III. СТРАТЕГИЯ И ЭКОНОМИКА СЕГОДНЯ И ЗАВТРА

Глава 7. СТАБИЛЬНОСТЬ И ПЕРЕМЕНЫ В БИПОЛЯРНОМ МИРЕ, 1943–1980

Узнав о вступлении США в войну, Уинстон Черчилль не скрывал радости — и не зря. Как он сам объяснил позже, «судьба Гитлера была предрешена. Судьба Муссолини была предрешена. Что касается японцев, то их сотрут в порошок. Дело оставалось лишь за надлежащим применением превосходящих сил»{752}. И все же более сдержанным в оценках союзникам такая уверенность наверняка казалась необоснованной на всем протяжении 1942-го и вплоть до середины 1943 года. Спустя шесть месяцев после нападения на Перл-Харбор японские вооруженные силы все еще свирепствовали в Тихом океане и Юго-Восточной Азии, обескураживая европейские колониальные империи, окружая Китай с юга, угрожая Индии, Австралии и Гавайям. В войне СССР и Германии вермахт возобновил яростное наступление, как только миновала зима 1941–1942 годов, и пробился к Кавказу. Примерно в то же время гораздо менее крупная армия Роммеля в Северной Африке уже находилась в пятидесяти пяти милях от Александрии. Атаки подводных лодок на конвои союзников были смертоноснее, чем когда-либо — наибольшие потери среди моряков пришлись на весну 1943 года. Между тем англо-американская «контрблокада» германской экономики при помощи стратегических бомбардировок не давала желаемого результата, но стремительно уносила жизни летчиков. Даже если судьба стран «оси» и была предрешена после декабря 1941 года, то они об этом еще не подозревали.


«Надлежащее применение превосходящих сил»

Как бы то ни было, оценка Черчилля оказалась верной. Перерастание конфликта из европейской войны в мировую, возможно, и осложнило для Великобритании борьбу за стратегическое влияние (как отмечали многие историки, утрата Сингапура стала следствием сосредоточения самолетов и обученных дивизий на средиземноморском театре военных действий{753}), зато кардинально изменило баланс сил сразу после мобилизации новых воюющих сторон. Немецкая и японская военные машины продолжали одерживать победы, однако чем дальше они продвигались, тем сложнее им становилось отвечать на контратаки, которые раз за разом готовили страны антифашистской коалиции.

Первая из них произошла на тихоокеанских просторах, где самолеты, взлетавшие с авианосцев под командованием Нимица, уже затруднили продвижение японцев в Коралловом море (май 1942) и к острову Мидуэй (июнь 1942), доказав важность морской авиации в небе над этим бескрайним океаном. К концу года японские войска были выбиты с острова Гуадалканал, а австрало-американские силы наступали в Новой Гвинее. Когда в конце 1943 года началось контрнаступление в центральной части Тихого океана, две мощные флотилии американских военных кораблей, прикрывавших операцию по освобождению островов Гилберта, в свою очередь, находились под защитой четырех быстроходных авианосных соединений (в общей сложности 12 авианосцев), позволявших чрезвычайно эффективно контролировать воздушное пространство{754}. Еще более значительное превосходство в силе позволило дивизиям Британской империи разбить позиции немцев при Эль-Аламейне (октябрь 1942) и оттеснить соединения Роммеля обратно к Тунису. Когда Монтгомери отдавал приказ о начале наступления, в его распоряжении было в шесть раз больше танков и втрое больше солдат, чем у противника, не говоря уже о почти полном господстве в воздухе. В последующие месяцы англо-американская армия Эйзенхауэра численностью 100 тыс. человек высадилась во французской Северной Африке, чтобы с запада начать «захват в клещи» германо-итальянских войск, в результате которого те массово будут сдаваться в мае 1943 года{755}. Примерно к тому же времени Дёниц был вынужден увести свои подводные лодки из Северной Атлантики, где они понесли очень тяжелые потери в боях с конвоями союзников, которые теперь не только охранялись бомбардировщиками «Освободитель» дальнего радиуса действия, эскортными авианосцами, поисково-ударными группами кораблей, оснащенными новейшими радарами и глубинными бомбами, но и оповещались о перемещениях подводных лодок благодаря операции «Ультра» по расшифровке немецких радиограмм{756}. На тот случай, если бы союзникам понадобилось больше времени для достижения «господства в воздухе» над Европой, в дополнение к превосходству на море ускоренными темпами велась разработка истребителя дальнего радиуса действия «Мустанг», который впервые начал сопровождать флот в декабре 1943 года. Еще через несколько месяцев способность люфтваффе защищать небо над солдатами, заводами и гражданским населением Третьего рейха ослабла настолько, что уже не могла быть восстановлена{757}.

Еще более опасным высшее командование вермахта считало сокращение своего преимущества на восточном фронте. Уже в августе 1941 года, когда многим наблюдателям казалось, что Россия вот-вот перестанет существовать как великая держава, генерал Гальдер мрачно писал в своем журнале:

Мы рассчитывали иметь дело с 200 вражескими дивизиями. Теперь же их насчитывается уже 360… их вооружение и оснащение уступает нашим, а тактическое командование часто оказывается слабым. Однако… как только мы разбиваем дюжину из них, русское командование просто присылает еще дюжину… Время… на их стороне, ведь они находятся вблизи своих ресурсов, тогда как мы отходим все дальше и дальше от своих{758}.

На фоне этих массовых, отчаянных, ожесточенных боев даже человеческие потери времен Первой мировой войны выглядели скромно. За первые пять месяцев кампании немцы, по их собственным утверждениям, убили, ранили или взяли в плен свыше 3 млн. русских{759}.

Тем не менее в тот самый момент, когда Сталин и Ставка планировали первое контрнаступление под Москвой, Красная армия все еще насчитывала в своих рядах 4,2 млн. человек и имела численное превосходство в танках и самолетах{760}. Конечно, она не могла сравниться с немецкими сухопутными частями или авиацией по части профессионализма — так, даже в 1944 году русские теряли пять или шесть своих солдат на одного немецкого{761}, — и когда миновала страшная зима 1941/1942 годов, военная машина Гитлера вновь переключилась на атакующий режим, на этот раз устремившись к Сталинграду, но ее ждала катастрофа. После Сталинграда, летом 1943 года, вермахт предпринял еще одну попытку, собрал все свои бронетанковые войска и выставил фантастическую армию из 17 дивизий, чтобы окружить Курск. Однако в этом, без сомнения, крупнейшем танковом сражении Второй мировой войны 2700 танкам вермахта противостояли 34 дивизии Красной армии, насчитывавшие 4000 единиц. Хотя количество советских танков сократилось вдвое за первую неделю, они успели уничтожить большую часть гитлеровской Panzerarmee и теперь были готовы ринуться в безжалостное наступление на Берлин. В этот момент новости о высадке союзников в Италии дали Гитлеру повод отвести уцелевшие силы и показали, насколько плотно смыкалось кольцо врагов Рейха{762}.

Было ли все это просто «надлежащим применением превосходящих сил»? Очевидно, что экономическое могущество никогда не являлось единственным рычагом воздействия на военную эффективность, даже во время механизированной тотальной войны 1939–1945 годов. Перефразируя Карла фон Клаузевица, можно сказать, что экономика для военного конфликта — примерно как кузнечное дело для искусства фехтования. Известна масса примеров грубых политических и стратегических ошибок, которые после 1941 года совершало немецкое и японское руководство и цена которых оказалась непомерно высока. Если говорить о Германии, это были решения и относительно мелкого масштаба (например, отправка в Северную Африку в начале 1943 года подкреплений, которые затем были легко взяты в плен), и более значительные (например, поразительно глупое, а равно преступное обращение с украинцами и другими меньшинствами в СССР, которые были готовы бежать от сталинизма, пока не столкнулись со зверствами нацистов). Свою роль играли и самонадеянность, например убежденность в неуязвимости кодов «Энигмы», и идеологические предрассудки против использования женского труда на военных заводах, в то время как все враги Германии охотно эксплуатировали этот доселе неосвоенный резерв рабочей силы. Дело усугублялось еще и соперничеством в высших эшелонах командования самой армии, что мешало ей сопротивляться маниакальной склонности Гитлера к чрезмерно рискованным наступлениям, в частности на Сталинград и Курск. А самое главное, имел место так называемый «поликратический хаос» в деятельности конкурирующих министерств и ведомств (армия, СС, гауляйтеры, министерство экономики), который мешал согласованной оценке и распределению ресурсов, не говоря уже о выработке «большой стратегии». Это был не самый серьезный подход к ведению войны{763}.

Хотя стратегические просчеты Японии были менее очевидны и контрпродуктивны, они все равно удивляют. Поскольку Япония руководствовалась «континентальной» стратегией с преобладающим значением сухопутных сил, ее операции в Тихом океане и Юго-Восточной Азии осуществлялись минимальным контингентом, а именно одиннадцатью дивизиями, по сравнению с тринадцатью в Маньчжурии и двадцатью двумя в Китае. Даже когда американцы начали контрнаступление в центральной части Тихого океана, японцы отправляли в этот район, да и то с опозданиями, недостаточно подкреплений (особенно в сравнении с огромным количеством сил, затраченных на масштабные наступления в Китае в 1943–1944 годах). Ирония состояла в том, что даже когда флот Нимица в начале 1945 года приблизился к Японии, а ее города превращались в руины с воздуха, в Китае все еще находился 1 млн. ее солдат, а еще 780 тыс. в Маньчжурии, но теперь их невозможно было вывести из-за успешного применения американцами подводных лодок.

Как бы то ни было, императорский флот Японии тоже был отчасти виноват. Оперативное командование во время важных боев, таких как у острова Мидуэй, часто происходило с ошибками, но, даже когда авианосцы уже доказали свое превосходство в Тихом океане, многие японские адмиралы после смерти Ямамото предпочитали линкоры и ждали шанса устроить врагам вторую Цусиму, как показали операция 1944 года в заливе Лейте, а также ставший еще более символичным самоубийственный последний поход линкора «Ямато». Японские субмарины с их грозными торпедами бездарно использовались в качестве разведчиков для боевых кораблей или для транспортировки снаряжения к блокированным островным гарнизонам, вместо того чтобы подрывать морские пути сообщения неприятеля. И напротив, флот неудачно защищал собственные торговые суда и отставал в том, что касалось эскортных авианосцев, систем конвоя и борьбы с подводными лодками, хотя Япония зависела от импорта даже сильнее, чем Англия{764}. Симптоматично на фоне этой одержимости линейным флотом, что, направляя ресурсы на строительство гигантских судов класса «Ямато», ВМФ не создал ни одного эскортного корабля в период с 1941 по 1943 год — в отличие от американцев с 331 кораблем такого типа{765}. Япония также безнадежно проигрывала в разведке, применении кодов и их дешифрировании{766}. Все это помогало сохранению великой восточноазиатской сферы взаимного процветания ничуть не больше, чем ошибки Германии — существованию «тысячелетнего рейха».

Разумеется, невозможно «факторизовать» (как элегантно выражаются экономисты) эти ошибки и выяснить, как без них сложилась бы судьба стран «оси». Однако трудно представить, что преимущество антигитлеровской коалиции в производстве не позволило бы ее странам взять верх в долгосрочной перспективе, если бы только они не допустили столь серьезных стратегических и политических просчетов. Конечно, если бы Германии удалось оккупировать Москву в декабре 1941 года, это бы сильно ударило по военным возможностям России (и по сталинскому режиму), но разве сдалось бы тогда население СССР (учитывая, что в этом случае его ждало неминуемое уничтожение), все еще располагавшее значительными производственными и военными резервами в тысячах миль к востоку от столицы? Следует отметить, что, несмотря на экономические потери от операции «Барбаросса» (падение производства угля на 57%, чугуна на 68% и т. д.{767}).

Россия выпускала самолетов на 4 тыс. больше, чем Германия, в 1941 году и на 10 тыс. больше в 1942 году, причем они предназначались для одного фронта, а не для трех, как в случае Германии (см. табл. 34){768}. Принимая во внимание ее усиливавшееся превосходство в численности солдат, танков, артиллерии и самолетов, ко второму году конфликта Красная армия могла себе позволить нести потери в соотношении пять или шесть к одному (хотя это была крайне высокая цена для ее войск) и все равно наступать на слабеющих немцев. К началу 1945 года на белорусском и украинском фронтах «превосходство Советов над Германией было абсолютным и устрашающим: пятикратным в живой силе и бронетехнике, более чем семикратным в артиллерии и семнадцатикратным в авиации»{769}.

Англо-американские силы во Франции несколькими месяцами ранее имели «преимущество в танках 20:1 и в самолетах 25:1»{770}, поэтому удивителен тот факт, что у немцев так долго все складывалось удачно; даже к концу 1944 года, прямо как в сентябре 1918-го, они все еще удерживали территории гораздо большие, чем собственные границы Рейха в начале войны. Военные историки почти единогласны в своих объяснениях этого обстоятельства: немецкая операционная доктрина, в которой главный упор делался на гибкость и децентрализованное принятие решений на уровне района боевых действий, оказалась гораздо более эффективной, чем осторожная каноническая тактика британцев, кровопролитные бесхитростные атаки русских или энергичные, но непрофессиональные броски американцев. Кроме того, по «общевойсковому» опыту немцы не имели себе равных, и, наконец, уровень подготовки их штабных офицеров и унтер-офицеров был чрезвычайно высок даже в последний год войны.

И все же наше нынешнее восхищение боевыми показателями немцев, которое, кажется, еще больше возрастает с каждым новым исследованием{771}, не должно затмевать тот очевидный факт, что Берлин, как и Токио, изнурил себя. В ноябре 1943 года генерал Йодль подсчитал, что 3,9 млн. немцев (и 283 тыс. солдат других стран «оси») пытались сдержать 5,5 млн. русских на восточном фронте. Еще 177 тыс. немецких солдат находились в Финляндии, а в Норвегии и Дании гарнизоны насчитывали 486 тыс. человек. Во Франции и Бельгии располагались 1,37 млн. оккупационных войск. «Еще 612 тыс. человек были закреплены на Балканах и 412 тыс. — в Италии… Армии Гитлера были разбросаны вдоль и поперек по всей Европе и уступали противнику в живой силе и вооружениях на каждом фронте»{772}. То же самое можно сказать и о японских дивизиях, которым приходилось контролировать огромную территорию на востоке от Бирмы до Алеутских островов.

Даже если говорить о тех кампаниях, которые вроде бы могли «изменить ход войны», вполне возможно, что даже если бы их выиграли страны «оси», а не союзники, это лишь отсрочило бы итоговое поражение первых. Скажем, если бы Нимиц потерял больше одного авианосца у острова Мидуэй, им на смену в тот же год пришли бы три новых тяжелых авианосца, три легких авианосца и пятнадцать эскортных авианосцев; в 1943 году к ним добавились бы пять тяжелых авианосцев, шесть легких авианосцев и двадцать пять эскортных авианосцев, а в 1944 году — девять тяжелых авианосцев и тридцать пять эскортных{773}. Подобным же образом,® критически важные годы битвы за Атлантику союзники потеряли множество судов общим водоизмещением 8,3 млн. тонн в 1942 году и 4 млн. тонн в 1943 году, но эти страшные цифры компенсировались спуском на воду грузовых судов с совокупным тоннажем в 7 и 9 млн. тонн соответственно. Это объяснялось в первую очередь фантастическим ростом судостроения в США, где к середине 1942 года новые корабли спускались на воду быстрее, чем немецкие подлодки успевали их топить, что заставило одного крупного специалиста заключить, что «во Второй мировой войне немецкая подводная кампания могла лишь оттянуть итог, но не изменить его»{774}. Если говорить о сухопутных силах (следует заметить, что Вторая мировая война в Европе была преимущественно войной артиллеристов и танкистов), то опять же Германия значительно уступала России, не говоря уже о союзниках, в объеме производства артиллерийских орудий, самоходно-артиллерийских установок и танков (см. табл. 33).

Таблица 33.
Производство танков в 1944 г.{775}

Германия … 17 800

Россия … 29 000

Великобритания … 5 000

США … 17 500 (29 500 в 1943 г.)

Но самая показательная статистика относится к производству самолетов (см. табл. 34), ведь все понимали, что без господства в воздухе ни армия, ни флот не способны действовать эффективно; контролируя воздушное пространство, можно было не только выигрывать военные кампании, но и наносить тяжелые удары по экономике врага.

Таблица 34.
Производство самолетов в 1939–1945 гг.{776}
1939 г. 1940 г. 1941 г. 1942 г. 1943 г. 1944 г. 1945 г.
США 5856 12804 26277 47836 85898 96318 49761
СССР 10382 10565 15735 25436 34900 40300 20900
Великобритания 7940 15049 20094 23672 26263 26461 12070
Британское Содружество 250 1100 2600 4575 4700 4575 2075
Итого произведено союзниками 24178 39518 64706 101519 151 761 167654 84806
Германия 8295 10247 11776 15409 24807 39807 7540
Япония 4467 4768 5088 8861 16693 28180 11066
Италия 1800 1800 2400 2400 1600
Итого произведено странами «оси» 14562 16815 19264 26670 43100 67987 18606

За этими данными, кроме всего прочего, скрывается тот важный факт, что среди британских и американских самолетов было много крупных четырехмоторных бомбардировщиков, поэтому превосходство союзников впечатляет еще больше, если оценивать его по количеству моторов или массе самолетов{777}. Именно этим в первую очередь объяснялось, почему, несмотря на исключительные усилия немцев удержать преимущество в воздухе{778}, их города, заводы и железнодорожные пути бомбились все чаще; сильнее их страдали только совсем плохо защищенные острова Японии. По этой же причине происходили и некоторые другие вещи: подводным лодкам Дёница приходилось оставаться на. глубине, бирманская армия Слима смогла подойти с подкреплением к британской базе Имфал, американским авианосцам удалось неоднократно атаковать японские базы по всей западной части Тихого океана, а солдаты союзников, столкнувшись с упорной обороной немцев, всегда могли вызвать авиаудар, чтобы сломить ее и продолжить наступление. Следует отметить, что даже в день высадки десанта союзников в Нормандии (6 июня 1944) немцы смогли выставить там лишь 319 самолетов против 12 837 у противника. Если перефразировать Клаузевица, искусство фехтования (как и искусство войны) действительно требует навыков и опыта, однако они мало помогают бойцу, если у него нет шпаги. А в состязании «кузниц» союзники определенно вели в счете.

Дело было в том простом обстоятельстве, что даже после расширения Германской и Японской империй экономические и производственные силы, которыми располагали противники, были гораздо более несоразмерными, чем в годы Первой мировой войны. По приблизительным оценкам, которые уже упоминались ранее (см. табл. 30 и 32), объем промышленного производства и военный потенциал Германского рейха в 1938 году примерно равнялись совокупным соответствующим показателям Британии и Франции. Рейх, возможно, уступал Британской и Французской империям, но к началу конфликта их заморские земли еще не были мобилизованы в той же мере, как немецкие, и, как уже говорилось, союзники не отличались высокой компетенцией в важнейшем вопросе проведения военных операций. Территории, оккупированные Германией в 1939 и (особенно) 1940 годах, позволили ей легко обогнать изолированную и несколько потрепанную державу, которой руководил Черчилль. В результате капитуляции Франции и вступления Италии в войну Великобритания оказалась лицом к лицу с массивным скоплением вооруженных сил, которые с точки зрения военного потенциала превосходили ее, вероятно, вдвое. На суше ось Берлин — Рим была неуязвима, хотя пока еще уступала на море и имела примерный паритет с британцами в воздухе — чем и объясняется, почему последние предпочитали вести бои в Северной Африке, а не в Европе. Нападение Германии на СССР поначалу как будто не изменило этого баланса — из-за катастрофических потерь Красной армии, которые вскоре усугубились потерями советских территорий и заводов.

С другой стороны, решительные действия декабря 1941 года в корне изменили соотношение сил: русское контрнаступление под Москвой показало, что блицкриг не удался, а вступление Японии и США в теперь уже мировой конфликт спровоцировало появление «Великого альянса» с колоссальной промышленной мощью и устойчивостью. Это не могло мгновенно повлиять на ход военных кампаний, поскольку Германия все еще была достаточно сильна, чтобы возобновить наступательные действия в России летом 1942 года, а Япония в свои первые полгода одерживала легкие победы в боях против неподготовленных Соединенных Штатов, Голландии и Британской империи. Однако все это не отменяет того факта, что союзники имели вдвое больше производственных мощностей (если судить по искаженным данным 1938 года, преуменьшающим долю США), втрое больший «военный потенциал» и втрое больший национальный доход, чем страны «оси», даже если добавить к их показателям долю Франции{779}. В 1942–1943 годах эти цифры потенциальной мощи материализовались в виде самолетов, пушек, танков и судов. В 1943–1944 годах одни только США производили по одному кораблю в день и по одному самолету каждые пять минут! Более того, союзники производили разное оружие нового типа (стратегические бомбардировщики В–29 «Суперфортресс», истребители Р–51 «Мустанг», легкие авианосцы), тогда как страны нацистского блока могли выпускать передовое вооружение (реактивные истребители, подводные лодки типа «XXIII») лишь в сравнительно небольших количествах.

Проще всего оценить это изменение в соотношении сил с помощью данных Вагенфюра об общем объеме производства вооружения главными участниками конфликта (см. табл. 35).

Таблица 35.
Производство вооружения в 1940–1943 гг.{780},[56] (в млрд. долларов на 1944 г.)
1940 г. 1941 г. 1943 г.
Великобритания 3,5 6,5 11,1
СССР (5,0) 8,5 13,9
США (1,5) 4,5 37,5
Всего у воюющих союзников 3,5 19,5 62,5
Германия 6,0 6,0 13,8
Япония (1,0) 2,0 4,5
Италия 0,75 1,0
Всего у воюющих держав «оси» 6,75 9,0 18,3

Таким образом, в 1940 году Великобритания существенно отставала от Германии по объему производства вооружения, но быстро его наращивала и к следующему году уже вырвалась вперед, и это был последний год, когда экономика Германии работала более или менее неспешно. Два военных потрясения — под Сталинградом и в Северной Африке и назначение Альберта Шпеера рейхсминистром вооружений и военной промышленности — вызвали в 1943 году резкий взлет производства оружия и боеприпасов{781}, причем Япония также удвоила выпуск военной продукции. Однако даже несмотря на это, совокупный рост производства за те два года был примерно одинаков у Великобритании и СССР, с одной стороны, и держав «оси» — с другой ($10 млрд. против $9,8 млрд. соответственно), так что союзники продолжали обгонять нацистский блок в этом отношении. Но самой ошеломительной переменой стал более чем восьмикратный рост американского военного производства с 1941 по 1943 год, в результате которого к концу этого периода союзники выпускали оружия втрое больше, чем их враги, реализовав наконец свой превосходящий «военный потенциал». Не важно, сколь хитроумно вермахт проводил свои тактические контратаки на западном и восточном фронтах почти до последних месяцев войны, — в конечном счете союзники просто задавили его огневой мощью. К 1945 году тысячи англо-американских бомбардировщиков, ежедневно сотрясавших Рейх, и сотни красноармейских дивизий, рвавшихся к Берлину и Вене, доказывали один простой факт: в затянувшейся полномасштабной войне коалиций вновь побеждали страны с самым тугим кошельком.

Это же касалось и поражения Японии в Тихом океане. Сегодня совершенно очевидно, что взрывы атомных бомб в 1945 году оказались водоразделом в военной истории мира, поставившим под вопрос само выживание человечества в случае войны против ядерной державы. Однако в условиях 1945 года они были лишь одним из инструментов, с помощью которых США могли принудить Японию сдаться. Успешная американская кампания с применением подводных лодок грозила Японии голодом, рои бомбардировщиков В–29 превращали ее города в руины (так, в результате «огненного налета» на Токио 9 марта 1945 года погибло примерно 185 тыс. человек и было уничтожено 267 тыс. зданий), кроме того, американский штаб и союзники планировали масштабное вторжение на острова. Совокупность мотивов, которые, с некоторыми оговорками, подтолкнули США к решению о ядерной бомбардировке (желание спасти жизни солдат союзников, намерение послать предупредительный сигнал Сталину, необходимость оправдать огромные расходы на ядерный проект), до сих пор является предметом дискуссий{782}. Однако важно то, что лишь США на тот момент располагали производственными и техническими ресурсами для ведения конвенциональной войны на двух фронтах и могли направлять усилия ученых, сырье и деньги (около $2 млрд.) на разработку нового оружия, перспективы применения которого были не ясны. Разрушение Хиросимы наряду с падением Берлина в руки Красной армии не только символизировало конец еще одной войны, но и ознаменовало начало нового порядка в мировой политике.


Новый стратегический ландшафт

Очертания этого нового порядка уже намечались американскими военными стратегами в самый разгар конфликта. Как объяснялось в одном их директивном документе:

После успешного прекращения войны с нашими нынешними противниками мир кардинально изменится с точки зрения сравнительной военной мощи государств. Эта перемена будет сравнима скорее с падением Римской империи, нежели с чем-либо случившимся за последовавшие полторы тысячи лет… Как только Япония будет побеждена, Соединенные Штаты Америки и Советский Союз станут единственными военными державами первой величины. Это связано в обоих случаях с географическим положением и огромным потенциалом военного снабжения{783}.

Хотя историки, пожалуй, могли бы поспорить с утверждением о том, что за предыдущие полторы тысячи лет не происходило ничего подобного, было понятно, что глобальное равновесие сил после Второй мировой войны станет совсем иным. Бывшие великие державы Франция и Италия уже ушли в тень. Надежды Германии на господство в Европе рухнули, равно как и аналогичные надежды Японии в отношении Дальнего Востока и Тихого океана. Британия, несмотря на все старания Черчилля, слабела. Биполярный мир, появление которого так часто предсказывалось в XIX и начале XX века, наконец сложился; международный порядок, по словам Депорта, перешел «от одной системы к другой»{784}. Теперь, судя по всему, первые роли играли лишь Соединенные Штаты и СССР, причем из этих двух «сверхдержав» первая имела значительное превосходство.

Просто потому, что почти весь остальной мир оказался истощен войной или все еще страдал от колониальной «отсталости», мощь Америки в 1945 году была, за неимением лучшего слова, неестественно высокой, как, допустим, мощь Британии в 1815 году. Однако реальные размеры ее могущества были беспрецедентны в абсолютных значениях. На волне резкого роста военных расходов ВНП страны подскочил с $88,6 млрд. (1939) до $135 млрд. (1945) по курсу 1939 года, или еще выше — до $220 млрд. по нынешнему курсу. Наконец-то «слабина» в экономике, которую не смог ликвидировать «новый курс» Рузвельта, была преодолена, а незадействованные прежде ресурсы и кадры нашли применение: «За время войны размер [среднего?] промышленного предприятия увеличился на 50%, а объем выпуска товаров — более чем на 50%»{785}. И действительно, с 1940 по 1944 год экстенсивное развитие промышленности в США шло быстрее (свыше 15% в год), уем когда-либо прежде. Хотя в основном этот рост был обусловлен военным производством (которое взлетело с 2% от общего объема в 1939 году до 40% в 1943-м), мирная промышленность тоже активно развивалась, поскольку гражданский сектор не испытал столь серьезных посягательств на его долю, как в других странах — участницах Второй мировой войны. Американский уровень жизни был намного выше, чем в любой другой стране, то же можно сказать и о американской производительности труда. Из всех великих держав только США обогатились (и намного), а не обеднели из-за конфликта. К его окончанию золотой резерв Вашингтона равнялся $33 млрд{786}. Опять-таки «свыше половины всего мирового промышленного производства приходилось на США, которые выпускали треть мировых товаров всевозможных видов»{787}. Это сделало страну, без сомнения, крупнейшим экспортером к концу войны, и даже через несколько лет она поставляла на рынок треть мирового экспорта. В результате значительного расширения кораблестроительных мощностей США теперь владели половиной всех судов земного шара. С экономической точки зрения мир был у них в кармане.

Эта экономическая мощь находила отражение в военной силе Соединенных Штатов Америки, на службе которых к концу войны состояло 12,5 млн. военнослужащих, в том числе 7,5 млн. за рубежом. Хотя это количество, естественно, сократилось в мирное время (уже к 1948 году действующих солдат и офицеров было в девять раз меньше, чем четырьмя годами ранее), данное обстоятельство было проявлением политического курса, а не реального военного потенциала. Учитывая распространенное в первые послевоенные годы мнение об ограниченном влиянии США за рубежом, более наглядным показателем их силы служат данные о их передовом вооружении. К тому времени эта страна явно не имела себе равных: ее флот из 1200 крупных боевых кораблей (сосредоточенных вокруг дюжин авианосцев, а не линкоров) теперь значительно превосходил британский, а никакой другой морской державы тогда не существовало. США уверенно доказали способность демонстрировать силу по всему земному шару, в любом регионе, доступном с моря, благодаря своим авианосным ударным соединениям, а также морской пехоте. Еще более впечатляющим было американское господство в воздухе: две с лишним тысячи тяжелых бомбардировщиков, сравнявших с землей гитлеровскую Европу, и тысячу бомбардировщиков В–29 сверхбольшого радиуса действия, испепеливших японские города, дополнили еще более мощные реактивные стратегические В–36. А главное, США обладали монополией на атомные бомбы, грозившие любому потенциальному врагу опустошением не менее страшным, чем выпавшее на долю Хиросимы и Нагасаки{788}. Как впоследствии доказали специалисты, американская военная машина в действительности была, возможно, менее внушительной, чем казалось (атомных бомб у нее имелось совсем немного, а их применение сулило неприятные политические последствия), и использовать ее для давления на такую далекую, непостижимую и подозрительную страну, как СССР, было сложно. Тем не менее образ невероятного превосходства сохранялся за США вплоть до корейской войны и подкреплялся просьбами многих стран о предоставлении им американских кредитов, оружия и гарантий военной поддержки.

Учитывая чрезвычайно выгодное экономическое и стратегическое положение США, их послевоенный рывок не должен удивлять того, кто знаком с историей международной политики. По мере того как традиционные великие державы уходили в тень, Соединенные Штаты вступали в создаваемый этим уходом вакуум, а став первыми, уже не могли ограничиваться собственными пределами или даже своим полушарием. Конечно, война явилась главной причиной этого расширения американского влияния; из-за нее, например, США в 1945 году имели 69 дивизий в Европе и еще 26 — в Азии и Тихом океане, но ни одной на собственной территории{789}. Они действовали «за кордоном» просто потому, что взяли на себя политические обязательства по реорганизации систем руководства Японии и Германии (а также Австрии); а поскольку ранее США вели кампании у тихоокеанских островных групп, а также в Северной Африке, Италии и Западной Европе, то и на этих территориях тоже находились их войска. Впрочем, многие американцы (особенно среди солдат) надеялись вскоре оказаться дома, когда американских части вернутся на довоенные места дислокации. Однако эта идея хотя и заставила поволноваться Черчилля и некоторых других, заодно обрадовав республиканцев-изоляционистов, но заставить стрелки часов пойти вспять оказалось невозможно. Как и британцы после 1815 года, американцы теперь становились свидетелями того, как их неформальное влияние на различных территориях перерастает в нечто более формальное — и более запутанное, и, подобно британцам, они обнаруживали «новые проблемы безопасности» всякий раз, когда собирались подвести черту. «Pax Americana» достиг зрелости{790}.

По крайней мере экономические аспекты этого нового порядка были достаточно предсказуемыми. Во время войны интернационалисты вроде Корделла Халла небезосновательно утверждали, что мировой кризис 1930-х годов был в значительной мере обусловлен недостатками в функционировании международной экономики, а именно протекционистскими тарифами, нечестной конкуренцией, ограниченным доступом к сырью и политикой правительств-автаркий. Это характерное для просвещенного XVIII века мнение о том, что «свободная торговля вполне согласуется с миром»{791}, сопровождалось давлением со стороны ориентированных на экспорт промышленников, опасавшихся, что сокращение госрасходов США может спровоцировать послевоенный спад, если не открыть иностранные рынки для обеспечения спроса на американские товары. Кроме того, военные требовали, возможно слишком сильно, чтобы США контролировали стратегически важное сырье (в частности, нефть, каучук и металлические руды) или имели к нему неограниченный доступ{792}. Все вместе подталкивало США к созданию нового мирового порядка — выгодного для западного капитализма и, разумеется, для наиболее процветающих капиталистических стран, хотя в более долгосрочной перспективе, как в духе Адама Смита обещал Артур Бальфур, «более эффективное распределение ресурсов за счет свободной торговли увеличит производительность труда повсеместно и тем самым повысит общую покупательную способность»{793}. Таким образом, в период с 1942 по 1946 год были достигнуты международные договоренности, которые привели к возникновению Международного валютного фонда, Международного банка реконструкции и развития и, позднее, Генерального соглашения по тарифам и торговле. Странам, желавшим получить средства на реконструкцию и развитие в рамках этого нового экономического режима, приходилось соглашаться с американскими условиями свободной конвертации валют и открытой конкуренции (среди прочих это сделали и британцы, несмотря на попытки сохранить свое имперское превосходство{794}) — или отказаться от участия в этой системе (как Советский Союз, осознавший ее несовместимость с социалистическими методами управления).

Практические недостатки таких взаимоотношений состояли в том, что, во-первых, имевшихся денег попросту не хватало для восстановления всего разрушенного в течение шести лет тотальной войны, а во-вторых, принцип свободной торговли неизбежно оказывался выгоднее наиболее конкурентоспособным странам (особенно почти не пострадавшим и сверхпроизводительным Соединенным Штатам) и мешал тем, которым было трудно с ними конкурировать (то есть странам, разрушенным войной, с измененными границами, массами беженцев, разбомбленными домами, изношенными станками, тяжелыми долгами и утраченными рынками). Лишь позднее осознание американцами двойной угрозы широкого социального протеста в Европе и растущего влияния Советов спровоцировало создание плана Маршалла, предполагавшего выделение средств для существенного промышленного восстановления «стран свободного мира». Однако к тому времени американская экономическая экспансия шла рука об руку со строительством военных баз и подписанием договоров о безопасности по всему земному шару (об этом читайте в разделе «Раскол биполярного мира»). Здесь тоже прослеживаются параллели с ситуацией после 1815 года, когда стремительно появлялись британские базы и возникали договорные отношения, но самое заметное отличие заключается в том, что Великобритания в общем и целом смогла избежать пут долгосрочных и сложных альянсов с другими суверенными государствами. Почти все американские обязательства действительно являлись «ответом на события»{795} холодной войны, но, чем бы они ни оправдывались, остается неприятный факт: они втягивали США в сложную глобальную игру, и это в корне противоречило всей предшествовавшей истории страны.

Похоже, в 1945 году все это не сильно волновало политических лидеров, многие из которых считали ситуацию не только «явным предначертанием», но и прекрасной возможностью исправить ошибки, допущенные предыдущими великими державами. «Американский опыт — это ключ к будущему… Америка должна быть старшим братом всех наций в братстве людей», — восторженно писал Генри Люс в журнале Life{796}. И Китаю, на который возлагались чрезвычайно большие надежды, и всем остальным странам так называемого «третьего мира» предлагалось следовать американским идеалам самоусовершенствования, предпринимательства, свободной торговли и демократии. «Все эти принципы и правила столь благотворны и привлекательны с точки зрения справедливости и процветания для всех свободных народов, что уже через несколько лет вся международная система должна функционировать вполне удовлетворительно», — предсказывал Халл{797}. Всех, кто проявлял близорукость в оценке этого факта (будь то старомодные британские и голландские империалисты, европейские партии левого толка или угрюмый Молотов), убеждали идти в нужном направлении при помощи кнута и пряника. Как выразился один американский представитель власти, «теперь наша очередь бить по мячу в Азии»{798} — и, мог бы он добавить, практически где угодно.

Единственная область, куда американское влияние вряд ли могло проникнуть, контролировалась Советским Союзом, который в 1945 году провозгласил себя истинным победителем фашизма. По документам Красной армии, она разбила 506 немецких дивизий, а из 13,6 млн. немецких погибших и пленных 10 млн. пришлись именно на восточный фронт{799}. Тем не менее еще до краха Третьего рейха Сталин перебрасывал десятки дивизий на Дальний Восток, готовясь направить их на оставшуюся в Маньчжурии без прикрытия квантунскую армию Японии в подходящий момент, а именно через три дня после Хиросимы, что, пожалуй, было неудивительно. Широкая кампания на западном фронте более чем компенсировала катастрофическое ослабление позиции России в Европе после 1917 года; более того, теперь ее влияние было сравнимо с периодом 1814–1848 годов, когда ее великая армия была жандармом Восточной и Центральной Европы.

Территориальные границы России расширились: на севере — за счет Финляндии, в центре — за счет Польши, а на юге после возвращения Бессарабии — за счет Румынии. Прибалтийские страны — Эстония, Латвия и Литва — были вновь включены в состав России. Она также дальновидно присоединила часть Восточной Пруссии и кусок восточной Чехословакии (Закарпатье), что обеспечило ей непосредственный доступ к Венгрии. К западу и юго-западу от этой разросшейся России лежал новый санитарный кордон из стран-сателлитов: Польша, Восточная Германия, Чехословакия, Венгрия, Румыния, Болгария и (позже высвободившиеся) Югославия и Албания. Между ним и Западом опустился пресловутый «железный занавес», за которым коммунистическая партия и органы безопасности решали судьбу целого региона, которому предстояло жить по совершенно иным принципам, нежели те, о которых говорил Корделл Халл. То же самое касалось и Дальнего Востока, где быстрая оккупация Маньчжурии, Северной Кореи и Сахалина позволила России не только отомстить за поражение в войне 1904–1905 годов, но и наладить контакт с маоистскими китайскими коммунистами, которых тоже вряд ли можно было убедить проповедями о свободном капитализме.

Рост политического влияния СССР выглядел внушительно, но его экономическая база сильно пострадала из-за войны — что резко контрастировало с непрерывным бумом в США. Человеческие потери были ужасающими: 7,5 млн. в вооруженных силах, 6–8 млн. мирных жителей, убитых немцами, а также «косвенные» потери, вызванные недоеданием, изнурительным трудом и непомерным увеличением рабочего дня. Таким образом, «в совокупности примерно 20–25 млн. советских граждан в период с 1941 по 1945 год умерли преждевременной смертью»{800}. Поскольку большинство погибших были мужчинами, последовавшая диспропорция полов сильно повлияла на демографическую структуру страны и вызвала спад рождаемости. Материальный ущерб в оккупированных немцами частях европейской России, Украине и Белоруссии был столь велик, что его трудно вообразить:

7 из 11,6 млн. лошадей, а также 20 из 23 млн. свиней на оккупированной территории были убиты или отняты; 137 тыс. тракторов, 49 тыс. комбайнов, множество коровников и других сельскохозяйственных зданий были уничтожены. Транспортная система также пострадала из-за разрушения 65 тыс. километров железных дорог, потерянных или поврежденных 15,8 тыс. локомотивов, 428 тыс. товарных вагонов, 4280 речных судов и половины всех железнодорожных мостов на оккупированной территории. Почти 50% всего городского жилья на этой местности (1,2 млн. домов), а также 3,5 млн. домов в сельской местности были разрушены.

Многие города лежали в руинах. Тысячи деревень были сожжены. Люди жили в землянках{801}.

Поэтому не стоит удивляться, что, когда русские вошли в свою «оккупационную зону» в Германии, они постарались вывезти из нее все движимое имущество, заводы, железнодорожные рельсы и прочее, а также потребовали компенсации от других европейских территорий (в виде румынской нефти, финской древесины и польского угля).

СССР действительно обогнал Рейх в гонке вооружений, а не только победил его на фронтах, но сделать это ему удалось за счет невероятного сосредоточения всех усилий на военно-промышленном производстве и резкого сокращения всех прочих секторов экономики — потребительских товаров, розничной торговли, сельского хозяйства (хотя спад в производстве продуктов питания объяснялся главным образом немецкими грабежами){802}. Таким образом, Россия 1945 года была, в сущности, военным гигантом, но при этом страдала от бедности, лишений и дисбаланса. После прекращения ленд-лиза и отказа от американских денег, политические условия предоставления которых были неприемлемы для руководства, Советский Союз вернулся к своей, принятой после 1928 года программе ускоренной индустриализации с опорой на собственные ресурсы и акцентом на выпуске товаров производственного назначения (тяжелая промышленность, уголь, электроэнергия, цемент) и транспорта в ущерб потребительским товарам и сельскому хозяйству, с естественным сокращением военных расходов по сравнению с военным временем. Результатом этого, после преодоления трудностей на начальном этапе, стало «маленькое экономическое чудо»{803} в области развития тяжелой промышленности, удвоившей объемы производства с 1945 по 1950 год. Сталинский режим, намеренный во что бы то ни стало восстановить материальный фундамент государственной мощи, не сталкивался с проблемами, которые бы помешали ему достичь этой грубой цели или удержать уровень жизни граждан на дореволюционной отметке. Однако необходимо отметить, что (как и в ситуации роста после 1922 года) это «восстановление» промышленного производства по большей части состояло в возврате к довоенным показателям; так, на Украине объем производства металлов и электроэнергии около 1950 года достиг или едва превысил уровень 1940 года. Из-за войны экономический рост России вновь оказался «задушен» почти на десятилетие. Еще более тяжелым в долгосрочной перспективе было сохранявшееся бедственное положение аграрного сектора: после прекращения чрезвычайных поощрительных мер военного времени и вследствие совершенно недостаточных (и неверно направляемых) инвестиций земледелие начало увядать, а производство сельхозпродукции — резко падать. Сталин до самой своей смерти жестоко мстил крестьянам, которые вели частное подсобное хозяйство, в результате чего сохранялись традиционно низкая производительность труда и крайняя неэффективность русского сельского хозяйства{804}.

Что касается военной отрасли, то Сталин, напротив, явно намеревался поддерживать ее высокий уровень в послевоенном мире. Учитывая необходимость восстановления экономики, неудивительно, что огромная Красная армия к 1945 году сократилась на две трети, до 175 дивизий (что все равно было внушительной цифрой), 25 тыс. танков на приграничных территориях и 19 тыс. самолетов. Таким образом, это все еще была крупнейшая военная машина в мире (по крайней мере, с точки зрения Советов), перед которой стояла цель сдерживать будущих агрессоров, а также более прозаическая задача — контролировать новоприобретенных сателлитов в Европе и завоевания на Дальнем Востоке. Несмотря на огромный размер этой армии, многие дивизии имели только каркас или представляли собой, по сути, гарнизонные войска{805}. Более того, вооруженным силам СССР могла грозить участь, которая постигла гигантскую армию России после 1815 года — нарастающий моральный износ. Его следовало преодолевать не только путем существенной реорганизации и модернизации армейских дивизий{806}, но и за счет дополнительных экономических и научных ресурсов Советского государства на развитие нового оружия. В 1947–1948 годах в строй вступил грозный истребитель МиГ–15 и была создана стратегическая авиация дальнего радиуса действия — для устрашения США и Великобритании. Пленные немецкие ученые и инженеры помогали разрабатывать управляемые ракеты нескольких типов. Даже во время войны находились средства для работы над советской атомной бомбой. Военно-морской флот, игравший в войне пробив Германии лишь вспомогательную роль, также переживал трансформацию: в нем появились новые тяжелые крейсеры и океанские субмарины. Многое из этого вооружения представляло собой всего лишь модифицированный вариант и было, по западным меркам, незамысловато. Однако бесспорным было стремление СССР догнать конкурентов{807}.

Третьим важным элементом укрепления мощи страны стал возврат сталинского диктата, требующего внутренней дисциплины и абсолютной лояльности, характерного для конца 1930-х годов. Было ли это следствием его усиливавшейся паранойи или же тщательно продуманным шагом с целью обезопасить свое положение диктатора (или и тем и другим), сказать трудно, но события говорили сами за себя{808}. Любой человек со связями за рубежом попадал под подозрение; возвращавшихся на родину военнопленных расстреливали; образование государства Израиль, создавшего, таким образом, альтернативу лояльности для евреев, стало поводом для новой череды антисемитских мер в России. Военное руководство приструнили, заслуженного маршала Жукова в 1946 году отстранили от командования советской армией. Дисциплина внутри Коммунистической партии и требования к желающим вступить в нее ужесточились; в 1948 году произошла чистка в рядах партийного руководства Ленинграда, которое Сталин недолюбливал. Цензура стала строже, причем не только в литературе и художественном творчестве, но и в естественных науках, биологии, лингвистике. Этому общему «закручиванию гаек» естественно сопутствовали возобновление коллективизации в сельском хозяйстве, о которой упоминалось выше, и усиливающаяся напряженность холодной войны. Также естественно, что похожий процесс идеологического ужесточения и тоталитарного контроля должен был начаться и в восточноевропейских странах социалистического лагеря, где привычными становились устранение оппозиционных партий, показательные суды, попрание частных прав и собственности. Все это, в особенности подавление демократии в Польше и в 1948 году в Чехословакии, сильно охладило пыл западных сторонников советской системы. Опять-таки непонятно, были ли все эти меры тщательно просчитаны (ведь была и до сих пор есть четкая логика в стремлении советской элиты изолировать своих сателлитов и собственный народ от идей и материальных благ Запада) или же просто следовали из усугублявшейся паранойи Сталина, век которого подходил к концу. Так или иначе, образовалась огромная территория, не только совершенно невосприимчивая к влиянию «американского мира», но даже предлагавшая альтернативу ему.

Этот рост Советской империи подтверждал геополитические прогнозы Макиндера и других о том, что гигантская военная держава возьмет под свой контроль ресурсы евразийского «Хартленда» и что дальнейшему расширению этой страны за счет периферии «Римленда» должны будут препятствовать великие морские державы, чтобы сохранить мировой баланс сил{809}. Пройдет еще несколько лет, прежде чем администрации США, потрясенные войной в Корее, полностью откажутся от своих прежних идей о «едином мире», на смену которым придет образ непрерывной борьбы сверхдержав на международной арене. Тем не менее в значительной степени это просматривалось уже в событиях 1945 года: США и СССР оказались единственными государствами, способными, как однажды выразился Токвиль, управлять судьбами половины земного шара, и оба они стали жертвами «глобального» мышления. «СССР сейчас является одной из самых могущественных стран мира. Теперь нельзя решать важные вопросы международных отношений… без активного участия Советского Союза», — заявлял Молотов в 1946 году{810}, как бы отвечая на недавний американский намек Москве (когда казалось, что Черчилль и Сталин могут прийти к соглашению по Восточной Европе) о том, что «в этой глобальной войне нет буквально ни одного политического или военного вопроса, который бы не представлял интереса для Соединенных Штатов»{811}. Серьезное столкновение интересов было неминуемо.

Но что насчет тех бывших великих держав, ныне просто стран-середнячков, чей крах, очевидно, был обратной стороной восхода сверхдержав? Необходимо сразу уточнить, что побежденные страны фашистского блока — Германия, Италия и Япония — в ранний послевоенный период находились в иной категории, нежели Великобритания и, возможно, Франция. Когда боевые действия прекратились, союзники приступили к осуществлению своих планов, направленных на то, чтобы ни Германия, ни Японии никогда больше не смогли стать угрозой международному порядку. Это предполагало не только долгосрочную оккупацию обеих стран, но и разделение Германии на четыре оккупационные зоны, а позже на два разных немецких государства. Япония лишилась своих заморских приобретений (как и Италия в 1943 году), а Германия — своих территориальных завоеваний на востоке (Силезия, Восточная Пруссия и пр.). Разрушения, вызванные стратегическими бомбардировками, перенапряжение транспортной системы, сокращение жилищного фонда, нехватка сырья и экспортных рынков осложнялись контролем союзников за промышленностью, а в Германии — демонтажем заводов. Национальный доход и производство в Германии сократились чудовищно, составив в 1946 году менее трети от уровня 1938 года{812}. Сопоставимый экономический спад произошел и в Японии, где национальный доход в 1946 году был на 43% меньше, чем в 1934–1936 годах, а реальная заработная плата в промышленном секторе снизилась на 70%; внешняя торговля стала настолько мизерной, что даже через два года экспорт составлял лишь 8%, а импорт — 18% от показателей 1934–1936 годов. Японский флот был уничтожен войной, количество хлопкопрядильных веретен сократилось с 12,2 до 2 млн., добыча угля упала вдвое и т. д.{813} Казалось, что экономическое и военное влияние этих стран осталось в прошлом.

Хотя Италия переметнулась на сторону союзников в 1943 году, судьба ее экономики была не менее горькой. Два года союзники бомбами прокладывали себе путь вглубь полуострова, усугубляя ущерб, причиненный стране стратегическими крайностями Муссолини. «В 1945 году… валовой национальный продукт Италии находился на уровне 1911 года, сократившись в реальном исчислении примерно на 40% по сравнению с 1938 годом. Численность населения, напротив, сильно выросла, несмотря на военные потери, в результате репатриации из колоний и прекращения эмиграции. Качество жизни было тревожно низким, и если бы не международная помощь, особенно от США, многие итальянцы умерли бы от голода»{814}. Реальные заработные платы к 1945 году снизились до 26,7% от уровня 1913 года{815}. На самом деле все эти страны чрезвычайно сильно зависели от американской помощи в этот период и тем самым сильно напоминали экономических сателлитов.

