вижу отца, сидящего в стороне, со слезами на глазах.

Рав йешивы приподнял руку, и все приготовились слушать. «После того как царь наш Давид, — начал он, — спас овечку из пасти льва и из пасти медведя, сделал он себе одеяние из шерсти и носил его на голом теле, чтобы всегда помнить о милости, которую оказал ему Господь. И так говорил Давид царю Шаулу: „И льва, и медведя убивал раб твой“[26]». Сказав это, он обратился ко мне:

— Расскажи о делах Господа!

Все меня окружили. Думали услышать о чудесах и военных подвигах. Хорошо, расскажу.


…Мы прибыли в Нафах на танках в воскресенье вечером. Темноту освещали взрывы. Всюду горели танки. Лежащие на земле раненые кричали нам, чтобы мы двигались осторожно и не давили их гусеницами. Они ждали эвакуации в тыл. Некоторые лежали на трансмиссиях и на башнях танков. Какой-то человек сделал нам знак остановиться. Мы встали. На башню поднялся плотный широколицый мужчина и тихим, мягким голосом попросил нас присесть. Мы уселись на башне. Мы смертельно устали, а главное — были ошеломлены и подавлены. Не так представляли мы себе войну. Он тихо погладил каждого из нас по руке и сказал: «Шалом. Я командир полка». Мы взглянули на него с изумлением. Никогда еще так не обращался к нам командир полка.

В последний раз командир полка — не этот, другой — говорил с нами пять месяцев назад, за несколько дней до Дня Независимости. Наш батальон стоял тогда на канале, и рота занимала один из укрепленных пунктов. Все молодые солдаты да несколько резервистов-десантников из Иерусалима, присланных в качестве подкрепления на две недели. Было объявлено состояние боевой готовности. Говорили, что получены тревожные сведения. Нас предупредили, что должен прибыть командир полка. В течение всего дня мы чистили укрепления, вымыли кухню, аккуратно сложили боеприпасы и до блеска надраили автоматы. Нас собрали за час до назначенного времени. Мы прождали его во дворе два часа под палящим солнцем. Наконец он (или его заместитель) прибыл.

И сразу, без какого-либо вступления, резким командирским голосом стал допрашивать:

— Египтяне внезапно атакуют оттуда. — Он указал в направлении канала. Что вы намереваетесь в этом случае предпринять?

Несколько солдат попытались ответить, какую позицию они займут, с каким именно пулеметом, но он тут же прервал их с презрительной усмешкой:

— Десятки египетских танков окружили ваше укрепление, их солдаты уже здесь, — он указал на ворота, — а оттуда, — взмах рукой в сторону канала, — переправляются ещё сотни. Чем тут поможет пулемет? Что будете делать? Смотреть на них?

Мы молчали. Один солдат набрался смелости и спросил:

— И в самом деле, что нам делать?

Некоторые офицеры — из наших и те, что приехали вместе с ним, — рассмеялись. Один сказал:

— Что, ребята, испугались? Успокойтесь. Есть те, кто знает, что делать. Положитесь на них.

Гости из полка отбыли. Мы вернулись к обычным занятиям. Дозорная служба, построение, дежурство на кухне. В свободное время солдаты слонялись по двору и грызли зеленые яблоки, беря их из огромной кастрюли, где они лежали, залитые хлорированной водой. Никто не упоминал о встрече с командиром полка. Почти никто.

В ту ночь я стоял последним ночным дозорным на западной позиции, обращенной в сторону канала. Я любил дежурить в эти часы, смотреть, как восходящая заря постепенно изгоняет темноту и как прорисовывается венчик солнца. Это было самое обычное дежурство, совершенно спокойное. Еще до рассвета я приготовил талит и тфилин и ждал того времени, когда можно будет различить силуэт человека на расстоянии четырех локтей[27]. И тут я увидел солдата, направлявшегося в мою сторону. Я не узнал его, пока он не подошел ближе. Высокий, немного сутулый, черные пронзительные глаза. Заместитель командира роты, один из офицеров-резервистов, десантник, студент философского факультета Иерусалимского университета. Поговорили о том о сем. Ему известно, сказал он, что я студент йешивы, изучаю Маймонида. А он давно ищет кого-нибудь, чтобы прояснить кое-какие взгляды Маймонида.