В экономическом смысле Франция мало отличалась от Германии. За четырьмя годами немецкой оккупации в 1944-м последовали несколько месяцев крупномасштабных' сражений, «многие водные пути и гавани были заблокированы, мосты разрушены, а железные дороги временно выведены из строя»{816}. Приведенные Фоленом индексы французского импорта и экспорта показывают падение почти до нуля к 1944–1945 годам; национальный доход Франции к этому времени был вдвое меньше, чем в 1938 году — не самом, между прочим, удачном{817}. Франция не имела валютных резервов, а франк не принимался на валютных биржах; его стоимость в 1944 году, когда официальный курс составлял 50 франков за доллар, была «чисто фиктивной»{818}. Через год за один доллар давали уже 119 франков, а к 1949 году, когда ситуация стабилизировалась, — 420 франков. Французская партийная политика, особенно роль коммунистической партии, явно были сильно связаны с этими экономическими проблемами восстановления, национализации и инфляции.

С другой стороны, «свободная Франция» была участницей Великого альянса против фашизма, воевала во многих крупных кампаниях и победила в своей «гражданской» войне против сил сторонников режима Виши в Западной Африке, Леванте и Алжире. Из-за немецкой оккупации Франции и разделенности страны на два лагеря во время войны правительство де Голля сильно зависело от англо-американской помощи, которая претила де Голлю, хотя он и вынужден был требовать больше. Тем не менее Великобритания была отнюдь не против восстановления Франции в качестве мощной военной державы в Европе для противодействия России, поэтому Франция получила немало выгод, положенных великой державе по статусу: оккупационную зону в Германии, постоянное членство в Совете безопасности ООН и пр. Хотя она не могла вернуть прежние мандаты в Сирии и Ливане, но стремилась восстановить свое влияние в Индокитае и протекторат над Тунисом и Марокко; с учетом заморских департаментов и территорий она все еще являлась второй по размеру колониальной империей мира и была намерена удержаться на этой позиции{819}. Многим зарубежным наблюдателям, особенно американским, ее стремление сохранить статус державы первого класса при удручающем экономическом положении (и столь сильной зависимости от американской финансовой поддержки) казалось просто манией величия. Чем оно по большому счету и являлось. Быть может, главной целью было замаскировать хотя бы на несколько лет масштабы изменений стратегического глобального ландшафта в результате Второй мировой войны.

Хотя большинство британцев в 1945 году возмутились бы такому сравнению, но и за кажущимся сохранением их страной статуса империи и великой державы также скрывался факт нового стратегического равновесия, а руководству в Лондоне было психологически трудно привыкнуть к политике эпохи заката. Британская империя была единственным крупным государством, участвовавшим во Второй мировой войне от начала до конца. Под руководством Черчилля она стала бесспорным членом «большой тройки». Ее вооруженные силы проявили себя на море, суше и в воздухе значительно лучше, чем в Первой мировой войне. К августу 1945 года все владения короля-императора, включая Гонконг, вернулись Великобритании. Британские войска и авиабазы располагались в самых разных точках Северной Африки, Италии, Германии и Юго-Восточной Азии. Несмотря на тяжелые потери, королевский ВМФ имел свыше 1000 боевых кораблей, почти 3000 малых военных судов и почти 5500 десантных судов. Бомбардировочная авиация королевских ВВС представляла собой вторые по размеру стратегические ВВС в мире. Тем не менее, как решительно утверждал Коррелли Барнетт, «победа» не была

синонимом сохранения британского влияния. Поражение Германии [и ее союзников] было лишь одним из факторов — пусть и важным — такого сохранения. Дело в том, что поражение Германии не исключало заката британского влияния. Значение имела не столько «победа» сама по себе, сколько ее обстоятельства, а особенно те обстоятельства, в которых оказалась Англия…{820}

Дело в том, что на пути к победному завершению войны британцы перенапрягли свои силы, исчерпали запасы золота и долларов, износили станки и (несмотря на потрясающе эффективную мобилизацию материальных и человеческих ресурсов) стали сильно зависеть от американских поставок вооружения, боеприпасов, продовольствия и всего прочего, что требовалось для продолжения борьбы. Тогда как потребность в импорте росла год от года, экспортная торговля неуклонно сокращалась и к 1944 году составила 31% от своего объема в 1938 году. Когда лейбористское правительство в июле 1945 года возглавило кабинет министров, одним из первых документов, с которым ему предстояло ознакомиться, был леденящий душу меморандум Кейнса о грозившем стране «финансовом Дюнкерке»: ее колоссальный дефицит торгового баланса, слабеющая индустриальная база и огромные обязательства перед заморскими территориями означали, что после прекращения ленд-лиза страна отчаянно нуждается в американской помощи. Без этой поддержки придется «затянуть пояса гораздо сильнее, чем когда-либо во время войны»{821}. Как и после Первой мировой войны, задачу создания родины, достойной героев, приходилось пересмотреть. Вот только на этот раз поверить в ведущую роль Великобритании в мировой политике было уже невозможно.

И все же иллюзии о статусе великой державы сохранялись даже среди лейбористских министров, настаивавших на создании «государства всеобщего благоденствия». Поэтому история последующих нескольких лет не обошлась без искренних попыток британцев разрешить это противоречие за счет повышения уровня жизни, перехода на «смешанную экономику», сокращения дефицита торгового баланса при одновременной поддержке сильно размножившихся зарубежных баз (в Германии, на Ближнем Востоке, в Индии) и сохранении многочисленной армии из-за ухудшавшихся отношений с Россией. Как позволяет предположить детальное изучение администрации Эттли{822}, она добилась поразительных успехов сразу в нескольких областях: промышленное производство выросло, торговый дефицит сократился, начались реформы в социальной сфере, удалось добиться стабильности на европейской арене. Лейбористское правительство также сочло разумным уйти из Индии, не втягиваться в хаос в Палестине и отказаться от гарантий, данных Греции и Турции, чтобы хоть немного облегчить тяжелое бремя зарубежных обязательств, С другой стороны, это экономическое восстановление было хрупким и условным, поскольку во многом зависело от крупных займов, о предоставлении которых Кейнс договорился в 1945 году в Вашингтоне, от дополнительной крупной помощи в рамках плана Маршалла и от пока еще бедственного положения большинства коммерческих соперников Великобритании. Не менее сомнительной в долгосрочной перспективе была и польза от выхода Британии из Индии и Палестины. Конечно, это позволило сбросить невыносимое бремя, однако стратегическое «маневрирование» строилось на том допущении, что, оставив некоторые регионы, Британия сможет переместить свои базы в соответствии с текущими имперскими интересами (Суэцкий канал вместо Палестины, арабская нефть вместо Индии). В тот момент Уайтхолл определенно не собирался отказываться от остальной части подчиненных территорий, которые с экономической точки зрения были для страны важнее, чем когда-либо прежде{823}. Лишь последующие потрясения и растущая цена упорства заставят Великобританию переосмыслить свое место в мире. Пока же она оставалась раздутым, но все еще сильным стратегическим образованием, зависимым от Соединенных Штатов в плане безопасности, но одновременно и их важным помощником в мире, разделенном на два блока влияния{824}.

Несмотря на все усилия правительств Великобритании и Франции, ни у кого уже не было сомнений в том, что «эпоха Европы миновала». В то время как ВНП Соединенных Штатов Америки за время войны подскочил в полтора раза в реальном выражении, ВНП Европы в целом (за исключением Советского Союза) упал примерно на четверть{825}. Доля Европы в мировом производстве была меньше, чем когда-либо с начала XIX века; даже в 1953 году, когда большая часть причиненного войной ущерба была ликвидирована, она составляла лишь 26% (по сравнению с 44,7% у США){826}. Теперь в Европе проживало только 15–16% населения земного шара. В 1950 году ее ВНП был вдвое меньше, чем в США; более того, СССР к этому времени значительно сократил разрыв. Сравнить ВНП ведущих стран можно по табл. 36.

Таблица 36.
Общий ВНП и ВНП на душу населения ведущих стран в 1950 г.{827} (в долларах 1964 г.)
Общий ВНП ВНП на душу населения
США 381 млрд. 2536
СССР 126 млрд. 699
Соединенное Королевство 71 млрд. 1393 (в 1951 г.)
Франция 50 млрд. 1172
Западная Германия 48 млрд. 1001
Япония 32 млрд. 382
Италия 29 млрд. 626 (в 1951 г.)

Этот закат европейских держав особенно сильно проявлялся в численности личного состава вооруженных сил и военных расходах. Так, в 1950 году США потратили на оборону $14,5 млрд. и имели 1,38 млн. военнослужащих, а СССР потратил даже несколько больше на свои значительно более многочисленные вооруженные силы в 4,3 млн. человек. В обоих отношениях эти сверхдержавы намного превосходили Великобританию (с ее $2,3 млрд. военных расходов и 680 тыс. человек в армии и ВМФ), Францию (соответственно $1,4 млрд. и 590 тыс.), Италию ($0,5 млрд. и 230 тыс.) и, разумеется, Германию и Японию, которые оставались демилитаризованными. Напряженность из-за войны в Корее привела к значительному росту расходов на оборону среди европейских стран-середнячков в 1951 году, но они меркнут на фоне военных бюджетов США ($33,3 млрд.) и СССР ($20,1 млрд.). В тот год военные расходы Британии, Франции и Италии вместе взятых были впятеро меньше, чем у США, а по совокупной численности солдат и офицеров эти трое отставали от Соединенных Штатов Америки в два раза и в три раза — от СССР{828}. Как по экономическому влиянию, так и по военному потенциалу европейские страны, казалось, явно не могли претендовать на лидерство.

Такое впечатление только усилилось с появлением ядерного оружия и систем его доставки дальнего радиуса действия. Сейчас известно, что многие ученые, работавшие над созданием атомной бомбы, прекрасно понимали, что близится водораздел всей мировой истории военного дела, систем вооружений и разрушительных возможностей человека. Успешное испытание атомной бомбы на полигоне Аламогордо 16 июля 1945 года убедило наблюдателей в том, что «создано нечто грандиозное и совершенно новое, что окажется намного важнее открытия электричества или любого другого изобретения, повлиявшего на наше существование». Когда «мощный, долгий и жуткий рев, возвестивший о приходе судного дня»{829} повторился в Хиросиме и Нагасаки, в силе этого оружия более не оставалось сомнений. Его создание заставило американских политиков задуматься о многочисленных практических последствиях в будущем. Как оно повлияет на конвенциональные войны? Должно ли оно использоваться немедленно в самом начале войны или только в крайнем случае? Каковы возможности и сложности разработки более крупных (водородных) и небольших (тактических) форм ядерного оружия? Следует ли делиться соответствующими знаниями с другими?{830} Кроме того, это, несомненно, ускорило уже начавшуюся разработку ядерного оружия в СССР, поскольку Сталин на следующий день после бомбардировки Хиросимы назначил своего грозного комиссара госбезопасности куратором ядерной программы{831}. Хотя русские на тот момент явно отставали в создании как самих бомб, так и систем доставки, они догоняли американцев намного быстрее, чем те рассчитывали. В течение нескольких лет после 1945 года было естественным думать, что ядерное преимущество США поможет компенсировать превосходство СССР в конвенциональном (обычном) вооружении. Однако прошло не так много времени (особенно по меркам истории международных отношений), до того как Москва начала сокращать разрыв и доказывать, что монополия США на этот вид оружия была всего лишь мимолетным этапом{832}.

Появление атомного оружия, наделив каждое владевшее им государство способностью к массовому уничтожению, вплоть до уничтожения самого человечества, трансформировало «стратегический ландшафт». Гораздо более частным и сиюминутным следствием этих новых военных технологий было усиление давления на традиционные европейские страны, которым предстояло либо включиться в гонку, либо признать свой второклассный статус. Конечно, Германия и Япония, а также экономически ослабленная Италия не имели перспектив присоединиться к ядерному клубу. Но правительство в Лондоне, даже после прихода Эттли на смену Черчиллю, не могло представить Великобританию без ядерного оружия, которое было бы одновременно сдерживающим фактором и «свидетельством научного и технологического превосходства, на котором, ввиду недостатка людей, должно основываться могущество Британии»{833}. Иначе говоря, оно считалось сравнительно дешевым способом сохранения влияния независимой великой державы. Этот расчет вскоре начали разделять и французы{834}. Однако, сколь бы соблазнительным ни выглядел такой вариант, его омрачали практические факторы: обоим этим государствам придется потратить несколько лет, чтобы обзавестись ядерным оружием и средствами его доставки, их ядерные арсеналы будут несравнимы с имеющимися у сверхдержав, а кроме того, они могут оказаться попросту бесполезны после очередного технологического скачка. Несмотря на все амбиции Лондона и Парижа (а позднее еще и Китая) вступить в ядерный клуб, это стремление в первые послевоенные десятилетия напоминало попытки Австро-Венгрии и Италии перед 1914 годом построить собственные линейные корабли типа «дредноут». Словом, оно являлось скорее признаком слабости, а не силы.

Последним Элементом, подтверждавшим, что со стратегической и политической точек зрения мир теперь выглядел биполярным, а не многополярным, была усилившаяся роль идеологии. Конечно, даже во времена классической дипломатии XIX века идеологические факторы влияли на политику, о чем красноречиво свидетельствовали действия Меттерниха, Николая I, Бисмарка и Гладстона. Это особенно сильно чувствовалось в мирные годы между войнами, когда «крайне правые» и «крайне левые» бросали вызов господствовавшим установкам «буржуазно-либеральных центристов». Тем не менее сложная динамика многополярного соперничества в конце 1930-х годов (когда британские тори во главе с Черчиллем настаивали на союзе с коммунистической Россией против нацистской Германии, а либеральные американцы были склонны поддерживать англо-французскую дипломатию в Европе, одновременно ослабляя Британскую и Французскую колониальные империи за ее пределами) затрудняла попытки объяснения международных отношений языком идеологии. Тем более что во время Второй мировой войны принципиальные политические и социальные разногласия отошли на задний план из-за необходимости борьбы с фашизмом. Роспуск Сталиным Коминтерна в 1943 году и восхищение Запада советским сопротивлением плану «Барбаросса», казалось, также способствовали развеиванию первоначальных подозрений, особенно в США, где журнал Life в 1943 году легкомысленно заявлял, что русские «выглядят как американцы, одеваются как американцы и думают как американцы», a New York Times годом позже писал, что «марксистское мышление в советской России исчерпало себя»{835}. Такие настроения, несмотря на их наивность, помогают объяснить широко распространенное в США нежелание признавать, что послевоенный мир не соответствует их представлению о международной гармонии — отсюда болезненная и злобная реакция многих деятелей на знаменитую речь Черчилля о «железном занавесе» в марте 1946 года{836}.

Тем не менее через пару лет идеологический характер холодной войны между СССР и Западом стал совершенно очевиден. Сильнее обозначавшиеся признаки того, что Россия не допустит парламентской демократии в Восточной Европе, размер советских вооруженных сил, гражданская война межу коммунистами и их противниками в Греции, Китае и других местах и, наконец (но точно не в последнюю очередь), растущий страх «красной угрозы», шпионских сетей и иностранной подрывной деятельности привели к резкой перемене в американских настроениях, на которую с готовностью отреагировала администрация президента Трумэна. В своей «доктрине Трумэна», публично озвученной в марте 1947 года и вызванной опасениями, что СССР попробует установить свое влияние в Греции и Турции после вывода британских войск, президент описывал мир, стоящий перед выбором между двумя совершенно разными идеологическими принципами:

Один образ жизни основан на воле большинства и отличается свободными институтами, представительным правительством, свободными выборами, гарантиями свободы личности, свободы слова и религии и свободы от политического притеснения. Второй образ жизни основан на желании меньшинства, насильственно наложенного на большинство. Он отличается террором и притеснением, управляемой прессой, подтасованными выборами и подавлением личных свобод{837}.

Политика США, заявлял далее Трумэн, должна «поддерживать свободные нации, их демократические учреждения и их национальную целостность против агрессивных поползновений со стороны тоталитарных режимов». С этого момента внешняя политика представлялась, говоря еще эмоциональнее, как манихейская борьба, в которой, по словам Эйзенхауэра, «силы добра и зла так велики, вооружены и противны друг другу, как это редко случалось в истории человечества. Свобода сталкивается с рабством, свет — с тьмой»{838}.

Вне всякого сомнения, эта риторика во многом была нацелена на местное потребление, причем не только в США, но также в Великобритании, Италии, Франции и других странах, где консервативные силы считали полезным говорить таким языком, чтобы дискредитировать своих соперников или же критиковать собственные правительства за «симпатии к коммунизму». Правда и то, что это усилило подозрительность Сталина по отношению к Западу, который быстро начал изображаться советской прессой в отрицательном ключе как претендующий на русскую «сферу влияния» в Восточной Европе и окружающий СССР новыми врагами со всех сторон, строящий передовые базы, поддерживающий реакционные режимы, противные всяким коммунистическим влияниям, и «натравливающий» на них ООН. Москва утверждала, что «новый курс американской внешней политики означает возврат к старому антисоветскому курсу, который был призван развязать войну и принудить мир к господству Великобритании и США»{839}. С помощью такого объяснения советский режим, в свою очередь, оправдывал преследование диссидентов, ужесточение контроля в Восточной Европе, ускорение индустриализации и рост военных расходов. Таким образом, внешние и внутренние потребности холодной войны усиливали друг друга под общим прикрытием идеологических принципов. Либерализм и коммунизм как универсальные идеи были «взаимоисключающими»{840}; это позволяло каждой из сторон трактовать и изображать мир как арену, на которой идеологический спор неотделим от вопроса преимущества в силе и политическом влиянии. Всем приходилось выбирать между проамериканским или просоветским блоком. Третьего пути не существовало, и в эпоху Сталина и Маккарти сомневаться в этом было опасно. Таковой представлялась новая стратегическая реальность, к которой будут вынуждены приспосабливаться народы не только разделенной Европы, но также Азии, Ближнего Востока, Африки, Латинской Америки и других регионов.


Холодная война и «третий мир»

Как оказалось, международная политика последующих двух десятилетий действительно была во многом связана с приспособлением к этому американо-советскому соперничеству, а затем — с его частичным отторжением. Вначале центральной темой холодной войны был передел границ в Европе. Таким образом, в глубине все еще скрывалась «немецкая проблема», поскольку разрешение этого вопроса, в свою очередь, определяло степень влияния стран-победителей на Европу. Русские определенно сильнее всех пострадали от немецкой агрессии в первой половине XX века и не собирались допустить подобного во второй половине столетия, тем более что Сталин был одержим идеей безопасности. Задача достижения мировой коммунистической революции была вторичной, но связанной с главной, поскольку стратегическая и политическая позиция России наверняка укрепилась бы в случае создания других марксистских государств, прислушивающихся к Москве. Эти соображения, вероятно, влияли на советскую политику после 1945 года намного сильнее, чем характерное для предыдущих столетий желание иметь тепловодные порты, даже в отсутствие детальных планов решения различных вопросов. Таким образом, во-первых, имело место намерение добиться пересмотра территориальных договоренностей 1918–1922 годов со стратегическими «округлениями». Как отмечалось выше, это означало восстановление советского контроля над странами Балтики, смещение дальше на запад польско-русской границы, упразднение Восточной Пруссии и присоединение части территорий Финляндии, Венгрии и Румынии. Все это мало беспокоило Запад, ведь соответствующие договоренности уже были достигнуты во время войны. Беспокойство вызывали признаки того, что русские хотят привести к власти «дружественные Москве» режимы в ранее независимых странах Центральной и Восточной Европы.

В этом смысле судьба Польши была лишь предвестником того, что ожидало многие другие страны, хотя воспринималась она еще острее из-за принятого в 1939 году решения Великобритании бороться за неприкосновенность этой страны, а также из-за действий польских войск (и правительства в изгнании) на Западе. Обнаружение массовых захоронений польских офицеров в Катыни, неодобрение Россией Варшавского восстания, требование Сталина изменить границы Польши и появление просоветских фракций поляков в Люблине заставили Черчилля с большим подозрением отнестись к намерениям России, а через несколько лет, с установлением марионеточного режима и фактическим отстранением всех прозападных поляков от власти, эти опасения себя полностью оправдали{841}.

Решение польского вопроса Москвой во многом соприкасалось с «немецкой проблемой». В территориальном отношении перемещение границы на запад не только сокращало площадь немецких земель (что достигалось также поглощением Восточной Пруссии), но и давало полякам стимул препятствовать в будущем изменению границы по Одеру — Нейсе. Стратегически же превращение Польши в безопасную «буфернук) зону», которого добивался СССР, призвано было не допустить повторения случившегося в 1941 году нападения Германии; следовательно, для Москвы было вполне логичным настаивать на участии в решении судьбы немецкого народа. С политической точки зрения поддержка «люблинских поляков» сопровождалась обхаживанием немецких коммунистов в изгнании, которые могли бы сыграть аналогичную роль после возвращения на родину. С экономической точки зрения эксплуатация Россией Польши и ее восточноевропейских соседей была прелюдией к изъятию немецких активов. Однако, когда Кремлю стало очевидно, что расположить к себе немецкий народ, доводя его при этом до нищеты, невозможно, вывоз активов прекратился, а тон Молотова стал намного благожелательнее. Впрочем, эти тактические сдвиги не имели столь важного значения, как явный сигнал России о ее намерении обрести если не решающий, то громкий голос при решении будущего Германии{842}.

Как в Польше, так и в Германии советская политика неизбежно должна была столкнуться с западной. В политическом и экономическом плане американцев, британцев и французов объединяли идеи свободного рынка и демократических выборов как общеевропейской нормы (хотя Лондон и Париж явно склонялись к большей роли государства в отличие от американских сторонников неограниченной свободы предпринимательства). В стратегическом же плане страны Запада не меньше Москвы желали предотвратить возрождение немецкого милитаризма — и французы особенно сильно волновались по этому поводу вплоть до середины 1950 годов, — но никто из них не хотел, чтобы вермахт попросту сменился Красной армией. И хотя после 1945 года в правительства Италии и Франции входили коммунисты, даже там царило глубокое недоверие к марксистским партиям и нежелание допустить усиления их влияния, особенно на фоне неуклонного искоренения некоммунистических партий в Восточной Европе. Несмотря на то что голоса, призывавшие к примирению, все еще звучали, цели России и Запада сильно противоречили друг другу. В случае успеха программы одной из сторон, другая оказалась бы под угрозой; в этом смысле холодная война казалась неизбежной, пока стороны не достигнут компромисса в своих доктринах.

По этой же причине разбирать пошагово, как происходила эскалация напряженности, здесь необязательно{843}; для нашего анализа динамики мировых держав это было бы не более полезно, чем, скажем, подробное рассмотрение дипломатии Меттерниха в предыдущей главе. Однако главные особенности холодной войны после 1945 года требуют внимания, ведь они продолжают влиять на международные отношения по сей день.

Первой из этих особенностей было углубление «раскола» между двумя европейскими блоками. То, что это расхождение случилось не сразу в 1945 году, вполне естественно: перед оккупационными войсками союзников и «партиями-преемниками», вернувшимися из подполья и изгнания после падения нацизма в Германии, стояли в первую очередь насущные административные задачи: восстановление коммуникаций и инфраструктуры, снабжение городов, размещение беженцев, поиск военных преступников. Это привело отчасти к размыванию идеологических позиций: в оккупированных зонах Германии американцы ссорились с французами не меньше, чем с русскими; в национальных ассамблеях и кабинетах, формировавшихся по всей Европе, социалисты заседали вместе с коммунистами на Востоке, а на Западе коммунисты сотрудничали с христианскими демократами. К концу 1946 — началу 1947 года разрыв увеличился и стал привлекать больше общественного внимания: всевозможные референдумы и региональные выборы в германских зонах показывали, что «политические настроения в Западной Германии… начали заметно отличаться от таковых в Восточной Германии»{844}; последовательное устранение некоммунистических элементов в Польше, Болгарии и Румынии происходило одновременно с внутренним политическим кризисом во Франции в апреле 1947 года, когда коммунисты были вытеснены из правительства. Месяц спустя то же самое случилось в Италии. В Югославии политическое доминирование Тито (покончившее с военными соглашениями о разделении власти) было воспринято Западом как очередной шаг Москвы, осуществляющей свои планы экспансии. Эти противоречия, наряду с нежеланием СССР вступать в МВФ и Международный банк реконструкции и развития, особенно сильно обеспокоили тех американцев, которые надеялись на сохранение нормальных отношений с Москвой после войны.

Таким образом, Запад имел достаточно оснований подозревать, что Сталин планирует распространить свой контроль на Западную и Южную Европу, как только сложатся благоприятные обстоятельства, а также помочь этим обстоятельствам возникнуть. Вряд ли это могло произойти в результате грубого применения военной силы, хотя рост давления СССР на Турцию заставлял волноваться и вынудил Вашингтон дислоцировать оперативное соединение ВМС в восточной части Средиземного моря в 1946 году. Скорее, это могло быть сделано через ставленников Кремля, которые воспользовались бы вызванными войной затянувшимися экономическими неурядицами и политическим соперничеством. Свидетельством тому стали коммунистический мятеж в Греции и поддержанные коммунистами забастовки во Франции. Попытки СССР повлиять на общественное мнение в Германии тоже вызывали подозрения, как, впрочем, и усиление коммунистов в Северной Италии. Историки обоих движений сегодня более скептически оценивают способность Москвы контролировать их в рамках «генерального замысла». Греческие коммунисты, Тито и Мао Цзэдун больше думали о том, как расправиться с местными противниками, чем об установлении мирового марксистского порядка, а лидерам компартий и профсоюзов Запада приходилось реагировать в первую очередь на настроения своих сторонников. С другой стороны, победа коммунистов в любой из этих стран несомненно была выгодна России, при условии что она не ведет к большой войне; и не трудно понять, почему в то время к экспертам по СССР, таким как Джордж Кеннан, охотно прислушивались, когда они призывали к «сдерживанию» Советского Союза.

Среди всевозможных элементов быстро развивающейся «стратегии сдерживания»{845} выделялись два. Первый, который, по мнению Кеннана, был негативным по сути, но все больше нравился военному руководству из-за более прочных гарантий стабильности, заключался в том, чтобы указывать Москве на те регионы планеты, которые США «не могут позволить… отдать во враждебные им руки»{846}. Поэтому такие страны получали военную помощь, чтобы сделать их сопротивление более эффективным и чтобы нападение СССР на них фактически считалось бы поводом к войне. Однако гораздо более позитивным было признание Америкой того факта, что сопротивление подрывной деятельности Советов ослаблено вследствие «чрезвычайного истощения производственных мощностей и духовных сил» во время Второй мировой войны{847}. Следовательно, важнейшим компонентом любой долгосрочной политики сдерживания должна была стать масштабная программа американской экономической помощи, которая бы позволила восстановить разрушенную промышленность, фермы и города Европы и Японии; это не только снизило бы интерес последних к коммунистическим учениям классовой борьбы и революции, но и помогло бы сместить баланс сил в пользу Америки. Если, как убедительно аргументировал Кеннан, в мире существует лишь «пять центров промышленного и военного влияния, важных для нас с точки зрения национальной безопасности»{848}: сами США, их противник СССР, Великобритания, Германия и Центральная Европа, а также Япония, — то из этого следует, что, удерживая последние три в западном лагере и наращивая их мощь, можно создать такое «соотношение сил», которое обеспечит постоянное отставание Советского Союза. Не менее очевиден и тот довод, что такая стратегия должна была вызывать глубокие подозрения в сталинской России, особенно из-за восстановления двух враждебных к ней стран — Германии и Японии.

Таким образом, опять же нам важно рассмотреть не столько точную хронологию шагов, сделанных каждой стороной во время и после «водораздела» в 1947 году, сколько общие последствия. Теперь США, а не Великобритания стали гарантом Греции и Турции (что можно считать символической передачей обязанностей от прежнего всемирного полицейского новому, которая укладывалась в логику не только Вашингтона, но и Лондона{849}), и это оправдывалось Трумэном в рамках его «доктрины» без региональных границ. Впрочем, если говорить о европейском контексте, то открытое желание Америки «помочь свободным народам сохранить свои институты» можно было связать с имевшими тогда место искренними обсуждениями путей преодоления повсеместных проблем экономики, нехватки продовольствия и угля, от которых страдал континент. Решение американской администрации — так называемый план Маршалла по предоставлению объемной помощи, призванный «поставить Европу на ноги в экономическом смысле», намеренно был адресован всем европейским странам, в том числе коммунистическим. Но сколь бы привлекательным ни казалось Москве получение такой помощи, оно предполагало сотрудничество с Западной Европой как раз в то самое время, когда советская экономика вернулась к жестким формам национализации и коллективизации; не нужно было быть гением, чтобы понять смысл этого плана — убедить европейцев в превосходстве частного предпринимательства над коммунизмом как основы процветания. В результате того, что Молотов вышел из парижских переговоров о плане Маршалла, в то время как СССР принуждал Польшу и Чехословакию отказаться от получения помощи, Европа оказалась еще сильнее расколота на два лагеря. В Западной Европе, пришпоренной миллиардами долларов американской помощи (в основном Великобритании, Франции, Италии и Западной Германии), экономический рост ускорился, и произошла интеграция в североатлантическую торговую сеть. В Восточной Европе ужесточался коммунистический контроль. В 1947 году был образован Коминформ — своего рода восстановленный Коммунистический Интернационал, что особо и не скрывалось. С чехословацким плюрализмом было покончено в результате коммунистического переворота в 1948 году. Хотя Югославии Иосипа Тито удалось ускользнуть из удушливых объятий Сталина, другие сателлиты подверглись чисткам и в 1949 году были вынуждены вступить в Совет экономической взаимопомощи, который был вовсе не советским аналогом плана Маршалла, а «просто новым инструментом доения сателлитов»{850}. Возможно, Черчилль чуть поторопился со своей речью о «железном занавесе» в 1946 году, но два года спустя его слова, похоже, стали реальностью.

Усиление экономического соперничества между Востоком и Западом дополнялось противостоянием на военном уровне, и Германия снова оказалась предметом споров. В марте 1947 года британцы и французы подписали Дюнкеркский пакт, пообещав друг другу всестороннюю военную поддержку в случае нападения Германии (пусть даже министерство иностранных дел в Лондоне считало такую вероятность скорее теоретической и больше беспокоилось о внутренних слабостях Западной Европы). В марте 1948 года данное соглашение было расширено за счет заключения Брюссельского пакта и пополнилось странами Бенилюкса. В нем Германия уже не упоминалась, но следует сказать, что многие западноевропейские политики (особенно во Франции) в это время все еще были одержимы «германской проблемой», а не «русской»{851}. Допотопная конструкция их аргументов пошатнулась в 1948 году. В том же месяце, когда был подписан Брюссельский пакт, русские вышли из Союзнического контрольного совета по Германии, сославшись на непреодолимые противоречия с Западом по вопросам экономического и политического будущего этой страны. Через три месяца, стремясь положить конец черному рынку и валютному хаосу в Германии, три оставшиеся страны-участницы объявили о создании новой немецкой марки. В качестве ответа на это единогласное решение русские не только запретили хождение западногерманских банкнот на подконтрольной им территории, но и приостановили въезд и выезд из Берлина — этого островка западного влияния, находящегося на сотню миль в глубине соцлагеря.

Берлинский кризис 1948–1949 годов заставил острее почувствовать это противостояние{852}. Теперь уже официальные лица в Вашингтоне и Лондоне обсуждали те средства, при помощи которых группа европейских стран, доминионы и США могли выступить сообща в случае русской агрессии. Хотя американцы (как и в случае плана Маршалла) хотели, чтобы европейцы первыми выступили со своими идеями в области военной безопасности, сомнений в серьезном отношении США к коммунистической опасности больше не оставалось. Пропаганда на тему «красной угрозы» в Америке сопровождалась более жесткой политикой за рубежом. В марте 1948 года Трумэн даже просил Конгресс восстановить призыв, и его просьба была удовлетворена в виде закона о воинской повинности от июня того же года. Все эти шаги были ускорены советской блокадой наземных путей к Берлину. Хотя воздушные суда позволяли американцам и британцам заявлять, что у Сталина кишка тонка, и поставлять продовольствие в Берлин на протяжении одиннадцати месяцев до возобновления сухопутного сообщения, многие все же настаивали на отправке военного конвоя, который бы пробился к городу. Трудно представить, как такой ход не спровоцировал войну, при том что Соединенные Штаты в соответствии с новым договором отправили эскадрилью бомбардировщиков В–29 на британские аэродромы, продемонстрировав свой решительный настрой.

В таких обстоятельствах даже сенаторы из числа изоляционистов вынуждены были поддержать создание организации, которая позже превратится в НАТО, с полным участием США и главной стратегической целью — обеспечить поддержку европейских государств в случае русской агрессии. В первые годы своего существования НАТО олицетворял собой скорее политическое беспокойство, нежели конкретные военные расчеты, и символизировал исторический сдвиг в дипломатических традициях США, которые подхватили эстафету Британии в качестве главного западного «фланга» силы, призванного удерживать европейское равновесие. С точки зрения американского и британского правительств, основной задачей было включить США и Канаду в число подписантов Брюссельского пакта, а также распространить гарантии взаимной поддержки на такие страны, как Норвегия и Италия, которые тоже чувствовали себя в опасности. На день подписания Североатлантического договора армия США насчитывала в Европе лишь 100 тыс. человек (по сравнению с 3 млн. в 1945 году) и имелось всего 12 дивизий — семь французских, две британские, две американские и одна бельгийская, призванных остановить продвижение Советов на Запад. Хотя вооруженные силы русских в тот период были значительно менее внушительны, чем утверждали западные паникеры, дисбаланс в соотношении солдат между двумя блоками настораживал многих. Чуть позже эти страхи усилились подозрениями о том, что коммунисты способны захватить северогерманскую равнину так же оперативно, как они перешли реку Ялу в ходе войны в Корее. Это означало, что, хотя стратегия ответа НАТО на советское вторжение все сильнее зависела от «массированного контрудара» американских бомбардировщиков, необходимо было создать также и крупную традиционную армию. Это, в свою очередь, помогло связать воедино все три «фланговые» западные державы — США, Канаду и Великобританию настолько крепко, что стратеги 1930-х годов наверняка бы пришли в изумление{853}.

Альянс НАТО сработал как военный эквивалент экономического плана Маршалла; он усугубил раскол Европы на два лагеря, в которые не вошли только традиционно нейтральные Швейцария и Швеция, Испания генерала Франко, а также Финляндия, Австрия и Югославия. Через некоторое время Советский Союз ответит на него своим Варшавским договором. Этот углубившийся раскол сделал перспективы объединения Германии еще более призрачными. Несмотря на обеспокоенность французов, Германия начала наращивать свои вооруженные силы в рамках НАТО к концу 1950-х годов, что было вполне логично, ведь Запад хотел сократить отставание от соцлагеря в общей численности войск{854}. Однако это неизбежно подтолкнуло СССР к созданию восточногерманской армии, пусть и на условиях особого контроля. Поскольку каждое из германских государств было интегрировано в свой военный альянс, следовало ожидать, что оба блока будут считать любую попытку Германии стать независимой и нейтральной с тревогой и подозрением — как удар по своей безопасности. В случае России такая позиция усиливалась (даже после смерти Сталина в 1953 году) убежденностью в том, что никакой стране, однажды ставшей коммунистической, не должно быть позволено сойти с этого курса (позже эта установка была подтверждена в «доктрине Брежнева»). К октябрю 1953 года Совет национальной безопасности США в частном порядке признал, что восточноевропейские страны-саттелиты «могут быть освобождены в результате всеобщей войны или же самими русскими». Как таинственно замечает Бартлетт, «ни то ни другое не представлялось возможным»{855}. В 1953 году было быстро подавлено восстание в Восточной Германии. В 1956 году, встревоженная решением Венгрии выйти из Варшавского договора, Россия вернула свои дивизии на венгерскую территорию и не допустила наступления здесь независимости. В 1961 году, признавая поражение, Хрущев приказал возвести Берлинскую стену, чтобы предотвратить утечку мозгов на Запад. В 1968 году чехов постигла участь венгров двенадцать лет назад, хотя на сей раз события были не столь кровопролитными. Все эти шаги, предпринятые советским руководством, неспособным (вопреки заявлениям официальной пропаганды) вывести страну на уровень, сравнимый по идеологической или экономической привлекательности с Западом, лишь усугубили разрыв между двумя блоками{856}.

Второе важное свойство холодной войны — ее постоянное распространение из Европы на остальной мир — не должно нас удивлять. На протяжении большего периода войны энергия русских почти всецело направлялась на борьбу с немецкой угрозой; это, впрочем, не значит, что Москва отказалась от своих политических интересов, касавшихся будущего Турции, Персии и Дальнего Востока, как стало очевидно в августе 1945 года. Таким образом, было крайне маловероятно, что геополитические споры России с Западом вокруг европейских вопросов ограничатся этим континентом, тем более что принципы этого спора (самоуправление против национальной безопасности, экономический либерализм против социалистического планирования и т. д.) могли быть применены где угодно. Но важнее даже то, что сама война породила сильнейшее социально-политическое волнение от Балкан до Ост-Индии, и даже в странах, не захваченных армиями агрессоров (например, в Индии и Египте), мобилизация населения, ресурсов и идей привела к глубоким изменениям. Традиционные общественные уклады были разрушены, колониальные режимы дискредитированы, всюду появились подпольные националистические партии, а движение сопротивления набирало силу, стремясь не только к военной победе, но и к политической трансформации{857}. Иначе говоря, в 1945 году мир переживал сильнейшую политическую турбулентность, которая могла угрожать великим державам, нацеленным на скорейшее восстановление мира и стабильности, но она же позволяла каждой из сверхдержав с их всеобщими доктринами привлекать на свою сторону самые разные народы, выбиравшиеся из руин старого мира. Во время войны союзники предоставляли помощь всевозможным движениям сопротивления против немецких и японских захватчиков, и для таких групп было естественным надеяться на сохранение этой помощи после 1945 года, даже если они боролись за власть с конкурентами. Тот факт, что некоторые из этих партизанских групп были коммунистическими, а другие решительно антикоммунистическими, дополнительно усложнял стоявшую перед Москвой и Вашингтоном задачу — отделить эти региональные распри от собственных глобальных вопросов. Греция и Югославия уже продемонстрировали, насколько быстро местный внутренний спор может приобрести международное значение.

Первый внеевропейский спор между Россией и Западом во многом являлся следствием временных военных договоренностей: в 1941-1943 годах Иран был помещен под трехсторонний военный протекторат — отчасти для его закрепления в лагере союзников, но отчасти и для того, чтобы никто из союзников не обрел чрезмерного экономического влияния на режим в Тегеране{858}. Когда в начале 1946 года Москва отказалась выводить свой гарнизон, зато видимо поддерживала сепаратистские прокоммунистические движения на севере страны, традиционные возражения Великобритании против излишнего влияния России в этой части мира зазвучали громче, а вскоре смешались с гулом решительных протестов администрации Трумэна. После вывода советских войск иранская армия подавила волнения в северных провинциях и разделалась с коммунистической партией Туде. Все это весьма обрадовало Вашингтон, подтвердив веру Трумэна в действенность «жесткого диалога» с Советами. Этот случай продемонстрировал, как сказал Улам, «значение сдерживания еще до начала применения самой доктрины»{859} и психологически подготовило Вашингтон к аналогичной реакции на другие подобные действия СССР. Так, продолжение гражданской войны в Греции, давление Москвы на Турцию с целью добиться уступок в переговорах о проливах и восточном приграничном регионе Карс, а также сделанное в 1947 году заявление британского правительства о невозможности сохранения его гарантий перед Грецией и Турцией, вызвали публичный ответ Америки (в «доктрине Трумэна»). Уже в начале апреля 1946 года госдепартамент США призвал поддержать «Соединенное Королевство и коммуникации Британского содружества»{860}. Рост привлекательности таких взглядов наряду с тем, что Вашингтон связывал воедино различные кризисы на «северном ярусе» стран, противившихся русской экспансии в восточное Средиземноморье и на Ближний Восток, указывают на ту быстроту, с которой идеалистические направления американской внешней политики дополнялись (или даже заменялись) геополитическим расчетом.

Именно с таким отношением к глобальному распространению коммунизма западные державы рассматривали и перемены, происходившие на Дальнем Востоке. Как в случае голландцев, вскоре вытесненных из Ост-Индии под нажимом националистического движения, возглавляемого индонезийским президентом Сукарно, так и в случае французов, быстро увязших в вооруженной борьбе с хошиминовским Вьетминем, или британцев, воевавших против повстанцев в Малайзии, реакция старых колониальных держав, возможно, была той же самой, даже не будь к востоку от Суэцкого канала огромного коммунистического пространства{861}. (С другой стороны, к концу 1940-х годов стало удобно утверждать о поддержке мятежников Москвой, чтобы заслужить симпатии Вашингтона.) Однако тот шок, каким стала для США «потеря» Китая, был неизмеримо сильнее всех этих неприятностей, происходивших южнее. С самого начала миссионерской деятельности в XIX веке США делали в эту большую густонаселенную страну огромные культурные и психологические (и в гораздо меньшей степени финансовые) вложения, что дополнительно раздувалось прессой, рассказывавшей о правительстве Чан Кайши во время войны.

Но у Соединенных Штатов Америки была своя «миссия» в Китае не только в религиозном смысле{862}. Хотя профессионалы в госдепартаменте и армии все больше узнавали о коррупции и неэффективности партии Гоминдан, общественное мнение в основном не разделяло их взглядов, особенно если говорить о правых республиканцах, которые теперь видели мировую политику в черно-белом цвете.

Политические волнения и неопределенность, характерные для Востока в те годы, раз за разом ставили перед Вашингтоном одну и ту же дилемму. С одной стороны, американские республиканцы не могли запятнать себя поддержкой коррумпированных режимов «третьего мира» или распадающихся колониальных империй. С другой стороны, они не желали дальнейшего распространения «революционных сил», ведь это (как утверждалось) укрепило бы влияние Москвы. В 1947 году было сравнительно легко способствовать уходу Великобритании из Индии, поскольку это предполагало всего лишь передачу власти парламентскому демократическому режиму Неру. Так же можно было давить на голландцев, чтобы те покинули Индонезию к 1949 году, хотя Вашингтон все же переживал по поводу роста там коммунистических протестов, как и на Филиппинах после обретения ими независимости в 1946 году. Но в других местах «колебания» были более очевидны. Например, если раньше говорилось о необходимости полной социальной трансформации и демилитаризации японского общества, то теперь вашингтонские стратеги предпочитали идеи восстановления японской экономики посредством гигантских фирм (дзайбацу) и даже поощряли создание Японией собственных вооруженных сил — чтобы облегчить экономическое и военное бремя США, а также гарантировать роль Японии как антикоммунистического бастиона в Азии{863}.

Это ужесточение позиции Вашингтона к 1950 году являлось следствием двух факторов. Первым из них была усилившаяся критика более гибких вариантов политики «сдерживания» Трумэна и Ачесона со стороны не только республиканцев и быстро набиравшего популярность «охотника на красных» Джо Маккарти, но и более молодых консерваторов в самой администрации, таких как Луис Джонсон, Джон Даллес, Дин Раск и Пол Нитце, заставлявшая Трумэна действовать решительнее, чтобы отстоять свой политический фланг. Вторым стало вторжение Северной Кореи за 38-ю параллель в июне 1950 года, которое США немедленно интерпретировали как часть агрессивного плана Москвы. Вместе оба фактора сыграли на руку тем силам в Вашингтоне, которые добивались проведения более активной и даже воинственной политики, способной помочь навести порядок. «Мы быстро теряем Азию», — писал видный журналист Стюарт Алсоп, привлекая для пущей убедительности образ кеглей для боулинга и рисуя Кремль сильным и амбициозным игроком:

Центральной кеглей, которая уже сбита, был Китай. Две кегли во втором ряду — это Бирма и Индокитай. Если они упадут, то три кегли в следующем ряду: Сиам, Малайя и Индонезия — наверняка не устоят. А если упадет вся Азия, то образуется такое психологическое, политическое и экономическое притяжение, которое почти наверняка захватит и четыре кегли в четвертом ряду — Индию, Пакистан, Японию и Филиппины{864}.

Последствия этого изменения намерений повлияли на американскую политику во всей Восточной Азии. Самым очевидным стала быстрая эскалация военной поддержки Южной Кореи — сомнительного репрессивного режима, который был частично виноват в конфликте, но в тот момент считался невинной жертвой. Американская поддержка с воздуха и моря вскоре дополнилась дивизиями сухопутных войск и морской пехоты, позволившими Макартуру начать впечатляющее контрнаступление (при Инчхоне), продолжавшееся, пока продвижение сил ООН на север не спровоцировало вмешательство Китая в октябре-ноябре 1950 года. Не имея возможности использовать атомные бомбы, американцы были вынуждены вести кампанию, напоминавшую траншейную войну 1914–1918 годов{865}. К моменту достижения перемирия в июне 1953 года США потратили около $50 млрд. на военные действия и отправили в зону конфликта свыше 2 млн. военнослужащих, из которых 54 тыс. погибли. Хотя это позволило сдержать агрессию Севера, США взвалили на себя значительные и долгосрочные обязательства перед Южной Кореей, освободиться от которых будет очень сложно.

Этот конфликт тоже привел к существенным переменам в американской политике в Азии. К 1949 году многие в администрации Трумэна перестали поддерживать Чан Кайши из чувства отвращения, с презрением смотря на это «обрубленное» правительство в Тайване и склоняясь к тому, чтобы вместе с Великобританией признать коммунистический режим Мао. Однако через год Тайвань уже поддерживался и защищался ВМФ США, а Китай считался злостным врагом, против которого (по крайней мере, с точки зрения Макартура) в свое время придется применить ядерное оружие, чтобы противодействовать его агрессии. В Индонезии, столь важной из-за ее сырья и продовольствия, новое правительство будет получать помощь в борьбе с коммунистическими повстанцами; в Малайе то же самое при общем одобрении будут делать британцы; а в Индокитай, при одновременном давлении на французов для установления там более представительной формы правления, США теперь были готовы поставлять оружие и финансы для подавления Вьетминя{866}. Уже не убежденные в том, что моральной и культурной притягательности американской цивилизации достаточно, чтобы остановить распространение коммунизма, США все больше обращались к военно-территориальным гарантиям, особенно после того как стал госсекретарем Даллес{867}. К августу 1951 года был подписан договор, подтверждавший права США на военно-воздушные и военно-морские базы на Филиппинах и американские обязательства по защите этих островов. Через несколько дней Вашингтон подписал трехстороннее соглашение о безопасности с Австралией и Новой Зеландией. Еще неделю спустя был наконец заключен мирный договор с Японией, юридически закончивший войну в Тихом океане и вернувший полный суверенитет Японскому государству, однако в тот же день был подписан специальный пакт, по которому американские вооруженные силы сохраняли свое присутствие как на главных островах, так и на Окинаве. Политика Вашингтона по отношению к коммунистическому Китаю оставалась непреклонно враждебной, Тайваню же оказывалось все больше поддержки, даже когда речь шла о столь незначительных аванпостах, как Цзиньмэнь и Мацзу.

Третьим важным элементом холодной войны была гонка вооружений между двумя блоками, которая шла одновременно с созданием военных альянсов. Если изучить расходы стран на оборону, то ни о каком равенстве говорить не приходится, что видно из табл. 37.

Таблица 37.
Расходы ведущих держав на оборону в 1948–1970 гг.{868} (в млрд. долларов)
Год США СССР Западная Германия Франция Соединенное Королевство Италия Япония Китай
1948 10,9 13,1 0,9 3,4 0,4
1949 13,5 13,4 1,2 3,1 0,5 2,0
1950 14,5 15,5 1,4 2,3 0,5 2,5
1951 33,3 20,1 2,1 3,2 0,7 3,0
1952 47,8 21,9 3,0 4,3 0,8 2,7
l953 49,6 25,5 3,4 4,5 0,7 0,3 2,5
1954 42,7 28,0 3,6 4,4 0,8 0,4 2,5
1955 40,5 29,5 1,7 2,9 4,3 0,8 0,4 2,5
1956 41,7 26,7 1,7 3,6 4,5 0,9 0,4 5,5
1957 44,5 27,6 2,1 3,6 4,3 0,9 0,4 6,2
1958 45,5 30,2 1,2 3,6 4,4 1,0 0,4 5,8
1959 46,6 34,4 2,6 3,6 4,4 1,0 0,4 6,6
1960 45,3 36,9 2,9 3,8 4,6 1,1 . 0,4 6,7
1961 47,8 43,6 3,1 4,1 4,7 1,2 0,4 7,9
1962 52,3 49,9 4,3 4,5 5,0 1,3 0,5 9,3
1963 52,2 54,7 4,9 4,6 5,2 1,6 0,4 10,6
1964 51,2 48,7 4,9 4,9 5,5 1,7 0,6 12,8
1965 51,8 62,3 5,0 5,1 5,8 1,9 0,8 13,7
1966 67,5 69,7 5,0 5,4 6,0 2,1 0,9 15,9
1967 75,4 80,9 5,3 5,8 6,3 2,2 1,0 16,3
1968 80,7 85,4 4,8 5,8 5,6 2,2 1,1 17,8
1969 81,4 89,8 5,3 5,7 5,4 2,2 1,3 20,2
1970 77,8 72,0 6,1 5,9 5,8 2,4 1,3 23,7

Резкий скачок расходов на оборону в США после 1950 года был напрямую связан с войной в Корее и убежденностью Вашингтона в необходимости перевооружения в новом опасном мире; наметившийся после 1953 года спад отражал стремление Эйзенхауэра взять под контроль «военно-промышленный комплекс», пока тот не навредил экономике и обществу; рост в 1961–1962 годах был следствием Карибского кризиса и возведения Берлинской стены; а скачок расходов после 1965 года соответствовал активности США в Юго-Восточной Азии{869}. Хотя советские показатели только примерные, ведь Москва всегда держала такую информацию под секретом, рост военных расходов в СССР, вероятно, был вызван убежденностью в том, что война с Западом приведет к разрушительным воздушным атакам против России, если значительно не ускорить выпуск самолетов и ракет; произошедшее в 1955–1957 годах снижение объяснялось начатой Хрущевым политикой разрядки и поиском средств для выпуска потребительских товаров; а очень сильный прирост в 1959–1960-м указывал на ухудшение отношений с Западом, оскорбленность Карибским кризисом и намерение укрепиться во всех отношениях{870}.[57] Более скромные военные усилия коммунистического Китая были связаны в первую очередь с его собственным экономическим ростом, но начавшееся в 1960-е годы увеличение расходов свидетельствует о том, что Пекин готов был заплатить высокую цену за то, чтобы порвать с Москвой. Что касается европейских стран, то данные из табл. 37 говорят о том, что их расходы на оборону сильно возросли в годы войны в Корее, а Франция продолжала их наращивать до 1954 года из-за проблем в Индокитае. Однако позже не только Великобритания и Франция, но также Западная Германия, Италия и Япония позволяли себе лишь скромное увеличение военных расходов (иногда чередовавшееся со спадом). Если не считать Китая (данные по которому тоже крайне неточны), то показатели военных расходов в 1950-е и 1960-е годы рисуют картину биполярного мира.

Пожалуй, более важным, чем сухие цифры, является многоуровневый и многосторонний характер гонки вооружений. Шокированные тем, что русские смогли произвести собственную ядерную бомбу в 1949 году, США тем не менее верили, что в случае ядерного конфликта смогут причинить СССР гораздо больший урон. С другой стороны, как говорилось в явно идеологической директиве СНБ–68 Совета национальной безопасности США (январь 1950), крайне важно «обеспечить быстрое увеличение военно-воздушных, сухопутных и военно-морских сил общего назначения (наших и союзных) до таких масштабов, чтобы в военном отношении мы не так сильно зависели от ядерного оружия»{871}. С 1950 по 1953 год сухопутные силы США увеличились втрое, и хотя в значительной мере это было связано с призывом солдат на войну в Корее, также имело место намерение превратить НАТО из свода военных обязательств общего характера в готовый к боевым операциям альянс, способный предупредить захват Советами Западной Европы, которого в то время опасались как американские, так и британские стратеги{872}. Несмотря на то, что фантазии о девяноста союзных дивизиях вдоль границ Лиссабонского соглашения 1952 года были очень далеки от реальности, все-таки военные обязательства перед Европой существенно повысились — с одной до пяти американских дивизий к 1953 году; при этом Великобритания согласилась разместить четыре дивизии в Германии, так что к середине 1950-х годов, когда армия Западной Германии была увеличена после предыдущих сокращений, на которых в свое время настояли Лондон и Париж, был достигнут приемлемый баланс сил. Вдобавок союзники резко увеличили расходы на военную авиацию, так что к 1953 году НАТО имел в своем распоряжении примерно 5200 самолетов. О развитии советских армии и ВВС в тот период известно гораздо меньше, но ясно, что Жуков занялся серьезной реорганизацией после смерти Сталина: он избавился от переизбытка плохо подготовленных солдат, сделал части более мощными, мобильными и компактными, заменил артиллерию ракетами и в итоге наделил их гораздо большим наступательным потенциалом, чем в 1950–1951 годах, когда Запад сильнее всего боялся нападения. При этом понято, что Россия тоже направляла основную часть прироста бюджета на оборонительные и наступательные ВВС{873}.

Вторая и совершенно новая область гонки вооружений между Востоком и Западом развернулась в океане, хотя и здесь ее характер был несколько беспорядочным. Американский флот закончил тихоокеанскую войну в ореоле славы благодаря впечатляющей эффективности его быстроходных авианосных соединений и подводных лодок. ВМС Великобритании тоже были довольны «удачной войной», в которой они действовали гораздо решительнее, чем во время зашедшего в тупик морского противостояния 1914–1918 годов{874}. Однако появление атомных бомб (и особенно их испытание на атолле Бикини против ряда военных кораблей), которые могли доставляться стратегическими бомбардировщиками или ракетами, ставило под сомнение будущее традиционных инструментов морских сражений и даже самих авианосцев. В результате сокращения расходов на оборону после 1945 года и «рационализации» отдельных служб, реорганизованных в единое министерство обороны, оба ВМФ начали испытывать на себе большое давление. Их спасла, в известной мере, война в Корее, в ходе которой снова использовались амфибии для высадки войск, воздушные удары палубной авиации и тактическое мастерство западных морских держав. Кроме того, ВМФ США вступил в ядерный клуб благодаря разработке нового класса огромных авианосцев, с которых могли взлетать ударные бомбардировщики с ядерным оружием, и (в конце 1950-х) благодаря планам строительства атомных субмарин, способных производить запуски баллистических ракет дальнего радиуса действия. Британцы, которым труднее было найти средства на современные авианосцы, все же сохраняли переделанные десантные вертолетоносцы для так называемых локальных войн и, подобно французам, старались создать собственные сдерживающие силы на базе подводных лодок. Хотя все западные флотилии в 1965 году располагали меньшим числом кораблей и людей, чем в 1945 году, их потенциал стал определенно больше{875}.

Впрочем, важнейшим стимулом для поддержания расходов на морские силы этих стран было наращивание советского флота. Во время Второй мировой войны русский флот достиг очень немногого, несмотря на значительное количество подводных лодок, а большинство моряков сражались на суше (или помогали армии форсировать реки). После 1945 года Сталин дал добро на строительство в большом количестве субмарин, основанных на более совершенных немецких разработках, которые, вероятно, планировалось использовать для защиты протяженных морских границ. Кроме того, он поддерживал и укрепление надводного флота, включая линкоры и авианосцы.

Этому амбициозному плану вскоре положил конец Хрущев, не видевший смысла в строительстве крупных и дорогих военных кораблей в эпоху ядерных ракет; в этом смысле он был единодушен со многими политиками и маршалами Запада. Однако эту идею оспаривали многократные примеры применения надводного флота самыми вероятными противниками России: англо-французская морская атака на Суэц (1956), высадка американских сил в Ливане (1958) (позволившая сдержать поддерживаемых Россией сирийцев) и особенно санитарный кордон вокруг Кубы, который американские военные корабли устроили во время напряженной конфронтации Карибского кризиса (1962). Урок, который Кремль (подгоняемый влиятельным адмиралом Горшковым) извлек из этих инцидентов, состоял в том, что без мощного флота России будет тяжело претендовать на лидерство. В пользу этого вывода свидетельствовал также переход американского ВМФ на субмарины с ракетами класса «Полярис» в начале 1960-х годов. В результате произошло расширение практически всех классов судов Красного флота — крейсеров, эсминцев, подводных лодок всех типов, гибридных авианосцев, а также их активная отправка за рубеж с целью бросить вызов господству западных стран, скажем, в Средиземном море или Индийском океане, чего Сталин никогда не пытался сделать{876}.

Эта форма вызова могла, однако, рассматриваться в традиционной манере, о чем свидетельствуют многочисленные сравнения наблюдателей того времени, проводящих параллели между действиями адмирала Горшкова и Тирпица за сорок лет до того. Даже если Советский Союз всерьез намеревался участвовать в этой «морской гонке», потребовались бы десятилетия, чтобы посоревноваться с чрезвычайно дорогими авианосцами американского флота,если это вообще было возможно. Действительно революционный аспект послевоенной гонки вооружений был связан с ядерным оружием и ракетами дальнего радиуса действия. Несмотря на ужасающие жертвы бомбардировок Хиросимы и Нагасаки, многие все еще считали атомное оружие просто очередной разновидностью бомб, а не водоразделом в истории человеческой способности к разрушению. Более того, после провала выдвинутого в 1946 году плана Баруха по международному использованию атома политиков обнадеживала мысль о том, что США обладают ядерной монополией и что бомбардировщики стратегического авиационного командования компенсируют (и сдерживают) превосходство СССР в сухопутных силах{877}; в частности, западноевропейские страны полагали, что в случае советского военного вторжения последуют американские (а затем и британские) ядерные бомбардировки.

Все изменили технологические инновации, прежде всего достижения Советского Союза. Успешное ядерное испытание СССР в 1949 году (задолго до того, как это предсказывали большинство западных специалистов) нарушило американскую монополию. Еще большую тревогу вызвало создание русскими к середине 1950-х годов стратегических бомбардировщиков, особенно типа «Бизон», способных достичь территории Соединенных Штатов. Ошибочно предполагалось, что их построено столько, что СССР теперь по количеству бомбардировщиков дальнего радиуса действия ушел в отрыв. Такое противоречие отражало не только сложность получения точных данных о советских вооружениях, но и склонность ВВС США к преувеличению{878}, правда же состояла в том, что эпохе неуязвимости США оставалось всего несколько лет до конца. В 1949 году Вашингтон санкционировал производство новой «супербомбы» (водородной) с ошеломительной поражающей способностью. Казалось, это вернет США убедительное преимущество, и в начале-середине 1950-х годов эффектные речи Джона Фостера Даллеса и собственные планы командования ВВС свидетельствовали о готовности страны к «массированному возмездию» в случае нападения России или Китая{879}. Хотя сама эта доктрина вызывала значительное беспокойство в администрациях Трумэна и Эйзенхауэра, приведшее к усилению традиционных вооруженных сил и созданию тактического ядерного оружия как альтернатив развязываемого армагеддона, главный удар по этой стратегии был нанесен с русской стороны. В 1953 году, всего через девять месяцев после американцев, СССР испытал собственную водородную бомбу. Более того, советское правительство направило значительные ресурсы на совершенствование немецких ракетных технологий времен Второй мировой войны. К 1955 году СССР наладил массовый выпуск баллистических ракет среднего радиуса действия (SS–3); в 1957 году был произведен запуск межконтинентальной баллистической ракеты с радиусом действия свыше пяти тысяч миль, в которой применялся тот же двигатель, который позволил вывести на орбиту Земли спутник в октябре того же года.

Вашингтон, шокированный этими достижениями русских и, как следствие, потенциальной уязвимостью американских городов и бомбардировщиков для внезапного удара СССР, направил огромные ресурсы на разработку собственных межконтинентальных баллистических ракет для устранения «ракетного разрыва»{880}. Но ядерная гонка вооружений не ограничивалась такими системами. Начиная с 1960 года обе стороны быстро совершенствовали возможность запуска баллистических ракет с подводных лодок, и к этому времени был сконструирован целый ряд тактических ядерных вооружений и ракет малой дальности. Все это сопровождалось интеллектуальной борьбой как специалистов по стратегическому планированию, так и гражданских аналитиков в их «мозговых центрах», предлагавших варианты действий на разных этапах эскалации — так называемую стратегию «гибкого реагирования». Какие бы прозрачные решения ни предлагались, все они наталкивались на, возможно, непреодолимую проблему интегрирования ядерного оружия в традиционные способы ведения конвенциональной войны (так, например, вскоре стало понятно, что тактические ядерные заряды взорвали бы почти всю Германию). Если бы дело дошло до сброса мощных водородных бомб на русскую и американскую землю, человеческие жертвы и материальный ущерб с обеих сторон были бы беспрецедентными. Оказавшись заложниками того, что Черчилль назвал равновесием страха, и неспособные разизобрести свое оружие массового поражения, Вашингтон и Москва бросали все новые и новые ресурсы в топку ядерной гонки{881}. И хотя Великобритания и Франция в 1950-е годы тоже продолжали совершенствовать свои атомные бомбы и системы их доставки, все-таки создавалось впечатление (подкрепляемое всеми имевшимися Данными о самолетах, ракетах и самих ядерных бомбах), что на этой арене состязались только сверхдержавы.

Последним важным элементом этого противостояния было создание Советским Союзом и Западом глобальных альянсов, а также соперничество за поиск новых партнеров или, по крайней мере, за то, чтобы не допустить присоединения стран «третьего мира» к другой стороне. Поначалу американцы проявляли в этом гораздо большую активность, благодаря их выгодному положению в 1945 году и тому факту, что США уже обладали многочисленными гарнизонами и авиабазами за пределами западного полушария, а также такому не менее существенному обстоятельству, что очень многие страны надеялись на экономическую и — иногда — военную поддержку Вашингтона. Напротив, Советскому Союзу было необходимо во что бы то ни стало восстановить страну, а на международной арене главной его заботой было поддержание границ на выгодных Москве условиях, и он не располагал ни финансовыми, ни военными инструментами, чтобы выйти за их пределы. Несмотря на территориальные приобретения в Балтике, северной Финляндии и на Дальнем Востоке, Россия все равно оставалась относительно внутриматериковой сверхдержавой. Более того, сейчас представляется очевидным, что Сталин относился с осторожностью и подозрением к внешнему миру, к Западу, который, как он боялся, не потерпит явных завоеваний коммунизма (пример — Греция в 1947 году), а также к тем коммунистическим лидерам (в частности, Тито и Мао), которые определенно не являлись «марионетками Советов»{882}. Учреждение Коминформа в 1947 году и мощная пропаганда о поддержке революционеров за рубежом были созвучны тому, что происходило в 1930-е годы (и даже раньше, в 1918–1921-м), но в действительности Москва в этот период, похоже, старалась не втягиваться в иностранные конфликты.

Тем не менее, как уже отмечалось, Вашингтон говорил о развертывании коммунистами своего плана мирового господства, который необходимо было «сдерживать». Гарантии, предложенные Греции и Турции в 1947 году, были первым признаком изменения курса, а договор НАТО 1949 года стал самым красноречивым примером. С расширением членства в НАТО в 1950-е годы США фактически пообещали «защищать почти всю Европу и даже некоторые части Ближнего Востока — от Шпицбергена до Берлинской стены и до восточных границ Турции»{883}. Однако это было лишь началом американского перенапряжения сил. Пакт Рио и особое соглашение с Канадой означали, что США взяли на себя ответственность по обороне всего западного полушария. Тихоокеанский пакт безопасности (АНЗЮС) добавил обязательства в юго-западной части Тихого океана. Конфронтации с Восточной Азией в начале 1950-х годов привели к подписанию нескольких двусторонних соглашений, по которым США обязались помогать странам тихоокеанского побережья — Японии, Южной Корее, Тайваню и Филиппинам. В 1954 году они были подкреплены учреждением СЕАТО (Организация договора о Юго-Восточной Азии), по которому Соединенные Штаты Америки вместе с Великобританией, Францией, Австралией, Новой Зеландией, Филиппинами, Пакистаном и Таиландом пообещали взаимную поддержку для отражения агрессии в этом регионе. На Ближнем Востоке США выступили главным инициатором еще одной региональной организации — Багдадского пакта 1955 года (позже превратившегося в Организацию центрального договора — СЕНТО), в рамках которого Великобритания, Турция, Ирак, Иран и Пакистан объединились против подрывной деятельности и нападения. В других частях Ближнего Востока США заключали или готовили особые соглашения с Израилем, Саудовской Аравией и Иорданией — либо из-за прочных иудео-американских связей, либо в соответствии с «доктриной Эйзенхауэра» (1957), предполагавшей помощь арабским государствам. В начале 1970 года один эксперт заметил, что

Соединенные Штаты Америки располагали более чем миллионом солдат в тридцати странах, состояли в четырех региональных оборонительных союзах и активно участвовали в пятом, имели соглашения о взаимной обороне с сорока двумя странами, являлись членом пятидесяти трех международных организаций и предоставляли военную или экономическую помощь почти сотне стран по всему земному шару{884}.

Такой набор обязательств наверняка заставил бы нервничать Людовика XIV или Палмерстона. И все же в быстро сжимавшемся мире, части которого становились все более тесно взаимосвязанными, эти шаги имели свою логику. Где в этой биполярной системе мог провести черту Вашингтон, особенно после того, как его более раннее заявление о незначительности Кореи спровоцировало нападение коммунистов на южную часть полуострова?{885} «Эта планета стала очень маленькой, — говорил Дин Раск в мае 1965 года. — Мы должны заботиться о ней целиком — со всеми ее землями, водами, атмосферой и окружающим космосом»{886}.

Распространение советской власти и советского влияния на внешний мир было менее внушительным, но все же в годы после смерти Сталина СССР удалось достичь существенных успехов в этом плане. Хрущев очевидно хотел, чтобы Советским Союзом восхищались или даже любили его, а не боялись, и стремился перенаправить ресурсы из военной сферы в сельское хозяйство и производство потребительских товаров. В целом его внешнеполитические идеи отражали надежды на «оттепель» в холодной войне. Вопреки мнению Молотова, он вывел советские войска из Австрии, вернул военно-морскую базу Порккала Финляндии, а Порт-Артур — Китаю и улучшил отношения с Югославией, утверждая, что есть «разные пути к социализму» (эта позиция расстроила не только многих его коллег по Президиуму Верховного Совета, но и Мао Цзэдуна). Хотя в 1955 году, в ответ на присоединение ФРГ к НАТО, была создана Организация Варшавского договора, Хрущев все же был готов наладить дипломатические связи с Бонном. Он также склонялся к нормализации отношений с США, хотя его собственное непостоянство и ставшее хроническим недоверие, с которым Вашингтон интерпретировал любые шаги русских, делали невозможной настоящую разрядку напряженности. В том же году Хрущев посетил Индию, Бирму и Афганистан. Как раз в то время, когда все новые и новые африканские и азиатские государства начали получать независимость, Советский Союз стал воспринимать страны «третьего мира» всерьез{887}.

Из этого мало что можно было назвать полной или планомерной трансформацией, которая понравилась бы нетерпеливому Хрущеву. В апреле 1956 года был расформирован Коминформ — сталинский инструмент контроля, а через два месяца, совсем некстати, началось Венгерское восстание — «другой путь» прочь от социализма, которое пришлось подавлять со сталинской решимостью. Разногласия с Китаем множились и привели к глубокому расколу в коммунистической части мира, что мы подробно рассмотрим позже. Разрядка провалилась в результате инцидента с самолетом-разведчиком U–2 (1960), берлинского кризиса (1961), а затем и конфронтации с США из-за советских ракет на Кубе (1962). Все это, однако, не могло заставить русских отказаться от участия в мировой политике; установление дипломатических отношений с новыми странами и контакты с представителями в ООН сделали неизбежным укрепление связей СССР с внешним миром. Вдобавок Хрущев, желавший продемонстрировать врожденное превосходство советской системы над капитализмом, вынужден был искать новых друзей за рубежом; его более прагматичные последователи после 1964 года стремились прорвать американский кордон вокруг СССР и ограничить влияние Китая. Кроме того, среди стран «третьего мира» было немало тех, которые хотели избежать так называемого «неоколониализма» и создать плановую экономику вместо свободной рыночной, а такой выбор обычно вел к прекращению западной помощи. Вместе все это придавало советской внешней политике явный «курс на расширение».

Это расширение началось очень решительным образом в декабре 1953 года с подписания торгового соглашения с Индией (что удачно совпало с визитом вице-президента Никсона в Нью-Дели), за которым в 1955 году последовало предложение о строительстве сталелитейного завода в Бхилаи, а затем и о масштабной военной помощи. Так налаживалась связь с важнейшей страной «третьего мира», одновременно раздражавшая американцев и китайцев и наказывавшая Пакистан за участие в Багдадском пакте. Почти в то же самое время (1955–1956) СССР и Чехословакия начали предоставлять помощь Египту, вместо Вашингтона взяв на себя финансирование Асуанской плотины. Советские кредиты выдавались также Ираку, Афганистану и Северному Йемену. Кроме того, Москва поощряла явно антиимпериалистические страны Африки, такие как Гана, Мали и Гвинея. В 1960 году произошел важный прорыв в Южной Америке, когда СССР подписал первое торговое соглашение с Кубой Фиделя Кастро, которая тогда уже была вовлечена в конфликт с США. Все это создало тенденцию, которая не прервалась и после смещения Хрущева. СССР с его жесткой пропагандистской кампанией против империализма предлагал этой недавно деколонизированной стране «договоры о дружбе», торговые кредиты, помощь военных специалистов и пр. Россия также могла извлечь выгоду на Ближнем Востоке из американской поддержки Израиля (этим, например, объяснялось увеличение помощи Сирии и Ираку, а также Египту в 1960-х годах), могла заработать престиж, оказав военную и экономическую поддержку Северному Вьетнаму, даже государствам далекой Латинской Америки она обещала быть на стороне национально-освободительных движений. В этой борьбе за мировое влияние СССР далеко отошел от параноидальной осторожности Сталина{888}.

Но действительно ли это соперничество Вашингтона и Москвы за симпатии остальной части земного шара, эта борьба за влияние посредством договоров, кредитов и экспорта оружия означали зарождение биполярного мира, в котором все важные международные вопросы вращались вокруг двух противоположных центров притяжения — США и СССР? С точки зрения условного Даллеса или условного Молотова, именно так был устроен мир. И все же даже в то самое время, когда оба блока состязались между собой в разных точках планеты, включая те, что были еще неизвестны им в 1941 году, им стала заметна совершенно новая тенденция. Дело в том, что как раз созревал «третий мир», и многие его страны, наконец-то сбросившие с себя узы традиционных европейских империй, вовсе не стремились оказаться банальными сателлитами далеких сверхдержав, даже если те способны были предоставить им полезную экономическую и военную помощь.

Фактически одна важная тенденция XX века — взлет сверхдержав — начинала взаимодействовать с другой, более новой тенденцией — политической фрагментацией земного шара. В социал-дарвинистской империалистической атмосфере начала XX века легко было считать, что власть сосредотачивается во все меньшем числе мировых столиц (см. начало главы 5). Однако в свойственных империализму высокомерии и честолюбии были заложены семена саморазрушения; преувеличенный национализм Сесила Родса, панславистов и австро-венгерских военных спровоцировал реакцию буров, поляков, сербов, финнов; идеи национального самоопределения, продвигаемые для оправдания объединения Германии и Италии или принятого в 1914 году союзного решения о помощи Бельгии, неуклонно просачивались дальше на восток и юг — в Египет, Индию, Индокитай. Поскольку империи Британии, Франции, Италии и Японии победили центральные державы в 1918 году и поддержали идеи Вильсона о новом мировом порядке в 1919 году, эти националистские страсти поощрялись лишь отчасти: самоопределение было допустимо для народов Восточной Европы, поскольку они являлись европейскими и считались «цивилизованными», однако было недопустимо распространять эти принципы на Ближний Восток, Африку или Азию, где имперские державы расширяли свои территории и подавляли движения за независимость. Крах этих империй на Дальнем Востоке после 1941 года, мобилизация экономик и привлечение с началом войны к военной службе жителей зависимых территорий, идеологическое влияние Атлантической хартии и закат Европы — все это вместе высвободило требовавшие перемен силы в тех странах, которые к 1950-м годам принято стало называть «третьим миром»{889}.

Однако этот мир назывался «третьим» именно потому, что настаивал на своем отличии как от западного, так и от советского блока. Это не значит, что страны, собравшиеся на первой конференции в Бандунге в апреле 1955 года, освободились от уз и обязательств перед сверхдержавами (например, Турцию, Китай, Японию, Филиппины и некоторых других участников этой конференции нельзя было бы назвать «неприсоединившимися»){890}. С другой стороны, все они требовали деколонизации, внимания ООН не только к холодной войне, но и к другим вопросам, а также мер, направленных на изменение мировой экономики, в которой по-прежнему доминировал белый человек. Когда наступила вторая фаза деколонизации, в конце 1950-х — начале 1960-х годов, к членам движения «третьего мира» смогли примкнуть многие новички, уставшие от десятилетий (или даже столетий) иностранного правления и столкнувшиеся с тем неприятным фактом, что независимость принесла им ворох экономических проблем. Из-за резкого увеличения их числа они теперь могли начать доминировать в Генеральной Ассамблее ООН; созданная как объединение пятидесяти (в основном европейских и латиноамериканских) государств, ООН неуклонно превращалась в организацию более чем сотни стран со многими афро-азиатскими участниками. Они не ограничивали действия крупных держав, являвшихся постоянными членами Совета Безопасности и обладавших правом вето (на этих условиях настоял осторожный Сталин). Но это означало, что если одна из сверхдержав хотела воззвать к «мировому общественному мнению» (как сделали США, чтобы убедить ООН помочь Южной Корее в 1950 году), ей требовалось получить согласие органа, члены которого не разделяли интересов Вашингтона и Москвы. Поскольку в 1950–1960-е годы чаще всего обсуждались вопросы деколонизации и громко звучали призывы покончить с «экономической отсталостью» (обе эти темы особенно сильно педалировали русские), мнение «третьего мира» имело выраженный антизападный характер, что проявилось и во время Суэцкого кризиса 1956 года, и позже — в связи с войной во Вьетнаме, ближневосточными войнами, проблемами Латинской Америки и Южной Африки. Даже на формальных саммитах неприсоединившихся стран главной темой все чаще становился антиколониализм, а выбор места проведения этих встреч (Белград в 1961 году, Каир в 1964-м и Лусака в 1970-м) символизировал отход от евроцентристских вопросов. Мировая политическая повестка дня уже не определялась исключительно теми державами, которые имели наибольшую военную и экономическую мощь{891}.

Эту трансформацию олицетворяли самые видные из первых сторонников неприсоединения — Тито, Насер и Неру. Особенно следует отметить Югославию, которая порвала со Сталиным (она была исключена из Коминформа еще в 1948 году), но сохранила свою независимость, избежав русского вторжения. Эта же политика твердо поддерживалась и после смерти Сталина: не случайно первый саммит неприсоединившихся стран прошел в Белграде{892}. Насер, прославившийся на весь арабский мир после конфликта с Великобританией, Францией и Израилем (1956), был ярым критиком западного империализма и охотно принимал советскую помощь, но не являлся марионеткой Москвы: он «плохо относился к своим доморощенным коммунистам и с 1959 по 1961 год проводил жесткую антисоветскую кампанию на радио и в прессе»{893}. Панарабизм и тем более исламский фундаментализм вовсе не были естественными спутниками атеистического материализма, даже если местные интеллектуалы-марксисты и пытались их объединить. Что же касается Индии — давнего символического лидера «умеренных» неприсоединившихся стран, то неоднократные вливания советской экономической и военной помощи, достигшие невиданных прежде размеров после китайско-индийских и пакистано-индийских столкновений, не отвратили Неру от критики действий СССР в других частях света и не развеяли его подозрений в отношении коммунистической партии Индии. Его осуждение британской политики в Суэце объяснялось его неприязнью к любым зарубежным вмешательствам великих держав.

Сам факт того, что столько новых стран в эти годы присоединялись к международному сообществу и что Россия старалась переманить их на свою сторону, мало зная о местных условиях, сулил не только дипломатические «приобретения», но и частые «потери». Самым ярким примером был Китай, о котором мы подробно поговорим ниже, но он был далеко не единственным. Произошедшая в 1958 году смена режима в Ираке позволила России выступить другом этого арабского государства, предложив ему кредиты; четыре года спустя баасистский переворот привел к преследованию местной коммунистической партии. Продолжавшаяся поддержка Москвой Индии неизбежно отталкивала Пакистан: угождая одной стране, она теряла другую. В Бирме первоначальные успехи не принесли плодов, поскольку правительство запретило въезд любых иностранцев. В Индонезии ситуация была еще хуже: получив крупную помощь от России и стран Восточной Европы, правительство Сукарно в 1963 году переметнулось от Москвы к Пекину. Через два года индонезийская армия жестоко разделалась с членами коммунистической партии. Секу Туре в Гвинее выслал из страны советского посла в 1961 году за участие в местной забастовке, а во время Карибского кризиса не разрешил советским самолетам заправляться в аэропорту Конакри, который ранее был специально модернизирован для этой цели{894}. Советская поддержка Лумумбы во время кризиса в Конго в 1960 году разрушила его перспективы, и его преемник Мобуту закрыл советское посольство. Самым впечатляющим образцом подобной неудачи (сильно подорвавшим советское влияние) стало выдворение Садатом 21 тыс. русских советников из Египта в 1972 году.

Таким образом, отношения между «третьим миром» и «первыми двумя мирами» всегда были сложными и переменчивыми. Существовали, конечно, и стабильно просоветские страны (Куба, Ангола), и решительно проамериканские (Тайвань, Израиль), преданность которых объяснялась в основном агрессивностью их соседей. Были и такие, которые по примеру Тито искренне избегали присоединения. Иные же, склоняясь к одному из блоков с целью получения помощи, решительно противились чрезмерной зависимости. И наконец, частые революции, гражданские войны, смены режимов и пограничные конфликты в «третьем мире» порой заставали Москву и Вашингтон врасплох. Локальные противостояния на Кипре, в Огадене, вдоль пакистано-индийской границы и в Кампучии (Камбодже) приводили сверхдержавы в замешательство, поскольку каждая из сторон искала их поддержки. Подобно сверхдержавам прошлого, СССР и США приходилось мириться с тем неприятным фактом, что их «универсалистские» идеи отнюдь не обязательно принимаются другими обществами и культурами.


Раскол биполярного мира

Когда за 1960-ми годами наступило новое десятилетие, все еще оставались веские причины, чтобы считать отношения Вашингтона и Москвы чрезвычайно важными для мировой политики. В военном плане СССР подтянулся ближе к уровню США, обе страны играли в своей лиге, оставив всех остальных далеко позади. Так, в 1974 году США тратили на оборону $85 млрд., а СССР — $109 млрд., что втрое или вчетверо превышало расходы Китая ($26 млрд.) и в восемь-десять раз расходы ведущих европейских государств (Соединенное Королевство — $9,7 млрд., Франция — $9,9 млрд., ФРГ — $13,7 млрд.){895}; а американские и русские вооруженные силы, насчитывавшие свыше 2 млн. и 3 млн. человек соответственно, намного превосходили по численности любые европейские и были значительно лучше оснащены, чем китайская трехмиллионная армия. Обе сверхдержавы имели свыше 5000 военных самолетов — в десять с лишним раз больше, чем у всех бывших великих держав{896}. Совокупный тоннаж их военных кораблей (2,8 млн. тонн у США и 2,1 млн. у СССР в 1974 году) намного превосходил соответствующие показатели Великобритании (370 тыс. тонн), Франции (160 тыс.), Японии (180 тыс.) и Китая (150 тыс.){897}. Однако наибольшее различие прослеживается в количестве средств, способных доставлять ядерное оружие, что демонстрирует табл. 38.

Таблица 38.
Средства доставки ядерного оружия у ведущих стран в 1974 г.{898}
США СССР Великобритания Франция Китай
Межконтинентальные баллистические ракеты 1054 1575
Баллистические ракеты средней дальности 600 18 80
Баллистические ракеты на подводных лодках 656 720 64 48
Стратегические бомбардировщики 437 140
Бомбардировщики средней дальности 66 800 50 52 100

Каждая из сторон накопила огромный ядерный потенциал, которого с лихвой хватило бы, чтобы превратить друг друга и всех остальных в пепел (сложившуюся ситуацию вскоре стали называть взаимно гарантированным уничтожением), так что они начали договариваться о сдерживании гонки вооружений. После Карибского кризиса была создана «горячая линия» для общения сторон в случае новой критической ситуации; в 1963 году было подписано соглашение о запрете ядерных испытаний (к которому присоединилась Великобритания), приостановившее испытания в атмосфере, под водой и в открытом космосе; в 1972 году прошли переговоры об ограничении стратегических вооружений (ОСВ), а именно количества межконтинентальных баллистических ракет у обеих сторон, в результате которых СССР обязался приостановить создание системы противоракетной обороны; это соглашение было продлено во Владивостоке в 1975 году, а в конце 1970-х состоялись переговоры об ОСВ–2 (соответствующий договор был подписан в июне 1979 года, но не был ратифицирован Сенатом США). Тем не менее все эти разнообразные соглашения, а также частные экономические; внутри- и внешнеполитические мотивы, подталкивавшие к ним каждую из сторон, не остановили гонку вооружений. Запрет или ограничение одного вида оружия просто переводили ресурсы в другую область. С конца 1950-х годов СССР планомерно и неумолимо наращивал военный бюджет, и хотя в США на оборонные расходы влияла дорогостоящая война во Вьетнаме, а затем и общественная реакция против этой авантюры, долгосрочная тенденция в этой стране тоже вела к повышению ассигнований на вооруженные силы. Каждые несколько лет изобреталась новая система вооружений: так, ракеты обеих держав получили многозарядные боеголовки, флот пополнился ракетными подводными крейсерами, патовая ситуация со стратегическими ракетами (из-за которой Европа опасалась, что в случае нападения на нее Советского Союза США не ответят своими баллистическими ракетами, так как это может спровоцировать ответный удар по американским городам) привела к разработке новых типов ракет средней дальности (ядерных средств промежуточной дальности на театре войны), таких как «Першинг-II», и крылатых ракет в ответ на советские СС–20. Гонка вооружений и всевозможные переговоры о ее сдерживании являлись противоположными сторонами одной медали, но в центре внимания всегда оставались Вашингтон и Москва.

Их соперничество занимало центральное место и в других сферах. Как уже упоминалось ранее, одним из самых заметных признаков наращивания вооружений СССР после 1960 года был поразительный рост советского надводного флота: физический — благодаря строительству еще более мощных ракетных эсминцев и крейсеров, средних вертолетоносцев, а затем и авианосцев{899} и географический — за счет отправки Советами все новых и новых судов в Средиземное море и дальше — в Индийский океан, к Западной Африке, Индокитаю и Кубе, где они могли использовать множество военно-морских баз. Это последнее обстоятельство отражало серьезное распространение американо-российского соперничества в «третий мир», в основном из-за успешного вторжения Москвы в те регионы, где монополия на иностранное влияние прежде принадлежала Западу. Длительная напряженность на Ближнем Востоке, особенно арабо-израильские войны 1967 и 1973 годов (где решающую роль сыграли поставки американского оружия Израилю), приводила к тому, что разные арабские государства — Сирия, Ливия, Ирак — обращались за поддержкой к СССР. Марксистские режимы Южного Йемена и Сомали предоставляли русскому флоту возможности для строительства баз и расширения присутствия в Красном море. Но достижения, как обычно, сопровождались откатами: ставка Москвы на Эфиопию привела к депортации советского персонала и флота из Сомали в 1977 году, спустя несколько лет после аналогичных событий в Египте, а успехи в этом регионе омрачались усилением американского присутствия в Омане и на острове Диего-Гарсия, получением США прав на строительство военно-морских баз в Кении и Сомали, а также активными поставками Соединенными Штатами оружия в Египет, Саудовскую Аравию и Пакистан. Однако южнее вырисовывалась несколько иная картина. Так, в Анголе советско-кубинские военные помогали силам Народного движения за освобождение Анголы, в Ливии поддерживаемый Советами режим Каддафи периодически пытался экспортировать революцию за рубеж, в Эфиопии, Мозамбике, Гвинее, Конго и других западноафриканских странах у власти находились марксистские правительства, и все это вместе взятое говорило о возможной скорой победе Москвы в борьбе за глобальное влияние. Введение советских войск в Афганистан в 1979 году — что было первой экспансией такого рода (за пределами Восточной Европы) после Второй мировой войны — и поощрение Кубой левых режимов в Никарагуа и Гренаде только усилили впечатление, что американо-российское соперничество не знает границ, и спровоцировали новые контрмеры и рост военных расходов со стороны Вашингтона. Казалось, что к 1980 году, когда новое республиканское правительство назвало Советский Союз «империей зла», ответить на действия которой можно только укреплением вооруженных сил и жесткой политикой, ситуация со времен Джона Фостера Даллеса мало в чем изменилась{900}.

Несмотря на особую важность русско-американских отношений с их взлетами и падениями между 1960 и 1980 годами, имели место и другие тенденции, делавшие международную систему власти намного менее биполярной, чем в предыдущий период. Мало того что появился третий мир, лишь осложнивший ситуацию, так еще и возникли трещины в прежде монолитных блоках, возглавляемых Москвой и Вашингтоном. Несомненно, самой глубокой из них (имевшей последствия, которые непросто оценить даже сегодня) была трещина между СССР и коммунистическим Китаем. Сейчас может казаться самоочевидным, что даже якобы «научным» и «универсальным» доводам марксизма суждено было разбиться о скалы частных обстоятельств, местных культурных укладов и иного уровня экономического развития — ведь пришлось же и Ленину во многом отступить от первоначальной доктрины диалектического материализма ради достижения революции 1917 года. И некоторые иностранные эксперты по коммунистической линии Мао 1930–1940-х годов понимали, что он по крайней мере не собирался раболепно следовать догматической позиции Сталина в том, что касалось сравнительной важности рабочих и крестьян. Они также осознавали, что Москва отнюдь не всецело поддерживает Коммунистическую партию Китая и даже в 1946 и 1948 годах была не против ее ослабления в борьбе с националистами Чан Кайши. По мнению СССР, это должно было предотвратить образование «мощного нового коммунистического режима, установленного без поддержки Красной армии в стране с населением, почти втрое превосходящим население России, который неизбежно стал бы очень привлекательным движением для коммунистического мира»{901}.

Тем не менее сама глубина этого раскола застала многих экспертов врасплох и долгие годы не замечалась Соединенными Штатами, которые страшились всемирного коммунистического заговора. Нельзя не признать, что война в Корее и последующие разногласия между США и Китаем по поводу Тайваня требовали больше внимания, чем прохладные отношения Москвы и Пекина, при которых сравнительно небольшая помощь Сталина Китаю всегда предполагала привилегии СССР в Монголии и Маньчжурии. Хотя Мао смог восстановить равновесие в ходе переговоров с русскими в 1954 году, его враждебность к США из-за островов Цзиньмэнь и Мацзу и более непоколебимая (во всяком случае, в то время) вера в неизбежность конфликта с капитализмом заставляли его с подозрением относиться к политике разрядки Хрущева. Однако, с точки зрения Москвы, в конце 1950-х годов было глупо без особой необходимости провоцировать американцев, особенно учитывая их очевидное преимущество в ядерном арсенале; также было бы дипломатической ошибкой поддержать Китай в 1959 году в его приграничном конфликте с Индией, имевшей особое значение для России в «третьем мире»; а кроме того, из-за склонности китайцев к независимым действиям было бы очень неразумно способствовать развитию их ядерной программы без должного контроля над ней, но Мао считал все вышеперечисленное предательством.

К 1959 году Хрущев разорвал соглашение о ядерном оружии с Пекином и начал предлагать Индии гораздо более крупные займы, чем те, которые когда-либо предоставлялись Китаю. В следующем году этот «раскол» увидели все, кто присутствовал на Всемирном конгрессе коммунистических партий в Москве. К 1962–1963 годам ситуация стала еще хуже: Мао осудил русских за то, что они уступили в кубинском конфликте, а позже — за подписание договора о частичном запрете ядерных испытаний с США и Великобританией; русские к этому моменту приостановили всякую помощь Китаю и поддержавшей его Албании, увеличив поставки в Индию. Тогда же произошло первое столкновение на советско-китайской границе, хотя и далеко не такое серьезное, как в 1969 году. Куда более тревожной представлялась новость о том, что в 1964 году китайцы испытали свою первую атомную бомбу и активно разрабатывали системы доставки{902}.

В стратегическом плане этот раскол был важнейшим событием после 1945 года. В сентябре 1964-го читателей «Правды» шокировала статья о том, что Мао не только претендует на территории в Азии, отвоеванные Россией у Китайской империи в XIX веке, но также осуждает захват СССР Курильских островов, некоторых районов Польши, Восточной Пруссии и части Румынии. По мнению Мао, территорию России следовало уменьшить на полтора миллиона квадратных километров!{903} Трудно сказать, насколько сильно самоуверенный китайский лидер увлекся собственной риторикой, но можно не сомневаться, что все это — наряду с пограничными столкновениями и разработкой Китаем ядерного оружия — сильно тревожило Кремль. Более того, вполне вероятно, что наращивание военного потенциала СССР в 1960-е годы было отчасти связано с этой новой угрозой на востоке, а не только с необходимостью реагировать на увеличение администрацией Кеннеди оборонных расходов. «Число советских дивизий вдоль китайской границы возросло с пятнадцати в 1967 году до двадцати одной в 1969 году и тридцати в 1970-м», причем второй скачок был вызван серьезным столкновением у острова Даманский (Чжэньбао) в марте 1969 года. «К 1972 году сорок четыре советские дивизии охраняли 4500 миль границы с Китаем (по сравнению с тридцать одной в Восточной Европе), а четверть советских ВВС была переброшена с запада на восток»{904}. Теперь, когда Китай обладал водородной бомбой, появились признаки того, что Москва рассматривает возможность упреждающего удара по ядерному объекту на Лобноре, в результате чего США начали составлять собственный план чрезвычайных мер, поскольку не могли позволить России уничтожить Китай{905}. С 1964 года Вашингтон далеко отошел от размышлений о совместных с СССР «превентивных военных действиях», имевших целью остановить развитие Китая как ядерной державы!{906}

Это едва ли означает, что маоистский Китай превратился в полноценную третью сверхдержаву. Он страдал от тяжелейших экономических проблем, усугублявшихся решением лидера страны начать «культурную революцию» с вытекавшими из нее неравномерностями и неопределенностью. Хотя Китай мог похвастать крупнейшей в мире армией, его народное ополчение вряд ли могло противостоять советским мотострелковым дивизиям. Китайский флот был пренебрежительно мал по сравнению с русским, его довольно крупные ВВС состояли в основном из устаревших самолетов, а средства доставки ядерного оружия еще не были доведены до ума. Однако даже если СССР и не был готов рисковать, провоцируя американцев и настраивая против себя весь мир массированным ядерным ударом по Китаю, то любой конфликт меньшего масштаба немедленно привел бы к огромным жертвам, причем Китай, казалось, мог на них пойти — в отличие от советских политиков эпохи Брежнева. Поэтому неудивительно, что по мере ухудшения русско-китайских отношений Москве приходилось не только демонстрировать заинтересованность в переговорах об ограничении ядерных вооружений с Западом, но и ускоренными темпами налаживать связи с такими странами, как ФРГ, которая при Вилли Брандте гораздо охотнее способствовала политике разрядки, чем при Аденауэре.

На политической и дипломатической арене советско-китайский разрыв вызывал у Кремля еще большую досаду. Хотя сам Хрущев был готов терпеть «разные пути к социализму» (при условии, что они не слишком далеко отходят от генеральной линии!), совсем иное дело — открытые обвинения против СССР в измене истинным принципам марксизма, побуждение его сателлитов и партнеров к свержению русского «ига» и компрометирование его дипломатических усилий в «третьем мире» китайской альтернативной помощью и пропагандой, тем более что маоистский вариант крестьянского коммунизма часто казался более актуальным, чем русский акцент на роли промышленного пролетариата. Это не означало, что Советская империя в Восточной Европе всерьез могла избрать китайский путь — это произошло лишь с эксцентричным албанским режимом{907}. Но Москве было крайне неприятно, что Пекин осуждал ее за подавление чешских либеральных реформ (1968), а позже — за ввод войск в Афганистан (1979). Кроме того, в «третьем мире» Китай имел большие возможности для блокирования российского влияния: он жестко конкурировал с СССР в Северном Йемене, активно строил железные дороги в Танзании, критиковал Москву за недостаточную поддержку антиамериканских движений Вьетминь и Вьетконг, а после возобновления отношений с Японией начал отговаривать Токио от плотного экономического сотрудничества с русскими в Сибири. Опять-таки эта борьба редко была равной, ведь Россия, как правило, могла предложить странам «третьего мира» гораздо больше кредитов и передовых вооружений, а также распространять свое влияние через Кубу и Ливию. Однако сама необходимость соперничать не только с США, а еще и с другим марксистским государством тревожила ее куда сильнее, чем предсказуемое биполярное противостояние двадцатилетней давности.

Таким образом, напористая и независимая политика Китая делала дипломатические отношения более сложными и причудливыми, особенно в Азии. Китайцев уязвляло сотрудничество Москвы с Индией, особенно поставки оружия индийцам после индо-китайского приграничного конфликта. Поэтому неудивительно, что Пекин поддерживал Пакистан в его столкновениях с Индией и резко негативно воспринял вторжение русских в Афганистан. Еще больше Китай оттолкнула поддержка Москвой экспансии Северного Вьетнама в конце 1970-х годов, когда последний вошел в СЭВ, а также появление новых советских кораблей во вьетнамских портах. Когда в декабре 1978 года Вьетнам вторгся в Камбоджу, Китай начал кровопролитную и не слишком успешную пограничную войну со своим южным соседом, которому русские опять-таки активно поставляли оружие. На этом этапе Москва даже более благосклонно относилась к тайваньскому режиму, и Пекин призывал США усилить свое присутствие в Индийском океане и западной части Тихого, чтобы сдерживать русские эскадры. Всего лишь двадцать лет назад Китай критиковал СССР за чрезмерную мягкость по отношению к Западу, а теперь, требовал от НАТО укрепить оборону и отговаривал Японию и ЕЭС от экономических связей с Россией!{908}

В сравнении с этим сдвиги, происходившие с начала 1960-х годов в западном лагере, главным образом в результате кампании де Голля против американской гегемонии, были куда как менее серьезны в долгосрочной перспективе, хотя и они тоже свидетельствовали о распаде двух блоков. Де Голль, прекрасно помнивший Вторую мировую войну, злился, что США не считали его равным; ему претила американская политика во время Суэцкого кризиса (1956), не говоря уже о привычке Даллеса грозить ядерной катастрофой всякий раз, когда возникали проблемы вроде конфликта на острове Цзиньмэнь. Хотя после 1958 года де Голль на протяжении нескольких лет был занят решением алжирской проблемы, даже в то время он критиковал Западную Европу за слепое следование (так ему казалось) интересам Америки. Как и британцы десятилетием ранее, он видел в ядерном оружии шанс, позволяющий сохранить статус ядерной державы; когда стало известно о первом испытании французской атомной бомбы в 1960 году, генерал воскликнул: «Да здравствует Франция, ведь сегодня утром она стала более сильной и гордой»{909}. Он намеревался сделать ядерный сдерживающий потенциал Франции полностью независимым и гневно отверг предложение Вашингтона о ракетной системе «Полярис», аналогичной той, что появилась у англичан, из-за невыгодных условий, поставленных администрацией Кеннеди. Хотя это означало, что собственная ядерная программа съест гораздо больший кусок военного бюджета (возможно, до 30%), чем в других странах, де Голль и его преемники считали, что оно того стоит. Одновременно он начал выводить Францию из военной структуры НАТО, приказав в 1966 году закрыть штаб-квартиру этой организации в Париже, равно как и все американские базы на французской земле. Вместе с тем он стремился наладить отношения с Москвой, где его действия вызывали искреннее одобрение, и беспрестанно заявлял о том, что Европа должна стать самостоятельной{910}.

Впечатляющие действия де Голля основывались не только на галльской риторике и культурной гордости. Благодаря плану Маршалла и другим американским грантам, а также общему восстановлению Европы в конце 1940-х годов, французская экономика быстро росла в течение почти двух десятилетий{911}. Колониальные войны в Индокитае (1950–1954) и Алжире (1956–1962) оттянули на себя ресурсы Франции, но лишь ненадолго. Добившись очень благоприятных условий для защиты своих национальных интересов в момент создания Европейского экономического сообщества в 1957 году, Франция извлекла выгоду из этого крупного рынка, одновременно проведя реструктуризацию сельского хозяйства и модернизацию промышленности. Несмотря на критическое отношение к Вашингтону и жесткое препятствование вхождению Великобритании в ЕЭС, де Голль в 1963 году пошел на сенсационное примирение с Германией Аденауэра. И все это время он говорил о том, что страны Европы должны встать на ноги, перестать зависеть от господства сверхдержав, вспомнить о своем славном прошлом и начать сотрудничать (при этом, естественно, предполагалось, что вести их за собой будет Франция) ради не менее славного будущего{912}. Это были смелые слова, но они нашли отклик по обеим сторонам железного занавеса и понравились многим, кому претили как советская, так и американская политическая культура, не говоря уже о внешней политике обеих сверхдержав.

Однако к 1968 году собственная политическая карьера де Голля сильно пострадала в результате волнений студентов и рабочих. Напряжение, вызванное модернизацией и пока еще сравнительно скромным размером французской экономики (3,5% мирового производства в 1963 году){913}, означало, что страна была еще недостаточно сильна, чтобы играть ту важную роль, которую отводил ей генерал. Какие бы особые соглашения он ни предлагал Западной Германии, та не осмеливалась порвать свои прочные связи с США, от которых так сильно зависели политики в Бонне. Более того, жестокое подавление Россией чехословацких реформ в 1968 году доказало, что восточная сверхдержава не собиралась разрешать своим сателлитам вести независимую политику и тем более вступать в возглавляемую французами общеевропейскую конфедерацию.