Мы обсуждали роль Провидения в жизни отдельного человека. Ведь Маймонид полагал, что мир движется по изначально заданным законам, но тогда как он объясняет роль Провидения? И разве, согласно установленному миропорядку, с праведником и со злодеем не может случиться одно и то же?

Я ответил, что знал, — процитировал слова из «Путеводителя растерянных»[28], рассказал о разных взглядах на Провидение и о том, что, по мнению Маймонида, действие Провидения распространяется только на человека. И еще я рассказал ему, что Маймониду открылось нечто поразительное: наличие связи между интеллектуальным усилием человека, устремляющим его к Богу, и мощью Божественной эманации, изливающейся на человека.

Так мы продолжали беседовать; он ставил передо мной трудные теологические вопросы, а я отвечал и объяснял то, что знал. На один из вопросов я затруднился ответить сразу и, пока раздумывал, он вдруг сказал: «Египтяне нападут именно сейчас, на рассвете, и именно здесь». Офицер-студент обернулся, взглянул на укрепление, потом снова посмотрел на канал: «Я знаю это. Все спят, все тихо. Но я не могу оставаться спокойным. Я читаю сводки, которые получает ротный командир, и потому я взволнован. Уже несколько ночей подряд я обхожу позиции перед рассветом и смотрю на канал. Ты слышал, о чем говорил сегодня командир? Он спросил, что мы намереваемся делать, если десятки танков здесь, напротив нас, форсируют канал? Все смеялись. Я — нет. Я мысленно вижу сейчас, как они переправляются по мостам. Вижу, как начинается атака. И я не знаю, как ее остановить. Хоть бы кончились уже наши милуим[29]. Товарищи прозвали меня „философом“, может, они и правы, но я не понимаю, на что они надеются, не понимаю их спокойствия». Офицер замолчал и, не дожидаясь моего ответа, повторив еще и еще раз «я не спокоен, я не спокоен», ушел.

Встреча с командиром полка в Нафахе, в полночь, была совершенно другой.

Поднявшийся к нам на танк плотный человек с покрытым пылью лицом тихо сказал: «Здравствуйте. Я ваш командир полка». Затем достал плитку шоколада и поделил между нами. «Я знаю, — сказал он, — вам очень трудно, вы молоды. Но и мне трудно тоже. Я уже участвовал в тяжелой войне, но на этот раз — война другая, совсем другая. Вышло из строя много танков, и командный состав полка понес тяжелые потери. Вы остались без командира батальона и без командира роты. Трудно, очень трудно, но я уверен, что мы победим. Побеждает тот, кто крепче держится. Кто не проявляет слабости. Мы победим. У нас просто нет выхода, мы обязаны победить. Все надеются на вас, весь народ Израиля. Мы здесь формируем полк заново, из всех оставшихся танков, и под утро атакуем Хушние. Я знаю, что вас будут обстреливать ракетами. Я знаю, что этого вам не говорили и на учениях не готовили к защите от ракет. Но не нужно впадать в панику. Кое-что можно сделать. Обратите внимание вот на что: стрелок, запускающий „сагер“. прицеливается вот так, видите? — Он показал на пальцах, как тот целится. — Если стрелять по нему так, — он направил ствол командирского пулемета вверх и в пространство, — можно его запутать, и он промахнется. Я сам вчера дважды это проделал, когда меня обстреливали ракетами в районе старого нефтепровода. Это работает, главное — палить по нему много», — так он сказал и тихо, спокойно объяснил каждому члену экипажа, что ему надлежит делать, когда нас начнут обстреливать ракетами.

На прощанье командир полка сказал: «Шалом вам. Я вас всех люблю. Подготовьте танк. Мы выступаем с рассветом. У вас осталось на отдых четыре часа. Используйте их. Завтра тяжелый день. Заправкой танков займутся десантники. Не вы. Вы должны отдохнуть. И пожалуйста, не вылезайте из танка. Это приказ. Один должен остаться дежурить на башне и смотреть в оба. Есть подозрение, что в расположение наших танков проникли сирийские коммандос, которых доставили на вертолетах. Вопросы есть?»

Ох, сколько их было, но никто ни о чем не спросил. Да он этого и не ждал. Не такое время сейчас, чтобы задавать вопросы. Он пожал нам, каждому, руку, снова сказал: «Шалом, ребята. Я вас люблю», легко спрыгнул с танка и влез на соседний.