Тем не менее при всем своем высокомерии де Голль олицетворял и ускорял тенденции, которые невозможно было остановить. Вооруженные силы западноевропейских стран, несмотря на свою военную слабость в сравнении с США и СССР, стали гораздо крупнее и мощнее, чем в послевоенные годы; из этих стран две обладали ядерньщ оружием и разрабатывали системы доставки. С экономической точки зрения (что мы подробно рассмотрим ниже) «восстановление Европы» прошло с блеском. Кроме того, несмотря на вторжение России в Чехословакию (1968), характерная для холодной войны эра разделенности Европы на два изолированных блока близилась к концу. Проводимая Вилли Брандтом выдающаяся политика примирения с Россией, Польшей, Чехословакией и особенно режимом ГДР (который поначалу очень неохотно шел на сближение) с 1969 по 1973 год, главным образом на основе принятия границ 1945 года как постоянных, ознаменовала период расцвета контактов между Востоком и Западом. Западные инвестиции и технологии преодолевали железный занавес, и эта «экономическая разрядка» также давала побочные результаты в виде культурного обмена, Хельсинских соглашений (1975) о правах человека, усилий, направленных на избегание военных недоразумений в будущем и на обоюдное сокращение вооружений. Сверхдержавы, исходя из собственных соображений, с неизбежными оговорками (особенно с советской стороны) дали на все это свое благословение. Но, возможно, самым значительным обстоятельством было беспрестанное давление самих европейцев, призывавших к сближению между государствами; по этой причине, даже когда отношения между Москвой и Вашингтоном охладели, СССР или США едва ли могли остановить данный процесс{914}.

Американцам было намного проще, чем русским, приспособиться к новой плюралистической международной обстановке. Антиамериканские жесты де Голля не шли ни в какое сравнение с напряженными китайско-советскими пограничными столкновениями, упразднением двусторонней торговли, идеологическими выпадами и дипломатическим соперничеством по всему земному шару, из-за чего к 1969 году некоторые эксперты пришли к выводу о неизбежности русско-китайской войны{915}. Как бы сильно американской администрации ни претили действия Франции, они вряд ли требовали переброски вооруженных сил. Так или иначе, НАТО пока сохранял за собой право на пролеты над Францией и тбпливный трубопровод, пересекавший территорию страны, а Париж соблюдал особые оборонные договоренности с ФРГ, так что его войска могли быть задействованы в случае нападения стран — участниц Варшавского договора. Наконец, в американской политике после 1945 года существовала фундаментальная аксиома о том, что сила и независимость Европы (то есть независимость от русского влияния) служат долгосрочным интересам США и помогают облегчить бремя военных расходов, даже если такая Европа может стать экономическим и, возможно, дипломатическим конкурентом Соединенных Штатов. Именно по этой причине Вашингтон поощрял любые шаги к европейской интеграции и призывал Великобританию присоединиться к ЕЭС. Россия, напротив, не только утрачивала чувство военной безопасности в случае появления на Западе мощной конфедерации, но и беспокоилась о том притяжении, которое могло бы увлечь Румынию, Польшу и других сателлитов. Политика избирательной разрядки и экономического сотрудничества с Западной Европой допускалась Москвой не только ради технологических и торговых выгод, но еще и потому, что она могла отдалить европейцев от американцев, а также из-за китайской угрозы на азиатском фронте. Однако в долгосрочной перспективе процветающая и возрождающаяся Европа, способная затмить СССР во всех аспектах, кроме военного (а возможно, сильная даже и в этом), вряд ли соответствовала интересам России{916}.

И хотя сейчас мы можем сказать, что США имели лучшие возможности для адаптации к меняющемуся характеру мирового порядка, долгое время после 1960 года это вовсе не было очевидно. Во-первых, имела место хроническая неприязнь к «азиатскому коммунизму»: в глазах многих американцев маоистский Китай занял место хрущевской России как разжигателя мировой революции. Пограничная война 1962 года между Китаем и Индией — страной, которую Вашингтон (как и Москва) хотел привлечь на свою сторону, подтвердила агрессивный имидж Китая, сложившийся в результате столкновений у островов Цзиньмэнь и Мацзу; разрядку между США и Китаем вряд ли можно было вообразить в начале 1960-х годов, когда пропагандистская машина Мао осуждала русских за слабость в кубинском вопросе и подписание договора о частичном запрете ядерных испытаний с Западом. Наконец, с 1965 по 1968 год Китай переживал конвульсии культурной революции, из-за которой страна выглядела хронически нестабильной и еще более противной политикам в Вашингтоне с идеологической точки зрения. Ничто из вышеперечисленного не указывало на «ситуацию, в которой движение к дружеским отношениям с Соединенными Штатами могло выглядеть очень вероятным»{917}.

В первую очередь сами США в те годы содрогались от проблем, вызванных войной во Вьетнаме. Северные вьетнамцы и вьетконговцы на юге казались большинству американцев новыми примерами ползучего азиатского коммунизма, который необходимо было сдерживать силой, чтобы он не причинил еще больше вреда, а поскольку эти революционные силы поощрялись и поддерживались материально Китаем и Россией, то обе эти страны (хотя особенно, наверное, режим Пекина с его жесткой критикой) могли рассматриваться лишь как часть враждебной марксистской коалиции, настроенной против «свободного мира». В самом деле, хотя администрация Джонсона наращивала военное присутствие США во Вьетнаме, политики в Вашингтоне часто задавались вопросом, как далеко они могут зайти, не спровоцировав китайскую интервенцию, подобную той, что случилась в годы войны в Корее{918}. Китайское правительство в 1960-е годы наверняка горячо спорило о том, станет ли усиливающееся противостояние с Советами на севере таким же грозным, как неизменно набиравшие силу сухопутные и воздушные операции американских военных на юге. Тем не менее, хотя собственные отношения китайцев с этнически отличными от них вьетнамцами традиционно были соперническими и они с большим подозрением относились к крупным поставкам оружия из России в Ханой, большинство политиков на Западе не замечали эту напряженность во время нахождения у власти Кеннеди и Джонсона.

В символическом и практическом отношении трудно переоценить влияние продолжительной американской кампании во Вьетнаме и других частях Юго-Восточной Азии на международный порядок и национальный дух американского народа, представления которого о роли его страны в мире по сей день сильно связаны с этим конфликтом, хотя уже в ином ракурсе. Эта война велась «открытым обществом» и становилась еще более прозрачной в результате разоблачений, таких как документы Пентагона, и ежедневных сообщений телевидения и прессы о кровопролитиях и очевидной бессмысленности потерь; это была первая война, которую Соединенные Штаты Америки явно проиграли и которая исказила победный опыт Второй мировой, нанеся огромный урон репутации очень многих людей, начиная от четырехзвездных генералов и заканчивая «умнейшими и лучшими» интеллектуалами; она совпала с возникновением в американском обществе консенсуса по поводу целей и приоритетов нации (и во многом этому способствовала); она сопровождалась инфляцией, невиданными доселе студенческими протестами и городскими беспорядками, а затем и Уотергейтским скандалом, на время дискредитировавшим сам президентский институт; она, по общему мнению, кардинально противоречила учениям отцов-основателей и уменьшала популярность США в мире; и наконец, стыдливое и равнодушное отношение к возвращавшимся из Вьетнама солдатам десять лет спустя вызвало реакцию, заставлявшую общественное сознание снова и снова вспоминать об этом конфликте, находившем отражение в военных мемориалах, книгах, документальных телефильмах и личных трагедиях. Все это означало, что война во Вьетнаме, несмотря на гораздо меньшие жертвы, повлияла на американский народ примерно так же, как Первая мировая на европейцев. Ее воздействие особенно сильно проявлялось на личном и психологическом уровнях, а в более широком смысле трактовалось как кризис американской цивилизации и ее конституционного строя. Таким образом, это воздействие мало зависело от стратегического и великодержавного измерений данного конфликта.

Однако именно эти два аспекта наиболее существенны для нашего исследования и требуют более пристального внимания. Во-первых, вьетнамский конфликт послужил полезным и отрезвляющим напоминанием о том, что подавляющее превосходство в вооружении и экономических показателях не всегда автоматически приводит к военной эффективности. Это не умаляет лейтмотива настоящей книги, доказывающей важность экономики и технологий в масштабных, длительных (и обычно коалиционных) войнах между великими державами, когда каждая из сторон одинаково решительно настроена на победу. С экономической точки зрения США были в пятьдесят — сто раз продуктивнее Северного Вьетнама; в военном отношении они могли (а некоторые «ястребы» к этому даже призывали) Разбомбить противника так, чтобы отбросить его в каменный век, а ядерное оружие способно было уничтожить и всю Юго-Восточную Азию. Однако в войне такого рода эти преимущества невозможно было реализовать. Страх перед общественным мнением и негативной международной реакцией исключал применение ядерного оружия против врага, не представлявшего угрозы для существования самих Соединенных Штатов. Обеспокоенность протестами американского народа против кровопролитного конфликта, легитимность и необходимость которого вызывали всё большие сомнения, также сужала возможности использования традиционных методов ведения войны; ограничения накладывались и на бомбардировки; тропу Хо Ши Мина через нейтральный Лаос не удавалось взять под контроль; русские суда продолжали доставлять оружие в порт Хайфон. Недопустимо было спровоцировать вступление в войну двух крупнейших коммунистических стран. Это означало, что бои фактически представляли собой череду мелких столкновений в джунглях и рисовых полях, то есть на местности, которая сводила на нет преимущества американцев в огневой мощи и мобильности (зависевшей от вертолетов), требуя вместо них навыков действий в тропических лесах и слаженности подразделений, в чем вьетконговцы преуспели намного лучше, чем быстро сменявшие друг друга американские призывники. Хотя Джонсон продолжил линию Кеннеди и отправлял во Вьетнам все больше и больше солдат (до 542 тыс. человек в 1969 году), генерал Уэстморленд все равно считал это недостаточным; правительство, упорно рассматривавшее эту войну как ограниченный конфликт, отказывалось мобилизовать резервы или переводить экономику на военные рельсы{919}.

Трудности ведения войны в невыгодных для США условиях, не позволявших им в полной мере воспользоваться своей военной мощью, свидетельствовали о более крупной политической проблеме — о несоответствии средств и целей (как это мог бы сформулировать Карл фон Клаузевиц). Северные вьетнамцы и вьетконговцы боролись за то, во что искренне верили, а те, кто не верил, подчинялись дисциплине тоталитарного, неистово националистического режима. Правящая система Южного Вьетнама, наоборот, выглядела коррумпированной и непопулярной, против нее выступали буддистские монахи, ее не поддерживали запуганные, эксплуатируемые и уставшие от войны крестьяне. Местных преданных режиму частей, которые хорошо сражались, было недостаточно, чтобы компенсировать это внутреннее разложение. По мере эскалации конфликта все больше американцев задавались вопросом о пользе борьбы за режим в Сайгоне и переживали о том, что происходящее разлагает сами американские вооруженные силы падением морального духа, распространением цинизма, нарушением дисциплины, наркоманией, проституцией, расовым пренебрежением к «косоглазым», военными зверствами, не говоря уже о девальвации доллара и ослаблении стратегической позиции США в целом. Хо Ши Мин заявлял, что его армия готова терять солдат в соотношении десять к одному — и когда они рисковали оставить джунгли и пойти в наступление на города (взять, например, Тетское наступление 1968 года), то так и было, — но, продолжал он, они будут сражаться, несмотря на свои потери. Южный Вьетнам не имел такой силы воли, да и американское общество, все чаще возмущавшееся этой войной, не готово было пожертвовать всем ради победы. Зная, что каждая сторона поставила на кон, не трудно понять, в чем заключалась истина: открытая демократия не могла вести войну вполсилы и выиграть ее. Это было фундаментальное противоречие, которое не способны были разрешить ни Макнамара с его системным анализом, ни базировавшиеся на Гуаме бомбардировщики В–52.{920}

Даже спустя более десяти лет после падения Сайгона (апрель 1975), когда книги о всевозможных аспектах войны во Вьетнаме все еще печатаются внушительными тиражами, сложно всесторонне оценить, как она повлияла на положение США в мире. Если взглянуть на эту ситуацию с позиции современности, можно заметить, что она оказала благотворный шоковый эффект на завышенную глобальную самооценку США (или «самонадеянность силы», как это называл сенатор Фулбрайт), заставив страну глубже задуматься о своих политических и стратегических приоритетах и более трезво подстроиться к миру, который уже очень сильно изменился с 1945 года. Иначе говоря, это очень напоминало то потрясение, которым стала для русских Крымская война, а для британцев — Бурская: и та и другая тоже вызвали благотворные реформы и переоценку ценностей.

Однако в тот момент краткосрочные последствия войны были сугубо вредоносными. Быстрый рост военных расходов как раз тогда, когда внутренние ассигнования на «великое общество» Джонсона тоже сильно подскочили, негативно влияли на американскую экономику, что мы рассмотрим в следующем разделе. Кроме того, пока США тратили деньги на Вьетнам, СССР выделял все больше средств на ядерные силы (достигнув в итоге примерного стратегического паритета) и флот, превратившийся за эти годы в важный рычаг дипломатии с позиции силы. Этот нарастающий дисбаланс усугублялся негативным отношением американских избирателей к военным расходам на протяжении почти всего периода 1970-х годов. В 1978 году «расходы на обеспечение национальной безопасности» составили лишь 5% ВНП — меньше, чем за предыдущие тридцать лет{921}. Моральный дух вооруженных сил резко упал вследствие как самой войны, так и послевоенных сокращений бюджета. Чистки в ЦРУ и других организациях, безусловно необходимые для предотвращения злоупотреблений, явно ударили по их эффективности. Зацикленность американцев на Вьетнаме беспокоила даже благосклонных союзников; методы ведения войны в поддержку коррумпированного режима отталкивали общественность не только в Западной Европе, но и в странах «третьего мира», что стало серьезным фактором в «отчуждении» США от значительной части остального мира{922}. Это привело к игнорированию Соединенными Штатами Латинской Америки и переходу от объявленной Кеннеди программы «союз ради прогресса» к военной поддержке недемократических режимов и контрреволюционным действиям (таким, например, как интервенция в Доминиканскую Республику в 1965 году). После войны во Вьетнаме полемика (неизбежно становившаяся более открытой) о том, за какие регионы земного шара США будут или не будут бороться в будущем, тревожила их тогдашних союзников, воодушевляла врагов и вынуждала колеблющиеся нейтральные государства перестраховываться, сближаясь с противоположной стороной. Во время дебатов в ООН делегат США все чаще оказывался в изоляции. Все сильно изменилось с тех пор, как Генри Люс сказал, что Соединенные Штаты станут старшим братом всех наций в братстве людей{923}.

Другое политическое следствие войны во Вьетнаме заключалось в том, что она, возможно, целое десятилетие мешала Вашингтону оценить масштаб советско-китайского раскола и не позволила ему, таким образом, выработать подходящую политику. Тем более удивительно, что это упущение было так быстро исправлено с вступлением в должность президента в январе 1969 года заклятого врага коммунизма — Ричарда Никсона. Никсон обладал, как выразился профессор Джон Гэддис, «уникальным сочетанием идеологической твердости и политического прагматизма»{924}, причем это последнее качество особенно ярко проявлялось в его взаимоотношениях с великими державами. Хотя Никсон испытывал неприязнь к местным радикалам и, например, к Чили под управлением Сальвадора Альенде за проводимую им социалистическую политику, он стремился выглядеть свободным от всякой идеологии, когда дело касалось глобальной дипломатии. С его точки зрения, не было особого противоречия между усилением бомбардировок Северного Вьетнама в 1972 году (с целью заставить Ханой пойти на уступки в переговорах с американцами о выводе войск из южной части страны) и поездкой в Китай для примирения с Мао Цзэдуном в том же году. Еще большее значение имело то, что он назначил Генри Киссинджера советником по национальной безопасности (а позже госсекретарем). Подход Киссинджера к международным делам основывался на историзме и релятивизме: он считал, что события взаимосвязаны и на них следует смотреть широко; великие державы, по его мнению, следовало судить по их поступкам, а не по внутренней идеологии; абсолютистское стремление к безопасности он называл утопичным, потому что оно подвергало опасности всех безраздельно, поэтому надеяться можно было только на достижение относительной безопасности, основанной на разумном балансе сил в мире и зрелом признании того факта, что мировая арена никогда не будет вполне гармоничной, а также на готовности идти на компромисс. Подобно тем государственным деятелям, о которых он писал (Меттерних, Каслри, Бисмарк), Киссинджер чувствовал, что «чтобы достичь мудрости, в том числе в международных делах, главное — знать, когда остановиться»{925}. Его афоризмы заставляли вспомнить Палмерстона («У нас нет постоянных врагов») и Бисмарка («Вражда Китая и Советского Союза лучше всего служила нашим целям, когда мы поддерживали более тесные отношения с каждой из этих сторон, чем они — друг с другом»){926} и были очень нехарактерны для американской дипломатии после Кеннана. Однако Киссинджер имел гораздо больше возможностей влиять на политику, чем Кеннан, тоже высоко чтивший европейских политиков XIX века{927}.

И наконец, Киссинджер видел границы американского могущества — не только в том смысле, что США не могут себе позволить вести длительную войну в джунглях Юго-Восточной Азии и при этом заботиться о других, более важных собственных интересах, но и осознавая, как и Никсон, что мировой баланс изменяется и новые силы подрывают прежде безусловное доминирование двух сверхдержав. Эти две сверхдержавы пока еще далеко опережали всех прочих в военной мощи, но в других отношениях мир становился многополярным: «С точки зрения экономики, — отмечал он в 1973 году, — существует по меньшей мере пять крупных групп. С политической же точки зрения возникло гораздо больше центров влияния…» В своих выступлениях, которые перекликались с идеями Кеннана (при этом уточняя их), он выделял пять важных регионов: США, СССР, Китай, Японию и Западную Европу — и, в отличие от многих в Вашингтоне и (возможно) всех в Москве, приветствовал эту перемену. Взаимодействие крупных держав, уравновешивающих друг друга и не позволяющих какой-либо одной из них сильно доминировать, обещало привести к «более безопасному и лучшему миру», чем биполярная ситуация, в которой «выгода одной стороны представляется однозначной потерей для другой»{928}. Уверенный в своей способности отстаивать интересы США в этом плюралистическом мире, Киссинджер призывал к фундаментальному пересмотру американской дипломатии.

Дипломатическая революция, вызванная неуклонным сближением Китая и США после 1971 года, оказала сильнейшее воздействие на «глобальное соотношение сил». Хотя Япония была удивлена действиями Вашингтона, она убедилась, что по крайней мере теперь она получает возможность наладить нормальные отношения с КНР, что дополнительно подстегнуло ее активную торговлю в Азии. Казалось, что холодная война в Азии закончилась — хотя, возможно, правильнее сказать, что она стала более многогранной: Пакистан, ранее служивший дипломатическим каналом для секретных сообщений между Вашингтоном и Пекином, в 1971 году получил поддержку обеих этих стран в его противостоянии с Индией; Москва же вполне предсказуемо помогала Дели. В Европе тоже изменился баланс сил. Кремль, встревоженный враждебностью Китая и неприятно удивленный дипломатией Киссинджера, счел разумным заключить соглашение ОСВ и приветствовать другие попытки улучшения отношений по другую сторону железного занавеса. Кроме того, он занял выжидательную позицию, когда после жесткой конфронтации с США во время арабо-израильской войны 1973 года Киссинджер использовал свою «челночную дипломатию», чтобы примирить Египет и Израиль, фактически лишив Россию сколько-нибудь значимой роли.

Трудно сказать, как долго Киссинджер мог бы продолжать свои манипуляции в духе Бисмарка, если бы Уотергейтский скандал не выдворил Никсона из Белого дома в августе 1974 года, заставив многих американцев еще сильнее усомниться в своем правительстве. Госсекретарь оставался на посту в течение президентского срока Форда, но уже без прежней свободы маневра. Конгресс то и дело урезал военный бюджет. Помощь Южному Вьетнаму, Камбодже и Лаосу была прекращена в феврале 1975 года, то есть за несколько месяцев до падения режимов в этих странах. Закон о полномочиях в условиях военного времени значительно ограничил возможности президента в том, что касалось отправки американских войск за рубеж. Конгресс проголосовал против борьбы с советско-кубинскими интервентами в Анголе путем отправки средств ЦРУ и вооружений тамошним прозападным группировкам. Правые республиканцы теряли терпение в связи с этим спадом американского влияния за границей и обвиняли Киссинджера в предательстве национальных интересов (Панамский канал) и старых друзей (Тайвань), так что земля начала гореть под ногами госсекретаря еще до того, как избиратели проголосовали против Форда на выборах 1976 года.

По мере того как США в 1970-е годы решали тяжелые социальные и экономические проблемы, а разные политические группы пытались примириться с ослаблением международного положения страны, их внешняя политика, пожалуй, неизбежно становилась более ошибочной, чем в былые безмятежные времена. В последующие несколько лет происходили удивительно резкие колебания политического маятника. Картер, заимствовавший у Глэдстона и Уилсона самые достойные убеждения о необходимости создания «более справедливого» мирового порядка, беззаботно окунулся в международную систему, где прочие игроки (особенно в «горячих точках» земного шара) вовсе не собирались руководствоваться иудеохристианскими принципами. Из-за недовольства «третьего мира» экономической пропастью между богатыми и бедными странами, которая стала только шире в результате энергетического кризиса 1973 года, его стремление к сотрудничеству Севера и Юга было одновременно расчетливым и великодушным, то же самое можно было сказать об условиях продленного соглашения о Панамском канале и о его нежелании отождествлять любое реформистское движение в Латинской Америке с марксизмом. Кроме того, Картеру справедливо ставят в заслугу «посредничество» в заключении Кэмп-Дэвидских соглашений между Египтом и Израилем (1978), хотя ему не следовало удивляться критической реакции других арабских стран, которая, в свою очередь, дала России возможность укрепить собственные связи с более радикальными режимами на Ближнем Востоке. Однако несмотря на все благие намерения, правительство Картера не смогло преодолеть сложность мира, все менее охотно прислушивающегося к советам США, а также собственную политическую непоследовательность (часто вызываемую ссорами внутри администрации){929}. Авторитарные правые режимы по всему миру подвергались критике и давлению за нарушение прав человека. Но Вашингтон продолжал поддерживать президента Мобуту в Заире, короля Хассана в Марокко и иранского шаха (по крайней мере, до исламской революции 1979 года, приведшей к дипломатическому кризису с захватом американских заложников и неудачной попыткой их спасения){930}. В других частях земного шара, от Никарагуа до Анголы, администрация с трудом находила достойные ее поддержки либерально-демократические силы, но и не решалась выступать против революционеров марксистского толка. Картер также надеялся не допустить увеличения оборонного бюджета и был сбит с толку тем, что разрядка в отношениях с СССР не только не приостановила рост военных расходов со стороны русских, но и не прекратила их действий в странах «третьего мира». Когда в конце 1979 года советские войска вошли в Афганистан, Вашингтон, к тому моменту уже активно наращивавший свои вооружения, отказался ратифицировать договор ОСВ–2, отменил поставки зерна в СССР и начал проводить (особенно знаменитыми визитами Збигнева Бжезинского в Китай и Афганистан) политику «равновесия сил», которую президент осуждал всего четырьмя годами ранее{931}.

Если администрация Картера пришла к власти с набором простых рецептов для сложного мира, то рецепты администрации его преемника в 1980 году оказались хотя и совершенно иными, но были не менее просты. Правительство Рейгана — проникнутое эмоциональной реакцией против всего «плохого», что случилось с США за предыдущие двадцать лет, подталкиваемое уверенной победой на выборах (во многом объяснявшейся тем унижением, которым стала для американцев ситуация в Иране), руководствующееся во взглядах на мир порой решительно манихейской идеологией, — повело государственный корабль совершенно новым -курсом. Разрядка была забыта, ведь она попросту маскировала русский экспансионизм. Военные расходы должны были увеличиться во всех областях. Права человека отошли на задний план; «авторитарные правительства» оказались в фаворе. Даже «китайская карта» оказалась под вопросом, потому что правые республиканцы поддерживали Тайвань. Как, наверное, и следовало ожидать, эта незамысловатость тоже натолкнулась на сложную реальность внешнего мира, не говоря уже о сопротивлении Конгресса и общества, которым нравился грубый патриотизм, но которые с подозрением относились к политике холодной войны. Попытки интервенций в Латинской Америке или других местах, поросших джунглями и напоминавших о Вьетнаме, неизменно блокировались. Эскалация ядерной гонки вооружений вызывала всеобщее беспокойство и требования о возобновлении переговоров, особенно когда сторонники администрации начали говорить о способности «взять верх» в ядерном конфликте с Советским Союзом. Авторитарные режимы в тропиках терпели крах (причем связь с американским правительством делала их еще менее популярными). Европейцы были озадачены странной логикой, которая запрещала им покупать у СССР газ, но позволяла американским фермерам продавать этой стране зерно. На Ближнем Востоке неспособность администрации Рейгана надавить на Израиль, которым тогда управлял премьер-министр Менахем Бегин, противоречила ее стратегии объединения арабского мира против русских. В ООН Соединенные Штаты Америки выглядели более одинокими, чем когда-либо прежде; к 1984 году они вышли из ЮНЕСКО, что наверняка поразило бы Франклина Рузвельта. Благодаря более чем двукратному увеличению военных ассигнований за пять лет, США определенно повысили свою военную мощь по сравнению с 1980 годом, но при этом возникало все больше вопросов об эффективности расходования средств Пентагоном, а также о соперничестве между видами вооруженных сил{932}. Вторжение на Гренаду, о котором трубили как о большом успехе, во многих оперативных аспектах пугающе сильно напоминало фарс в духе Гилберта и Салливана. И наконец, даже со-, чувствующие эксперты сомневались в способности этой администрации выработать общую стратегию, когда столь многие ее члены то и дело ссорились друг с другом (даже после того, как Хейг ушел с должности госсекретаря), когда ее глава игнорировал жизненно важные вопросы, а сама она (за редкими исключениями) смотрела на внешний мир сквозь толстые очки этноцентризма{933}.

Ко многим из этих вопросов мы вернемся в последней главе. Объединить различные проблемы администраций Картера и Рейгана имеет смысл постольку, поскольку они одинаково отвлекали внимание от важных сил, влиявших на глобальную политику, в особенности на тот переход от биполярного к многополярному миру, к которому намного раньше начал готовиться Киссинджер. (Как будет видно дальше, появление трех новых центров политического и экономического влияния — Западной Европы, Китая и Японии — не означало отсутствия в них проблем, но речь здесь не об этом.) Однако важнее другое обстоятельство: сосредоточение США на разрастающихся проблемах Никарагуа, Ирана, Анголы, Ливии и прочих затеняло тот факт, что эти трансформации, происходившие в мировой политике на протяжении 1970-х годов, сильнее всего влияли на СССР — и этот момент требует некоторых дополнительных пояснений.

Советский Союз в те годы, без сомнения, укрепил свою военную мощь, но, как отмечает профессор Улам, из-за других событий это означало всего лишь, что

руководство Советского Союза имело возможность осознать то неприятное открытие, которое столь многие американцы сделали в сороковые и пятидесятые годы, а именно что усиление мощи совсем не обязательно, особенно в ядерную эру, увеличивает безопасность страны. Практически с любой точки зрения, экономической или военной, в абсолютном или сравнительном выражении, СССР при Брежневе был намного мощнее, чем при Сталине. Тем не менее наряду с этим значительным укреплением появились новые международные тенденции и иностранные обязательства, сделавшие Советы гораздо более уязвимыми для внешней опасности и турбулентной мировой политики, чем они были, скажем, в 1952 году{934}.

Кроме того, еще на закате правления Картера США возобновили наращивание вооружений (которое продолжилось ускоренными темпами при Рейгане), обещавшее вернуть США стратегическое ядерное превосходство, увеличить их преимущество на море и придать новый импульс развитию передовых технологий. Раздраженный ответ Советов о том, что они не позволят себя обойти, не мог скрыть того неудобного факта, что это стало бы дополнительным бременем для уже замедлившейся экономики (см. следующий раздел), которая едва ли могла себе позволить участие в высокотехнологичной гонке{935}. В конце 1970-х годов СССР приходилось импортировать большие объемы зерна, не говоря уже о технологиях. Ее империя сателлитов в Восточной Европе, не считая отдельных кадров коммунистической партии, теряла лояльность; особенно удручающей выглядела проблема недовольства поляков, но повторение Пражской весны 1968 года не сулило облегчения. Далеко на юге угроза перехода Афганистана как буферного государства под иностранное (вероятно, китайское) влияние спровоцировала переворот 1979 года, который привел к затяжной войне и уронил престиж Советского Союза на международной арене{936}. Действия России в Чехословакии, Польше и Афганистане значительно снижали привлекательность советской «модели» как в Западной Европе, так и в Африке. Исламский фундаментализм на Ближнем Востоке оказался очень тревожным явлением, грозившим (например, в Иране) обернуться против коммунистов, а не только проамериканских групп. А самое главное, сохранялась непреклонная враждебность Китая, которая в конце 1970-х годов из-за конфликтов в Афганистане и Вьетнаме стала даже более выраженной, чем в начале десятилетия{937}. Если какая-то из двух сверхдержав и «проиграла Китаю», то это была Россия. И наконец, этноцентричность и крайняя подозрительность стареющего руководства, а также неприязнь местных элит (номенклатуры) к радикальным реформам усложняли успешную адаптацию к новому балансу сил для СССР в большей степени, чем для США.

Все это Несколько утешало Вашингтон и склоняло его к более спокойному и взвешенному отношению к внешнеполитическим проблемам, даже если они были неожиданными и неприятными. При этом следует признать, что в некоторых вопросах, таких как пересмотр поддержки Тайваня, администрация Рейгана избирала более прагматичную и миротворческую позицию. Тем не менее лозунги избирательной кампании 1979–1980 годов производили сильное впечатление — возможно, потому, что они были не просто риторикой, а фундаментальным взглядом на мировой порядок и предопределенную роль в нем Соединенных Штатов Америки. Как это уже не раз случалось в прошлом, подобные настроения сильно мешали странам смотреть на происходившие в мире события объективно.


Изменение экономического баланса сил, 1950–1980

В июле 1971 года в Канзас-Сити, где собрались руководители новостных СМИ, Ричард Никсон повторно высказал свое мнение о существовании пяти групп мирового экономического влияния: Западная Европа, Япония, Китай, СССР и США. «В последней трети столетия этой пятерке суждено определять не только экономическое будущее, но и будущее нашего мира вообще, поскольку экономическое влияниеключ ко всем остальным видам влияния»{938}. Соглашаясь с замечанием президента о важности экономического влияния, следует все же глубже разобраться в тех трансформациях, которые происходили в глобальной экономике в годы холодной войны, ведь хотя в сфере международной торговли имели место некоторые возмущения (особенно в 1970-е годы), можно обнаружить определенные базовые долгосрочные тенденции, призванные формировать мировую политику в обозримом будущем.

Как и в более ранних периодах, рассмотренных в этой книге, здесь не приходится говорить о точных сравнительных данных. Рост числа специалистов по статистике, нанятых правительствами и международными организациями, а также развитие гораздо более сложных методик после «Словаря статистики» Михаила Мюльгалля (Michael Mulhall, Dictionary of Statistics) свидетельствуют о том, как трудно было делать надежные сравнения. Нежелание «закрытых» обществ публиковать свои данные, расхождения между способами расчета прибыли и объема производства, а также флуктуации обменных курсов (особенно из-за решений после 1971 года отказаться от золотого стандарта и принять плавающие валютные курсы) заставляют сомневаться в правильности каких бы то ни было экономических данных{939}. С другой стороны, можно довольно эффективно применить ряд статистических индикаторов, коррелирующих друг с другом и указывающих на более общие тенденции тех лет.

Первым и явно самым важным свойством было то, что Байрох справедливо называет «совершенно беспрецедентным ростом мирового промышленного производства»{940} в послевоенные десятилетия. С 1953 по 1975 год этот рост достигал в среднем целых 6% в год (4% в пересчете на душу населения), и даже в 1973–1980 годах средний ежегодный прирост составлял 2,4%, что очень существенно по историческим меркам. Сделанные Байрохом расчеты «выпуска промышленной продукции в мире», в общем и целом подтвержденные данными Ростоу о «всемирном промышленном производстве»{941}, дают некоторое представление об этом головокружительном взлете (см. табл. 39).

Таблица 39.
Объем мирового промышленного производства, 1830–1980{942} (1900 г. = 100)
Год Общий объем Ежегодные темпы роста
1830 34,1 (0,8)
1860 41,8 0,7
1880 59,4 1,8
1900 100,0 2,6
1913 172,4 4,3
1928 250,8 2,5
1938 311,4 2,2
1953 567,7 4,1
1963 950,1 5,3
1973 1 730,6 6,2
1980 3 041,6 2,4

Как замечает Байрох, «за двадцать лет, 1953–1973, совокупный объем мирового промышленного производства составил примерно столько же, сколько за полтора века — с 1800 по 1953 год»{943}. Эта разительная перемена объяснялась послевоенным восстановлением, развитием новых технологий, продолжающимся оттоком рабочей силы из сельского хозяйства в промышленность, эксплуатацией природных ресурсов в «плановых экономиках» и распространением индустриализации на страны «третьего мира».

Еще больше впечатляет происходивший по все тем же причинам рост мировой торговли после 1945 года, сильно контрастировавший с ситуацией в военные годы (см. табл. 40).

Таблица 40.
Объем мировой торговли, 1850–1971{944} (1913 г. = 100)
1850 10,1 1938 103
1896–1900 57 1948 103
1913 100 1953 142
1921–1925 82 1963 269
1930 113 1968 407
1931–1935 93 1971 520

Другим, еще более воодушевляющим обстоятельством, как пишет Эшворт, являлось то, что к 1957 году производственных товаров впервые было продано больше, чем сырья, что было обусловлено значительно более быстрым ростом промышленного производства, чем сельского хозяйства и добычи природных ископаемых (см. табл. 41).

Таблица 41.
Рост мирового производства, 1948–1968 (в %){945}
1948–1958 1958–1968
Сельское хозяйство 32 30
Добыча природных ископаемых 40 58
Промышленные товары 60 100

Эта несоразмерность отчасти объясняется резким ростом производства и торговли между развитыми индустриальными странами (особенно членами ЕЭС); однако их повышенный спрос на сырье, а также начало индустриализации во многих странах «третьего мира» приводили к тому, что экономики большинства из них в эти десятилетия также росли быстрее, чем когда-либо ранее в XX веке{946}. Несмотря на урон, который западный империализм нанес многим обществам в других частях света, их экспорт и общий экономический рост все-таки выиграли больше всего именно тогда, когда промышленно развитые страны переживали период экспансии. Экономически отсталые страны, как утверждает профессор Джеймс Форман-Пек, энергично росли в XIX веке, когда «открытые» экономики типа британской активно расширялись, и сильнее всего пострадали, когда индустриальный мир в 1930-е годы впал в депрессию. В течение 1950–1960-х годов они вновь стали испытывать быстрые темпы роста, потому что развитые страны переживали бум, спрос на сырье повышался и индустриализации подвергались все новые и новые регионы{947}. После самого низкого уровня в 1953 году (6,5%) доля стран «третьего мира» в промышленном производстве, как показывает Байрох, неуклонно возрастала: сначала до 8,5% (1963), затем до 9,9% (1973) и, наконец, до 12,0% (1980){948}. По оценкам ЦРУ, доля экономически отсталых стран в валовом мировом продукте тоже выросла от 11,1% в 1960-м до 12,3% в 1970-м и 14,8% в 1980 году{949}.

Однако, учитывая численность населения в странах третьего мира, можно утверждать, что их доля в мировом производстве все равно оставалась непропорционально низкой, а бедность — ужасающе явной. Средний ВНП на душу населения в индустриальных странах равнялся $10 660 в 1980 году, но в странах со средним уровнем доходов, таких как Бразилия, он составлял только $1580, а в беднейших странах «третьего мира», например в Заире, — жалкие $250 на душу населения{950}. Дело в том, что, хотя их вклад в мировое производство увеличивался в целом, эта прибавка неравномерно распределялась между экономически отсталыми странами. Различия в уровнях доходов тропических стран были значительными даже после ухода колониалистов (а во многих случаях такими же, как до эпохи империализма). Они усугублялись неравномерностью спроса на продукцию в разных странах, а также зависели от объема иностранной помощи, превратностей климата, политики, экологической ситуации и неподконтрольных им экономических сил. Засуха могла разрушить хозяйство страны на долгие годы. Гражданские войны, деятельность партизан или насильственное переселение крестьян приводили к спаду сельскохозяйственного производства и торговли. Падение цен, скажем, на арахис или олово могло почти совсем остановить монотоварную экономику. Увеличение стоимости кредитов или скачки курса доллара США способны были нанести сокрушительный удар. Нарастающая как снежный ком численность населения, вызванная успехами западной медицины в лечении болезней, приводила к дефициту продовольствия и грозила свести на нет прирост общего национального дохода. С другой стороны, существовали страны, где произошла «зеленая революция» и сельское хозяйство сильно выиграло от внедрения новых технологий и сортов растений. Или же огромные доходы тех государств, которым в 1970-е годы повезло добывать нефть, превращали их в отдельную экономическую категорию, хотя даже так называемым слаборазвитым странам — экспортерам нефти пришлось нелегко, когда в начале 1980-х нефть резко подешевела. И наконец, еще одним значительным фактором было появление среди стран «третьего мира» «торговых стран», как их назвал Ричард Роузкранс, — Южной Кореи, Тайваня, Сингапура и Малайзии, шедших по стопам Японии, Западной Германии и Швейцарии, развивавших предпринимательство и стремившихся поставлять промышленные товары на мировой рынок{951}.

Это неравенство между менее развитыми государствами подводит нас ко второму важному свойству произошедших за последние несколько десятилетий макроэкономических перемен, а именно к дифференцированному росту различных стран мира, причем характерному не только для малых, но также и для крупных индустриальных стран. Поскольку эта тенденция (если ее рассматривать в историческом контексте предыдущих веков) в конечном итоге всегда наиболее сильно влияла на равновесие сил в мире, имеет смысл более детально рассмотреть то, как она сказывалась на развитии ведущих держав в эти десятилетия.

Нет сомнений, что экономическая трансформация Японии после 1945 года была в тот период самым впечатляющим примером планомерной модернизации и могла служить моделью для прочих азиатских «торговых стран». На этом фоне остальные «развитые» страны, если говорить о коммерческой и технологической конкуренции, выглядели довольно бледно. Справедливости ради необходимо заметить, что Япония уже отличилась примерно веком ранее, когда первой из азиатских стран начала копировать Запад в плане экономики, а также (к несчастью для себя) армии и имперских амбиций. Несмотря на губительные последствия войны 1937–1945 годов и изоляцию от традиционных рынков и поставщиков, Япония обладала промышленной инфраструктурой, которую можно было восстановить, а также талантливым, высокообразованным и социально сплоченным населением, чью готовность добиваться лучшей жизни следовало теперь направить в мирное коммерческое русло. Сразу после Второй мировой войны Япония представляла собой истощенную оккупированную территорию, зависимую от американской помощи. В 1950 году ситуация в корне изменилась, причем во многом из-за больших военных расходов США на войну в Корее, которая оказалась стимулом для ориентированных на экспорт японских компаний. Так, «Тойота» находилась на грани банкротства, когда получила спасительный заказ министерства обороны США на поставку автомобилей, и со многими другими японскими предприятиями произошло нечто подобное{952}.

Конечно, «японское чудо» отнюдь не было всего лишь следствием американских трат во время войны в Корее, а затем во Вьетнаме; потребность объяснить эту трансформацию страны и возможность повторить ее успех, в свою очередь, тоже породила свою небольшую активную отрасль{953}. Одной из главных причин была едва ли не фанатичная вера японцев в способность достичь высочайшего уровня контроля качества, а также заимствовать на Западе (и улучшить) сложные управленческие решения и технологии производства. На пользу стране шло соблюдение высоких и строгих стандартов всеобщего образования, наличие большого числа инженеров, любителей автомобилей и электроники, а также предприимчивых мастерских и гигантских дзайбацу. В японском обществе ценились усердный труд и преданность компании, а противоречия между управляющими и рабочими сглаживались за счет сочетания компромиссов и почтительного отношения. Экономика требовала огромных капиталовложений для уверенного роста и не испытывала недостатка в них — отчасти из-за незначительности оборонных расходов этой «демилитаризованной» страны, укрывшейся под стратегическим зонтом США, но, возможно, еще в большей степени из-за особой денежной и налоговой политики, способствовавшей необычайно высокому уровню личных сбережений, которые затем могли использоваться для инвестиций. Япония также извлекла выгоду из той роли, которую сыграло ее министерство внешней торговли и промышленности в «поощрении новых отраслей промышленности и технического прогресса, одновременно координируя методичное сворачивание старых, увядающих производств»{954}, что сильно отличалось от картины, наблюдавшейся в США, где царил принцип невмешательства.

К каким бы объяснениям мы ни прибегали (а специалисты по Японии наверняка указали бы на культурные и социальные причины, не говоря уже о не поддающемся четкому определению «плюсовом факторе» национального самосознания и воли людей, чье время пришло), несомненным остается масштаб этого экономического успеха. С 1950 по 1973 год ВНП страны рос фантастическими темпами, в среднем на 10,5% в год, и даже энергетический кризис 1973–1974-го, сильно ударивший по мировой экспансии, не помешал Японии впоследствии демонстрировать рост почти вдвое более быстрый, чем у основных конкурентов. Спектр товаров, главным производителем которых неуклонно становилась Япония (фотоаппараты, бытовая техника и электроника, музыкальные инструменты, мопеды и т. д.), был поистине ошеломляющим. Японская продукция бросала вызов швейцарским часам, затмевала немецкую оптику и не оставляла шансов британским и американским мотоциклам. За десять лет японские верфи добились того, что спускали на воду половину всех кораблей мира (в тоннажном исчислении). К 1970-м годам современные сталелитейные заводы Японии сравнялись по объемам производства с американскими. Трансформация автомобильной отрасли была еще более впечатляющей: с 1960 по 1984 год доля Японии на мировом рынке автомобилей выросла с 1 до 23%, в результате чего японские легковые машины и грузовики стали экспортироваться миллионами во все части света. Страна планомерно и неумолимо двигалась от низко- к высокотехнологичной продукции: компьютерам, телекоммуникационному и аэрокосмическому оборудованию, робототехнике и биотехнологиям. Столь же неуклонно улучшался и ее торговый баланс. Япония превращалась в финансового, а не только индустриального гиганта, и ее доля производства и рынка увеличивалась. Когда в 1952 году закончилась оккупация союзников, «ВНП Японии едва превышал треть этого показателя во Франции или Великобритании. К концу 1970-х годов ее ВНП сравнялся с британским и французским вместе взятыми и составил больше половины от американского»{955}. За одно поколение ее доля в мировом промышленном производстве и ВНП выросла с 2–3 до примерно 10%, не остановившись на этом. Только СССР после 1928 года демонстрировал подобный рост, но Япония добилась этого гораздо менее болезненно и на более впечатляющей широкой основе.

По сравнению с Японией любая другая великая держава казалась вялой в экономическом плане. Тем не менее, когда Китайская Народная Республика (КНР) начала заявлять о себе сразу после образования в 1949 году, почти все специалисты восприняли ее всерьез. Отчасти это было следствием традиционного страха «желтой опасности», ведь дремлющий гигант на Востоке определенно должен был стать крупным игроком на мировой арене при условии направления сил его 800-миллионного населения на нужды нации. Еще более важной была та показательная, если не сказать агрессивная, позиция, которую КНР почти сразу же заняла по отношению к западным странам, хотя это могло быть просто нервной реакцией на ее окружение. Противоречия с США из-за Кореи, островов Цзиньмэнь и Мацзу, вторжение в Тибет, приграничные столкновения с Индией, болезненный разрыв с СССР и военные конфронтации в спорных районах, кровопролитные стычки с Северным Вьетнамом и, наконец, общий воинственный тон китайской пропаганды (особенно в годы Мао), критиковавшей западный империализм и «русскую гегемонию» и поощрявшей народно-освободительные движения по всему миру, сделали КНР гораздо более важной, хотя одновременно и более непредсказуемой фигурой в международных делах, чем незаметная и скромная Япония{956}. По той простой причине, что в Китае проживала четверть населения земного шара, с его политическими кренами в ту или иную сторону приходилось считаться.

И все же если исходить из чисто экономических критериев, то Китай казался классическим примером экономической отсталости. Например, в 1953 году на него приходилось только 2,3% всей мировой промышленной продукции, а его «общий промышленный потенциал» составлял лишь 71% от британского в 1900 году!{957} Его население, каждый год прираставшее десятками миллионов человек, состояло в основном из бедных крестьян, чья производительность была удручающе низкой и мало давала государству с точки зрения «добавленной стоимости». Социальные потрясения, вызванные военной диктатурой, вторжением Японии, а затем гражданской войной конца 1940-х годов, не прекратились и тогда, когда крестьянские коммуны отобрали землю у семейных хозяйств после 1949 года. Тем не менее экономическое будущее было не совсем уж безнадежным. Китай имел базовую инфраструктуру в виде автомобильных и узкоколейных железных дорог, его текстильная промышленность была весьма основательной, города и порты являлись центрами предпринимательства, а Маньчжурский регион был особенно сильно развит японцами в 1930 годы{958}. Чего стране не хватало для перехода к этапу промышленного бума, так это продолжительного периода стабильности и крупных капиталовложений. Оба эти условия были в известной мере достигнуты в 1950-е годы благодаря доминированию коммунистической партии и притоку помощи из СССР. Пятилетний план 1953 года был специально составлен с оглядкой на сталинские приоритеты развития тяжелой промышленности и увеличения производства стали, железа и угля. К 1957 году объем промышленного производства удвоился{959}. С другой стороны, объем готового капитала для инвестиций в промышленность, как собственного, так и заимствованного у России, был совершенно недостаточен для страны с такими экономическими потребностями, а разрыв между Китаем и СССР привел к внезапному прекращению финансовой и технической поддержки со стороны северного соседа. Вдобавок непродуманное решение Мао о «большом скачке» за счет создания тысяч деревенских мастерских по производству стали и его кампания, названная «культурной революцией» (из-за которой технические специалисты, профессиональные управленцы и квалифицированные экономисты оказались в немилости), существенно замедлили развитие. Наконец, на протяжении всего периода 1950–1960-х годов конфронтационная дипломатия КНР и ее вооруженные столкновения почти со всеми соседями вынуждали тратить значительную часть скудных денежных средств на армию.

Период культурной революции не был исключительно негативным с экономической точки зрения; по крайней мере, он подчеркнул важность сельских районов, дал стимул малым предприятиям, улучшил агротехнику и принес в деревни элементарные медицинские услуги и соцзащиту{960}. Как бы то ни было, резкое увеличение национального продукта могли обеспечить только дальнейшая индустриализация, совершенствование инфраструктуры и долгосрочные инвестиции, и всему этому способствовало сворачивание культурной революции и активизация торговли с США, Японией и другими передовыми экономиками. Китайские месторождения угля, нефти и ценных металлов разрабатывались ускоренными темпами. К 1980 году по объему производства стали (37 млн. тонн) Китай опережал Великобританию и Францию, а его потребление энергии от современных источников как минимум вдвое превышало данный показатель в любой из ведущих европейских стран{961}. К этому же времени его доля в мировом производстве возросла до 5% (с 3,9% в 1973 году), то есть по данному показателю Китай почти догнал ФРГ{962}. Этот бурный рост, однако, сопровождался проблемами, и руководству страны пришлось скорректировать в сторону уменьшения цели «четырех модернизаций»; также нелишне повторить, что если китайскую статистику дохода или производства рассматривать в расчете на душу населения, относительная экономическая отсталость этой страны вновь представляется совершенно очевидной. И все же несмотря на эти недостатки, со временем стало ясно, что азиатский гигант наконец поднялся и решил создать прочную экономическую основу для своей предполагаемой роли сверхдержавы{963}.

Пятым регионом, который Никсон выделил в своей речи в июне 1971 года, была «Западная Европа», что, конечно, отсылало к географии, а не являлось обозначением объединенной напористой державы, подобной Китаю, СССР и США. Сам этот термин разными людьми понимался по-разному: все страны за пределами зоны русского влияния (в том числе Скандинавия, Греция и Турция); либо первоначальное (или расширенное) Европейское экономическое сообщество, которое по крайней мере имело организационную структуру; либо группа прежних великих держав (Великобритания, Франция, Германия, Италия), с которой приходилось консультироваться, скажем, госдепартаменту США перед применением новой политики в отношении России или на Ближнем Востоке. Но даже эти перечисленные варианты не охватывают всех возможных разночтений, ведь на протяжении большей части этого периода Великобритания считала, что Европа начинается на другой стороне Ла-Манша, а кроме того, многие убежденные сторонники евроинтеграции (не говоря уже о немецких националистах) воспринимали послевоенную разделенность континента лишь как временную ситуацию, после которой страны по обеим сторонам «железного занавеса» обязательно создадут некий более крупный союз. Таким образом, с политической и конституционной точек зрения термин «Европа» или даже «Западная Европа» был не более чем фигурой речи или расплывчатой культурно-географической идеей{964}.

Однако на экономическом уровне в том, что переживала в те годы Европа, действительно прослеживались значимые схожие черты. Самой яркой из них был «устойчивый и высокий уровень экономического роста»{965}. К 1949–1950 годам большинство стран вернулись к довоенным показателям производства, а некоторые (особенно, конечно, те, что сохраняли нейтралитет во Второй мировой войне) продвинулись далеко вперед. После этого год за годом повышался объем выпуска промышленной продукции, происходил беспрецедентный рост экспорта, отмечалась невиданная ранее полная занятость и достигались рекордные уровни чистого дохода и инвестиционных капиталов. Вследствие этого Европа стала наиболее динамичным регионом мира, за исключением Японии. «С 1950 по 1970 год европейский ВВП рос в среднем примерно на 5,5% в год и на 4,4% в исчислении на душу населения, по сравнению со среднемировыми значениями в 5 и 3% соответственно. Промышленное производство росло еще быстрее — на 7,1% по сравнению со среднемировым уровнем в 5,9%. Таким образом, к 1970 году производство на душу населения в Европе было почти в два с половиной раза выше, чем в 1950 году»{966}. Интересно, что этот рост происходил во всех частях континента: в северо-западной индустриальной сердцевине Европы, в Средиземноморье, в Восточной Европе, и даже сравнительно вялая британская экономика развивалась в этот период быстрее, чем в предыдущие десятилетия. Естественно, что доля Европы в мировой экономике, сокращавшаяся с начала века, теперь начала увеличиваться. «В период с 1950 по 1970 год ее доля в производстве товаров и услуг (ВВП) выросла с 37 до 41%, тогда как в промышленном производстве рост был даже выше — с 39 до 48%»{967}. И в 1960-м, и в 1970 году данные ЦРУ показывали (исходя из статистики, с которой, конечно, можно спорить{968}), что на «Европейское сообщество» приходилось больше мирового ВВП, чем даже на США, и вдвое больше, чем на Советский Союз.

Если поразмыслить, причины экономического подъема Европы ничуть не удивительны. Долгое время значительная часть континента страдала от вторжений, боевых действий и иностранной оккупации, бомбардировок городов, фабрик и дорог, нехватки продовольствия и сырья из-за блокад, призыва миллионов мужчин на войну и уничтожения миллионов животных. Еще до войны «естественному» экономическому развитию Европы (то есть росту, охватывавшему регион за регионом по мере возникновения новых источников энергии, типов производства, рынков и технологий) мешали действия националистически настроенных Machtstaat (держав){969}. Чрезмерные тарифные барьеры затрудняли поставщикам доступ на рынки. Правительственные субсидии защищали неэффективные компании и сельские хозяйства от иностранной конкуренции. Все больше национального дохода тратилось на вооружение вместо развития коммерческих предприятий. Таким образом, было трудно извлечь максимум из европейского экономического роста в этой «обстановке преград и автаркии, экономического национализма и стремления к выгоде за счет нанесения ущерба другим»{970}. Теперь же, после 1945 года, появились «новые европейцы» вроде Жана Монне, Поль-Анри Спаака и Вальтера Хальштейна, желавшие создать свободные от ошибок прошлого экономические структуры, а кроме того, свою роль играли доброжелательные и готовые помочь Соединенные Штаты Америки, согласные (посредством плана Маршалла и других схем) финансировать восстановление Европы при условии кооперативного подхода.

Итак, Европа, реализации экономического потенциала которой раньше мешали война и политика, теперь получила шанс это исправить. И в восточной, и в западной части континент был преисполнен намерения «отстроить заново» и готовности учесть ошибки тридцатых годов. Государственное планирование, будь оно кейнсианской либо социалистической разновидности, придавало концентрированный импульс этому стремлению к социальному и экономическому участию; коллапс или дискредитированность прежних структур упрощали внедрение инноваций. США не только влили в Европу миллиарды долларов помощи по плану Маршалла («жизненно необходимая инъекция, сделанная в самый подходящий момент», как ее удачно описывали{971}), но и предоставили европейским странам гарантии военной безопасности. (Нужно заметить, что Великобритания и Франция понесли большие военные расходы в годы войны в Корее и в период, предшествовавший их деколонизации, однако и им, и их соседям пришлось бы потратить намного больше своих скудных ресурсов на вооружение, если бы они не оказались под защитой США.) Благодаря уменьшившемуся количеству торговых барьеров, фирмы и частные лица смогли пользоваться гораздо более крупным рынком. Это было особенно значимо, потому что торговля между развитыми странами (в данном случае между европейскими государствами) всегда была выгоднее, чем торговля с другими регионами, из-за высокого взаимного спроса. Если «зарубежная» торговля Европы росла в эти десятилетия быстрее всех прочих сфер, то это происходило в основном благодаря большому количеству сделок между соседями. За одно поколение после 1950 года доход на душу населения увеличился, как за полтора предыдущих столетия!{972} Социально-экономический темп этих перемен был поистине удивителен: доля работающего населения Западной Германии, занятого в сельском хозяйстве, лесной промышленности и рыболовстве, сократилась с 24,6% в 1950 году до 7,5% в 1973-м, а во Франции — соответственно с 28,2 до 12,2% (и до 8,8% в 1980 году). Чистые доходы росли, как на дрожжах, по мере распространения индустриализации; в Западной Германии доход на душу населения взлетел с $320 (1949) до $9131 (1978), а в Италии — с $638 в 1960-м до $5142 в 1979 году. Количество автомобилей на 1000 человек увеличилось в ФРГ с 6,3 (1948) до 227 (1970), а во Франции — с 37 до 252{973}. Вне зависимости от единиц измерения и несмотря на сохранявшееся неравенство между регионами выгоды были реальны и неоспоримы.

Это сочетание общего экономического роста со значительными вариациями в его скорости и последствиях хорошо заметно, если посмотреть на то, что происходило в каждой из бывших великих держав. К югу от Альп случилось «итальянское чудо», как преувеличенно окрестили эту ситуацию журналисты: ВНП страны в реальном выражении рос после 1948 года почти втрое быстрее, чем в период между Первой и Второй мировыми войнами. В самом деле, вплоть до 1963 года (когда рост замедлился), итальянская экономика развивалась активнее, чем любая другая, кроме японской и западногерманской. Впрочем, сейчас это тоже не кажется удивительным. Италия всегда была наименее развитой из европейской «большой четверки», иначе говоря, ее потенциал не был полностью реализован. Отказавшись от абсурдной фашистской экономической политики и получив щедрую американскую помощь, итальянские производители смогли воспользоваться преимуществами низкой стоимости труда и хорошей репутации в области проектирования, для того чтобы резко нарастить объемы экспорта, особенно внутри Общего рынка. Гидроэлектроэнергия и дешевизна импортной нефти компенсировали отсутствие в стране собственных запасов угля. Важным стимулом стало автомобилестроение. Благодаря потребительскому буму «Фиат» — местный производитель автомобилей — на долгие годы стал безусловным лидером на внутреннем рынке и создал хорошую базу для экспорта к северу от Альп. К традиционным товарам, таким как обувь и высококачественная одежда, добавилась новая продукция: например, итальянские холодильники в 1960-е годы продавались в Европе успешнее, чем любые Другие. Впрочем, нельзя сказать, что это была история безусловного успеха. Разрыв между севером и югом страны оставался хроническим.

Уровень жизни как в городских центрах, так и в более бедной сельской местности был намного ниже, чем в Северной Европе. Недостаточная стабильность правительства, обширная теневая экономика и большой дефицит государственного бюджета, наряду с инфляцией выше средней в регионе, негативно влияли на стоимость лиры и делали экономическое восстановление довольно уязвимым. Италия проигрывала в сравнении с более передовыми соседями по уровню дохода или индустриализации; когда сравнивались темпы роста, то вырисовывалась более позитивная картина. Иначе говоря, Италия просто стартовала очень поздно{974}.

Великобритания, напротив, шла в 1945 году далеко впереди, по крайней мере по сравнению с другими крупными европейскими странами. Это отчасти может объяснить относительное замедление ее экономики в течение последующих четырех десятилетий. Поскольку (как и США) она не так сильно пострадала от войны, ее темпы роста вряд ли могли быть столь же высокими, как в странах, восстанавливавших свою экономику после нескольких лет военной оккупации и разрухи. Как обсуждалось выше{975}, непобежденность Британии, сохранение за ней места в «большой тройке» на Потсдамской конференции и имперских владений психологически маскировали необходимость коренных преобразований в ее экономической системе. Здесь война не привела к образованию новых структур, а напротив, сохранила традиционные институты, например профсоюзы, государственную службу и старинные университеты. Хотя лейбористское правительство 1945–1951 годов активно продвигало планы национализации и создания «социально-ориентированного государства», более фундаментального пересмотра экономических практик и установок не произошло. Все еще уверенная в своей особой роли в мире, Великобритания продолжала полагаться на зависимые колониальные рынки, тщетно старалась сохранить паритет фунта стерлингов, поддерживала крупные заморские гарнизоны (расходы на которые стали очень обременительны), отказывалась вместе с остальными делать первые шаги к объединению Европы и тратила на оборону больше, чем любая другая страна НАТО, не считая США.

Неустойчивость международного и экономического положения Великобритании оставалась непроявленной отчасти из-за еще большей слабости других стран в начале послевоенного периода, а также благодаря разумному выходу из Индии и Палестины, кратковременному приросту экспорта и сохранению имперских владений на Ближнем Востоке и в Африке{976}. Поэтому унизительный финал Суэцкого кризиса 1956 года особенно сильно шокировал британцев, обнаружив не только слабость фунта стерлингов, но и тот нелицеприятный факт, что Великобритания не может проводить военные операции в «третьем мире» при несогласии США. Тем не менее можно утверждать, что реальность спада все еще маскировалась. В вопросах обороны это происходило из-за выбранной после 1957 года политики опоры на ядерное сдерживание, которая обходилась намного дешевле конвенциональных сил, но при этом обеспечивала статус сверхдержавы, а в экономических вопросах — из-за того, что Британия тоже извлекала свою часть выгоды из общего бума 1950–1960-х годов. Хотя темпы роста этой страны были из числа самых скромных в Европе, в общем и целом ситуация все равно выглядела позитивнее, чем в предыдущие десятилетия, что позволило Макмиллану заявить британским избирателям: «Вам никогда не жилось лучше, чем сейчас!» Если оценивать это заявление в плане чистого дохода, количества стиральных машин или автомобилей, то оно было исторически верным.

Однако на фоне гораздо более эффектного прогресса соседей казалось, что Британия страдала от того, что немцы злобно именовали «английской болезнью» — сочетания агрессивного тред-юнионизма, посредственного управления, правительственной политики «стоп-вперед» и свойственного этой культуре отрицательного отношения к упорному труду и предпринимательству. Общемировой рост вызвал массовый наплыв импортных товаров — высококачественных из Европы и дешевых из Азии, что, в свою очередь, привело к трудностям с платежным балансом, кризису фунта стерлингов и девальвации, подтолкнувшим инфляцию и вызвавшим требования более высокой заработной платы. В разные моменты британское правительство использовало для сдерживания инфляции и создания подходящих условия для устойчивого роста регулирование цен, законы об увеличении заработной платы и денежную дефляцию. Эти меры Редко имели продолжительный эффект. Британская автомобильная отрасль неуклонно сдавала рынок иностранным конкурентам, некогда процветавшее судостроение стало почти целиком зависеть от заказов военно-морского министерства, производители электротоваров и мотоциклов разорялись. Некоторые компании (например, ICI) были яркими исключениями из этого правила; хорошим спросом пользовались финансовые услуги лондонского Сити; розничная торговля оставалась весьма активной. И все же эрозия промышленной базы Великобритании была неумолимой. Присоединение к Общему рынку в 1971 году не стало долгожданной панацеей, а напротив, сделало британский рынок еще более открытым для конкуренции в сфере промышленных товаров и вынудило страну придерживаться высоких сельскохозяйственных цен ЕЭС. Североморская нефть тоже не стала манной небесной; вместе с притоком иностранной валюты она так повысила стоимость фунта, что это негативно отразилось на экспорте промышленной продукции{977}.

Экономическая статистика предлагает критерий, который Байрох называет «ускорением индустриального упадка Великобритании»{978}. Ее доля в мировом промышленном производстве сократилась с 8,6% (1953) до 4% (1980). Доля в мировой торговле также снижалась очень быстро, с 19,8% (1955) до 8,7% (1976). По валовому национальному продукту в 1945 году Великобритания занимала третье место, но с тех пор ее обогнали сначала ФРГ, а затем Япония и Франция. По чистому доходу на душу населения она уступала нескольким менее крупным, но более богатым европейским государствам; к концу 1970-х годов она оказалась ближе к средиземноморским странам, чем к ФРГ, Франции или странам Бенилюкс{979}. Конечно, во многом это уменьшение доли Великобритании (в глобальной торговле или ВНП) было связано с тем, что в предыдущие десятилетия особые технические и исторические обстоятельства подарили этой стране непропорционально большой объем мирового богатства; теперь же, когда эти обстоятельства миновали и другие страны смогли раскрыть свой собственный потенциал для индустриализации, относительное положение Британии естественным образом ослабло. Могло ли оно ослабевать не так быстро и не так значительно — это другой вопрос; ослабеет ли оно еще больше по сравнению с европейскими соседями, тоже трудно сказать. К началу 1980-х годов ситуация, казалось, начала выравниваться. В это время Великобритания обладала шестой по размеру в мире экономикой и очень мощными вооруженными силами. Однако по сравнению со временами Ллойда Джорджа или даже Клемента Эттли (1945) это уже была обыкновенная, хотя и довольно крупная страна, а не великая держава.

Пока британская экономика пребывала в относительном упадке, Западная Германия наслаждалась своим Wirtschaftswunder — «экономическим чудом». Опять-таки следует подчеркнуть, насколько естественным в сравнении с прочими было такое положение вещей. Даже в усеченном виде Федеративная Республика обладала наиболее развитой инфраструктурной сетью в Европе, владела крупными внутренними ресурсами (от угля до станкостроительных заводов) и имела хорошо образованное население (в котором особенно выделялись управленцы, инженеры и ученые), разросшееся в результате эмиграции с востока. На протяжении последних полутора столетий или дольше ее экономическое могущество ограничивалось нуждами немецкой военной машины. Теперь, когда энергию страны можно было полностью направить (как в Японии) на достижение коммерческого успеха, единственным вопросом оставался масштаб восстановления. Немецкому крупному бизнесу, который довольно легко приспособился ко Второму рейху, Веймарской республике и правлению нацистов, теперь следовало подстроиться под новые обстоятельства и заимствовать американские принципы управления{980}. Ведущим банкам вновь предстояло сыграть важную роль в направлении промышленности. Химическая и электрическая отрасли вскоре снова стали европейскими индустриальными гигантами. Чрезвычайно успешные автомобильные компании, такие как «Фольксваген» и «Мерседес», неизбежно оказывали «мультипликативный эффект» на сотни мелких поставщиков. Из-за резкого увеличения экспорта (Германия вышла на второе место после США по объему международной экспортной торговли) все больше фирм и местных сообществ нуждались в «гастарбайтерах», чтобы удовлетворить высокий спрос на неквалифицированную рабочую силу. В третий раз за сто лет немецкая экономика выступила локомотивом европейского роста{981}.

С точки зрения статистики, это была история непрерывного успеха. Даже с 1948 по 1952 год промышленное производство в Германии выросло на 110%, а реальный ВНП — на 67%{982}. Благодаря высочайшему уровню валовых инвестиций в Европе немецкие фирмы сильно выиграли от легкодоступного капитала. Производство стали, фактически отсутствовавшее в 1946 году, вскоре оказалось крупнейшим в Европе (свыше 34 млн. тонн в 1960-м), то же самое можно сказать о многих других отраслях. Год за годом страна демонстрировала самый быстрый рост ВВП. Ее ВНП, составлявший лишь $32 млрд. в 1952 году, через десять лет стал самым высоким в Европе ($89 млрд.), а к концу 1970-х годов достиг $600 млрд. Ее чистый доход на душу населения (скромные $1186 в 1960 году, в то время как в США он равнялся $2491) вырос до $10837 в 1979-м, опередив американский средний показатель в $95 95.{983} Год за годом нарастало сальдо торгового баланса, в результате чего немецкая марка часто нуждалась в поправках в сторону увеличения и в итоге превратилась в своего рода резервную валюту. Хотя конкуренция со стороны еще более эффективной Японии вызывала беспокойство, ФРГ, несомненно, являлась вторым самым успешным «торговым государством». Это впечатляло еще больше, учитывая, что страна временно лишилась 40% территории и 35% населения; по иронии судьбы ГДР вскоре достигла самого высокого уровня производства и индустриализации на душу населения среди всех восточноевропейских государств (включая СССР), несмотря на эмиграцию миллионов талантливых профессионалов на Запад. Если бы можно было вернуться к границам 1937 года, то по экономическим показателям объединенная Германия опять оказалась бы впереди любого из европейских конкурентов и, возможно, не так далеко позади самого СССР.

Именно из-за поражения в войне и раздела, а также из-за того, что ее международный статус (как и статус Берлина) по-прежнему регулировался странами НАТО и Варшавского договора, этот экономический вес Германии не конвертировался в политическое влияние. ФРГ, ощущавшая естественную ответственность за немцев на Востоке, особенно остро воспринимала любое потепление или похолодание в отношениях между странами НАТО и Варшавского договора. Она вела наиболее активную торговлю с Восточной Европой и СССР, хотя, конечно же, в случае очередной войны ей пришлось бы тяжело, ведь она оказалась бы в опасном положении на самой линии фронта.

Обеспокоенность Советов и (почти в той же мере) Франции в связи с возможным возрождением «немецкого милитаризма» означала, что ей не суждено было стать ядерной державой. Она чувствовала себя виноватой перед соседями (Польшей и Чехословакией), уязвимой для России, крайне зависимой от США; она с благодарностью приветствовала особые франко-германские отношения, предложенные де Голлем, но редко имела возможность применить свои экономические мускулы, чтобы контролировать более напористые политические шаги французов. Жители Западной Германии, находившиеся в глубокой интеллектуальной конфронтации с собственным прошлым, рады были выглядеть хорошими командными игроками, но не решительными лидерами в международных делах{984}.

Это очень сильно контрастировало с ролью Франции в послевоенном мире или, точнее, в мире после 1958 года, когда де Голль взял бразды правления в свои руки. Как упоминалось в предыдущем разделе, экономическому прогрессу, которого надеялись достичь после 1945 года стратеги во главе с Монне, препятствовали колониальные войны, партийно-политическая нестабильность и слабость франка. Тем не менее даже во время индонезийской и алжирской кампаний французская экономика уверенно набирала обороты. Впервые за многие десятилетия численность населения страны увеличивалась, оживляя внутренний спрос. Франция была богатой, разнообразной, но недостаточно развитой землей, ее экономика стагнировала с начала 1930-х годов. Благодаря миру, американской помощи, национализации коммунального хозяйства и государственному стимулированию достаточно было укрупнения рынка, чтобы рост стал очень вероятен. Кроме того, Франция (как и Италия) находилась на сравнительно низком уровне индустриализации на душу населения из-за своей Провинциальной и зависимой от сельского хозяйства экономики, Так что шаги в этом направлении оказались очень впечатляющими: C $5 в 1953 году до 167 в 1963-м и 259 в 1973-м (относительно Великобритании в 1900 году, чей уровень взят за 100){985}. Среднегодовые темпы роста достигали 4,6% в 1950-х годах и 5,8% в 1960-х благодаря «пульсу Общего рынка. Специфические условия участия в нем не только защищали французское сельское хозяйство от мировых цен, но и обеспечивали ему крупный европейский рынок. Общий бум в Западной Европе способствовал расширению экспорта как традиционных французских товаров с высокой добавочной стоимостью (одежда, обувь, вина, украшения), так и новых — самолетов и автомобилей. С 1949 по 1969 год производство автомобилей выросло в десять раз, алюминия — в шесть раз, тракторов и цемента — вчетверо, железа и стали — в два с половиной раза{986}. Франция всегда была весьма состоятельной, хотя и недостаточно индустриализованной страной; к 1970-м годам она стала намного богаче и современнее.

Однако же рост Франции никогда не имел столь широкой промышленной основы, как у ее соседа по другую сторону Рейна, и надежды президента Помпиду на то, что его страна вскоре обгонит ФРГ, оставались маловероятными. Не считая ярких исключений в виде электрической, автомобильной и аэрокосмической отраслей, большинство французских фирм были небольшими и обладали недостаточным капиталом, а их товары стоили дороже, чем у немецких конкурентов. Несмотря на «рационализацию» аграрного сектора, сохранялось множество мелких хозяйств, которые даже поддерживались дотационной политикой Общего рынка; к тому же давление на сельскую Францию и социальные трудности промышленной модернизации (например, закрытие старых сталелитейных заводов) провоцировали вспышки недовольства рабочего класса, самой известной из которых стали беспорядки 1968 года. Из-за скудости собственных запасов топлива Франция сильно зависела от импорта нефти, и (несмотря на амбициозную программу атомной энергетики) ее торговый баланс испытывал резкие колебания вместе с мировыми ценами на нефть. Ее отрицательное сальдо торгового баланса с ФРГ неуклонно нарастало, требуя регулярной девальвации по отношению к немецкой марке, что, пожалуй, являлось более надежной мерой для французской экономики, чем дикие флуктуации обменного курса доллар-франк. Поэтому даже в периоды уверенного экономического роста французской экономике была свойственна некоторая ненадежность, которая в случае потрясений заставляла осторожных буржуа эмигрировать в Швейцарию вместе с их сбережениями.

Как бы то ни было, Франция всегда имела необычайно большее влияние для страны со скромными 4% мирового ВНП, причем сказанное относится не только к периоду президентства де Голля. Возможно, это объясняется просто национально-культурной самоуверенностью{987}, совпавшей по времени с ослаблением американского влияния, потерей привлекательности России и почтительным отношением Германии. Если у Западной Европы и мог появиться представительный лидер, то Франция казалась более очевидным кандидатом на эту роль, чем изоляционистская Британия или смиренная Германия. Более того, разные французские правительства быстро приходили к пониманию, что скромную реальную силу их страны можно умножить, убедив Общий рынок придерживаться той или иной линии (в связи с сельскохозяйственными тарифами, высокими технологиями, иностранной помощью, сотрудничеством с ООН, политикой в отношении арабо-израильского конфликта и т. д.), что, по сути, позволяло направлять крупнейший в мире торговый блок в выгодном Парижу направлении. Ничто не удерживало Францию от односторонних действий, когда они требовались.

Тот факт, что все четыре крупнейшие европейские страны в эти десятилетия богатели и наращивали производство вместе со своими меньшими соседями, не гарантировал вечного счастья. Ранние надежды на особо тесную политическую и конституционную интеграцию разбились о все еще жесткий национализм европейцев, демонстрируемый сначала Францией де Голля, а затем и другими странами (Великобританией, Данией, Грецией), которые позже и менее охотно присоединились к ЕЭС. Экономические разногласия, в особенности из-за высоких расходов на поддержку фермеров, нередко могли парализовать важные процессы в Брюсселе и Страсбурге. Когда нейтральная Ирландия присоединилась к союзу, стало невозможно проводить общую оборонную политику, которую пришлось оставить на усмотрение Североатлантического альянса (из командования которого Франция уже успела выйти). Энергетический кризис 1970-х годов особенно сильно ударил по Европе, развеяв первоначальный энтузиазм; при всех широко распространенных опасениях и напряженном планировании в Брюсселе оказалось очень непросто разработать высокотехнологичные ответы на вызовы со стороны Японии и США. Но несмотря на эти многочисленные трудности, сам экономический масштаб ЕЭС означал, что международный ландшафт теперь относительно 1945 или 1948 года сильно отличается. ЕЭС, безусловно, являлось ведущим импортером и экспортером мировых товаров (хотя значительная их часть приходилась на внутриевропейский обмен) и в 1983 году имело явно самые крупные золотовалютные резервы; оно производило больше автомобилей (34%), чем Япония (24%) или США (23%), и больше цемента, чем какая-либо страна, а по производству нерафинированной стали уступало только СССР{988}. Европейское экономическое сообщество, включавшее 10 стран с общей численностью населения в 1983 году значительно больше, чем имели США, и почти такой же, как в СССР (272 млн. человек), могло похвастаться существенно более высоким ВНП и большей долей в мировом промышленном производстве, чем Советский Союз или даже весь блок СЭВ. Хотя в политическом и военном отношении ЕЭС все еще оставалось незрелым, оно теперь оказывало гораздо большее влияние на мировую экономику, чем в 1956 году.

О развитии СССР в 1950–1980-е годы можно сказать почти противоположное. Как уже говорилось ранее (см. раздел «Холодная война и “третий мир”»), в эти десятилетия Советский Союз не только поддерживал крупную армию, но и достиг ядерного паритета с США, построил океанский флот и распространил свое влияние в самые разные части земного шара. Однако его постоянное стремление догнать Америку в глобальном противостоянии не сопровождалось аналогичными достижениями на экономическом уровне. Ирония состояла в том (здесь можно вспомнить, какое важное значение Маркс придавал производственному базису в развитии исторических событий), что страна, претендовавшая на звание подлинного коммунистического государства, со временем стала испытывать все большие экономические трудности.

Сказанное не оспаривает довольно впечатляющего экономического прогресса, достигнутого в СССР (и других странах соцлагеря) начиная с позднего сталинского режима. Во многих отношениях этот регион за несколько десятилетий трансформировался даже сильнее, чем Западная Европа, хотя это может объясняться в первую очередь его изначальной бедностью и «недоразвитостью». Так или иначе, сухие данные статистики свидетельствуют о солидных достижениях. Производство стали, составившее в 1945 году лишь 12,3 млн. тонн, взлетело до 65,3 млн. в 1960-м и до 148 млн. в 1980 году, выведя СССР на первое место в мире по этому показателю; производство электроэнергии за это же время увеличилось с 43,2 до 292 и 1294 млн. киловатт в час; количество выпущенных автомобилей выросло с 74 тыс. единиц до 524 тыс. и затем до 2,2 млн.; и этот список можно было бы продолжать почти бесконечно{989}. Общий объем промышленного производства благодаря среднегодовому росту свыше 10% в 1950-е годы увеличился с 1953 по 1964 год более чем вчетверо{990}, что являлось поразительным достижением, бесспорными свидетельствами которого стали спутник, исследование космоса и военная техника. К концу политической карьеры Хрущева страна приобрела гораздо более состоятельную и основанную на гораздо более широкой базе экономику, чем при Сталине, причем эта разница в абсолютном выражении постоянно увеличивалась.

Имелись, однако, две серьезные проблемы, начинавшие бросать тень на эти достижения. Первой из них был неуклонный долгосрочный спад темпов роста; так, в промышленном производстве он раньше измерялся двузначными числами, а после 1959 года все время замедлялся, составив лишь 3–4% к концу 1970-х годов. Оглядываясь назад, можно сказать, что это довольно-таки естественный ход вещей, ведь ранний поразительный рост был связан в первую очередь с огромными вливаниями труда и капитала. Когда имеющийся потенциал трудовых ресурсов был почти полностью реализован (и начал конкурировать с потребностями вооруженных сил и сельского хозяйства), темпы роста не могли не снизиться. Что касается капиталовложений, то они по большей части направлялись в тяжелую и оборонную промышленность, что опять же способствовало количественному, а не качественному росту и оставляло многие другие секторы экономики недокапитализированными. Хотя средний уровень жизни в России улучшился при Хрущеве и его последователях, потребительский спрос все же не мог (как на Западе) стимулировать рост в такой экономике, где личное потребление намеренно сдерживалось ради сохранения ресурсов для тяжелой промышленности и армии. Но, пожалуй, особенно важно то, что сохранялись хронические структурная слабость и климатическая уязвимость, отрицательно сказывавшиеся на аграрном производстве, которое росло на 4,8% в год в 1950-е, но лишь на 3% в 1960-е и на 1,8% в 1970-е годы, несмотря на все капиталовложения и внимание советских специалистов и министров{991}. Учитывая размер аграрного сектора в СССР и тот факт, что численность населения страны увеличилась на 84 млн. человек за три десятилетия после 1950 года, общий рост национального производства на душу населения существенно отставал от темпов роста промышленного производства, которые можно считать «принудительным» достижением.

Вторая серьезная проблема, как нетрудно догадаться, заключалась в относительном экономическом положении Советского Союза. В течение 1950-х и в начале 1960-х годов, когда его доля в мировом промышленном производстве и торговле увеличивалась, заявление Хрущева о том, что марксистский подход к производству лучше и однажды «похоронит капитализм», казалось обоснованным. Однако за это время сложилась более тревожная для Кремля ситуация. Европейское экономическое сообщество, возглавляемое индустриальным «полугигантом» ФРГ, стало гораздо богаче и производительнее, чем СССР. Маленькое островное государство Япония росло так быстро, что его выход вперед России по размеру ВНП был лишь вопросом времени. Соединенные Штаты Америки, несмотря на их собственный относительный спад в промышленности, оставались впереди по общему объему производства и благосостоянию. Уровень жизни среднестатистических россиян и их восточноевропейских товарищей не приблизился к уровню в Западной Европе, на которую жители стран с марксистскими экономиками взирали с известной завистью. Передовые технологии — компьютеры, робототехника, телекоммуникации — вскрыли тот факт, что СССР и его сателлиты не были готовы к новому этапу конкурентной борьбы. Что же касается сельского хозяйства, то оно с точки зрения эффективности оставалось слабым, как всегда: в 1980 году американский фермер производил достаточно еды для 65 человек, тогда как его русский коллега мог накормить лишь восьмерых{992}. Это, в свою очередь, приводило к унизительной необходимости импортировать все больше продовольствия.

Многие из экономических проблем России были характерны и для ее сателлитов, которые тоже демонстрировали высокие темпы роста в 1950-х и начале 1960-х годов, хотя опять-таки это объяснялось низкими начальными показателями по сравнению с Западом, а также приоритетами центрального планирования, тяжелой промышленности и коллективизации сельского хозяйства{993}. Хотя между странами Восточной Европы наблюдались (и до сих пор наблюдаются) существенные различия в уровне жизни и темпах роста, общая тенденция заключалась в первоначальном подъеме и последующем замедлении, что ставило марксистских лидеров перед трудным выбором. В случае России можно было освоить новые земли, хотя холодный климат на севере и пустыни на юге ограничивали движение в этом направлении (достаточно вспомнить, как смелое освоение целины при Хрущеве вскоре превратило эту местность в пыльный котел){994}; аналогичным образом более активная добыча сырья таила в себе опасность снижения эффективности работы, например с нефтяными месторождениями{995}, при том что стоимость добычи сильно возросла, когда началось бурение в зоне вечной мерзлоты. Промышленность и технологии могли получить дополнительные капиталовложения, но лишь за счет изъятия ресурсов либо из обороны (остававшейся приоритетным направлением в СССР, несмотря на перемены в руководстве), либо из сектора потребительских товаров, что было чревато ростом недовольства (особенно в Восточной Европе), ведь совершенствование средств связи сделало процветание Запада еще более очевидным. Наконец, Россия и близкие ей коммунистические режимы могли пойти на ряд реформ, не обычных антикоррупционных или призванных перетряхнуть бюрократию, а направленных на саму систему, стимулирование личной инициативы, внедрение более реалистичного механизма ценообразования, разрешение более масштабного частного фермерства, поощрение открытых обсуждений и предпринимательского начала в области новых технологий и многое другое; иначе говоря, это означало выбрать вариант «ползучего капитализма», вроде того, который ловко проводила Венгрия в 1970-е годы. Сложность этой стратегии, как показали события 1968 года в Чехословакии, заключалась в том, что меры «либерализации» бросали тень на сам коммунистический режим, а потому претили партийным идеологам и военным на протяжении всей эпохи осторожного правления Брежнева{996}. Поэтому бороться с экономическим замедлением следовало аккуратно, что, соответственно, практически исключало вероятность ошеломительного успеха.

Возможно, единственным утешением для кремлевского начальства служило то, что главный соперник, США, тоже испытывал экономические трудности с 1960-х годов и быстро терял ту впечатляющую относительную долю в мировом богатстве, производстве и торговле, которой обладал в 1945 году. Впрочем, эта дата очень важна для понимания характера американского относительного спада. Как утверждалось ранее, благоприятное экономическое положение США в тот момент истории было одновременно беспрецедентным и искусственным. Страна находилась на вершине мира не только благодаря собственному производственному спруту, но и в результате слабости других государств. Эта ситуация изменилась не в пользу Соединенных Штатов позже, когда Европа и Япония вернулись к довоенному уровню производства, а затем изменилась еще сильнее, когда произошел общий бум мирового промышленного производства (которое выросло втрое с 1953 по 1973 год). Конечно же, США не могли сохранить за собой столь большой кусок пирога (около половины), ведь новые фабрики и заводы открывались по всему земному шару. К 1953 году, по подсчетам Байроха, доля США сократилась до 44,7%, а к 1980 году — до 31,5% и продолжала уменьшаться{997}. По этой же причине экономические индикаторы ЦРУ показывали, что доля США в мировом ВНП упала с 25,9% в 1960 году до 21,5% в 1980-м (см. табл. 43) (хотя кратковременное укрепление доллара на мировых рынках привело к некоторому увеличению этого показателя в следующие несколько лет){998}. Дело было не в том, что американцы стали производить меньше (если не считать тех отраслей, которые переживали спад во всем западном мире), а в том, что другие производили намного больше. Пожалуй, проще всего проиллюстрировать два главных тренда этой новой реальности на примере автомобильного производства: в 1960 году Соединенные Штаты Америки изготовили 6,65 млн. автомобилей, что составило целых 52% от общемирового производства в 12,8 млн. машин; в 1980 году выпустили только 23% от общего количества, но поскольку оно на тот момент составляло уже 30 млн. штук, то на США пришлось 6,9 млн. автомобилей.

Несмотря на это слабое утешение (схожее с аргументом, которым англичане успокаивали себя семью десятилетиями ранее, когда их доля в мировом производстве начала сокращаться), в этом процессе был один тревожный аспект. Главный вопрос заключался не в том, неизбежно ли было относительное замедление экономики США, а в том, могло ли оно быть не таким быстрым? Ведь даже в золотую пору Рах Americana конкурентное положение страны уже ослабевало из-за тревожно низкого среднегодового роста производства на душу населения, особенно по сравнению с предыдущими десятилетиями (см. табл. 42).

Таблица 42.
Среднегодовой рост производства на душу населения, 1948–1962{999}
(1913–1950) 1948–1962
США (1,7) 1,6
Соединенное Королевство (1,3) 2,4
Бельгия (0,7) 2,2
Франция (0,7) 3,4
Германия/ФРГ (0,4) 6,8
Италия (0,6) 5,6

Опять же можно сказать, что это был исторически «естественный» процесс. Как отмечает Майкл Бальфур, на протяжении нескольких десятилетий до 1950 года США наращивали свою экономику быстрее, чем кто-либо, благодаря многочисленным нововведениям в методах стандартизации и массового производства. В результате они «зашли гораздо дальше любой другой страны в удовлетворении человеческих потребностей и уже находились на высоком уровне эффективности (с точки зрения производительности на человека в час), так что известные возможности для увеличения объема производства за счет более совершенных методов или инструментов были скромнее, чем у остального мира»{1000}. Хотя это определенно справедливо, однако некоторые другие долговременные тренды в экономике Соединенных Штатов наносили вред: бюджетно-налоговая политика стимулировала высокое потребление, но не личные накопления, инвестиции в исследования и разработки (не считая военных) постепенно снижались по сравнению с другими странами, а расходы на оборону пропорционально национальному продукту были выше, чем где-либо еще в западном блоке стран. Кроме того, все больше американских граждан переходили из промышленности в сферу услуг, то есть в низкопродуктивные области{1001}.

В 1950–1960-е годы это отчасти маскировалось блестящим развитием американских высоких технологий (особенно в авиации), высоким уровнем жизни, подталкивавшим потребительский спрос на шикарные машины и цветные телевизоры, а также очевидным потоком долларов из США в бедные страны мира в качестве иностранной помощи, военных расходов или инвестиций банков и компаний. В этой связи полезно вспомнить, что в середине 1960-х годов многие были встревожены тем, что Серван-Шрейбер называл «американским вызовом»: резкий скачок американских инвестиций в Европу (а следовательно, и в другие части света), якобы превращавших эти страны в экономических сателлитов; страх или ненависть, с которыми воспринимались гигантские транснациональные корпорации типа Exxon и General Motors; и связанный с этими тенденциями пиетет перед нетривиальными методами управления, насаждаемыми американскими школами предпринимательства{1002}. В самом деле, с определенной экономической точки зрения это движение американских инвестиций и производства являлось индикатором экономической мощи и новизны, ведь оно использовало преимущества низкой стоимости труда и обеспечивало дополнительный успех на зарубежных рынках. Однако со временем эти потоки капитала увеличились настолько, что начали превосходить ту выгоду, которую американцы зарабатывали на экспорте промышленной продукции, продовольственных товаров и «невидимых» услуг. Хотя из-за этого нараставшего дефицита платежного баланса к концу 1950-х годов произошел некоторый отток золота из США, большинство иностранных правительств были согласны наращивать свои запасы долларов (доллар стал ведущей резервной валютой) и не требовали оплаты золотом.

Однако в 1960-е годы эта удобная ситуация переменилась. Как Кеннеди, так и (даже в большей мере) Джонсон желали увеличить американские военные расходы за рубежом, причем не только во Вьетнаме, хотя этот конфликт превратил поток экспортируемых долларов в настоящее наводнение. Как Кеннеди, так и (даже в большей мере) Джонсон были полны решимости нарастить внутренние ассигнования, причем эта тенденция наметилась еще до 1960-х годов. Ни одной из этих администраций не нравились политические издержки повышения налогов ради покрытия неизбежной инфляции. Результатом стали дефицит федерального бюджета в течение нескольких лет подряд, головокружительный рост цен и все большая неконкурентоспособность американской промышленности, которая, в свою очередь, приводила к увеличению дефицита платежного баланса, сворачиванию (по воле администрации президента Джонсона) иностранных инвестиций американскими фирмами, а затем к переходу этих последних на новый инструмент евродолларов. В этот же период американская доля в мировых (не считая СЭВ) золотых резервах неумолимо сокращалась, с 68% в 1950 году до 27% в 1973-м. Поскольку вся международная платежная система начала терять устойчивость из-за этих взаимосвязанных проблем, а также из-за действий разозленного де Голля против того, что он считал «экспортом инфляции», администрации Никсона не оставалось иного выбора, кроме как разорвать связь доллара с золотом на частных рынках, а затем и вовсе отпустить доллар в свободное плавание. Бреттон-Вудская валютная система, созданная в пору финансового превосходства США, рухнула, когда ее главная опора перестала выдерживать давление{1003}.

Обстоятельства взлетов и падений доллара в 1970-е годы, когда он находился в режиме свободного курса, выходят за рамки нашего повествования, как и зигзагообразный курс последующих администраций, пытавшихся совладать с инфляцией и стимулировать рост без политических осложнений. Повышенная инфляция в США в общем и целом ослабляла доллар в 1970-е годы по отношению к немецкой и японской валютам; нефтяной кризис, поставивший в тяжелое положение сильно зависевшие от ОПЕК страны (например, Японию и Францию), политическая турбулентность в разных регионах мира и высокие процентные ставки США к началу 1980-х подтолкнули доллар вверх. И все же, хотя эти флуктуации были существенны и усугубляли глобальную экономическую нестабильность, они не столь важны для нашего исследования, как неумолимые долговременные тренды: например, замедление роста (с 2,4% в 1965–1972 годах до 1,6% в 1972–1977-м и до 0,2% в 1977–1982-м){1004}, накопление дефицита федерального бюджета, которое можно считать кейнсианским «подстегиванием» экономики, но его ценой был приток такого количества денежной массы из-за рубежа (вызванный выгодными американскими процентными ставками), что это повлекло за собой неестественное повышение долларовых цен и превратило страну из нетто-кредитора в нетто-заемщика, а кроме того, американским производителям стало еще сложнее конкурировать с импортными автомобилями, электрическими товарами, бытовой техникой и другой продукцией. Неудивительно, что по ВНП на душу населения США утратили лидирующие позиции{1005}.

Конечно, были и позитивные моменты, особенно для тех, кто мог смотреть на американскую экономику и ее потребности шире, чем только в рамках сравнения с доходами Швейцарии или производительностью Японии. Как пишет Каллео, после 1945 года американская политика достигла некоторых очень простых и важных целей: внутреннего благосостояния (в противовес кризису 1930-х годов), сдерживания советской экспансии без войны, восстановления экономик (и демократических традиций) Западной Европы, к которой позже присоединилась Япония, в результате чего был создан «чрезвычайно интегрированный экономический блок» с «впечатляющим арсеналом многосторонних институтов… не только для управления общей экономикой, но и для решения вопросов безопасности», и, наконец, «трансформации старых колониальных империй в независимые государства, тесно интегрированные в мировую экономику»{1006}. Итак, удалось сохранить либеральный международный порядок, от которого все сильнее зависели и сами США; и хотя их доля в мировом производстве и капитале сокращалась (возможно, слишком быстро), перераспределение глобального экономического баланса по крайней мере не разрушило той среды, которая более или менее благоприятствовала рыночным и капиталистическим традициям Америки. Наконец, несмотря на то что в сфере производства страна начала уступать некоторым быстро растущим экономикам, ее весьма значительное превосходство над Советским Союзом сохранилось почти во всех аспектах, а благодаря опоре на предпринимательское начало она оставалась открытой для стимулов управленческой инициативы и технологических прорывов, что для ее марксистского соперника представляло большую сложность.

Более подробное обсуждение последствий этих экономических процессов мы прибережем для последней главы. Здесь же, пожалуй, будет полезно в статистической форме (табл. 43) показать суть рассмотренных выше трендов относительно глобального экономического баланса сил, а именно: частичное восстановление доли мирового производства менее развитых стран; поразительный рост Японии и в меньшей степени КНР; сокращение доли ЕЭС, несмотря на то что оно оставалось крупнейшим экономическим блоком в мире; стабилизацию и последующее медленное уменьшение доли СССР; гораздо более быстрый спад, хотя и при гораздо большем экономическом влиянии, США.

Таблица 43.
Доли стран в мировом ВВП, 1960–1980{1007} (в %)
1960 г. 1970 г. 1980 г.
Менее развитые страны 11,1 12,3 14,8
Япония 4,5 7,7 9,0
Китай 3,1 3,4 4,5
ЕЭС 26,0 24,7 22,5
США 25,9 23,0 21,5
Прочие развитые страны 10,1 10,3 9,7
СССР 12,5 12,4 11,4
Прочие коммунистические страны 6,8 6,2 6,1

Действительно, к 1980 году, последнему в табл. 43, данные Всемирного банка о численности населения, ВНП на душу населения и собственно ВНП красноречиво свидетельствуют о многополярном распределении экономического влияния в мире, как показано в табл. 44.

Таблица 44.
Численность населения, ВНП на душу населения и ВНП в 1980 г.{1008}
Численность населения (млн. человек) ВНП на душу населения (в долларах) ВНП (в млрд. долларов)
США 228 11360 2590
СССР 265 4550 1205
Япония 117 9890 1157
ЕЭС (12 стран), в том числе 317 2907
Западная Германия 61 13590 828
Франция 54 11730 ' 633
Соединенное Королевство 56 7920 443
Италия 57 6480 369
ФРГ и ГДР вместе 78 950
Китай 980 290 или 450 284 или 441

Наконец, полезно вспомнить, что эти долгосрочные перемены в балансе производственных сил важны не столько сами по себе, сколько из-за их влияния на мировую политику. Как писал Ленин в 1917–1918 годах, именно неравный экономический рост стран неотвратимо вел к укреплению одних держав и закату других:

Полвека тому назад Германия была жалким ничтожеством, если сравнить ее капиталистическую силу с силой тогдашней Англии; также — Япония по сравнению с Россией. Через десяток-другой лет «мыслимо» ли предположить, чтобы осталось неизменным соотношение сил между империалистическими державами? Абсолютно немыслимо{1009}.

Хотя Ленина всегда особенно интересовали капиталистические /империалистические страны, ко всем государствам, независимо от их политической экономики, применимо то правило, что неодинаковые темпы экономического роста рано или поздно ведут к изменению баланса политических и военных сил в мире. Этот принцип, безусловно, наблюдался на протяжении четырех столетий развития великих держав до настоящего момента. Следовательно, необычайно быстрые сдвиги в концентрации мирового производства за последние два-три десятилетия не могут не оказывать важного влияния на стратегическое будущее современных ведущих держав и потому заслуживают пристального внимания в последней главе книги.


Глава 8. К XXI ВЕКУ

История и прогнозы

Глава с таким названием подразумевает не только иную хронологию, но и гораздо более существенное изменение в методологии. Даже совсем недавнее прошлое — суть история, и хотя проблемы предвзятости и ненадежности источников порой заставляют исследователя минувших десятилетий «с трудом отделять эфемерное от фундаментального»{1010}, он все же имеет дело с одной и той же научной дисциплиной. Однако труды, посвященные тому, как настоящее превращается в будущее, даже если в них обсуждаются уже существующие тенденции, не могут претендовать на историческую правду. Мало того, что меняются исходные материалы, от основанных на архивах монографий до экономических прогнозов и политических проекций, так еще и улетучивается уверенность в обоснованности написанного. Даже если работа с «историческими фактами»{1011} всегда сопряжена с методологическими трудностями, но события прошлого, такие как убийство эрцгерцога или военное поражение, действительно имели место быть. Грядущее же отнюдь не предполагает такой определенности. Непредвиденные события, банальные случайности или смена тенденций могут разрушить даже самый правдоподобный прогноз; в противном случае можно утверждать, что предсказателю просто повезло.

То, что в итоге создается, является лишь предварительным и вероятным, основанным на аргументированных догадках о том, к чему могут привести настоящие тенденции мировой экономики и стратегии, — но вовсе не гарантирующим того, что все это (или хоть что-то) произойдет. Резкие колебания международной стоимости доллара за последние несколько лет и случившийся после 1984 года обвал цен на нефть (с его различными последствиями для России, Японии и стран ОПЕК) служат хорошим предостережением против выводов на основе экономических тенденций; да и мир политики и дипломатии никогда не двигался строго по прямой линии. Очень многие последние главы трудов, посвященных современным событиям, приходится исправлять по прошествии буквально нескольких лет; будет удивительно, если последняя глава этой книги останется неизменной.

Возможно, лучший способ понять, что ждет нас впереди, — оглянуться назад, на взлеты и падения великих держав за последние пять столетий. В этой книге утверждается, что существует механизм перемен, движимый главным образом экономическими и технологическими факторами, которые затем влияют на социальные структуры, политические системы, военную мощь и позиции отдельных государств и империй. Скорость этих глобальных экономических перемен неравномерна просто потому, что темп технологических инноваций и экономического роста сам по себе неодинаков и обусловлен не только действиями конкретных изобретателей и предпринимателей, но также и климатом, болезнями, войнами, географией, социальной структурой и т. д. Аналогичным образом различные регионы и общества по всему миру испытывают более или менее быстрые темпы роста, в зависимости не только от меняющихся особенностей технологий, производства и торговли, но и от их восприимчивости к новым способам увеличения выпуска продукции и наращивания благосостояния. По мере того как одни регионы мира растут, другие отстают — в относительном или (иногда) абсолютном выражении. Все это неудивительно. Из-за врожденной тяги человека к улучшению своего положения мир никогда не стоит на месте. А интеллектуальные прорывы со времен Возрождения, подкрепленные расцветом «точных наук» в эпоху Просвещения и Промышленной революции, просто означают, что динамика изменений будет становиться все более и более мощной и самоподдерживающейся, чем раньше.

Второй важный аргумент этой книги заключается в том, что эта неравномерность темпов экономического роста имеет важные долгосрочные последствия, проявляющиеся в относительной военной мощи и стратегическом положении государств. Это опять-таки неудивительно и упоминалось неоднократно, хотя акценты и доводы могли быть разными{1012}. Мир задолго до Энгельса знал, что «ничто так не зависит от экономических условий, как армия и флот»{1013}. Какой-нибудь принц эпохи Возрождения не хуже нынешнего специалиста Пентагона понимал, что военная мощь опирается на денежный фундамент, который, в сдою очередь, строится на процветающем производственном базисе, здоровой финансовой системе и передовых технологиях. Как показано в предыдущих главах, экономическое процветание не всегда и не сразу превращается в военную эффективность, поскольку это зависит от многих других факторов, начиная от географии и национального самосознания и заканчивая компетентностью стратегов и тактиков. Тем не менее факт остается фактом: все основные сдвиги в мировом балансе военных сил следовали за изменением производительных сил, а расцвет и закат империй и государств в международной системе подтверждается результатами главных войн между великими державами, ведь победа всегда доставалась стороне с превосходящими материальными ресурсами.

Следовательно, настоящая глава является теорией, а не историей, но она строится на том весьма вероятном допущении, что общие тенденции последних пяти столетий сохранятся. Международная система, независимо от того, доминируют ли в ней шесть великих держав или только две, остается анархической: нет большей власти, чем суверенное, эгоистичное национальное государство{1014}. В каждый конкретный период времени некоторые из этих государств растут или сокращаются с точки зрения их сравнительной доли светской власти. У мира не больше шансов остаться неизменным в 1987 или 2000 году, чем было в 1870 или 1660 году. Напротив, некоторые экономисты утверждают, что сами структуры международного производства и торговли меняются быстрее, чем когда-либо прежде: сельское хозяйство и сырьевая отрасль теряют свою относительную ценность, промышленное производство перестает сильно зависеть от индустриальной занятости, наукоемкие товары начинают доминировать во всех развитых обществах, а глобальные финансовые потоки все больше отрываются от торговых моделей{1015}. Все это, наряду со многими новыми научными разработками, неизбежно влияет на международные дела. Таким образом, если не произойдет какого-то божественного вмешательства или страшной ядерной катастрофы, механизмы мирового влияния, обусловленные технологическими и экономическими изменениями, по существу, сохранятся. Если радужные прогнозы, связанные с применением компьютеров, робототехники, биотехнологий и прочего, сбудутся и если, помимо-этого, надежды на успех «зеленой революции» в некоторых регионах «третьего мира» (где Индия и даже Китай становятся регулярными нетто-экспортерами зерна){1016} оправдаются, тогда мир в целом может стать намного богаче к началу XXI века. Даже если технологический прогресс окажется менее значителен, экономический рост наверняка продолжится благодаря демографическим изменениям и их воздействию на спрос, а также за счет более совершенной добычи сырья.