Мы закончили приготовления и снова уселись на башне. Открыли жестянку с бисквитами, единственную еду, что нашлась в танке, произнесли благословение и поели. Первая трапеза после поста. Говорили мудрецы, что стол, за которым не говорят о Торе, подобен жертвеннику мертвецов. Поэтому Рони сказал слова Торы, сформулировал заключенную в них проблему и нашел ее решение.

И тогда сказал Гиди, наш командир: «У нас осталось четыре часа. Мы все валимся с ног. Каждый из нас будет три часа спать и час дежурить. О порядке договоритесь между собой. Но первым буду дежурить я — так мне удастся поспать три часа подряд. Завтра это мне пригодится». Никто не стал спорить, все понимали. Не снимая комбинезонов, оружия и ботинок, мы отправились за своими порциями сна. Водитель заснул в кабине, заряжающий — на трансмиссии, а я свернулся на своем месте наводчика — плечо опиралось на щиток пушки, голова — на прицел. В таком положении мы спали на учениях: нам объяснили, что так спят во время войны. Гиди остался сторожить на башне.

В четыре утра мы все проснулись от шума моторов. Гиди торопил нас:

— Завести мотор! Подготовить боеприпасы! Наполнить канистры! Танки уже выступают!

Мы переглянулись. «Гиди! — спросили мы. — Почему ты не будил нас дежурить?» Мы тотчас поняли, что он охранял нас всю ночь и не спал ни секунды… Гиди посмотрел на нас и сказал немного смущенно: «Вы были такие измученные. И вы такие молодые, совсем дети. Я просто не мог».


Я закончил рассказывать и посмотрел вокруг. Стояла тишина. Наивные они были, эти студенты. Не такое предполагали услышать. Не было в моем рассказе ни описания военных подвигов, ни геройства. Но тут кивнул головой дед.

— Твой дедушка хочет произнести проповедь, — сказал рав йешивы.

Дед, по своему обыкновению, помолчал. Его черные глаза внимательно посмотрели на каждого. Потом раздался его глубокий голос. Вместо проповеди он прочел благодарственный гимн. Он читал с печальным напевом, совсем не с тем, что мы привыкли слышать в дни праздников. Так он произносил эти слова в Судный День в синагоге «Врата небес» — от этой мелодии в детстве я трепетал. И так читал дед:

Из тесноты воззвал я к Господу

простором ответил мне Господь.

Господь мой со мною, не устрашусь.

Что сделает мне человек? Окружили меня все народы,

но именем Господа я сокрушу их — в Войне за Независимость.

…Окружили меня, окружили,

но именем Господа я сокрушу их —

В Синайскую кампанию. Окружили меня, как пчелы, но угасли,

как огонь в колючках, — Именем Господа я сокрушу их

в Шестидневную войну.

Толкнули меня, чтобы пал я, но Господь помог мне, —

в этой войне Войне Судного Дня.

Сила моя и ликование — Господь,

и стал Он спасением мне[30].

Дед замолчал. Но там дальше был еще стих, который стоял перед моими глазами и взывал: «Прочти меня тоже!» И я уже хотел сказать: «Сурово наказывал меня Господь, но смерти не предал», как возник передо мной Дов — с мечтательными глазами, с раскрытой «Вечностью Израиля» Маараля — как на кордоне в Рас-Судар.

Я промолчал. Комната опустела. По дому разлилась тишина. Мама позвала меня в другую комнату. Встала передо мной, посмотрела так, как не смотрела никогда, и спросила: «Что с Довом?»

Я сказал: «Не знаю. Никто не знает. Мы вообще не были вместе».

Она не отставала: «Вы всегда были вместе. Ты обязан сказать мне, что с Довом». Мать Дова звонила ей каждый день. Я молчал. Она думала, что я пытаюсь уйти от ответа, старалась прочесть его в моих глазах и опять и опять спрашивала.

Как убедить ее, что я и вправду не знаю? Кто вообще в состоянии понять, что там происходило — в тот день?

«Ты должен пойти к ней и все рассказать».

Что рассказать?

Я знал, как это будет: я приду к ним в дом, и мать Дова спросит: «Вы всегда были в одном танке, ушли отсюда вместе, ты вернулся, где Дов?»

Загрузка...