Кроме того, очевидно, что этот рост окажется где-то быстрее, а где-то медленнее в зависимости от местных условий. Именно это в большей мере, чем все остальное, делает любые прогнозы очень приблизительными. Нет никакой гарантии, что, например, впечатляющий экономический рост Японии за последние четыре десятилетия будет продолжаться еще двадцать лет; также не исключено, что российские темпы роста, снижавшиеся с 1960-х годов, начнут вновь ускоряться в 1990-е годы вследствие изменений экономической политики этой страны. Впрочем, судя по существующим тенденциям, ни то ни другое не представляется высоковероятным. Иными словами, если Япония все-таки будет стагнировать, а в России начнется экономический бум где-то на отрезке между сегодняшним днем и началом XXI века, то это произойдет только в результате изменений условий и политики, причем гораздо более резких, чем те, которые можно прогнозировать исходя из имеющихся данных. Само то обстоятельство, что оценки развития мира в ближайшие пятнадцать или двадцать пять лет могут оказаться ошибочными, еще не означает, что они были построены на(неправдоподобных выводах, а не на разумных ожиданиях, согласующихся с текущими событиями.

Например, разумно ожидать, что одна из наиболее известных современных «глобальных тенденций» — подъем Тихоокеанского региона — скорее всего продолжится, просто потому, что база этого подъема столь широка. Она включает в себя не только экономический локомотив, каким является Япония, но и такого стремительно меняющегося гиганта, как Китайская Народная Республика, не только процветающие и авторитетные промышленные государства Австралию и Новую Зеландию, но и чрезвычайно успешные азиатские новые индустриальные страны: Тайвань, Южную Корею, Гонконг, Сингапур и др., а также крупное сообщество государств Юго-Восточной Азии (АСЕАН) — Малайзию, Индонезию, Таиланд и Филиппины; если же брать более широко, то в нее входят также тихоокеанские штаты США и провинции Канады{1017}. Экономический рост в этой обширной области стимулирует удачное сочетание факторов: впечатляющее развитие промышленного производства в ориентированных на экспорт обществах, в свою очередь ведущий к значительному оживлению внешней торговли, судоходства и финансовых услуг; уверенный переход к новым технологиям, а также к более дешевым трудоемким производствам; чрезвычайно успешные меры по увеличению производства сельскохозяйственной продукции (особенно зерна и скота) более быстрыми темпами, чем общий прирост населения. Каждое из этих достижений благотворно влияет на все остальные, приводя к такому экономическому развитию, которому в последнее время могли бы позавидовать традиционные западные державы и СЭВ.

Так, в 1960 году совокупный валовой внутренний продукт стран Азиатско-Тихоокеанского региона (за исключением США) составлял скромные 7,8% мирового ВВП, к 1982 году он более чем удвоился до 16,4%, и с тех пор темпы роста в этом регионе с каждым годом все заметнее превышают европейские, американские или советские. Весьма вероятно, что к 2000 году он будет производить свыше 20% мирового ВВП, то есть столько же, сколько Европа или США, и это будет достигнуто в результате «значительно меньшей» разницы роста, чем та, которая имела место в последнюю четверть века{1018}. Динамизм стран Тихоокеанского бассейна проявляется также в изменении баланса экономических сил внутри самих Соединенных Штатов за тот же период. В 1960 году американская торговля с Азией и государствами Тихого океана составляла лишь 48% от объема операций с Европой (членами ОЭСР), но она выросла до 122% к 1983 году, и этот процесс сопровождался перераспределением численности населения и доходов США в направлении Тихого океана{1019}. Несмотря на замедление роста какой-либо одной страны или на проблемы, затрагивающие ту или иную отрасль, очевидно, что в целом эти тенденции продолжаются. Поэтому неудивительно, что один из экспертов в области экономики уверенно предсказывает, что весь Тихоокеанский регион, на который в настоящее время приходится 43% мирового ВНП, к 2000 году достигнет показателя в 50%, и приходит к выводу, что «центр экономического притяжения быстро смещается в сторону Азии и Тихого океана, поскольку Тихоокеанский регион становится одним из ключевых центров мирового экономического влияния»{1020}. Конечно, подобные высказывания нередко звучали еще в XIX веке, но только благодаря начавшимся в 1960-е годы в этой части света активизации торговли и увеличению производительности труда этот прогноз становится реальностью.

Также разумно предположить, что в ближайшие несколько десятилетий продолжится гораздо менее позитивный, но еще более общий тренд — постоянное увеличение стоимости гонки вооружений, обусловленное и самой дороговизной новых систем вооружений, и международным соперничеством. «Одной из немногих констант в истории является то, что степень ориентированности на военные расходы только возрастает»{1021}. Это было справедливо (несмотря на некоторые краткосрочные колебания) для войн и гонки вооружений XVIII века, когда технологии менялись медленно, и тем более для нынешнего века, когда каждое новое поколение самолетов, кораблей и танков оказывается значительно дороже предыдущего, даже с поправкой на инфляцию. Эдвардианские государственные мужи, потрясенные стоимостью линкора в $2,5 млн. накануне Первой мировой войны, пришли бы в ужас от того, что нынешнее британское адмиралтейство тратит $120 млн. и больше на фрегат! Американские законодатели, охотно выделявшие средства на тысячи бомбардировщиков В–17 в конце 1930-х, теперь по понятным причинам вздрагивают, когда Пентагон сообщает им, что всего лишь сотня новых бомбардировщиков В–1 обойдется в двести с лишним миллиардов долларов. И это удорожание наблюдается во всех областях:

Бомбардировщики стоят в двести раз больше, чем во время Второй мировой войны. Истребители сейчас в сто или больше раз дороже, чем во время Второй мировой. Авианосцы в двадцать раз дороже, а боевые танки — в пятнадцать раз дороже, чем во время Второй мировой войны. Подводная лодка типа «Гато» стоила $5500 за тонну во время Второй мировой войны, по сравнению с $1,6 млн. за тонну для субмарин, вооруженных ракетами «Трайдент»{1022}.

Эти проблемы усугубляются тем, что сегодняшняя индустрия вооружений все дальше отходит от коммерческого рыночного производства. Она, как правило, сосредоточена в нескольких гигантских фирмах, которые находятся в особых отношениях с министерством обороны (будь то США, Великобритания, Франция или, тем более, СССР с его «командной экономикой»), часто защищены от рыночных процессов государственными эксклюзивными контрактами и гарантиями на случай перерасхода средств и при этом выпускают продукцию, потребителем которой может выступать лишь государство (и дружественные страны). Коммерческим же предприятиям, даже если это гигантские компании вроде IBM или General Motors, приходится бороться с конкурентами, чтобы выиграть всего лишь долю на волатильных внутреннем и внешнем рынках, где качество, потребительский вкус и цена являются важнейшими переменными. Оборонные компании, движимые желанием военных получить в свое распоряжение самое передовое оружие, чтобы их армии могли успешно сражаться при любых вероятных (а иногда и крайне маловероятных) сценариях, производят товары, которые с каждым годом дорожают, усложняются и количественно уменьшаются. Коммерческие компании после первоначальных крупных инвестиций в прототипы бытовых товаров или офисных компьютеров стараются минимизировать издержки на единицу продукции благодаря конкуренции на рынке и крупносерийному производству{1023}. И хотя верно, что взрывное развитие новых технологий и научных разработок с конца XIX века вынуждало производителей оружия вступать в такие отношения с правительством, которые отклонялись от норм «свободного рынка»{1024}, нынешние темпы роста цен в оборонной отрасли не могут не настораживать. Различные предложения о «военной реформе» в США, возможно, помогут предотвратить циничные прогнозы о том, что в 2020 году Пентагон израсходует весь свой бюджет на один самолет, но даже эти усилия вряд ли переломят тенденцию к уменьшению количества вооружений при их постоянном удорожании.

Хотя во многом это, конечно, связано с неизбежным усложнением оружия (например, современный истребитель может содержать 100 тыс. деталей), но вызвано также продолжающейся гонкой вооружений на суше, в океане, воздухе и космосе. Важнейшее соперничество идет между НАТО и странами Варшавского договора (которые усилиями двух сверхдержав тратят почти 80% общего объема мировых инвестиций в области вооружений и имеют 60–70% самолетов и кораблей), однако менее масштабные, но все же значительные гонки вооружений (не говоря уже о войнах) идут также на Ближнем Востоке, в Африке, Латинской Америке и Азии — от Ирана до Кореи. Следствием этого стал взрывной рост военных расходов в «третьем мире», причем даже в самых бедных странах, а также резкое увеличение объемов продаж и транспортировки оружия в эти регионы; к 1984 году глобальный импорт оружия составил колоссальные $35 млрд. и превысил объем мировой торговли зерном ($33 млрд.). Стоит отметить, что в следующем году военные расходы всех стран вместе взятых приблизились к $940 млрд., а это больше, чем совокупный доход бедной половины населения планеты. Более того, оборонные расходы увеличивались быстрее, чем росла мировая и большинство национальных экономик. Лидерами снова были США и СССР: каждая из этих держав тратит на оборону свыше $250 млрд. в год и, вероятно, доведет эту сумму до трехсот с лишним миллиардов долларов в ближайшем будущем. В большинстве стран расходы на вооруженные силы составляют все большую долю государственных бюджетов и ВНП и сдерживаются только экономической слабостью, нехваткой твердой валюты и т. д., а вовсе не истинным желанием ограничить военные ассигнования (редкое исключение в отношении мотивов представляют Япония и Люксембург){1025}. «Милитаризация мировой экономики», как называет это явление Институт всемирного наблюдения (Worldwatch Institut), в настоящее время идет быстрее, чем она шла на протяжении целого поколения{1026}.

Эти две тенденции — неравномерный характер роста со смещением глобального производства к Тихому океану и резкий рост стоимости вооружений и расходов на оборону — представляют собой, конечно же, разные процессы. Но в то же время очевидно, что они все чаще будут взаимодействовать, и это уже происходит. Оба они обусловлены динамикой технологических и индустриальных изменений (даже если гонки вооружений имеют также политические и идеологические мотивы). Оба они сильно сказываются на экономике: первый — за счет повышения благосостояния и производительности с разными темпами и обогащения одних обществ сильнее других; второй — в результате потребления национальных ресурсов, измеряющихся не только инвестиционным капиталом и сырьем, но и (что, возможно, еще более важно) долей ученых, инженеров и разработчиков, занятых в производстве оборонной техники, а не в коммерческих ориентированных на экспорт предприятиях. Хотя некоторые утверждают, что расходы на оборону могут иметь определенные коммерческие экономические выгоды, трудно спорить с тем аргументом, что расходование избыточных средств на вооружения вредит экономическому росту[58]. Трудности, переживаемые современными обществами с крупными армиями, очень похожи на те, которые в свое время мешали Испании Филиппа II, России Николая II и Германии Гитлера. Внушительные вооруженные силы, как огромный монумент, производят сильный эффект на впечатлительного наблюдателя, но если они не опираются на прочный фундамент (в данном случае на продуктивную национальную экономику), то риск рухнуть в будущем велик.

Развивая эту мысль, можно сказать, что обе эти тенденции имеют глубокие социально-экономические и политические последствия. Медленный рост в стране обычно угнетает моральное состояние общества, вызывает недовольство и обостряет дискуссии по поводу национальных приоритетов в расходовании средств; с другой стороны, быстрый темп технологического и промышленного развития также имеет свои последствия, особенно в ранее не индустриализованных обществах. Значительные военные расходы, в свою очередь, могут принести пользу некоторым отраслям промышленности в народном хозяйстве, но могут вызвать и отток ресурсов из других групп в обществе, снизив способность экономики страны отвечать на конкурентные вызовы других государств. Высокие расходы на оборону в XX веке, если только враг не стоял у ворот, почти всегда провоцировали спор «пушки или масло». Менее явственно, но более существенно для нас то, что они вызывают дебаты о правильном соотношении экономической мощи и военной силы{1027}.

Таким образом, в истории уже не впервые создалось противоречие между существованием государств в пространстве анархического военно-политического мира и их существованием в мире свободной экономики, между, с одной стороны, погоней за стратегической безопасностью, выражающейся в инвестициях в новейшее оружие и расходовании большой части ресурсов на вооруженные силы, и, с другой стороны, стремлением к экономической безопасности, представленном в улучшении национального благосостояния, которое зависит от роста (в свою очередь, вытекающего из новых методов производства и создания материальных благ), увеличения объемов производства и усиления внутреннего и внешнего спроса — которые могут пострадать из-за чрезмерных расходов на вооружения. Поскольку перегруженность военными обязательствами способна замедлить темпы экономического роста и привести к сокращению доли страны в мировом промышленном производстве, а следовательно, к уменьшению благосостояния, а отсюда и влияния, — весь вопрос сводится к поиску баланса между краткосрочной безопасностью, обеспечиваемой крупными вооруженными силами, и долгосрочной безопасностью, связанной с ростом производства и доходов.

Выбор между этими противоречивыми целями, возможно, особенно остро стоит в конце XX века, поскольку широкой общественности известно о существовании различных альтернативных «примеров» для подражания. С одной стороны, есть чрезвычайно успешные «торговые государства» — главным образом азиатские, например Япония и Гонконг, но также Швейцария, Швеция и Австрия, — которые воспользовались энергичным ростом мирового производства и торговой взаимозависимости после Второй мировой войны и чья внешняя политика акцентирует мирные партнерские отношения с другими обществами. В результате все они стремятся держать расходы на оборону на предельно низком уровне, совместимом с сохранением национального суверенитета, тем самым высвобождая ресурсы для высокого внутреннего спроса и капиталовложений. С другой стороны, существуют различные «военизированные» экономики — Вьетнам в Юго-Восточной Азии, Иран и Ирак, участвующие в продолжительной войне, Израиль и его завистливые соседи на Ближнем Востоке и, наконец, СССР, выделяющие более 10% ВНП (в некоторых случаях намного больше) на оборону ежегодно, твердо полагающие, что это необходимо для обеспечения военной безопасности, и, как следствие, очевидно страдающие от нехватки ресурсов в продуктивных мирных отраслях. Между двумя полюсами, представленными торговыми и воинственными государствами, располагается большая часть стран планеты, не убежденных в том, что мир достаточно безопасен, чтобы сокращать расходы на оборону до необыкновенно низкого уровня Японии, но в то же время не желающих страдать от чрезмерно высоких экономических и социальных издержек масштабных военных ассигнований и осознающих необходимость определенного компромисса между краткосрочной военной и долгосрочной экономической безопасностью. В странах, имеющих, в отличие от все той же Японии, обширные зарубежные военные обязательства, от которых было бы трудно отказаться, эта проблема дополнительно осложняется. Более того, во многих ведущих державах стратеги прекрасно понимают, что кроме нарастающей стоимости оружия их внимания требуют также инвестиции в производство и растущие социальные потребности (особенно в результате общего старения населения), в связи с чем выделение приоритетных статей расходов становится как никогда трудным.

Таким образом, сейчас, когда мир движется к XXI веку, перед большинством правительств, если не перед всеми, стоит тройная задача: одновременно гарантировать военную безопасность (или какую-либо реалистическую альтернативную безопасность) для своих национальных интересов, удовлетворять социально-экономические потребности своих граждан и обеспечивать устойчивый рост, который особенно важен как для позитивных целей — обеспечить себе пушки и масло сейчас, так и для негативной цели — избежать относительного экономического спада, способного навредить военной и экономической безопасности страны в будущем. Соблюсти все три условия в течение длительного периода времени будет очень непросто, учитывая неравномерную скорость технологических и коммерческих изменений и непредсказуемость колебаний в международной политике. Тем не менее достижение первых двух компонентов (либо одного из них) без третьего неизбежно приведет к относительному упадку в более долгосрочной перспективе, который стал судьбой всех недостаточно быстро растущих обществ, не сумевших приспособиться к меняющимся требованиям мира. Как трезво отметил один экономист, «трудно поверить, но страна, в которой рост производительности отстает всего лишь на один процент от других стран, может, как Англия, за один век превратиться из бесспорного промышленного мирового лидера в посредственную экономику, какой она является сегодня»{1028}.

Тому, насколько хорошо (или плохо) ведущие страны готовы к выполнению этой задачи, посвящены остальные разделы этой главы. Вряд ли нужно уточнять, что, поскольку оборонные расходы и военная безопасность, социальные и потребительские нужды, а также инвестиции в развитие предполагают трехстороннюю конкуренцию за ресурсы, не существует идеального решения для преодоления всех противоречий. Пожалуй, лучшее, чего можно достичь, это относительная гармония трех целей, но то, как именно достигается такой баланс, всегда сильно зависит от местных условий, а не от каких-либо теоретических формул равновесия. Государство, окруженное враждебными соседями, предпочтет выделять больше средств на военную безопасность, чем то, чьи граждане считают, что им ничто не угрожает. Стране, богатой природными ресурсами, будет легче платить за пушки и масло. Общество, нацеленное на экономический рост и конкуренцию, будет иметь иные приоритеты, чем общество, стоящее на грани войны. Из-за географических, политических и культурных различий «решение» одного государства никогда не будет вполне приемлемым для другого. Тем не менее основной аргумент остается: без приблизительного баланса между этими взаимоисключающими потребностями обороны, потребления и инвестиций великая держава вряд ли сможет долгое время сохранять свой статус.


Китайская эквилибристика

Проблема совмещения задачи модернизации вооружения с социальными нуждами народа и необходимостью направлять все имеющиеся ресурсы в «производственные» невоенные предприятия сильнее всего ощущается в Китайской Народной Республике (КНР), которая является одновременно самой бедной из крупных держав и, возможно, находится в наименее выгодном стратегическом положении. Тем не менее даже если КНР страдает от некоторых хронических трудностей, ее нынешнее руководство, похоже, развивает амбициозную стратегию, которая в целом более последовательна и перспективна, чем та, что преобладает в Москве, Вашингтоне или Токио, не говоря уже о Западной Европе. Хотя материальные ограничения Китая велики, они в настоящее время смягчаются экономической экспансией, которая, если ее удастся продолжать, обещает полностью трансформировать страну за несколько десятилетий.

Слабые стороны Китая настолько хорошо известны, что здесь достаточно лишь кратко упомянуть о них. В дипломатическом и стратегическом плане Пекин (небезосновательно) считает себя изолированным и окруженным. Отчасти это связано с политикой Мао по отношению к соседям Китая, но также является следствием соперничества и амбиций других азиатских держав на протяжении предыдущих десятилетий. В китайцах жива память о японской агрессии, которая усиливает ту осторожность, с которой руководство в Пекине расценивает взрывной рост Японии в последние годы. Несмотря на произошедшее в 1970-е годы потепление в отношениях с Вашингтоном, Соединенные Штаты Америки также рассматриваются с некоторым подозрением, особенно когда у власти в них находятся республиканцы, лелеющие идею создания антироссийского блока, питающие симпатию к Тайваню и слишком охотно выступающие против стран «третьего мира» и революционных движений. Будущее Тайваня и более мелких прибрежных островов остается важной проблемой, пусть она и не стоит сейчас слишком остро. Отношения КНР с Индией все еще прохладны и осложняются их связями с Пакистаном и Россией соответственно. Несмотря на недавние «заигрывания» Москвы, Китай не может не считать СССР своей главной внешней опасностью, причем не только из-за множества русских дивизий и воздушных судов, развернутых вдоль границы, но и из-за российского вторжения в Афганистан, а также (что беспокоит китайцев даже больше) военной экспансии на юг поддерживаемого Советами вьетнамского государства. Таким образом, китайцы, примерно как немцы в начале XX века, глубоко задумываются об «окружении», даже когда стремятся упрочить свое место в глобальной системе влияния{1029}.

Более того, этот неудобный разноплановый набор дипломатических задач достался стране не очень сильной в военном или экономическом отношении по сравнению со своими главными соперниками. Несмотря на размер китайской армии в численном выражении, она остается удручающе недооснащенной современными средствами ведения войны. Большинство ее танков, орудий, самолетов и кораблей являются местными версиями российских или западных оригиналов, которые Китай приобрел много лет назад, и, конечно, уступают более поздним и гораздо более совершенным моделям. Нехватка твердой валюты и нежелание становиться слишком зависимой от других стран сводят к минимуму ее закупки иностранных вооружений. Но, может быть, еще сильнее руководство в Пекине беспокоят проблемы боевой эффективности китайских вооруженных сил, вызванные маоистскими репрессиями против профессионалов в армии и опорой на крестьянские ополчения: эти утопические решения отнюдь не помогли в 1979 году в пограничной войне с Вьетнамом, чьи закаленные в боях и хорошо обученные войска уничтожили около 26 тыс. китайских солдат и ранили еще 37 тыс.{1030} В экономическом плане Китай остается далеко позади; даже если привести его официальные данные о ВНП на душу населения, поправленные в соответствии с западными концепциями и экономическими критериями{1031}, этот показатель вряд ли составит больше $500 по сравнению с примерно $13 тыс. во многих развитых капиталистических странах и $5000 в СССР. Поскольку население Китая может увеличиться с сегодняшнего 1 млрд. человек до 1,2–1,3 млрд. к 2000 году, надежды на значительное увеличение личного дохода не велики: даже в следующем столетии среднестатистический китаец будет бедным на фоне жителей ведущих держав. Кроме того, представляется само собой разумеющимся, что трудности, связанные с управлением столь густонаселенной страной, примирением различных групп интересов (партии, армии, чиновников, крестьян) и достижением роста без социальных и идеологических пертурбаций, станут серьезным испытанием даже для самого гибкого и умного руководства. История Китая за минувшее столетие не имеет обнадеживающих прецедентов долгосрочных стратегий развития.

Тем не менее признаки реформ и совершенствования, наблюдаемые в Китае в последние шесть — восемь лет, весьма замечательны и свидетельствуют о том, что этот период руководства Дэн Сяопина может однажды стать для историков чем-то вроде эпохи Кольбера во Франции, начала царствования Фридриха Великого или Японии в десятилетия реставрации Мэйдзи. Иначе говоря, эта страна наращивает свое влияние (во всех смыслах этого слова) любыми действенными средствами, поощряя предпринимательство, личную инициативу и перемены и в то же время с этатистской решимостью направляя события таким образом, чтобы национальные цели достигались как можно более быстро и гладко. Для такой стратегии необходимо четкое видение того, как связаны друг с другом отдельные аспекты государственной политики. Следовательно, она требует сложной эквилибристики: аккуратной регулировки скорости, с которой подобные преобразования могут происходить безопасно, адекватного выделения ресурсов на долгосрочные и краткосрочные нужды, координации внутренних и внешних потребностей государства и (что особенно важно для страны, до сих пор существующей в рамках «модифицированной» марксистской системы) согласования идеологии и практики. Несмотря на уже имеющиеся трудности и те, что могут возникнуть в будущем, развитие Китая к настоящему моменту очень впечатляет.

Хорошей иллюстрацией этого может служить, например, трансформация китайских вооруженных сил после потрясений 1960-х годов. Планируемое сокращение народно-освободительной армии (затрагивающее также военно-морской флот и военно-воздушные силы) с 4,2 до 3 млн. человек представляет собой в действительности укрепление ее реальной мощи, поскольку значительная часть военнослужащих входила во вспомогательные войска и использовалась для строительства железных дорог и несения гражданских обязанностей. Оставшиеся вооруженные силы, вероятно, будут более высокого уровня; внешними признаками этого стали новая форма и восстановление воинских званий, упраздненных Мао за их «буржуазность»; но при этом они будут подкреплены в результате перехода от добровольческой (в значительной степени) армии к призывной (что предоставит в распоряжение государства квалифицированный персонал), реорганизации военных регионов и упорядочения штабов, а также совершенствования подготовки офицеров в академиях, которые тоже возродились после периода маоистской опалы{1032}. Наряду с этим ожидается масштабная модернизация китайского вооружения, которое, несмотря на его многочисленность, сильно устарело. Военно-морской флот страны получит множество новых судов, от эсминцев и эскортных кораблей до быстроходных боевых катеров и даже судов на воздушной подушке; кроме того, Китай построил весьма значительный флот неатомных подводных лодок (107 в 1985 году) — третий по размеру в мире. Его танки теперь оснащены лазерными дальномерами; его самолеты становятся всепогодными и могут похвастаться современными радарами. Все это сопровождается готовностью экспериментировать с крупномасштабными маневрами в современных условиях, максимально приближенных к боевым (в одном из таких учений в 1981 году участвовали шесть-семь китайских армий при поддержке авиации, которая не участвовала в конфликте КНР с Вьетнамом в 1979 году){1033}, и пересмотром стратегии «обороны на выдвинутых рубежах» вдоль границ с Россией в пользу контрударов на некотором отдалении от протяженных и слабо защищенных границ. Военно-морской флот тоже проводит масштабные эксперименты: в 1980 году оперативное соединение из восемнадцати судов преодолело 8000 морских миль в рамках миссии в южной части Тихого океана, чтобы испытать новейшие межконтинентальные баллистические ракеты. (Было ли это, спрашивается, первой значительной демонстрацией силы китайского флота со времен Чжэн Хэ в начале XV века? См. раздел «Китай. Империя Мин» в первой главе.)

Еще более значимым для становления Китая как великой военной державы было чрезвычайно быстрое развитие его ядерных технологий. Хотя первые китайские испытания произошли еще во времена Мао, он публично критиковал ядерное оружие, предпочитая доблести «народной войны»; при Дэн Сяопине, напротив, руководство изо всех сил стремится как можно быстрее включить Китай в ряды современных военных государств. Уже в 1980 году Китай испытывал межконтинентальные баллистические ракеты с дальностью действия в 7000 морских миль (охватывающей не только весь СССР, но и часть территории США){1034}. Годом позже одна из его ракет вывела на орбиту три космических спутника, а значит, он обладает технологией производства многозарядных боеголовок. Большинство ядерных сил Китая наземные, причем средней, а не большой дальности; но теперь к ним добавились новые ракеты с многозарядными боеголовками, и, возможно, самым значительным шагом (с точки зрения ядерного сдерживания) является флот ракетных субмарин. С 1982 года Китай проводит запуски баллистических ракет с подводных лодок и работает над улучшением как дальности, так и точности. Есть также сообщения о китайских экспериментах с тактическим ядерным оружием. Все это подкрепляется масштабными исследованиями и нежеланием замораживать разработку ядерного оружия в соответствии с международными соглашениями, поскольку это было бы выгодно нынешним великим державам.

В противовес этим свидетельствам военно-технологической силы можно легко указать и на сохраняющиеся признаки слабости. Всегда существует значительный временной разрыв между производством первых прототипов оружия и серийным выпуском испытанных моделей; это особенно справедливо для страны, не располагающей огромными капиталами или научными ресурсами. Тяжелые неудачи, такие как возможный взрыв подводной лодки при попытке запуска ракеты; отмена или замедление военных программ; отсутствие опыта производства металлических сплавов, современных реактивных двигателей, радиолокационного и навигационного оборудования и средств связи все еще затрудняют движение Китая в сторону реального военного равенства с СССР и США. Его ВМФ, несмотря на учения в Тихом океане, еще далек от того, чтобы считаться «флотом голубой воды» (то есть способным действовать на просторах мирового океана), а его ракетные подводные лодки еще долго будут отставать от атомных субмарин «большой двойки», вкладывающей огромные средства в разработку гигантских типов (классов «Огайо» и «Альфа»), которые могут погружаться глубже и идти быстрее любых своих предшественников{1035}. Наконец, нельзя не вспомнить о финансовой стороне вопроса, ведь до тех пор, пока Китай тратит примерно одну восьмую от оборонных бюджетов сверхдержав, ему не удастся достичь полного паритета с ними, а значит, он не может планировать обзавестись всеми видами оружия или подготовиться к любой мыслимой угрозе.

Тем не менее даже существующие военные возможности Китая позволяют ему иметь гораздо более значительное влияние, чем несколько лет назад. Улучшения в области подготовки, организации и оснащения обеспечат КНР более надежную, чем в последние два десятилетия, позицию для противодействия региональным соперникам, таким как Вьетнам, Тайвань и Индия. Даже военное преимущество Советского Союза теперь не будет столь подавляющим. Если противоречия в Азии приведут к русско-китайской войне, то руководство в Москве может счесть политически нецелесообразным санкционировать мощные ядерные удары по Китаю из-за реакции мирового сообщества, а также из-за непредсказуемости американского ответа; но если все-таки случится ядерный конфликт, то перспектива «гарантированного» уничтожения Советами китайских ракет наземного и (особенно) морского базирования, прежде чем Китай успеет ответить, становится все менее вероятной. С другой стороны, в случае традиционных боевых действий советская проблема останется острой. То, что Москва всерьез рассматривает возможность войны, подтверждается развертыванием около пятидесяти российских дивизий (в том числе шести-семи танковых) в двух военных округах к востоку от Урала. И хотя можно предположить, что такие силы способны дать отпор семидесяти или более китайским дивизиям, дислоцированным в приграничной зоне, их превосходства вряд ли хватит для решительной победы, особенно если китайцы выиграют время за счет пространства, чтобы ослабить последствия советского блицкрига. По мнению многих наблюдателей, сегодня можно говорить о «примерном паритете», «равновесии сил» в Центральной Азии{1036}, и если это действительно так, то стратегические последствия выходят далеко за пределы монгольского региона.

Но самый важный аспект боевой мощи Китая в долгосрочной перспективе прослеживается совсем в другом, а именно в удивительно стремительном росте китайской экономики за последние несколько десятилетий, который, скорее всего, сохранится и в будущем. Как отмечалось в предыдущей главе, еще до коммунистической власти Китай имел серьезные производственные мощности, хотя это и скрадывалось огромными размерами страны, преимущественно крестьянским составом населения и негативными последствиями войн и гражданских конфликтов. Создание марксистского режима и наступление мира внутри страны позволило резко увеличить объемы производства, а государство стало активно поощрять как сельскохозяйственный, так и промышленный рост, хотя иногда (например, при Мао) это делалось причудливыми и контрпродуктивными методами. В 1983 — 1984 годах один наблюдатель отмечал, что «с 1952-го ежегодные темпы роста в промышленности и сельском хозяйстве Китая достигли примерно 10 и 3% соответственно, а общего роста ВНП — 5–6% в год»{1037}. Даже если эти цифры далеки от успехов ориентированных на экспорт азиатских «торговых государств» вроде Сингапура или Тайваня, они все равно весьма впечатляющи для столь большой и густонаселенной страны, как Китай, и легко транслируются в значительную экономическую мощь. К концу 1970-х годов, согласно расчетам, китайская индустриальная экономика была сопоставима (или даже превосходила) советскую и японскую образца 1961 года{1038}. Кроме того, стоит еще раз заметить, что эти средние темпы роста были достигнуты несмотря на период так называемого большого скачка (1958–1959), разрыв с Россией и отвод советских фондов, ученых и проектов в начале 1960-х годов, а также несмотря на потрясения культурной революции, которая не только затруднила промышленное планирование, но и почти на целое поколение подорвала всю образовательную и научную систему. Если бы не эти события, общий китайский рост оказался бы еще быстрее; это косвенно подтверждается тем фактом, что за последние пять лет реформ Дэн Сяопина сельское хозяйство росло в среднем на 8%, а промышленность — на 12% в год!{1039}

Аграрный сектор не только открывает перед Китаем широкие возможности, но и в значительной степени остается его слабым местом. Восточноазиатские методы орошаемого рисоводства чрезвычайно продуктивны с точки зрения урожайности на гектар, но исключительно трудоемки, что затрудняет переход, скажем, на крупномасштабные механизированные формы сельского хозяйства, используемые в американских прериях. Тем не менее поскольку сельское хозяйство обеспечивает свыше 30% ВВП Китая и в нем занято 70% населения, то упадок или просто замедление в этом секторе стали бы тяжелым бременем для всей экономики, как это зримо произошло в Советском Союзе. Проблему усугубляет перенаселенность. Китай и так уже пытается прокормить миллиард человек, имея лишь 250 млн. гектар пахотных земель (для сравнения: США с их 230 млн. человек населения располагают 400 млн. акров сельхозкультур){1040}; удастся ли ему прокормить еще 200 млн. китайцев к 2000 году, не увеличивая зависимость от импорта продуктов питания, который негативно сказывается на платежном балансе и таит в себе стратегические издержки? Трудно получить однозначный ответ на этот важный вопрос, в том числе потому, что разные эксперты указывают на разные аспекты. С одной стороны, традиционный китайский экспорт продовольственных товаров постепенно снижается на протяжении вот уже трех последних десятилетий, а в 1980 году Китай даже ненадолго стал неттоимпортером{1041}. С другой стороны, китайское правительство выделяет огромные научные ресурсы на достижение «зеленой революции» по индийской модели, а поощрение Дэн Сяопином рыночных реформ, наряду со значительным повышением закупочных цен на сельхозпродукцию (без повышения ее стоимости в городах), привело к огромному скачку в производстве продуктов питания за последние полтора десятилетия. В период с 1979 по 1983 год, когда почти вся остальная часть земного шара страдала от экономического кризиса, 800 млн. китайцев в сельской местности увеличили свои доходы примерно на 70%, а по потреблению калорий почти сравнялись с бразильцами и малайцами. «В 1985 году китайцы произвели на 100 млн. тонн зерна больше, чем десять лет назад, что является едва ли не самым внушительным приростом в истории»{1042}. По мере того как население множится и включает в свой рацион все больше мяса (из-за чего требуется дополнительно увеличивать производство зерна), задача обеспечения этого растущего потребления усложняется, ведь площадь доступных посевных земель остается ограниченной, а рост урожайности, вызванный применением удобрений, скоро неизбежно замедлится. Тем не менее имеющиеся данные свидетельствуют, что с этой частью своей сложной эквилибристики Китай пока справляется довольно-таки успешно.

Еще важнее, чтобы сохранился китайский вектор идустриализации, хотя с точки зрения внутренней политики этот трюк кажется даже более сложным. Здесь мешают не только низкая покупательная способность населения, но и долгие годы грубого планирования советского и восточноевропейского типа. Направленные на «либерализацию» меры последних лет (приведение государственной отрасли в соответствие с коммерческими реалиями качества, цены и рыночного спроса, поощрение создания мелких частных предприятий и сильное расширение внешней торговли{1043}) вызвали впечатляющий рост производства, но также и многие проблемы. Создание десятков тысяч частных предприятий насторожило партийных идеологов, а повышение цен (вызванное, вероятно, не только «спекуляцией», но и необходимой адаптацией к рыночным издержкам) обернулось недовольством городских рабочих, чьи доходы не растут так же быстро, как доходы крестьян или предпринимателей. Вдобавок бум иностранной торговли незамедлительно привел к активному ввозу импортных товаров, а следовательно, и к дефициту торгового баланса. Сделанные премьер-министром Чжао Цзыяном в 1986 году заявления о том, что ситуация несколько вышла «из под контроля» и что теперь требуется «консолидация», наряду с анонсированным снижением целевых показателей роста свидетельствуют о сохранении внутренних и идеологических проблем{1044}..

Тем не менее примечательно, что даже после пересмотра планируемые темпы роста составляют внушительные 7,5% в год (против 10% с 1981 года). Одного этого было бы достаточно, чтобы удвоить ВНП Китая менее чем за десять лет (десятипроцентный рост позволил бы сделать то же самое за семь лет), и по ряду причин экономисты, похоже, считают, что такая цель действительно достижима. Во-первых, китайский уровень сбережений и инвестиций с 1970 года уже долгое время превышает 30% ВВП, и хотя данное обстоятельство создает некоторые проблемы (уменьшая долю, доступную для потребления, что компенсируется за счет ценовой стабильности и равенства доходов, которые, в свою очередь, мешают предпринимательству), оно означает также, что в стране имеются крупные средства, доступные для капиталовложений в производство. Во-вторых, существуют огромные возможности для экономии: Китай является одной из самых расточительных стран с точки зрения потребления энергии (что вызвало сокращение его довольно значительных запасов нефти), но начатые после 1978 года реформы в области энергетики позволили значительно снизить затраты на одну из главных расходных статей промышленности и таким образом высвободили деньги для инвестиций в другие области или для сферы потребления{1045}. Кроме того, Китай только сейчас начинает приходить в себя от последствий культурной революции. После десяти с лишним лет, в течение которых китайские университеты и научно-исследовательские институты были закрыты (или вынуждены работать в абсолютно контрпродуктивных направлениях), необходимо, разумеется, время, чтобы догнать научно-технический прогресс других стран. «Только в таком контексте», как было замечено несколько лет назад,.

можно понять роль тысяч ученых, которые на год, два или несколько лет отправились в США и другие страны Запада в конце 1970-х годов… Уже к 1985 году (и уж точно к 1990-му) Китай будет иметь тысячи высококвалифицированных ученых и технических специалистов, знакомых с новейшими достижениями в своих сферах. Еще десятки тысяч их коллег, получивших образование как на родине, так и за рубежом, укомплектуют институты и предприятия, которые будут реализовывать программы, нацеленные на модернизацию китайских промышленных технологий в соответствии с лучшими международными стандартами, по крайней мере в стратегических областях{1046}.

Таким же образом, только после 1978 года, в эпоху поощрения (хотя и выборочного) внешней торговли и инвестиций, китайские управленцы и предприниматели получили возможность свободно выбирать из множества высокотехнологичных устройств, патентов и производственного оборудования западных компаний, которые весьма сильно преувеличивали размеры китайского рынка для таких товаров. Несмотря на желание пекинского правительства контролировать объем и содержание внешней торговли (или, скорее, в результате этого), вполне вероятно, что импорт будет намеренно выбран для стимулирования экономического роста.

Последний и, пожалуй, самый замечательный аспект китайского «рывка ради роста» заключается в очень жестком контроле расходов на оборону, призванном не допустить потребления вооруженными силами ресурсов, необходимых в других сферах. По мнению Дэн Сяопина, оборона должна оставаться именно четвертой из пресловутых китайских «четырех модернизаций» после сельскохозяйственной, промышленной и научной; и хотя трудно получить точные данные о китайских военных расходах (в основном из-за разногласий в методах расчета){1047}, очевидно, что доля ВНП, выделяемая на вооруженные силы, сокращается вот уже пятнадцать лет, возможно, с 17,4% в 1971 году (согласно одному источнику) до 7,5% в 1985-м{1048}. Это, в свою очередь, может вызывать недовольство среди военных и тем самым обострять внутренние споры вокруг экономических приоритетов и политики; и этот подход явно придется пересмотреть в случае повторения серьезных пограничных столкновений на севере или юге. Тем не менее тот факт, что расходы на оборону занимают подчиненное место, является, вероятно, самым важным на сегодняшний день доказательством полной сосредоточенности Китая на экономическом росте и резко контрастирует как с советской одержимостью «военной безопасностью», так и с увеличением оборонного бюджета администрацией Рейгана. Как отмечают многие эксперты{1049}, с учетом нынешнего ВНП Китая и размера его национальных сбережений и инвестиций для него не составит большой проблемы начать тратить на оборону намного больше текущих $30 млрд. Но поскольку он предпочитает этого не делать, можно утверждать, что Пекин убежден в необходимости многократного умножения производства и богатства, без которых нельзя гарантировать долгосрочную безопасность страны.

Подытоживая, можно сказать, что «остановить этот рост может лишь война с Советским Союзом или затяжной период политического хаоса вроде культурной революции. Управленческие, энергетические и аграрные проблемы Китая серьезны, но их испытывают (и преодолевают) все развивающиеся страны в процессе роста»{1050}; Возможно, это заявление покажется чрезмерно радужным, но даже оно звучит весьма сдержанно на фоне последних расчетов журнала Economist, согласно которым, при условии сохранения Китаем среднегодового роста в 8% (который руководство страны называет «реалистичным»), он превзойдет британские и итальянские показатели ВНП задолго до 2000 года и окажется далеко впереди любой европейской державы к 2020 году[59].

График 2. Прогноз ВНП Китая, Индии и некоторых стран Западной Европы на период 1980–2020.
Источник: The Economist / IMF

Самой большой ошибкой было бы предполагать, что такого рода прогноз, основанный на стольких изменчивых факторах, может сбыться в точности. Но общий вывод все-таки справедлив: Китай достигнет очень большого ВНП за относительно короткий промежуток времени, если не произойдет какой-либо серьезной катастрофы; и хотя он останется относительно бедным с точки зрения доходов населения, но будет явно богаче, чем сегодня.

Следует сделать еще три замечания о будущем влиянии Китая на международной арене. Первое (и не столь важное для наших целей): хотя экономический рост страны будет способствовать развитию ее внешней торговли, она не превратится в еще одну Западную Германию или Японию. Сам по себе размер внутреннего рынка столь обширной континентальной державы, как Китай, численность населения и сырьевая база резко уменьшают вероятность его сильной зависимости от зарубежной торговли, какая характерна для более мелких морских «торговых государств»{1051}. Величина трудоемкого сельскохозяйственного сектора и упорное стремление режима не допустить чрезмерной зависимости от импорта продуктов питания также будут противодействовать расширению внешней торговли. Что же действительно вероятно, так это то, что Китай станет наиболее значительным производителем недорогих товаров, в частности текстильных, которые помогут оплачивать западные (или даже русские) технологии, но Пекин явно старается не попасть в зависимость от иностранного капитала, производства или рынков какой-либо одной страны или поставщика. Приобретение зарубежных технологий, инструментов и методов производства будет происходить при условии соблюдения более важных требований китайской эквилибристики. Это не противоречит недавнему вступлению Китая во Всемирный банк и МВФ (и его возможному будущему членству в Генеральном соглашении по тарифам и торговле в Азиатском банке развития), которые свидетельствуют не столько о присоединении Пекина к «свободному миру», сколько о его трезвом расчете, согласно которому выгоднее получить доступ к внешним рынкам и долгосрочным кредитам через международные институты, а не посредством односторонних «договоров» с великими державами или частными банками. Иными словами, такие меры защищают статус и независимость Китая. Второе замечание взаимосвязано с первым: тогда как в 1960-е годы режим Мао, казалось, пристрастился к частым пограничным столкновениям, сегодняшний Пекин предпочитает поддерживать мирные отношения со своими соседями, даже с теми, к которым он относится с подозрением. Как было сказано выше, поддержание мира занимает центральное место в экономической стратегии Дэн Сяопина. Война, пусть даже и региональная, отвлечет ресурсы на вооруженные силы и изменит порядок приоритета китайских «четырех модернизаций». Не исключено, как утверждается в последнее время{1052}, что Китай стал спокойнее воспринимать свои отношения с Москвой просто потому, что его собственные военные усовершенствования позволили достичь примерного паритета в Центральной Азии. Добившись «равновесия сил» или, по крайней мере, достаточной обороноспособности, Китай смог сосредоточиться на экономическом развитии.

Однако даже если его намерения являются сугубо мирными, Китай решительно заявляет о своем стремлении сохранить полную независимость и критикует военные интервенции двух сверхдержав за рубежом. Даже на Японию китайцы продолжают смотреть с опаской, ограничивая ее долю импорта и экспорта в торговле и отговаривая Токио от слишком активного участия в разработке Сибири{1053}. Отношение Китая к Вашингтону и Москве гораздо более обдуманное — и критическое. Все советские предложения по улучшению отношений и даже возвращению советских инженеров и ученых в Китай в начале 1986 года не изменили принципиальной позиции Пекина, сводящейся к тому, что реальное улучшение невозможно, пока Москва не пойдет на уступки в некоторых, если не во всех из трех нерешенных вопросов: вторжение СССР в Афганистан, советское участие во Вьетнаме, а также давний спор о центрально-азиатских границах и безопасности{1054}. С другой стороны, политика США в Латинской Америке и на Ближнем Востоке неоднократно осуждалась Пекином (как, впрочем, и аналогичные операции русских в тропиках). Будучи экономически одной из «менее развитых стран» и неизбежно с подозрением воспринимая доминирование белой расы на земном шаре, Китай, конечно же, критикует вмешательство сверхдержав, даже если и не является официально страной «третьего мира» и даже если эти критические замечания кажутся сегодня довольно мягкими по сравнению с громоподобными высказываниями Мао в 1960-е годы. При этом, несмотря на прежнюю (и все еще весьма ощутимую) враждебность к российским притязаниям в Азии, китайцы сомневаются в искренности американцев, дискутирующих о том, когда и как следует разыгрывать «китайскую карту»{1055}. По мнению Пекина, периодически необходимо склоняться в сторону России или (вероятнее, из-за китайско-советских споров) к Соединенным Штатам Америки по мере включенности, например, в совместный мониторинг российских ядерных испытаний или обмен информацией по Афганистану и Вьетнаму, но в идеале следует держаться на равном от них отдалении и действовать так, чтобы обе эти державы добивались расположения Поднебесной.

В этом смысле значение Китая как действительно независимого игрока на сегодняшней (и будущей) международной арене растет благодаря тому, что, за неимением лучшего слова, можно назвать китайским «стилем» взаимодействия с другими державами. Джонатан Поллак высказался об этом столь удачно, что его стоит процитировать:

Вооружение, экономическая мощь и силовой потенциал сами по себе не объясняют влияния Китая в глобальном соотношении сил. Если его стратегическая роль считается скромной, а экономические показатели — в лучшем случае неоднозначными, то чем обусловлено то большое значение, которое ему придают Вашингтон и Москва, и то пристальное внимание, которое на него обращают политики в других мировых столицах? Ответ на этот вопрос заключается в том, что, хотя сам Китай называет себя ущемленным и притесняемым государством, он очень хитро и даже дерзко использует имеющиеся в его распоряжении политические, экономические и военные ресурсы. По отношению к сверхдержавам Пекин применяет стратегию, в разное время состоящую из конфронтации и вооруженных конфликтов, частичного примирения, неофициального урегулирования и дистанцированности, граничащей с расколом, иногда перемежаемых резкой, агрессивной риторикой. В результате Китай становится всем для всех стран, причем многие не знают, что думать, и даже беспокоятся о его долгосрочных намерениях и направлениях развития.

Справедливости ради надо признать, что столь неопределенная стратегия иногда таит в себе существенные политические и военные риски. Тем не менее именно эта стратегия обусловила высокое доверие к позиции Китая как новой крупной державы. Китай часто действует вопреки предпочтениям или требованиям обеих сверхдержав; порой он ведет себя совсем не так, как ожидают другие. Несмотря на кажущуюся уязвимость, Китай не оказался податливым и уступчивым в отношениях с Москвой или Вашингтоном… По всем этим причинам Китай занял особое международное положение, став участником многих важных политических и военных конфликтов послевоенного периода — и одновременно государством, которое трудно поместить в ту или иную политическую или идеологическую категорию… Действительно, в определенном смысле Китай следует считать кандидатом на роль самостоятельной сверхдержавы, не подражающей СССР или США, но следующей уникальному курсу Пекина в мировой политике. В долгосрочном плане Китай представляет собой чрезвычайно значительную политическую и стратегическую силу, которую нельзя рассматривать как дополнение к Москве или Вашингтону или просто как рядовую страну{1056}.

И наконец, последнее замечание: хотя Китай в настоящий момент жестко контролирует военные расходы, он не намерен оставаться стратегическим «легковесом» в будущем. Напротив, чем больше Китай заботится о своей экономической экспансии в этатистском, кольбертистском духе, тем большие политические последствия будет иметь такое развитие событий. Это особенно вероятно, если вспомнить, какое внимание Китай уделяет расширению своей научно-технической базы, и то, сколь впечатляющие шаги уже были сделаны им в области ракетостроения и ядерного вооружения при менее значительных размерах этой базы. Такая забота об укреплении экономического базиса страны ценой сокращения немедленных инвестиций в вооружение вряд ли удовлетворяет китайских генералов (которые, подобно всем силовикам, предпочитают краткосрочные методы достижения безопасности долгосрочным). Тем не менее, как точно заметил Economist:

Тем [китайским] военным, которые готовы дождаться результатов [экономических] реформ, терпение сулит большую выгоду. Если планы господина Дэн Сяопина по развитию экономики будут в целом реализованы и объем китайского производства увеличится вчетверо, как планируется, в период с 1980 по 2000 год (что, конечно, непросто), тогда через 10–15 лет гражданская экономика наберет достаточные обороты, чтобы быстро подтянуть и военный сектор. И вот тогда армии Китая, его соседям и крупным державам действительно будет о чем задуматься{1057}.

Остается только добавить, что это лишь вопрос времени.


Японская дилемма

Сам факт целеустремленности Пекина в отношении происходящих в Восточной Азии процессов давит на японскую (самопровозглашенную) политику «мирной дипломатии по всем направлениям» или «и нашим и вашим»{1058}, если выражаться более цинично. Японскую дилемму можно вкратце сформулировать следующим образом.

Благодаря необычайно успешному развитию с 1945 года страна заняла уникальное и очень выгодное положение в мировой экономике и политике, однако — и японцы это ощущают — такое положение весьма непрочно и может сильно пошатнуться с изменением международной обстановки. Следовательно, лучший вариант развития событий с точки зрения Токио — сохранение факторов, которые главным образом и породили «японское экономическое чудо». Но именно потому, что мир анархичен и «недовольные» державы тесно сосуществуют с «довольными», а динамика технологических и экономических изменений столь интенсивна, есть вероятность, что эти благоприятные факторы либо сократятся, либо вовсе исчезнут. С учетом того, что Япония осознаёт хрупкость и уязвимость своего положения, ей нелегко дается открытое сопротивление необходимости перемен; скорее, она старается замедлить последние или отвести их от себя дипломатическим путем. Отсюда и поддержка мирного разрешения международных проблем, и тревога и замешательство, которые охватывают страну, случись ей оказаться «между двух огней» в случае политических разногласий между государствами, и очевидное желание неуклонно обогащаться, ни с кем при этом не ссорясь.

Причины удивительного экономического подъема Японии подробно рассмотрены выше (см. последний раздел главы 7). Более сорока лет Япония находилась под защитой американского ядерного оружия и американской армии, а морские пути государства охранял флот США. Это позволило освободить национальную идеологию от милитаризма, а бюджет — от высоких расходов на оборону, и Япония бросила все силы на обеспечение и поддержание экономического роста, особенно на экспортных рынках. Этот успех не мог быть достигнут без стремления граждан к предпринимательству, без высочайшего контроля качества и чрезвычайного трудолюбия, однако не обошлось без влияния особых факторов: искусственное удерживание курса йены на неестественно низком уровне в течение десятилетий с целью поощрения экспорта, формальные и неформальные ограничения на импорт зарубежных товаров (за исключением, разумеется, сырья, необходимого для промышленности) и либеральная система международной торговли, которая не препятствовала распространению японских товаров и оставалась «открытой», несмотря на колоссальную внутреннюю нагрузку, усилиями тех же Соединенных Штатов. В результате Япония за последнюю четверть XX века пользовалась всеми преимуществами гиганта мировой экономики, но была избавлена от тягот политической ответственности и территориальных проблем, традиционно сопровождающих такое развитие. Неудивительно, что она предпочитает, чтобы ситуация в мире оставалась без изменений.

Поскольку основы нынешнего успеха Японии лежат исключительно в экономической сфере, естественно, что она заботит Токио больше всего. С одной стороны (и это будет подробно рассмотрено ниже), технологический и экономический рост предлагает новые блестящие перспективы для государства, чья политическая экономия находится в оптимальном положении для грядущего XXI века — очень немногие могут оспорить наличие у Японии таких преимуществ{1059}. С другой стороны, сам успех страны провоцирует «эффект ножниц» как реакцию на торговую экспансию. На одном лезвии «ножниц» находится конкуренция, которую составляют Японии азиатские «новые промышленно развитые страны»: Сингапур, Южная Корея, Тайвань, Таиланд, не говоря уже о Китае, который находится на нижней границе производственной шкалы (например, в текстильной промышленности){1060}. Во всех этих странах уровень трудозатрат ниже, чем в Японии[60], и они уверенно захватывают лидерство по позициям, ранее занятым ею: текстиль, игрушки, предметы домашнего обихода, кораблестроение и даже (правда, в гораздо меньшей степени) автомобильная промышленность. Разумеется, это вовсе не значит, что японское судостроение, производство легкового и грузового автотранспорта или стали вот-вот рухнут, однако Япония все чаще осознает необходимость переместиться из самой дешевой части ассортимента, где ранее она не имела конкурентов, на более высокий уровень (скажем, в производство более высококачественных марок стали или технологически сложных и крупногабаритных автомобилей), а одной из важнейших задач министерства промышленности и международной торговли является разработка плана поэтапного сворачивания перестающих быть выгодными отраслей — не только для того, чтобы свести к минимуму негативные последствия упадка, но также для перераспределения ресурсов и рабочей силы в другие, более конкурентные сферы международной экономики.

Вторым, более опасным «лезвием» является возрастающее неприятие Европой и Америкой неизбежного, казалось бы, проникновения японских товаров на их внутренние рынки. Год за годом эти обеспеченные страны приобретали японскую сталь, японские станки, мотоциклы, автомобили, телевизоры и прочую электронику и технику. Год за годом росло торговое сальдо Японии со странами ЕЭС и США. Жестче всего оказалась реакция европейцев, проявлявшаяся по-разному, от импортных квот до откровенных бюрократических препон (во Франции, например, японскую электронику разрешили пропускать на рынок через одну-единственную таможню в Пуатье, в которой вечно не хватало сотрудников){1061}. Убежденное в открытости системы мировой торговли, американское правительство не удосужилось запретить или иным способом ограничить импорт из Японии, за исключением сомнительных «добровольных» ограничений. Но даже самые стойкие поборники принципов свободной конкуренции в США, мягко говоря, не обрадовались положению дел, при котором их страна поставляла в Японию сырье и получала взамен достижения японской промышленности — такого рода «колониального» подхода к самим себе как к «неразвитому» государству Соединенные Штаты не видели полтора столетия. Более того, из-за растущего превышения японского импорта над американским экспортом, которое к концу финансового года в марте 1986-го составило $62 млрд., и требований американских промышленников, в полной мере ощутивших последствия конкуренции со стороны тихоокеанских стран, возросло давление на Вашингтон с целью уменьшения дисбаланса за счет, например, стимулирования более высокого обменного курса йены и экспорта в Японию и т. п.

Кроме того, по мере движения западного мира к квазипротекционизму, тенденция к ограничению общего импорта текстильных товаров или телеаппаратуры свидетельствует о том, что скоро японцам придется делить и без того сократившийся рынок со своими азиатскими конкурентами.

Следовательно, нет ничего удивительного в словах некоторых японских политиков о том, что ситуация ухудшается, и в указаниях на угрожающее сочетание факторов: рост конкуренции во многих отраслях со стороны развивающихся экономик Азии; ограничения на импорт японских товаров, вводимые странами Западной Европы; требования изменить налоговое законодательство, перенаправить денежные потоки от накопления на потребление; и, наконец, резкий рост стоимости йены. Утверждается, что все это положит конец процветанию Японии, основанному на экспортном буме, снизит ее платежный баланс и вызовет общее падение темпов роста (который и без того замедлился, когда экономика стала «зрелой» и уменьшился потенциал для обширной экспансии). В этой связи Япония беспокоится не только о «зрелости» своей экономики: возрастная структура населения страны такова, что к 2010 году здесь будет «самый низкий уровень соотношения работающего (от 15 до 64 лет) и неработающего населения среди ведущих экономик», что потребует высоких расходов на социальные выплаты и может привести к снижению динамики развития{1062}. Более того, все попытки заставить японского производителя покупать импортные товары (кроме тех, что считаются «статусным потреблением» вроде автомобилей «мерседес») приводят к политическим осложнениям{1063}, которые могут нарушить политический консенсус, являющийся неотъемлемой частью японского экономического бума последних десятилетий.

Хотя темпы роста японской экономики снижаются по мере ее перехода в «зрелую» стадию, а западные рынки совершенно точно не намерены способствовать сохранению экономических преимуществ Японии, ранее способствовавших взрывному экспортному буму, тем не менее существуют достаточно веские причины, по которым в будущем она будет расширяться быстрее, чем самые развитые мировые державы. В первую очередь как страна, в высокой степени зависимая от экспорта сырья (доля экспорта нефти — 99%, железной руды — 92%, меди — 100%), она получает колоссальную выгоду от изменений условий торговли, в результате которых упали цены на металлы, топливо и продовольственные товары{1064}. Кроме того, хотя быстрое увеличение курса йены грозит отнять часть экспорта страны (всегда сильно зависящего от эластичности спроса), оно же и снижает стоимость импорта, тем самым поддерживая конкурентоспособность промышленности и низкий уровень инфляции. Вдобавок нефтяной кризис 1973 года стимулировал японцев на поиск различных способов экономии энергопотребления, что улучшило эффективность промышленности; только за последнее десятилетие Япония уменьшила на 25% зависимость от экспорта нефти. Вдобавок тот же самый кризис побудил японцев поддерживать поиск новых источников сырья и высокую долю инвестиций в эту сферу (подобных внешним вложениям, которые делала Великобритания XIX столетия). Ничто из этого не может быть абсолютной гарантией того, что Япония и в дальнейшем сможет полагаться на приток дешевого сырья, однако прогнозы благоприятны.

Куда значительнее видится рывок Японии в сторону наиболее многообещающих и в конечном итоге прибыльных секторов экономики начала XXI столетия, а именно высоких технологий. Иными словами, Япония по мере постепенного спада в судостроении, текстильной промышленности и сталеварении, которые перемещаются в страны с меньшей стоимостью рабочей силы, четко нацелилась на лидирующее положение, а то и на первое место в наукоемких отраслях с самой высокой добавочной стоимостью. Ее достижения в области компьютерной техники уже сейчас представляются легендарными. На первых порах отрасль усиленно перенимала американский опыт, однако японские компании не преминули воспользоваться местными преимуществами (защита внутреннего рынка, поддержка министерства промышленности и международной торговли, строжайший контроль качества и благоприятный курс йены к доллару) и продавали свои товары по «демпинговым» (ниже себестоимости) ценам, чтобы выдавить американские компании с рынка полупроводниковых элементов для ОЗУ емкостью 16, 64 и позднее 256 Кб{1065}.

Куда большую обеспокоенность у американской компьютерной индустрии вызывают признаки стремления Японии войти в две новые (гораздо более прибыльные) сферы. Первая из них — производство собственно «продвинутых» суперкомпьютеров, особенно технологически сложных и весьма недешевых машин пятого поколения, которые работают намного быстрее существующих ныне компьютеров и сулят их владельцам огромный преимущества в самых разных сферах, от взлома кодов до проектирования летательных аппаратов. Американские эксперты уже поражены той скоростью, с которой японцы ворвались в эту область, а также уровнем затрат на исследования, осуществляемые министерством промышленности и международной торговли и крупными корпорациями вроде Hitachi и Fujitsu{1066}. Но то же самое происходит и на рынке программного обеспечения, где долгое время американские и несколько европейских фирм были вне конкуренции{1067}. Вообще, удачное производство и компьютеров, и ПО — задача куда более масштабная, чем просто изготовление полупроводниковых элементов, и она потребует от японских разработчиков полной самоотдачи; тем временем американские и европейские компании (последние — при немалой поддержке правительств) готовятся ответить на коммерческий вызов, поскольку американское оборонное ведомство предоставит щедрую финансовую поддержку, для того чтобы американские компании сохранили мировое лидерство в сфере разработки и производства суперкомпьютеров. Как бы то ни было, утверждать, что Японию получится сдерживать в данной отрасли — значит демонстрировать необоснованный оптимизм.

Поскольку уважаемые издания, такие как Economist, Wall Street Journal, New York Times и многие другие, регулярно публикуют статьи о том, как Япония осваивает все новые сферы высокотехнологичного производства, вдаваться в детали будет излишним. Объединение Mitsubishi с энергетической компанией Westinghouse рассматривается как доказательство роста интереса страны к атомной энергетике{1068}. Также уделяется внимание биотехнологиям, особенно в аспекте роста урожайности. Но, возможно, куда более значимыми в будущем окажутся сообщения о том, что японская самолетостроительная корпорация начала сотрудничество с Boeing с целью создания нового поколения экономичных самолетов для девяностых, которые один американский эксперт осуждающе назвал «сделкой с дьяволом»: от Японии дешевое финансирование, а технологии и опыт{1069} — американские. Но, должно быть, самого важного (хотя бы с точки зрения производимых объемов) лидерства Япония уже достигла в сфере производства промышленных роботов и (экспериментальной) разработки целых предприятий, вся работа на которых контролируется виртуально при помощи компьютеров, лазеров и роботов: радикальное решение проблемы с рабочей силой в стране! Последние данные указывают на то, что «Япония продолжает внедрять столько же промышленных роботов, сколько весь остальной мир вместе взятый и в несколько раз больше, чем США». Другое исследование показало, что эффективность использования японских роботов в разы больше, чем американских{1070}.

За всеми высокотехнологичными предприятиями стоит совокупность более общих структурных факторов, под влиянием которых страна получает преимущество перед основными соперниками. Роль министерства промышленности и внешней торговли, как своего рода прусского генерального штаба, возможно, и преувеличена иностранцами{1071}, однако нет сомнений, что широкомасштабная поддержка, которую ведомство оказывает японскому экономическому развитию, предоставляя растущим отраслям организационную и финансовую помощь для исследований, а также аккуратно и безболезненно высвобождая ресурсы из ныне кризисных сфер, работает куда лучше, чем господствующий в Америке принцип «свободной торговли» без централизованного управления. Другой фактор (основополагающий для поиска причин бурного роста или упадка той или иной индустрии) — колоссальное (и постоянно увеличивающееся) количество средств, выделяемых Японией на исследования и развитие. «Доля ВНП, затрачиваемая на исследования и разработки, в текущее десятилетие практически удвоится, начиная с 2% в 1980 году и заканчивая ожидаемыми к 1990 году 3,2%. В США же стабильный уровень затрат на исследования и разработки составляет 2,7%. Однако, если исключить из этих цифр военные нужды, выходит, что фактически Япония уже тратит столько же человеко-часов, сколько и Америка, а скоро сравняется с ней и в плане финансовых затрат. При сохранении текущих тенденций к 1990 году Япония будет лидером по расходам на исследования и разработки за рамками военной сферы»{1072}. Наверное, даже еще интереснее тот факт, что гораздо большую, чем в Европе и США (где значительная доля исследований финансируется правительством и университетами), часть соответствующих расходов оплачивает сама промышленность. Иными словами, эти вложения нацелены непосредственно на рынок и предполагают быструю окупаемость. «Чистая» наука отдана другим, и к ней прибегают лишь тогда, когда исследования имеют очевидный коммерческий потенциал.

Третий фактор — необычайно высокий уровень национальных накоплений, что особенно заметно в сравнении с США. Отчасти это объясняется особенностями системы налогообложения, которая в Соединенных Штатах поощряет индивидуальное кредитование и потребительские траты, а в Японии — личные накопления. В среднем также японский гражданин вынужден больше откладывать на старость, ведь пенсионная программа здесь обычно не так щедра. Все это означает, что японские банки и страховые компании получают вполне достаточно поступлений, чтобы вкладывать в производство большие суммы, выданные под низкий процент. Доля ВНП, собираемая в Японии с граждан в виде налога на прибыль и социальных страховых выплат, куда меньше, чем у остальных государств, капитализм в которых сочетается с высоким уровнем социальных гарантий, и страна намерена удерживать его на таком уровне, чтобы иметь средства для инвестиционного капитала{1073}. Европейцам, жаждущим повторить «японское чудо», следует в первую очередь сильно сократить траты на социальные выплаты. Американцам, увлеченным успехом японской экономической системы, стоит не только значительно урезать расходы на оборону и социальные выплаты, но и изменить налоговое законодательство сильнее, чем было сделано до сих пор.

Четвертый фактор связан с тем, что японским фирмам практически гарантирован внутренний сбыт во всех сферах, исключая престижное потребление и специализированную продукцию, чем уже не могут похвастаться ни американцы, ни, несмотря на попытки защитных мер, многие европейцы. Хотя во многом этого удается достичь благодаря встроенным бюрократическим механизмам и ограничениям, разработанным для того, чтобы сделать внутренний рынок благоприятным для японского производителя, даже отказ от подобных меркантильных ухищрений вряд ли заставит японцев «покупать импортное», за исключением сырья и продуктов питания; это обеспечивается высоким качеством и проверенным статусом японских товаров, развитым чувством национальной гордости и сложной системой внутреннего распределения и торговли.

Наконец, пятый фактор — высокая квалификация японской рабочей силы, во всяком случае измеряемая различными тестами на наличие математических и прочих способностей, не только развиваемых весьма конкурентоспособной системой образования, но и тренируемых собственно работодателем. Даже пятнадцатилетние японцы демонстрируют значительное превосходство по тестовым предметам (например, по математике) над большинством европейских и американских сверстников. На более высоком академическом уровне соотношение уже иное: в Японии очень мало нобелевских лауреатов, зато инженеров выпускается значительно больше, чем в любой европейской стране (и на 50% больше, чем в США). В области исследований и разработки в Японии занято 700 тыс. человек — больше, чем в Великобритании, Франции и Западной Германии вместе взятых{1074}.

Трудно дать количественную оценку воздействию перечисленных пяти факторов в сравнении с аналогичными показателями других ведущих экономик мира, но в совокупности они совершенно очевидно обеспечивают японской экономике необычайно мощный базис. Способствуют процветанию и свойственные японцам способность к обучению и усердие, а также гармоничные отношения работодателей и подчиненных: профсоюзы создаются компаниями, все стремятся к достижению компромисса, практически не бывает забастовок. Разумеется, негативные последствия неизбежны: большая продолжительность рабочего дня, безоговорочное следование «этике компании», включая совместную утреннюю зарядку (но далеко не ограничиваясь ею), отсутствие по-настоящему независимых профсоюзов, стесненные жилищные условия, упор на иерархию и субординацию. Более того, за пределами предприятий в Японии существуют радикально настроенные студенты. Подобные факты, а также другие тревожные явления японского общества отмечают многие западные обозреватели{1075}, причем некоторые из них, кажется, относятся к этой стране с такой же смесью ужаса и благоговения, какую демонстрировали в начале XIX столетия жители континентальной Европы по отношению к британской фабричной системе. Иными словами, устройство производственной и общественной сфер, явственно демонстрирующее большую эффективность с точки зрения результата, а следовательно, материального и финансового его наполнения, означает неудобный вызов традициям, нормам и индивидуалистическому поведенческому подходу. Постольку, поскольку воспроизведение «японского экономического чуда» предполагает не только копирование той или иной технологии или управленческого принципа, но и имитацию японской общественной системы, о которой обозреватель Дэвид Халберстам замечает: «Это новейший и… самый трудный вызов для Америки конца столетия… конкуренция куда серьезнее и интенсивнее, чем… политическое и военное противостояние с Советским Союзом»{1076}.

Как будто бы одного индустриального вызова было недостаточно, он дополняется необычайно быстрым проникновением Японии в сферу крупнейших мировых стран-кредиторов с ежегодным экспортом миллиардов йен. Трансформация, начавшаяся в 1969 году, когда министерство промышленности и международной торговли сняло экспортный контроль над кредитованием и стало стимулировать международные инвестиции, объясняется двумя основными причинами. Первая из них — чрезмерный уровень личных сбережений японцев, которые откладывают до 20% заработной платы; так что к 1985 году «уровень сбережений населения впервые превысил среднегодовой доход»{1077}, что дает финансовым институтам все больше и больше средств, которые они могут инвестировать за рубеж, получая высокий доход. Вторая причина — беспрецедентное активное сальдо торгового баланса, ставшее результатом резкого роста экспортных доходов. Опасаясь стремительного роста уровня инфляции в случае сохранения этих средств в стране, японское министерство финансов поощряло зарубежные инвестиции крупнейших банков{1078}. В 1983 году чистый отток японского капитала составил $17,7 млрд., в 1984-м подскочил до $49,7 млрд., а в следующем, 1985 году снова резко вырос до $64,5 млрд., что сделало Японию крупнейшим нетто-кредитором. К 1990 году, по прогнозу директора института международного экономического прогнозирования, остальной мир будет должен Японии астрономическую сумму в размере $500 млрд., а к 1995-му, утверждает исследовательский институт Номура, общая сумма ее зарубежных активов составит $1 трлн{1079}. Немудрено, что японские банки и фондовые компании стремительно становятся самыми крупными и успешными в мире{1080}.

Последствия столь быстрого роста японского экспорта несут как благо, так и угрозу для мировой экономики и, возможно, для самой Японии. Значительная сумма инвестиций вложена в инфраструктуру (например, в туннель под Ла-Маншем) или в разведку и разработку месторождений железной руды (например, в Бразилии), что напрямую или косвенно принесет Токио прибыль. Другие финансовые вложения направляются японскими компаниями на создание дочерних зарубежных компаний для производства, в частности, японских товаров в странах с низкой стоимостью рабочей силы с целью сохранения их конкурентоспособности, или размещаются в США или странах ЕЭС, чтобы избежать уплаты протекционистских пошлин. Однако большая часть капиталов уходит на покупку краткосрочных облигаций, выпускаемых по преимуществу американским казначейством, и если эти суммы будут востребованы Японией обратно, это грозит пошатнуть международную экономическую систему, как уже случилось в 1929 году, и оказать колоссальное давление на американскую валюту и экономику в целом, поскольку большая часть прибылей идет на покрытие гигантского бюджетного дефицита, вызванного политикой администрации Рейгана. В целом, однако, Токио куда более склонен продолжать вкладывать избыточные активы в новые предприятия за границей, нежели оставлять эти деньги в стране.

Становление Японии в качестве крупнейшего нетто-кредитора в сочетании с превращением США из самого большого кредитора в самого большого дебитора, произошло так быстро, что до конца осознать последствия невозможно до сих пор. Поскольку «исторически страна-кредитор испытывает рост в каждый период мировой экономической экспансии, а эра Японии только настает»{1081}, укрепление Токио в роли главного мирового финансиста, вероятно, придает импульс среднесрочному, а то и долгосрочному оживлению в международной торговле и финансовом секторе, подобно тому как в прежние времена это происходило с Голландией, затем Британской империей и, наконец, Соединенными Штатами. На данной стадии есть примечательная особенность: всплеск «невидимой» финансовой роли Японии случился до появления сколько-нибудь заметных негативных колебаний в колоссальном «видимом» промышленном секторе, как это произошло, скажем, с Британией. Все, конечно, может измениться, и довольно быстро, если стоимость йены возрастет слишком сильно и Япония начнет испытывать эффект «зрелости» экономики и замедление темпов роста производственной базы и производства в целом. Но даже в этом случае (а приведенные выше доводы свидетельствуют, что если такое и произойдет, то очень не скоро) ясно одно: с прогнозируемой к 2000 году суммой зарубежных активов текущий баланс будет активно пополняться поступлениями из-за рубежа. Следовательно, Япония станет богаче при любом положении дел.

Насколько же сильна экономически будет Япония к началу XXI столетия? Если исключить вероятность полномасштабных военных действий или экологических катастроф, а также отката к миру 1930-х с его протекционизмом и общим спадом, то можно ответить однозначно: намного сильнее, чем сейчас. В сфере компьютеров и робототехники, телекоммуникаций, в производстве легковых и грузовых автомобилей, судостроении и даже космической отрасли Япония займет лидирующее или второе место в мире. В финансовой сфере она, возможно, не будет иметь себе равных. Уже сообщается, что валовой национальный продукт на душу населения превысил таковой в Америке и странах Западной Европы, сделав Японию страной с самым высоким уровнем жизни на планете. Какова будет ее доля в мировом ВНП или глобальном производстве, предсказать невозможно. Стоит вспомнить, что в 1951 году японский ВНП составлял треть британского и одну двадцатую часть (!) американского, и, несмотря на это, за тридцать лет Япония вдвое превзошла Британию и достигла почти 50% от данного показателя в США. Конечно, темпы экономического роста страны были необычайно высоки в силу особых условий. Однако, по многим оценкам{1082}, в течение следующих десятилетий экономика Японии будет расти на 1,5–2% быстрее, чем в других крупнейших странах мира (за исключением, разумеется, Китая)[61]. Потому-то такие исследователи, как Герман Кан и Эзра Фогель, сомневаются, что именно Япония станет первой экономикой XXI столетия, и неудивительно, что многие японцы взволнованны этой перспективой. Действительно, для страны, население которой составляет всего 3% в мировом масштабе, а обитаемая территория и вовсе лишь 0,3%, это кажется невероятным достижением; и если бы не возможности, предлагаемые новыми технологиями, можно было бы предположить, что страна вот-вот исчерпает потенциал населения и территории и, подобно другим отдаленным или островным государствам вроде Португалии, Венеции, Голландии или даже былой Британской империи, окажется в окружении государств, обладающих куда большими ресурсами, которым не составит труда перенять успешные тенденции. Однако в прогнозируемом будущем Японию ничего, кроме роста, не ожидает.

Вне зависимости от оценки нынешней и будущей экономической мощи Японии, нельзя не учесть двух факторов. Первый состоит в том, что Япония — очень эффективная и преуспевающая, а также постоянно растущая экономически держава. Второй: армия и оборонные расходы страны никак не влияют на ее положение в ряду мировых экономик. Страна обладает достаточного размера флотом (включая тридцать один эсминец и восемнадцать противолодочных кораблей), силами ПВО и относительно небольшой армией, однако в сравнении с прочими сверхдержавами ее военная мощь гораздо меньше, чем в 1930-е или даже 1910-е годы. Однако более уместным для дискуссии о «распределении финансового бремени»{1083} является тот факт, что на оборонные нужды в сравнении с прочими Япония выделяет совсем немного средств. Согласно данным The Military Balance, в 1983 году расходы Япония на военные нужды составили $3,6 млрд.; для сравнения: Франция, Западная Германия и Великобритания потратили $21–24 млрд., а США — колоссальную сумму в $239 млрд; следовательно, рядовой японец отдает всего $98 в год на военные расходы, тогда как средний британец — $439, американец — $1023{1084}. С учетом ее нынешнего положения Японии выгодно избегать затрат на оборону: во-первых, она защищена другими, а именно Соединенными Штатами, а во-вторых, небольшие ассигнования на оборону позволяют сократить государственные расходы и высвободить средства на поддержку производства, результаты которого так болезненно воспринимаются европейскими и американскими конкурентами{1085}.

Если вдруг Япония поддастся давлению американского правительства и прочих западных критиков и увеличит оборонные расходы в соответствии с предписаниями европейских стран — участниц НАТО до уровня 3–4% от ВНП, она быстро трансформируется в третью, наряду с Китаем, самую мощную армию мира, с годовыми затратами на оборону в $50 млрд. А при своих технологических и производственных ресурсах она могла бы создавать ударные авианосцы для флота или разрабатывать высокотехнологичные ракеты большой дальности для устрашения потенциального противника. Это, безусловно, было бы благосклонно воспринято фирмами вроде Mitsubishi, а США получило бы помощь в расширении влияния на Дальний Восток и сдерживании Советского Союза в регионе.

Но куда более вероятно, что Токио постарается либо уклониться от международного давления, либо удержать оборонные расходы на максимально низком уровне, позволяющем не ссориться с Вашингтоном. Основная причина такой политики — вовсе не символическая потребность ограничить японские милитаристские расходы одним процентом ВНП: по оценкам НАТО (к примеру, в отношении пенсий военнослужащим), страна уже превысила этот порог, и в любом случае ее расходы на оборону уже превзошли уровень 1950-х годов. Условия соглашения о безопасности, которое было подписано Японией и США в 1951 году и законодательно обосновало американское военное присутствие в Японии, позволив Токио в дальнейшем заботиться о торговых и производственных нуждах, а не о военной мощи государства, тут ни при чем; ситуация, сложившаяся в мире в 1980-е годы, разительно отличается от той, что была во времена корейской войны. Реальные причины, с точки зрения японского правительства, — внутренние и региональные возражения против массового роста расходов на оборону и пересмотра конституции, нынешний вариант которой запрещает отправку войск и даже продажу вооружений за границу. Воспоминания о милитаристских излишествах 1930-х годов, военных потерях и (особенно) об ужасах атомной бомбардировки внушили японцам недоверие и нелюбовь к вооруженным столкновениям и военному способу решения конфликтов столь же сильные, как западноевропейский пацифизм после Первой мировой войны; и даже если ситуация может измениться с приходом нового, более самоуверенного поколения, преобладающее мнение в обозримом будущем сдержит правительство в Токио от увеличения расходов на армию, которая красноречиво зовется «силами самообороны»{1086}.

К моральным и идеологическим причинам можно добавить экономические. Среди японских политиков и бизнесменов много противников увеличения государственных расходов (которые, как упоминалось выше, и без того самые низкие среди стран — членов ОЭСР); по их мнению, удвоение или утроение оборонных расходов может быть реализовано либо за счет большего дефицита государственного сектора, либо в результате повышения налогов, но ни тот ни другой способ не пользуется поддержкой. Кроме того, бесспорно, что в 1930-е годы сильная армия и флот не обеспечили стране ни военной, ни экономической «безопасности». В настоящий момент крайне трудно понять, как повышение расходов на оборонные нужды может предотвратить прекращение поставок нефти из арабских стран, которое представляет куда более реальную стратегическую угрозу государству, нежели, скажем, гипотетическая ядерная зима. Этим и объясняется отчаянное стремление Токио «залечь на дно и никак не реагировать» во время очередного кризиса на Ближнем Востоке. Не лучше ли для Японии отвергать силовое решение конфликтов и быть сторонницей «мирного урегулирования» международных споров, как и подобает космополитичной «торговой державе»? Поскольку в наше время воевать дорого и зачастую контрпродуктивно, японцы убеждены в ценности проводимой ими дзэнхой хэйва гайко — «мирной дипломатии по всем направлениям».

Эти соображения, без сомнения, подкрепляются четко осознаваемыми в правительстве последствиями: многие соседи с тревогой воспримут нарастание японской военной мощи. Совершенно точно болезненно отреагирует Советский Союз, против которого в конечном итоге США и просят Японию «разделить груз» оборонной ответственности в регионе и который все еще оспаривает у Токио острова к северу от Хоккайдо и, видимо, убежден, что с китайской экспансией на Дальнем Востоке у него и без этого хватает забот. Но и страны, которые ранее пережили японскую оккупацию: Корея, Тайвань, Филиппины, Малайзия и Индонезия, — а также Австралия и Новая Зеландия крайне неспокойно воспримут любой намек на возрождение японского национализма и духа бусидо и не преминут напомнить Токио о решимости «сконцентрироваться на мирных путях обеспечения спокойствия и безопасности в Юго-Восточной Азии»{1087}. Труднее всего, пожалуй, Токио даются усилия по сдерживанию опасений крайне чувствительного Пекина: китайцы помнят японские зверства 19371945 годов, к тому же официальный Пекин болезненно реагирует на участие Японии в освоении Сибири (что, в свою очередь, осложняет отношения между Токио и Москвой) и на поддержку Тайваня.

Даже японская экономическая экспансия (которая приносит столь нужные региону инвестиции и способствует его развитию, в том числе в области туризма) вызывает у соседей озабоченность: не хотят ли их заманить в новую, более хитроумную версию «великой восточноазиатской сферы взаимного процветания»? Эти опасения укрепляются тем фактом, что страна почти ничего не импортирует помимо сырья, зато охотно ввозит в страны региона собственную продукцию.

Здесь также основным критиком выступает Китай, который в конце 1970-х с восторгом было воспринял японский торговый и инвестиционный бум, но быстро от него отказался — отчасти по причине дефицита собственного внешнего платежного баланса, а отчасти из опасений стать экономически зависимым от другой страны, которая сможет ненадлежащим образом этим воспользоваться; торговый оборот между Америкой и Китаем, предупреждал Дэн Сяопин еще в 1979 году, «должен быть сопоставим с таковым в Японии»{1088}, что позволит предотвратить любую вероятность японского варианта «империализма свободной торговли».

На текущий момент это всего лишь досадные мелочи, но они заставляют японских политиков задумываться о государственной стратегии международных отношений в преддверии XXI столетия. Нет сомнений, что с расширением экономической мощи страна может стать второй Венецией — не только в смысле широты торговых связей, но и с точки зрения защиты морских путей и создания квазизависимых заокеанских территорий; однако при существующих внутренних и внешних протестах против сильной Японии она постарается не только избежать стремления к территориальному расширению старым империалистическим путем, но и вовсе отказаться от какого-либо ощутимого усиления военной мощи. Последнее между тем вызывает все большее раздражение в американских кругах, которые ратуют за совместное обеспечение безопасности в западной части Тихоокеанского региона. Получается парадоксальная ситуация: если Япония не станет наращивать военный потенциал, она подвергнется критике, а если станет — осуждению. И тот и другой путь несет проблемы для японской внешней политики, суть которой формулируется четко: «максимум пользы — минимум риска»{1089}. Отсюда опять же следует, что Япония будет поддерживать тенденцию к минимальным изменениям военно-политической обстановки в Восточноазиатском регионе, несмотря на растущие темпы экономического роста. Данное обстоятельство только усложняет японскую дилемму, ведь даже немарксист задастся вопросом: как глубокие экономические преобразования в Азии могут не вызвать сопутствующих далекоидущих изменений в других сферах?

Самые большие опасения Японии, таким образом, едва ли высказываются вслух — отчасти из дипломатических соображений, а отчасти чтобы никого не провоцировать, и касаются они будущего баланса сил в самом Восточноазиатском регионе. «Мирная дипломатия по всем направлениям» хороша на данном этапе, но будет ли она столь же эффективна, если обеспокоенные США захотят расторгнуть азиатские договоренности или откажутся защищать нефтяной транзит из Саудовской Аравии в Йокогаму? Будет ли она полезна в случае новой войны на Корейском полуострове? А если Китай начнет тяготеть к доминированию в регионе? А если переживающий упадок и нестабильный Советский Союз предпримет агрессивные действия? Разумеется, четких ответов на эти гипотетические, но настораживающие вопросы дать невозможно, но даже самая миролюбивая «торговая держава» с небольшими «силами обороны» в один прекрасный день может столкнуться с необходимостью это сделать. По прошлому опыту других стран известно, что в какой-то момент торговых успехов и финансового процветания может оказаться недостаточно для выживания в неуправляемом мире, где царит «политика силы».


ЕЭС: потенциал и проблемы

Из пяти мировых военно-экономических центров сегодняшнего мира лишь Европа не является суверенным национальным государством, что и определяет главную проблему этого региона на пути к зарождающейся системе сверхдержав начала XXI века. Даже если говорить о перспективах континента, не рассматривая (из практических соображений) коммунистические режимы Восточной Европы, остаются государства, являющиеся членами экономико-политического союза (ЕЭС), но не входящие в главный военный альянс (НАТО), страны, присоединившиеся к последнему, но не вступившие в первый, а также влиятельные нейтральные страны, не входящие ни в первый, ни во второй блок. Из-за подобного разнобоя в этом разделе речь пойдет о Европейском экономическом сообществе (и политике некоторых его важнейших участников), а не о некоммунистической Европе в целом, поскольку только ЕЭС, по крайней мере потенциально, обладает организацией и структурой, позволяющими говорить о Сообществе как о пятой мировой сверхдержаве.

Но именно потому, что рассматривается потенциал, а не текущее состояние ЕЭС, строить предположения о том, что его ожидает в 2000 или 2020 году, особенно непросто. В определенной степени ситуация напоминает ту, с которой, правда в меньших масштабах, столкнулись участники Германского союза в середине XIX века{1090}. Образование Таможенного союза настолько успешно способствовало развитию торговли и производства, что конфедерация быстро прирастала новыми участниками, так что вскоре стало очевидно, что, если разросшееся экономическое сообщество сможет превратиться в сильное государство, оно будет играть важную роль на международной арене и прочим влиятельным державам придется с ним считаться. Но трансформация так и не осуществилась, поскольку среди членов союза имелись разногласия по вопросам дальнейшей экономической и особенно военно-политической интеграции, шли споры о том, какое государство станет главным, а между партиями и группами влияния не было единства по поводу возможных приобретений или потерь в случае объединения, так что эта группа стран так и осталась разделенной, не имеющей возможности реализовать свой потенциал и неспособной действовать на равных с великими державами. При всех имеющихся отличиях во времени и обстоятельствах «германский вопрос» XIX столетия напоминает «европейскую проблему» XXI века в миниатюре.

Потенциально ЕЭС совершенно точно обладает размерами, средствами и производственными мощностями для того, чтобы считаться центром влияния. Со вступлением в Сообщество Испании и Португалии численность населения двенадцати стран-участниц теперь достигает 320 млн. человек — на 50 млн. больше, чем в СССР, и почти на 75 млн. больше, чем в США. Причем население это высокообразованное: в Европе сосредоточены сотни университетов и колледжей и миллионы ученых и инженеров. Несмотря на то что доход на душу населения, скажем, в Западной Германии и Португалии сильно различается, в целом этот показатель много выше, чем в России, а у некоторых стран-участниц — даже выше американского. Как уже упоминалось ранее, европейский рынок — крупнейший в мире, хотя во многом благодаря торговле внутри блока. Возможно, более красноречивым показателем экономической мощи являются объемы выпускаемой продукции: автомобилей, стали, цемента и т. д., которые в Европе выше, чем в США, Японии и (особенно в отношении металлургии) в СССР.

В зависимости от ежегодных показателей и сильных колебаний курса доллара относительно европейских валют за последние шесть лет, общий показатель ВНП стран ЕЭС примерно равнялся американскому (1980,1986) или составлял две трети такового (по данным 1983–1984). ЕЭС, безусловно, опережает СССР, Японию и Китай с точки зрения доли в мировом ВНП или объемов промышленного производства.

В военном отношении страны ЕЭС также не стоит игнорировать. Если учитывать лишь четыре крупнейшие страны-участницы (Западная Германия, Франция, Великобритания, Италия), их совокупные вооруженные силы насчитывают больше миллиона человек и еще 1,7 млн. резервистов{1091}, что, конечно, меньше российской и китайской армий, но значительно больше американской. Кроме того, эти страны обладают сотнями крупных кораблей основных классов и подводных лодок, а также тысячами единиц танков, артиллерийского вооружения и самолетов. Наконец, Франция и Великобритания владеют ядерным оружием и системами его доставки (наземными и морскими). Значение и эффективность этих сил будут рассмотрены ниже, сейчас же важно просто указать, что, будучи объединенными, они весьма впечатляют. Более того, расходы на них, по приблизительным оценкам, составляют около 4% ВНП. Если бы вышеперечисленные государства, а тем более ЕЭС в целом, увеличили эти расходы до 7%, как нынешние США, выделяемые суммы составили бы сотни миллионов долларов — то есть примерно столько, сколько тратят на оборону две военные сверхдержавы.

Тем не менее реальная власть и влияние Европы в мире куда меньше, чем предполагает приблизительная оценка экономического и военного потенциала — по очень простой причине разобщенности. К примеру, проблемы ее вооруженных сил связаны не только с множественностью языков (с чем не было сложностей у Германского союза), но и с тем, что они пользуются разным оружием и имеют кадры разного качества и уровня подготовки, особенно если сравнивать, скажем, германскую и греческую армии или испанский и британский флот. Несмотря на многочисленные попытки НАТО стандартизировать вооруженные силы альянса, речь все еще идет о десятке отдельных армий, морских и воздушных флотов разной степени эффективности. Но даже эти проблемы меркнут на фоне политических разногласий, касающихся приоритетов оборонной и внешней политики Европы.

Традиционное (и устаревшее) стремление Ирландии к нейтралитету мешает ЕЭС обсуждать вопросы обороны, — но даже если таковое обсуждение и возникнет, оно тут же натолкнется на возражения Греции. Турция со своей крупной армией не является членом ЕЭС, а греческие и турецкие вооруженные силы, кажется, больше обеспокоены друг другом, нежели странами Варшавского договора. Независимая позиция Франции (как будет показано ниже) имеет свои преимущества и недостатки, но дополнительно затрудняет согласование оборонной и внешней политики. И Великобритания, и Франция принимают участие в военных операциях за пределами региона и, более того, сохраняют за рубежом свои базы и личный состав. Для Западной Германии первостепенным оборонно-политическим вопросом, на решение которого направлены все силы, является безопасность восточной границы. Выработка единой европейской политики, скажем, по палестинскому вопросу или даже в отношении собственно США представляется делом исключительно сложным (а то и невозможным) ввиду разности исторически сложившейся позиции и интересов стран — участниц Сообщества.

Что касается экономической интеграции, а также конституционных и институциональных механизмов выполнения решений в экономической сфере, то здесь страны ЕЭС явно достигли значительно большего прогресса, однако даже как «экономическое сообщество» оно более разобщено, чем любое суверенное государство. Политическая идеология всегда влияет на экономическую политику и ее приоритеты. Трудно, а то и нереально координировать действия стран-участниц, когда в некоторых из них у власти находятся социалистические режимы, а в других превалируют партии консервативного толка. Хотя координация валют теперь осуществляется более успешно, чем раньше, все равно зачастую имеют место пересмотры валютного курса (речь в основном о переоценке немецкой марки), напоминающие о различиях в финансовой системе и платежеспособности стран-участниц. Несмотря на предложения Еврокомиссии, выработка единой стратегии по всему блоку вопросов: от полномасштабной отмены госрегулирования деятельности авиалиний до финансовых услуг — пока что продвигается медленно. На многочисленных общих границах остается слишком много таможенных постов, и слишком большое время занимает досмотр, доводящий до исступления водителей большегрузных автомобилей. Даже сельское хозяйство, неизменно требующее финансовых вливаний ЕЭС и являющееся одним из немногих секторов с реальным «общим рынком», остается камнем преткновения. А если объем производства продовольствия продолжит нарастать и на экспортный рынок активно выйдут Индия и другие азиатские страны, то необходимость реформирования системы ценовой поддержки в ЕЭС будет ощущаться все сильнее и в итоге вызовет новую бурю жестких противоречий.

Наконец, остается опасение, что десятилетия послевоенного роста и успехов Европы сменятся стагнацией, а то и упадком. Проблемы, спровоцированные энергетическим кризисом 1979 года (резкий скачок цен на топливо, трудности с сальдо торгового баланса, общемировой спад спроса, производства и торговли) ударили по европейской экономике сильнее, чем по другим экономикам мира, как это видно в табл. 45.

Таблица 45.
Рост реального ВНП, 1979–1983{1092} (в %)
1979 1980 1981 1982 1983
США 2,8 -0,3 2,6 -0,5 2,4
Канада 3,4 1,0 4,0 -4,2 3,0
Япония 5,1 4,9 4,0 3,2 3,0
Китай 7,0 5,2 3,0 7,4 9,0
ЕЭС (десять стран) 3,5 1,1 -0,3 0,5 0,8

Европейцев серьезно беспокоит влияние этого кризиса на рынок труда: в последние годы количество потерявших работу в Западной Европе достигло максимума со времен окончания Второй мировой войны (к примеру, внутри ЕЭС в период с 1978 по 1982 год этот показатель подскочил с 5,9 до 10,2 млн.), и улучшения пока не заметно; из-за этого, в свою очередь, увеличиваются и без того большие социальные расходы, съедая средства для инвестиций{1093}. Не наблюдается здесь и активного создания новых рабочих мест, как в США (преимущественно в низкооплачиваемых секторах) или Японии (в высокотехнологичных производствах и сфере услуг) в начале восьмидесятых годов. Не важно, является ли это следствием недостаточного поощрения бизнеса, высокой стоимости труда при низкой мобильности, избыточного бюрократического регулирования (чем часто грешат «правые»), недостаточного планирования и инвестирования (с точки зрения «левых») или рокового сочетания того и другого — ведь результат один. Но, по мнению многих экспертов, куда тревожнее признаки того, что Европа отстает от американских и особенно японских конкурентов в области высокотехнологичных производств. Так, в Ежегодном экономическом отчете Еврокомиссии за 1984/1985 год сказано:

Сообществу придется решать проблему прогрессирующего отставания от США и Японии в новых и быстро развивающихся высокотехнологичных сферах. <…> Ухудшение результатов мировой торговой деятельности ЕЭС в таких отраслях, как производство компьютеров, микроэлектроники и оборудования, является общепризнанным фактом{1094}.

Вполне вероятно, что картина «евросклероза» и «европессимизма» нарисована в слишком мрачных тонах, поскольку есть явные признаки конкурентоспособности Европы в сфере производства качественных автомобилей, гражданских и военных самолетов, спутников, в химической промышленности, в таких областях, как телекоммуникации, финансовые услуги и т. д. Тем не менее существует неясность в отношении двух самых насущных вопросов. Сможет ли ЕЭС с его неоднородным социополитическим составом адаптироваться к быстрым и серьезным изменениям тенденций на рынке труда, как это удалось его иностранным конкурентам? Или же оно будет склонно замедлять воздействие экономических перемен на менее конкурентоспособные отрасли (сельское хозяйство, текстильную промышленность, кораблестроение, угледобывающую и металлургическую промышленность), уменьшая прессинг в краткосрочной перспективе, но обрекая себя на менее выгодное положение в будущем? И способно ли Сообщество мобилизовать исследовательские и инвестиционные ресурсы, с тем чтобы оставаться одним из главных участников технологической гонки, тогда как его компании сильно уступают японским и американским гигантам, а любая промышленная стратегия должна разрабатываться не министерством внешней торговли и промышленности, а целыми правительствами двенадцати стран и Еврокомиссией, где у каждого свои интересы?

Если переключить внимание с ЕЭС в целом на ситуацию в трех ведущих военно-политических державах Европы, то ощущение, что их «потенциалу» угрожают «проблемы», становится еще острее. Вероятно, ни одно государство не демонстрирует столь наглядно признаки неопределенности европейского будущего, как Федеративная Республика Германия, что во многом обусловлено прошлым этой страны и до сих пор «временной» структурой нынешней Европы.

Хотя многих немцев беспокоит будущее их государства в XXI столетии, это далеко не главный повод для волнений (особенно если сравнивать с другими обществами). Хотя трудовые ресурсы Германии немногим превышают таковые в Великобритании и Франции, ВНП страны значительно выше, что свидетельствует о весьма впечатляющем долгосрочном росте производства. Это крупнейший в ЕЭС производитель стали, химикатов, электротоваров, автомобилей, тракторов и (с учетом спада производства в Великобритании) даже торговых судов, а также угля. Благодаря необычайно низкому уровню инфляции и трудовых конфликтов ей удается поддерживать экспортные цены на приемлемом уровне, несмотря на частые повышения курса немецкой марки, — что в конечном итоге является отложенным признанием того, что Западная Германия добилась высокой экономической эффективности. Сильный упор на тщательность разработки и конструктивное исполнение, характерный для западногерманского управленческого подхода (в отличие от американского, где во главу угла поставлено финансирование), заслужил немецким товарам репутацию качества. Год за годом активное сальдо торгового баланса Германии растет, уступая лишь японскому. Золотовалютные резервы государства больше, чем у любой другой страны в мире (возможно, за исключением той же Японии после недавнего экономического взлета), а немецкая марка часто используется другими государствами в качестве резервной валюты.

В противовес вышесказанному можно назвать и факторы, дающие немцам основания для тревоги (Angst){1095}. Система субсидирования агропромышленного сектора ЕЭС, этот бездонный колодец для западногерманского налогоплательщика, перераспределяет ресурсы от наиболее к наименее конкурентоспособным секторам экономики, причем Не только в самой ФРГ, где поразительно много мелких фермерских хозяйств, но и среди крестьян Южной Европы. Социальная ценность такой политики очевидна, однако она предполагает бремя, гораздо более тяжелое в пропорциональном исчислении, чем в американском или даже японском аграрном секторе. Неизменно высокий уровень безработицы в ФРГ, свидетельствующий о том, что в устаревших отраслях все еще занята слишком большая доля работающего населения, тоже тяготит экономику, поскольку социальные выплаты забирают значительную долю ВВП; и хотя безработица среди молодежи может снизиться благодаря разнообразным курсам и образовательным программам, а также в результате быстрого старения населения, все же эта последняя тенденция дает едва ли не самый серьезный повод для беспокойства. Конечно, было бы сильным преувеличением считать, будто немецкая нация «вымирает», однако резкое падение рождаемости явно отразится на экономике страны в нынешней ситуации, когда значительную часть населения составляют пенсионеры преклонного возраста. Наряду со страхами демографического характера нарастают менее ощутимые опасения: «грядущее поколение» не захочет работать с той же самоотдачей, как те, кто поднимал Германию из военного пепелища, и при более высоких, чем в Японии, затратах на заработную плату и более короткой, чем в стране восходящего солнца, рабочей неделе даже нынешних темпов роста производства не хватит, чтобы ответить на вызовы, приходящие из Тихоокеанского региона.

Впрочем, ни одна из этих проблем не является непреодолимой при условии, что Германии удастся сохранить сочетание таких факторов, как низкая инфляция, высокое качество продукции, крупные инвестиции в новые технологии, превосходный дизайн и умение продавать, а также спокойные отношения работодателей и сотрудников. (По крайней мере, учитывая, что перечисленные выше проблемы волнуют немецкую экономику, можно предположить, насколько сильно они подорвут экономику большинства ее менее конкурентоспособных соседей.) Куда сложнее предугадать следующее: останутся ли необычайно сложные и совершенно неповторимые контуры существовавшего с 1940-х годов «немецкого вопроса» неизменными и к началу XXI столетия, то есть сохранятся ли «две Германии», разделенные враждебными блоками, несмотря на рост связей между ними, сможет ли альянс НАТО (центральное место в котором как раз и занимает Федеративная Республика) защитить немецкие земли, не уничтожив их, если отношения между Востоком и Западом накалятся до открытого противостояния, и смогут ли Германия и ее партнеры по блоку ЕЭС-НАТО в случае ослабления американского влияния разработать адекватный аналог стратегическому американском «зонтику», успешно функционирующему последние сорок лет. Ни одна из этих взаимосвязанных проблем не требует незамедлительного решения, однако их сочетание дает вдумчивым наблюдателям основания для беспокойства.

Вопрос «германо-германских» отношений, должно быть, выглядит в настоящее время самым гипотетическим. Как явствует из предыдущих глав, место Германии в ряду европейских держав волновало и волнует государственные умы в течение полутора столетий{1096}. Если все, кто говорит на немецком языке, объединятся в национальное государство в соответствии с почти двухсотлетней европейской нормой, результатом будет такое сосредоточение человеческих и производственных ресурсов, какое непременно сделает Германию мощнейшей экономической державой Западной и Центральной Европы. Само по себе это не обязательно превратит страну в доминирующую военно-территориальную державу, подобно тому как империализм режимов кайзера Вильгельма II и в большей мере нацистского правительства породил претензии Германии на гегемонию. В биполярном мире, который в военном отношении все еще находится под преобладающим влиянием Вашингтона и Москвы, в эпоху, когда военные конфликты ведущих стран грозят перерасти в ядерную войну, а в Бонне и Восточном Берлине заседает «денацифицированное» после 1945 года поколение немецких политиков, сама идея германских претензий на «европейское господство» кажется устаревшей. Даже если бы попытка была предпринята, баланс европейских (и тем более общемировых) сил не позволил бы ей осуществиться. Следовательно, рассуждая абстрактно, будет исключительно правомерно, если 62 млн. западных и 17 млн. восточных немцев объединятся, ведь и те и другие все отчетливее осознают, что у них куда больше общего друг с другом, чем с покровительствующими сверхдержавами.

Однако прискорбный факт состоит в том, что, каким бы логичным ни казалось это решение и сколь бы ни были очевидны признаки общности исторического наследия и культуры жителей двух Германий (несмотря на разделяющую их идеологическую пропасть), — текущие политические реалии не способствуют объединению, даже если оно примет формы достаточно свободного Германского союза середины XIX века, как было остроумно предложено{1097}. Поскольку (неоспоримый факт) Восточная Германия служит стратегическим барьером для советского контроля над буферными государствами Восточной Европы (не говоря уже о том, что это плацдарм для продвижения на Запад) и поскольку в Кремле до сих пор мыслят в категориях империалистической Realpolitik, постепенное движение Германской Демократической Республики в сторону (и внутрь) ФРГ будет рассматриваться как тяжелейший удар. Согласно недавнему авторитетному заявлению, объединившаяся Германия, если судить по имеющимся на данный момент силам, будет способна выставить более чем 660-тысячную регулярную армию и еще 1,5 млн. человек в составе военизированных формирований и резервистов. СССР не потерпит объединенную Германию с двухмиллионной армией на западном фланге{1098}. С другой стороны, трудно представить, зачем после мирного объединения Германии понадобится содержать вооруженные силы такого масштаба, отражающие напряженность холодной войны. Но точно так же трудно поверить, что советское руководство, делающее сильный упор на уроки Второй мировой войны, принимает собственную пропаганду о немецком реваншизме и неонацизме (особенно после правления Вилли Брандта). Вместе с тем очевидно и то, что Москве претит любое ослабление ее влияния и ее очень беспокоят последствия возможного объединения Германии, которая не только станет грозной самостоятельной экономической державой (с ВНП почти как у СССР), но окажется привлекательным торговым партнером для восточных соседей. Еще более весомым представляется следующий аргумент: сможет ли Россия выйти из Восточной Германии, не спровоцировав вопрос о выходе из Чехословакии, Венгрии и Польши? Ведь в результате западной границей СССР станет ненадежная польско-украинская граница, манящая своей близостью 50 млн. украинцев.

Следовательно, пока все остается в подвешенном, но оживленном состоянии. Торговые связи между двумя Германиями (омрачаемые лишь редкими случаями напряженности между сверхдержавами), вероятно, укрепятся; каждое из германских государств, очевидно, будет становиться богаче и экономически эффективнее своих конкурентов; оба будут сохранять верность наднациональным военным (НАТО / Варшавский договор) и экономическим (ЕЭС/СЭВ) объединениям, в то же время заключая особые соглашения с родственным соседом. Невозможно предугадать, как отреагирует Бонн на обрушение СССР изнутри, если оно совпадет с серьезной нестабильностью в ГДР. Равно как невозможно предсказать реакцию восточных немцев на попытки продвижения Варшавского договора на Запад. Естественно, особые договоренности о советском «контроле» над армией Германской Демократической Республики и Сопровождение ее дивизий советскими мотострелковыми формированиями позволяют предположить, что даже суровые люди в Кремле обеспокоены урегулированием германо-германских отношений — и небезосновательно.

Однако есть и более конкретная и насущная проблема, стоящая перед Федеративной Республикой с момента ее основания, — выработка эффективной оборонной политики в случае войны в Европе. С самого начала (см. раздел «Холодная война и “третий мир”» предыдущей главы) страх того, что сильно превосходящая Красная армия способна при случае беспрепятственно двинуться на запад, вынудил немцев и их европейских соседей положиться на американское ядерное оружие как на главную свою защиту. Однако с тех пор как СССР обрел потенциальную возможность атаковать Америку на ее территории с помощью собственных межконтинентальных баллистических ракет, эта стратегия стала сомнительной (решится ли Вашингтон на ядерный удар в ответ на нападение русских на северные равнины Германии?), хотя на официальном уровне об отказе от нее речи не идет. С эти связан еще один вопрос: развяжут ли США ядерную войну против Советского Союза, если русские ударят ракетами малой или средней дальности (SS–20) исключительно по целям в Европе? Разумеется, предлагаются различные варианты создания «надежного средства сдерживания» на подобный случай: установка ракет «Першинг-II» и различных систем крылатых ракет для противодействия русским SS–20; производство боеголовок с повышенным выходом радиации («нейтронных бомб»), предназначенных для уничтожения войск стран Варшавского договора без ущерба для зданий и инфраструктуры; и, в случае Франции, упование на контролируемые Парижем силы сдерживания в качестве альтернативы сомнительной американской системе обороны. Однако реализации всех этих вариантов мешают разного рода сопутствующие проблемы{1099}; и, не говоря о возможных политических реакциях, вызываемых подобными решениями, встает вопрос о крайне противоречивой природе ядерных вооружений, прибегнуть к которым, скорее всего, значит разрушить то, что они призваны защитить.

Поэтому едва ли удивителен тот факт, что сменяющие друг друга правительства Федеративной Республики Германии лицемерно превозносили натовскую систему сдерживания, зарекаясь от создания собственных ядерных арсеналов, но попутно укрепляли конвенциональные системы вооружений. На текущий момент Бундесвер обладает самой большой среди стран НАТО в Европе армией (335 тыс. военнослужащих и 645 тыс. обученных резервистов{1100})) при этом отлично подготовленной и хорошо оснащенной; если она сохранит преимущество в воздухе, то вполне сможет произвести сильное впечатление. С другой стороны, резкий спад рождаемости создаст трудности для поддержания нынешней численности Бундесвера, а из-за решения правительства об удержании оборонных расходов на уровне 3,5–4% ВНП будет нелегко обеспечить армию достаточным количеством новой техники{1101}. В конечном счете эту проблему можно решить, так же как можно устранить и недостатки хуже укомплектованных армий альянса, размещенных в Западной Германии, будь на то политическая воля. Однако все это наводит немцев на непростые (а для некоторых — невыносимые) размышления о том, что любой крупномасштабный военный конфликт в Центральной Европе неизбежно приведет к огромным человеческим и материальным потерям на их территории.

Поэтому ничего удивительного, что как минимум со времен канцлерства Вилли Брандта правительство в Бонне провозглашает приоритет «разрядки напряженности» в Европе, и не только с «братской» ГДР, но также с восточноевропейскими державами и даже СССР, чтобы успокоить традиционные опасения о «чрезмерном усилении» Германии, и что среди партнеров по НАТО ФРГ принимает более деятельное, в том числе финансовое, участие в торговом обмене между Востоком и Западом, придерживаясь того принципа, что экономическая взаимозависимость позволит не допустить военного конфликта (а также, без сомнения, руководствуясь соображениями выгоды для западногерманских банков и производств). Это не подразумевает «нейтралитета» между двумя Германиями, периодически предлагаемого социал-демократами и «зелеными», — ведь нейтралитет со стороны Восточной Германии потребовал бы согласия Москвы, каковое крайне маловероятно. Однако это означает, что Западная Германия считает проблему безопасности почти исключительно европейской и не допускает наращивания «нерегионального» потенциала, не говоря уже о боевых действиях за пределами Европы, в которых изредка участвуют англичане и французы. Поэтому руководство ФРГ не любит выбирать позицию по отвлекающим и слишком далеким (с его точки зрения) вопросам на Ближнем Востоке и в других регионах, что, в свою очередь, ведет к разногласиям с американцами, которые убеждены, что проблему безопасности стран Запада нельзя рассматривать, ограничиваясь лишь территорией Центральной Европы. В контексте отношений с Москвой и Восточным Берлином, с одной стороны, и в свете неевропейских вопросов, с другой, Западной Германии видится трудным, если не невозможным, заниматься двусторонней дипломатией, поскольку ей также приходится считаться с реакцией Вашингтона и зачастую Парижа. И это тоже цена, которую приходится платить за неудобную, но вместе с тем исключительную позицию в расстановке сил на международной арене{1102}.

Если экономические проблемы представляют для Федеративной Республики Германии меньшую трудность, чем вопросы внешней и оборонной политики, то о Соединенном Королевстве такого не скажешь. Над страной довлеет и наследие исторического прошлого, и, конечно, географическое расположение, что сильно влияет на ее отношение к внешнему миру. Но, как мы могли узнать из предыдущих глав, экономика и общество именно этого государства в ряду сверхдержав тяжелее всего приспосабливались к технологическим и промышленным изменениям первых десятилетий после окончания Второй мировой войны, а во многих отношениях и десятилетий до ее начала. Самые разрушительные последствия глобальных изменений коснулись промышленного производства — сферы, некогда сделавшей Великобританию «фабрикой мира». Справедливым будет заметить, что в развитых экономиках доля промышленности в обеспечении занятости и в ВНП неуклонно сокращается, уступая другим отраслям, в частности сфере услуг; но в Великобритании этот процесс идет особенно стремительно. Имеет место не только относительное сокращение доли страны в мировом промышленном производстве, но и спад производства в абсолютном значении. Тем более серьезной выглядит резкое изменение роли промышленных товаров в британской внешней торговле. Трудно подтвердить или опровергнуть едкое замечание Economist о том, что «в 1983 году торговый баланс Великобритании в отношении промышленных товаров стал дефицитным впервые с момента римского вторжения», но то, что с конца пятидесятых годов XX века экспорт промышленных товаров в три раза превысил импорт, — неоспоримый факт{1103}. Профицита больше нет. Более того, рост безработицы отмечается не только в устаревших отраслях, но и в прогрессивных высокотехнологичных сферах{1104}.

Если снижение конкурентоспособности британской промышленности наблюдается уже больше ста лет{1105}, то обнаружение запасов нефти в Северном море его только ускорило: хотя доходы от ее добычи покрывают очевидный дефицит торгового баланса, они же способствуют превращению фунта стерлингов в «нефтяную валюту», что временами приводит к нереальному завышению ее стоимости и лишает конкурентоспособности экспортные товары. Даже если нефтяные запасы истощатся, вызвав падение фунта, совершенно неясно, последует ли за этим ipso facto возрождение промышленности: мощности утрачены, зарубежные рынки потеряны, причем, возможно, безвозвратно, а конкурентоспособность на международном рынке ослаблена из-за слишком сильного повышения издержек на рабочую силу в расчете на единицу продукции. Постепенное смещение британской экономики в сферу услуг представляется более многообещающим, однако при этом, как и в Соединенных Штатах Америки, многие услуги (от мытья окон до фастфуда) не приносят валютной прибыли и не отличаются особенной продуктивностью. Даже если говорить о развивающихся и высокооплачиваемых сферах международного банковского обслуживания, инвестиций, о товарно-сырьевых биржах и т. п., совершенно ясно, что конкуренция в них как минимум более серьезная, а доля Великобритании на мировом рынке услуг за последние тридцать лет упала с 18 до 7%{1106}. Поскольку банковский и финансовый сектора становятся глобальным бизнесом, в котором главную роль играют фирмы (чаще всего американские и японские) с крупными фондами, сосредоточенными в Нью-Йорке, Токио и Лондоне, британская доля здесь может сокращаться и дальше. Наконец, новейшие достижения в сфере телекоммуникаций и офисного оборудования уже предполагают, что «белых воротничков» может ждать та же участь, что и «синих воротничков» Запада.

Остается надеяться, что ничто из вышеперечисленного не предвещает катастрофы. Общий подъем мировой экономики и торговли поможет Британии держаться на плаву, даже если экономический спад в стране в целом будет медленно усугубляться, а доход на душу населения — неуклонно уступать другим странам, от Италии до Сингапура. Ситуация может ухудшиться, если смена правительства приведет к увеличению социальных расходов (а не к росту инвестиций в производство), повышению налогов, падению индекса доверия в деловых кругах и обесцениванию фунта; если же новое правительство выберет менее жесткую кредитно-денежную политику, разработает последовательную «производственную стратегию» и начнет сотрудничество с другими европейскими странами в менее престижных, но более востребованных секторах производства, то данный процесс может и замедлиться. Также, по мнению экономистов{1107}, вполне возможно, что теперешняя британская промышленность в общем и целом уменьшилась в объемах, приспособилась и стала более конкурентоспособной, пережив «промышленный ренессанс». Однако вероятность стремительной переориентации невелика: нехватка на рынке труда квалифицированных рабочих кадров и их ограниченная мобильность, высокие трудозатраты на единицу продукции и относительно небольшие размеры даже крупнейших британских производственных фирм в значительной степени этому препятствуют. Вклад инженеров и ученых прискорбно мал. Но прежде всего, весьма низок уровень инвестиций в исследования и разработки: на один доллар, приходившийся на исследовательскую деятельность в Великобритании в 1980 году, в Германии тратились полтора, в Японии три, в Америке целых восемь, причем в Великобритании половина уходила на непроизводительные оборонные разработки — для сравнения: в Германии эти траты составляли 9%, а в Японии были совсем ничтожны малы{1108}. В противоположность основным конкурентам, кроме, пожалуй, США, британский научно-исследовательский сектор плохо согласуется с нуждами промышленности и недополучает средств от нее.

Высокая доля оборонных расходов в сфере исследований и разработок позволяет обозначить второй аспект британской дилеммы. Будь Великобритания тихим, непритязательным мирным островом, упадок промышленности вызывал бы сочувствие, но не имел никакого значения для международного баланса сил. Однако хотя Британская империя уже далеко не та, какой была в викторианскую пору своего расцвета, она остается (или претендует на то, чтобы оставаться) одной из ведущих мировых держав «среднего размера». Оборонный бюджет страны третий или четвертый (в зависимости от способа измерения бюджета Китая) среди всех стран, военно-морской флот и военно-воздушные силы по размеру четвертые в мире{1109} — что выглядит несоразмерным для государства площадью всего 245 тыс. квадратных километров, населением в 56 млн. человек и скромной, с тенденцией к сокращению долей в мировом ВНП (3,8% в 1983). Более того, несмотря на закат Британской империи, она имеет значительное количество стратегических обязательств за рубежом — и это не только 65 тыс. солдат и летчиков в составе Центральноевропейского фронта НАТО, но и размещение гарнизонов и баз ВМФ по всему миру, включая Белиз, Кипр, Гибралтар, Гонконг, Фолклендские острова, Бруней и острова Индийского океана. Что бы ни говорил классик, этой стране еще далеко до Ниневии и Тира{1110}.[62]

Несоответствие сокращающейся экономики Великобритании высоким требованиям ее военно-стратегической позиции, возможно, является самым заметным среди мировых сверхдержав, за исключением России. Следовательно, страна оказывается в крайне уязвимом положении, ведь цены на вооружение растут на 6–10% быстрее инфляции, а каждая новая система вооружений обходится в три — пять раз дороже той, которую она призвана заменить. Эта проблема усугубляется внутренними политически обусловленными ограничениями на оборонные расходы: если даже правительства консерваторов считают необходимым сдерживать затраты на военные нужды, чтобы сократить дефицит, любой альтернативный режим, скорее всего, будет склонен урезать их в абсолютном значении. Впрочем, вне зависимости от этой политической дилеммы Великобритания рискует оказаться перед принципиальным и (в ближайшей перспективе) неизбежным выбором: либо она сокращает ассигнования на все виды вооруженных сил, что снизит их эффективность, либо избавляется от некоторых своих военных обязательств за пределами страны.

Но здесь сразу же обнаруживаются препятствия. Вопрос господства в воздухе не обсуждается (отсюда и традиционно значительные ассигнования на ВВС), несмотря на то что цена новейших истребителей «Еврофайтер» стремительно растет. Самые значительные британские внешние обязательства относятся к Германии и Берлину (на сумму почти $4 млрд.), но уже сейчас 55 тыс. солдат, 600 танков и 3 тыс. единиц прочей бронетехники, несмотря на высокий боевой дух личного состава, испытывают трудности с обеспечением. Однако любые меры, будь то сокращение численности британской армии на Рейне или ловкие политические ухищрения, направленные на то, чтобы половина личного состава находилась в британских, а не немецких гарнизонах, будут иметь такие политические последствия (Германия выразит огорчение, Бельгия захочет последовать примеру, США выскажет недовольство), что в итоге окажутся контрпродуктивными. Вторая альтернатива — сокращение численности надводного флота — уже находилась на рассмотрении министерства обороны в 1981 году, но фолклендский кризис нарушил эти планы{1111}. Но даже если этот подход и находит сторонников в британских правящих кругах, то в свете растущей мощи флота СССР и при том упоре, который делается НАТО на «нерегиональной» направленности, подобная мера выглядит несвоевременной. (И конечно, сторонникам усиления конвенциональных вооруженных сил НАТО трудно согласиться с сокращением второго по величине флота трансатлантических сторожевых кораблей.) Более вероятно, что урезана будет дорогая (хотя и вполне объяснимая в эмоциональном плане) британская миссия на Фолклендских островах, но и этот шаг лишь отсрочит на несколько лет принятие более глобального решения. Наконец, есть еще вложения в дорогостоящий проект системы подводного пуска баллистических ракет «Трайдент», затраты на который, похоже, возрастают каждый месяц{1112}. С учетом того, что консервативный кабинет министров стоит за разработку передовой и «независимой» системы сдерживания, не говоря уже о том, что субмарины с ракетами «Трайдент» фактически могут изменить общее ядерное равновесие (см. предпоследний раздел текущей главы), подобное решение, вероятнее всего, пройдет лишь в случае радикальной смены кабинета, а это, в свою очередь, поставит под вопрос не только будущую оборонную политику государства.

В конечном итоге неудобный выбор никуда не денется. По словам издания Sunday Times, «если в ближайшее время ничего не предпринять, оборонная политика этой страны сведется к формуле “делать то же самое за меньшие деньги”, что лишь навредит и Великобритании, и НАТО»{1113}. Это ставит политиков (любой партии) перед дилеммой: сократить некоторые статьи оборонных расходов и пережить последствия либо увеличить расходы на оборону, но страна и так уже тратит на нее в пропорциональном исчислении больше других европейских партнеров по НАТО (5,5% ВНП), кроме, пожалуй, Греции, тем самым сокращая собственные инвестиции в рост производства и долговременные стратегии восстановления экономики. Как часто бывает в переживающих упадок империях, любой из вариантов оказывается хуже.

Аналогичная дилемма встает перед британским соседом на другом берегу Ла-Манша — пусть даже ее острота не столь очевидна благодаря отсутствию внутренних споров вокруг оборонной политики государства и более высокой, чем в Британии, хотя и небезупречной, экономической эффективности с начала 1950-х годов. В целом проблема Франции, как и Великобритании, сводится к тому, что она является лишь «средней» державой с широким спектром национальных интересов и международных обязательств, осуществление которых становится все более проблематичным из-за неуклонного роста затрат на вооружения{1114}. Тогда как население страны приблизительно равно британскому, общий показатель ВНП и доходы на душу населения во Франции выше. Страна производит больше автомобилей и стали и обладает развитой аэрокосмической индустрией. В отличие от Великобритании, Франция сильно зависит от импорта нефти — с другой стороны, ей удается поддерживать положительное сальдо торгового баланса за счет экспорта товаров сельскохозяйственной отрасли, щедро субсидируемой со стороны, ЕЭС. В целом ряде значимых высокотехнологичных отраслей (телекоммуникации, производство спутников, самолетов, атомная энергетика) Франция старается идти наравне с главными конкурентами. В начале 1980-х годов приход к власти социалистов с их стремлением к прорыву в экономике любой ценой (в то время как основные торговые партнеры сокращали расходы в финансовой сфере) нанес ей ощутимый урон, но последовавшее ужесточение политики, судя по всему, привело к сокращению инфляции, уменьшению дефицита торгового баланса и стабилизации франка, и результатом всех предпринятых мер стало возобновление экономического роста.

Но если сравнить экономическую структуру и перспективы Франции с соседом через Рейн или с Японией, ее неустойчивость сразу же бросится в глаза. Хотя страна по-прежнему демонстрирует поразительные успехи по части экспорта истребителей, вин и зерна, она «относительно слаба в продаже за границу товаров широкого потребления»{1115}. Слишком многие потребители французского экспорта — страны «третьего мира», закупающие масштабные проекты вроде гидроэлектростанций или реактивных истребителей «Мираж», а затем с трудом за них расплачивающиеся; при этом «импортное проникновение» в страну промышленных товаров, автомобилей и электроприборов обозначает сферы, где она наименее конкурентоспособна. Торговый дефицит Франции перед Западной Германией с каждым годом увеличивается, и, поскольку цены во Франции растут быстрее немецких, это неизбежно приведет к дальнейшему обесцениванию франка. Ландшафт северной части страны все еще носит следы упадочных отраслей: угледобычи, металлургии и кораблестроения, трудности испытывает и значительная доля автопрома. И хотя новые технологии кажутся очень многообещающими, они не могут дать рабочие места всем безработным или привлечь столько инвестиций, чтобы можно было поддерживать технологические темпы ФРГ, Японии и США. Еще большее беспокойство для страны, сильно зависящей экономически (а в большей степени психологически) от сельского хозяйства, вызывают грядущий кризис перепроизводства зерновых, молочных продуктов, фруктов, вина и т. д. и связанные с ним нагрузки на бюджет Франции и ЕЭС при сохранении субсидий фермерским хозяйствам либо рост социальной напряженности в случае их урезания. До недавнего времени Франция могла полагаться на фонды Сообщества, что позволяло осуществлять реструктуризацию сельского хозяйства, однако теперь эти средства с большей вероятностью получат крестьяне Испании, Португалии и Греции. Все это может оставить Францию в течение ближайших двух десятилетий без финансовых ресурсов, необходимых для резкой активизации исследований и разработок, без которых невозможно устойчивое развитие наукоемких отраслей.

Именно в таком расширенном контексте будущих приоритетов необходимо рассматривать обсуждения национальной оборонной политики Франции. Во многих отношениях французский подход к решению стратегических задач, а также проводимые ее армией боевые действия производят сильное впечатление. Осознавая (и уверенно озвучивая) растущие сомнения в надежности американской системы стратегического сдерживания, Франция обеспечила себя собственной «триадой» средств доставки ядерного оружия на случай советской агрессии. Сосредоточив в собственных руках весь процесс создания системы, от производства до наведения, и утверждая, что по СССР будет нанесен ядерный удар в случае отказа существующей системы ядерного сдерживания, Париж чувствует себя увереннее, имея собственный рычаг воздействия на Кремль. В то же время страна обзавелась одной из самых крупных наземных армий и содержит крупный гарнизон в юго-западной части Германии, обязуясь в случае необходимости прийти на помощь ФРГ; то, что страна не имеет представительства в командных структурах НАТО, позволяет ей высказывать мнение «независимой Европы» по стратегическим вопросам, однако отказываться от усиления Центральноевропейского фронта в случае нападения русских она не собирается. Также французы поддерживают выполнение «неевропейских» задач и (посредством эпизодического военного вмешательства за пределами государства, размещения военных баз и отправки военных советников в страны «третьего мира», а также успешной политики военных поставок) предлагают свое, альтернативное СССР и США влияние (и снабжение). Иногда это раздражает Вашингтон (а французские ядерные испытания в южной части Тихого океана вызывают оправданное недовольство стран этого региона), но и Москве тоже не нравятся всевозможные, а порой непредсказуемые демонстрации французской независимости. Более того, поскольку и «левые», и «правые» во Франции поддерживают концепцию значительной роли Франции в международных делах, претензии и действия государства, направленные на ее воплощение, не вызывают внутренней критики, которая уже давно звучала бы практически в любом западном обществе. В результате зарубежные обозреватели (и, конечно же, сами французы) называют такую политику рациональной, прагматичной, реалистичной и т. д.

Однако и у такой стратегии есть проблемы, которые открыто начинают признавать некоторые французские аналитики{1116} и в связи с которыми знатоки истории не преминут вспомнить разрыв между декларациями и реалиями французской оборонной политики в эпоху между Первой и Второй мировыми войнами. Прежде всего, беспристрастный наблюдатель не может не заметить, что демонстрация французской «независимости» надежно защищена американским ядерным щитом и гарантиями как в сфере ядерных, так и конвенциональных вооружений. Голлистская решительная политика, как заметил Раймонд Арон, стала возможной лишь потому, что впервые в этом столетии Франция не находится на передовой{1117}. Но что, если этой безопасности не станет? То есть если американская политика ядерного сдерживания окажется ненадежной? Что, если через какое-то время США выведут из Европы свои войска, танки и авиацию? При определенных обстоятельствах такое развитие событий может найти поддержку. Тем не менее, по признанию самих французов, сейчас это едва ли им выгодно в свете нынешней политики Москвы, которая планомерно наращивает ядерные и базируемые в Европе конвенциональные вооружения, жестко контролируя своих восточноевропейских сателлитов, ведя «активную борьбу за мир», призванную, в частности, изменить настроение общественности в Западной Германии с пронатовского на нейтральное. Многие признаки того, что успели окрестить «новым атлантизмом»{1118} Франции (жесткая позиция в отношениях с Советским Союзом, критика нейтралистских тенденций среди социал-демократов ФРГ, франко-германское соглашение о размещении на территории Германии французских сил быстрого реагирования, возможно вооруженных тактическим ядерным оружием, укрепление связей с НАТО{1119}, являются очевидными последствиями обеспокоенности Франции своим будущим. Пока политика Москвы не изменится, Париж будет подозревать, что СССР может войти в Западную Европу еще до того, как США из нее выйдут.

Но если данная угроза станет более реальной, что может сделать Франция в практическом плане? Разумеется, она может наращивать конвенциональные вооружения, стремясь к созданию объединенной франко-германской армии, способной сдержать советскую агрессию даже в случае уменьшения численности (или полного вывода) американских войск. С точки зрения наблюдателей вроде Гельмута Шмидта{1120}, это было бы логическим продолжением не только парижско-боннского соглашения, но и международных тенденций (в частности, ослабления американской мощи). Такой план сопряжен с множеством политических и организационных трудностей (от возможной позиции будущей левоцентристской администрации ФРГ, сложностей командования, языкового барьера и развертывания частей — до деликатной проблемы французского тактического, ядерного оружия{1121}), но так или иначе пока он маловероятен попросту ввиду отсутствия средств. В настоящее время Франция тратит на оборону 4,2% ВНП (что сопоставимо с 7,4% в США и 5,5% в Великобритании), но, учитывая хрупкое равновесие французской экономики, увеличить этот процент получится лишь ненамного. Более того, независимость Франции в ядерной сфере означает, что около 30% всех расходов поглощают разработки — и это больше, чем где-либо в мире. Того, что остается, явно недостаточно для производства боевых танков АМХ, военных самолетов последнего поколения, новейших атомных авианосцев, «умных» тактических систем оружия и т. д. Хотя небольшое наращивание французской военной мощи все же последует, оно явно не сможет ответить всем требованиям{1122}. Следовательно, как и в случае Великобритании, страна рискует оказаться перед выбором: пожертвовать какой-либо из систем вооружений (а следовательно, и тактическим превосходством) или навязать режим экономии в отношении их всех.

Также вызывает беспокойство и французская система ядерного сдерживания как на техническом, так и на (тесно связанном с ним) стратегическом уровне. Такие части французской триады ядерных вооружений, как ракеты наземного базирования и особенно авиация, страдают от износа, и даже дорогостоящая модернизация рискует не успеть за современными достижениями в области военных технологий{1123}. Эта проблема может встать особенно остро в случае технологических успехов американской Стратегической оборонной инициативы (SDI), а также если Россия, в свою очередь, разработает более масштабную систему противоракетной обороны. С точки зрения Франции, самый большой повод для беспокойства — потенциальная неуязвимость противоборствующих сверхдержав при уязвимости Европы. В связи с этим происходит значительное наращивание Францией числа баллистических ракет подводных лодок (см. предпоследний раздел текущей главы). Однако общий принцип остается неизменным: современные технологии могут сделать существующие вооружения бесполезными, а стоимость их замещения все время возрастает. В любом случае французы угодили в ту же ловушку доверия, что и прочие ядерные сверхдержавы. Если Париж сочтет особенно маловероятным, что США рискнут развязать ядерный конфликт с Советским Союзом в случае его вторжения в ФРГ, то станет ли он сам защищать соседа с применением собственных ядерных сил? (Сами западные немцы в этом не уверены.) Даже голлистские лозунги «защитим священную французскую землю» (выпустив в сторону СССР весь запас баллистических ракет) опираются на недоказанное предположение, что французы предпочтут гибель возможному (или вероятному) завоеванию традиционными средствами. «Оторвать лапу русскому медведю» — может, это и хорошо звучит, пока не вспомнишь, что зверь тебя наверняка сожрет; и кроме того, советские силы ПРО могут значительно уменьшить масштаб потерь СССР. Очевидно, что в ближайшее время французская ядерная стратегия не претерпит серьезных изменений, но есть смысл задуматься, насколько она будет прагматична в случае дестабилизации баланса между Западом и Востоком и ослабления США{1124}.

Проблема Франции, следовательно, заключается в том, что ресурсы страны достаточно скромны, а потребности велики. С учетом демографических и экономико-структурных тенденций доля национального дохода, выделяемая на обеспечение социальных гарантий, останется высокой, а возможно, и возрастет. Больших затрат может потребовать и аграрный сектор. В то же время совершенствование вооруженных сил также требует значительных финансовых вливаний. И все это будет происходить на фоне неотложной необходимости резкого увеличения инвестиций в исследования и разработки и в передовые технологические процессы. Если пренебречь последним пунктом, то с течением времени существует риск остаться без достаточных средств на оборону, социальные гарантии и т. п. Очевидно, что дилемма эта не исключительно французская, но именно Франция сильнее всех претендует на особую «европейскую» позицию по экономическим и военным вопросам, а соответственно, наиболее смело озвучивает общеевропейские проблемы. Это еще одна причина, по которой именно Париж обычно возглавляет выработку новых политических стратегий, таких как углубление франко-германских военных связей, инициирование европейской программы производства аэробусов и искусственных спутников и пр. Многие из этих идей скептически воспринимаются ее соседями, которые усматривают в них очередное доказательство галльского пристрастия к бюрократическому планированию и престижным проектам или же подозревают, что львиную долю финансирования приберут к рукам французские же компании. Однако некоторые предложения Франции уже доказали свою состоятельность либо кажутся весьма перспективными.

«Проблемы» Европы, конечно же, не ограничиваются представленными здесь: они включают также старение населения и увядание целых отраслей, недовольство в этнических гетто, разрыв между богатыми северными регионами и бедным югом, политико-лингвистические разногласия в Бельгии, Ольстере и на севере Испании. Пессимистично настроенные эксперты иногда намекают на определенный уровень «финляндизации» некоторых европейских стран (Дании и ФРГ), которые могут попасть в зависимость от Москвы. Поскольку такое развитие событий возможно лишь в случае левого сдвига в политике, оценить его вероятность непросто. В настоящий же момент, если рассматривать Европу (представленную прежде всего ЕЭС) как политико-силовое объединение в глобальной системе, самыми важными проблемами представляются именно те, что были описаны выше: выработка эффективной единой оборонной политики для грядущего столетия, в эпоху, когда могут произойти значительные изменения в расстановке сил, и сохранение конкурентоспособности на фоне глобальных экономических вызовов, спровоцированных развитием новых технологий и появлением новых игроков на мировом рынке. В отношении других четырех регионов и обществ, рассматриваемых в этой главе, можно предположить, как приблизительно изменится их нынешнее положение: роль Китая и Японии возрастет, а СССР и даже США ослабеют. При этом судьба Европы остается загадкой. Если ЕЭС сможет действовать скоординировано, то его положение в мире, вероятно, укрепится как с экономической, так и с военной точки зрения. Если же нет (что, с учетом человеческой природы, представляется более вероятным), то оно обречено на дальнейшее относительное угасание.


Советский Союз и его «противоречия»

В терминологии марксизма слово «противоречие» имеет очень конкретное значение напряженных отношений, которые (как утверждается) изначально существуют внутри капиталистической системы производства и неизбежно ведут к его упадку{1125}. Следовательно, употребление этого слова применительно к ситуации, сложившейся в настоящее время в самом Советском Союзе, первом в мире коммунистическом государстве, может показаться умышленной иронией, однако, как будет показано ниже, в ряде критически важных сфер цели советского государства все сильнее расходятся с методами их достижения. Провозглашается необходимость достижения высоких результатов в промышленности и сельском хозяйстве, а коллективизация и громоздкая система планирования этому препятствуют. Достижение мира во «сем мире называется первоочередной задачей, однако наращивание вооружений и налаживание связей с «революционными» странами (и их «революционным» наследием) способствует усилению международной напряженности. Заявляется о необходимости поддержания безопасности вдоль обширных государственных границ, но и по сей день жесткая политика в отношении соседних государств и их проблем только ухудшает отношения Москвы со странами Западной и Восточной Европы, Ближнего Востока, с Китаем и Японией, что, в свою очередь, оставляет саму Россию «в окружении» и, следовательно, делает ее менее защищенной. Идеология страны провозглашает непрерывность диалектического процесса изменений в мире под воздействием технологического прогресса, что неизбежно приведет к политическим и социальным преобразованиям; на деле же авторитаризм и бюрократия, привилегированное положение партийной элиты, ограничения свободного доступа к информации и отсутствие поощрения личной инициативы создают непреодолимые препятствия для бурного развития технологий и плавного наступления высокотехнологичного будущего, каковое мы уже можем наблюдать в Японии и Калифорнии. А самое главное, хотя партийные лидеры зачастую заявляют, что СССР больше никогда не допустит ослабления военной мощи, но едва ли не чаще призывают к увеличению производительности, становится ясно, что эти цели трудно увязать между собой, а проверить, не является ли российская традиция тратить на военные нужды огромную долю национальных ресурсов губительной для конкурентоспособности экономики, — еще труднее. Пожалуй, эти проблемы можно охарактеризовать и как-то иначе, но термин «противоречия» видится вполне подходящим.

Если учесть, что марксистская философия делает упор на материальную основу бытия, кажется вдвойне ироничным, что главные трудности нынешнего СССР лежат в экономической сфере; однако доказательства, собранные западными аналитиками, не говоря уже об открытом признании ситуации самими советскими лидерами, не оставляют места для сомнений. Интересно, как отнесся бы Хрущев, еще в 1950 году уверенно заявлявший, что СССР «догонит и перегонит» Америку и «закопает» капитализм, к признаниям Горбачева, сделанным на XXVII съезде КПСС в 1986 году:

В 70-е годы в народном хозяйстве стали нарастать трудности, заметно снизились темпы экономического роста. В результате оказались невыполненными задачи по развитию экономики, поставленные Программой КПСС, и даже более низкие задания девятой и десятой пятилеток. Не полностью удалось осуществить и намеченную на эти годы социальную программу. Допущено отставание материальной базы науки и образования, здравоохранения и культурно-бытового обслуживания населения.

<…>

И хотя в последнее время предпринимались усилия, полностью исправить положение не удалось. Производство большинства видов продукции промышленности и сельского хозяйства в одиннадцатой пятилетке не достигло рубежей, намеченных XXVI съездом КПСС. Серьезное отставание допущено в машиностроении, нефтяной и угольной промышленности, электротехнике, черной металлургии и химии, в капитальном строительстве. Не обеспечены задания по основным показателям роста эффективности, повышению жизненного уровня населения.

<…>

…Ускорение социально-экономического развития страны — ключ ко всем нашим проблемам: ближайшим и перспективным, экономическим и социальным, политическим и идеологическим, внутренним и внешним{1126}.

Заметим, что последнее заявление мог бы сделать глава любой страны мира и что простое признание экономических проблем вовсе не гарантирует их решения.

Самой уязвимой отраслью за всю историю Советского Союза было сельское хозяйство, что тем более удивительно, если вспомнить, что столетие назад Россия была одним из двух крупнейших поставщиков зерна. Однако с начала 1970-х годов ей приходится ежегодно ввозить миллионы тонн пшеницы и кукурузы. Если мировые тенденции в продовольственной индустрии не изменятся, Россия (наряду с некоторыми другими странами Восточной Европы с социалистической экономикой) разделит с африканскими и ближневосточными регионами сомнительный статус единственных в мире стран, которые за последнее время превратились из чистых экспортеров продовольствия в крупных импортеров{1127}. В случае России досадная стагнация сельскохозяйственного производства возникла не по причине невнимания или недостатка приложенных сил; после Сталина каждый глава Советского государства подчеркивал необходимость увеличения производства продовольствия, чтобы удовлетворить потребительский спрос и достигнуть заявленного повышения уровня жизни населения. Сказать, что такого повышения не произошло, нельзя: с 1953 года, когда положение было плачевным, жизнь среднего советского человека значительно улучшилась. Куда сильнее удручает другое: в последние десятилетия уровень жизни снова стал падать, несмотря на брошенные на поддержку сельского хозяйства ресурсы — около 30% всех инвестиций (для сравнения, в США — 3%). Только для поддержания текущего уровня жизни Советскому Союзу ежегодно приходится вкладывать приблизительно $78 млрд. в сельское хозяйство, а еще $50 млрд. — в субсидирование цен на продовольствие; несмотря на эти усилия, «страна уходит все дальше и дальше от положения экспортера, которым она когда-то была»{1128}, и теперь вынуждена тратить миллиарды в твердой валюте, чтобы компенсировать дефицит собственного производства зерна и мяса.

Правда, существуют и некоторые естественные причины, объясняющие проблемность сельского хозяйства в СССР и то, что его продуктивность в семь раз меньше американского. Хотя географически страну часто сопоставляют с США (она тоже занимает весь континент и лежит в Северном полушарии), фактически она расположена намного севернее: Украина находится на той же широте, что и юг Канады. Это затрудняет не только выращивание кукурузы — даже в регионах, где в СССР культивируют пшеницу, зимы суровее, а засухи продолжительнее, чем в Канзасе или Оклахоме. Годы с 1978-го по 1982-й в этом отношении оказались особенно тяжелыми, и государство, поставленное в неудобное положение, перестало обнародовать результаты деятельности агропромышленного комплекса (хотя о многом можно было сделать выводы по среднегодовому импорту зерна в 35 млн. тонн!). СССР не смог перейти на самообеспечение даже в «хорошем» 1982 году, а за ним последовал очередной тяжелый год заморозков и засухи{1129}. Более того, попыткам увеличить производство, расширяя засеваемые площади за счет целинных земель, все время препятствуют низкие температуры на севере и сухой климат на юге.

Несмотря на это, никто из западных аналитиков не считает, что в спаде сельхозпроизводства в СССР повинен исключительно климатический фактор{1130}. Куда сильнее влияет «социализация» сельского хозяйства. Чтобы удовлетворить население Страны Советов, цены на продовольствие искусственно поддерживаются на низком уровне путем субсидирования — так, чтобы «мясо, производство которого обходится государству в четыре доллара за фунт, продавалось по восемьдесят центов»{1131}, из-за чего, в частности, крестьянам выгоднее откармливать скот покупным хлебом и картофелем, чем цельным зерном. Подавляющая часть инвестиций в сельское хозяйство направляется на крупномасштабные проекты (дамбы, осушение), а не на строительство индивидуальных подворий и разработку современных небольших тракторов для нужд обычного крестьянина. Решения о посевах той или иной сельскохозяйственной культуры и расходовании бюджета принимаются не теми, кто работает на земле, а управленцами и бюрократами. Отсутствие индивидуальной ответственности и искоренение инициативы на местах — вот, пожалуй, основная причина неурожаев, хронической неэффективности хозяйствования и колоссальных масштабов непроизводительного расхода собранного продукта, хотя на последнее, безусловно, влияют и такие факторы, как ненадлежащие условия хранения и отсутствие дорог круглогодичного действия, в результате чего «около 20% зерновых, овощей и фруктов, равно как и половина урожая картофеля, гибнет из-за проблем с хранением, транспортировкой и распределением»{1132}. На то, чего можно достичь, изменив коренным образом всю систему, а именно сменив коллективизацию на поддержку индивидуальных хозяйств, указывает хотя бы тот факт, что существующие личные подсобные хозяйства, занимающие лишь 4% пахотных земель страны, дают около 25% урожая{1133}.

Однако, несмотря на разговоры в верхах о необходимости «реформирования», все указывает на то, что Советский Союз не рассматривает возможность достижения крупных изменений в сельском хозяйстве за счет масштабной «либерализации» по опыту Дэн Сяопина (см. выше), даже при том очевидном факте, что предприимчивый сосед давно опередил Россию{1134}.

График 3. Производство зерна в Советском Союзе и Китае, 1950–1984.
Источник: Brown at al. / Department of Agriculture

Маловероятно, что Кремль открыто объяснит причины приверженности существующей системе коллективного хозяйствования, несмотря на ее очевидные недостатки, но можно точно назвать две. Первая: расширение частных подсобных хозяйств, создание частных рынков и рост цен на продукцию агропромышленного комплекса подразумевает значительное увеличение доли крестьянства в национальном доходе страны — в ущерб и к недовольству городского населения и, возможно, за счет инвестиций в производство. Иными словами, это означает триумф политики Бухарина, который делал ставку на сельское хозяйство, и отказ от сталинских предубеждений{1135}. Вторая: это означает ослабление власти управленческо-бюрократического аппарата, заправляющего советским агропромышленным комплексом, и может задать тенденцию в остальных сферах. Если «индивидуальные землепользователи, ежедневно принимающие решения в соответствии с требованиями рынка, переменами погоды и условиями, в которых выращиваются урожаи, в общем и целом намного более компетентны, чем централизованная бюрократия, как бы хорошо организована и укомплектована она ни была»{1136}, то что отсюда следует для будущего «централизованной бюрократии»? Если между «социализмом и дефицитом продуктов в стране»{1137} действительно существует устойчивая негативная корреляция, это не могло ускользнуть от внимания Политбюро. Но, с его точки зрения, лучше и уж точно надежнее поддерживать «социалистическую», то есть коллективную, систему хозяйствования, даже если это будет означать рост импорта продовольствия, нежели признать поражение коммунистической системы и ослабить существующий контроль над широчайшим сегментом общества.

Аналогично объясняется и нежелание Советского Союза идти на перемены в промышленной сфере. Некоторые наблюдатели считают, что в этом едва ли есть необходимость, учитывая поразительные результаты, достигнутые советской экономикой с 1945 года и тот факт, что страна производит, например, станков, стали, цемента, удобрений и нефти больше, чем США{1138}. Однако есть многочисленные признаки того, что советская промышленность также испытывает стагнацию; период относительно легкого роста, объясняемого амбициозными производственными задачами, на решение которых были брошены огромные силы и средства, подходит к концу. Отчасти это происходит из-за возрастающего дефицита рабочей силы и энергоресурсов (на каждом из этих факторов мы подробно остановимся ниже). Не менее важны неоднократные сигналы того, что производство страдает от бюрократического планирования, от концентрации большей части ресурсов в тяжелой промышленности и от невозможности удовлетворять покупательский спрос и совершенствовать продукцию, чтобы отвечать новым требованиям и выходить на новые рынки. Производство такого количества цемента вовсе не обязательно благо, если на это затрачены ресурсы, позаимствованные из более нуждающегося в них сектора экономики; если сам процесс производства цемента слишком энергозатратен; если готовый цемент требуется транспортировать на большие расстояния, добавляя работы и без того перегруженной железнодорожной сети; если этот цемент поставляется на один из тысяч строительных объектов, начатых советским планированием, но так и не завершенных{1139}. То же самое можно наблюдать и в гигантской сталелитейной промышленности СССР, большая часть производимого продукта которой, кажется, не востребована, из-за чего некоторые исследователи отмечают удивительный парадокс: промышленное изобилие, а купить нечего{1140}. Если говорить точнее, эффективные отрасли советской экономики существуют (по большей части те, что связаны с оборонной промышленностью, могут распоряжаться ресурсами и должны конкурировать с Западом), но в целом система страдает от сосредоточенности на производстве в отрыве от рыночных цен и покупательского спроса. Поскольку советские заводы и фабрики, в отличие от западных, не могут уйти из бизнеса, они лишены дополнительного стимула к выпуску конкурентоспособной продукции. Какие бы ухищрения для ускорения промышленного роста не применялись, поверить в то, что при условии сохранения «плановой экономики» какие-то из этих мер возымеют длительный и ощутимый эффект, крайне сложно.

Однако если сегодняшний уровень эффективности производства в СССР можно охарактеризовать как едва удовлетворительный (или, скорее, неудовлетворительный, судя по ставшим более жесткими заявлениям правительства), то в дальнейшем оно еще сильнее пострадает от трех факторов. Первый касается запасов энергоносителей. Стало совершенно очевидно, что высокие темпы роста советской экономики с конца сороковых годов напрямую зависели от огромных запасов угля, нефти и природного газа. Вследствие этого «неэффективный расход» энергии и стали в СССР и государствах-сателлитах значительно превосходит соответствующие показатели Западной Европы, как показано в табл. 46.

Таблица 46.
Килограммы топливного эквивалента по углю и стали, затрачиваемые на производство предполагаемых $1000 ВВП (1979–1980){1141}
Уголь Сталь Уголь Сталь
Россия 1490 135 Великобритания 820 38
ГДР 1356 88 ФРГ 565 52
Чехословакия 1 290 132 Франция 503 42
Венгрия 1058 88 Швейцария 371 26

В случае России столь нерациональное использование было приемлемым, пока запасы энергоресурсов оставались обильными и (относительно) легкодоступными, но сейчас все изменилось, и это прискорбный факт. Возможно, знаменитый прогноз ЦРУ от 1977 года, в котором говорилось, что добыча нефти в СССР достигнет пика, а потом пойдет на спад, тогда и был преждевременным, но тем не менее в 1984 и 1985 годах добыча нефти в России в самом деле немного снизилась впервые за все время после окончания Второй мировой войны{1142}. Еще большее беспокойство внушает то, что остающиеся (и весьма масштабные) запасы нефти и природного газа расположены глубже либо находятся в районах вечной мерзлоты, таких как Западная Сибирь. За последнее десятилетие, как сообщал в 1985 году Горбачев, себестоимость тонны нефти в Советском Союзе выросла на 70%, и проблема, возможно, лишь усугубится{1143}. Этим во многом и объясняется стремление России к скорейшему увеличению объемов выработки атомной энергии и удвоению ее доли в производстве электроэнергии с 10 до 20% к 1990 году. Пока преждевременно говорить о том, какой ущерб этим планам нанесла авария на Чернобыльской АЭС, четыре реактора которой производили седьмую часть всей атомной электроэнергии в СССР, вследствие чего после их отключения выросло потребление запасов прочих энергоресурсов, но совершенно очевидно, что в результате этой катастрофы из-за усиления мер безопасности повысятся расходы всей отрасли и сократится темп ее планового развития{1144}. Наконец, необходимо отметить тот неудобный факт, что энергетический сектор уже поглощает значительную долю капиталовложений — около 30% всех промышленных инвестиций, и эта цифра рано или поздно начнет резко расти. Трудно поверить в сказанное в недавнем отчете: «Если просто сохранить без изменений нынешний уровень капиталовложений в нефтяную, угледобывающую и электроэнергетическую отрасли наряду с ростом целевых вложений в добычу природного газа, то это поглотит практически весь возможный рост капитальных ресурсов советской промышленности за период с 1980 по 1985 год»{1145}, — ведь последствия для прочих сфер вырисовываются еще более мрачные. Однако общий посыл ясен: для обеспечения хотя бы умеренных темпов роста экономики энергетический сектор будет поглощать все больший процент ВНП{1146}.

Столь же проблематичны, с точки зрения советского правительства, задачи, которые ставятся высокотехнологичными отраслями, такими как робототехника, телекоммуникации, производство суперкомпьютеров, лазеров, оптики и др., в которых СССР рискует сильно отстать от западных стран. В более узкой чисто военной сфере существует угроза, что «умное» тактическое оружие и системы обнаружения смогут нейтрализовать количественное преимущество России в военной технике: так, суперкомпьютеры смогут взломать коды, засечь местонахождение подводных лодок, способствуя быстрой смене дислокации, и, наконец, что не менее важно, смогут защитить американские ядерные базы (как предполагала предложенная президентом Рейганом программа «звездных войн»); в то же время современные радары, лазеры и системы наведения позволят западной авиации, артиллерии и ракетным войскам безнаказанно обнаруживать и уничтожать вражеские танки и самолеты, — что регулярно проделывает Израиль с сирийскими (сделанными в СССР) ракетными комплексами. Чтобы идти в ногу с современными технологиями, в оборонную отрасль страны требуется постоянно вовлекать все больше инженерных и научных ресурсов{1147}.

Проблемы гражданского сектора в экономике еще серьезнее. Если учитывать ограничения, налагаемые классическими «факторами производства», такими как трудовые ресурсы и капиталовложения, то развитие новых технологий справедливо считается насущно необходимым для увеличения производительности российской экономики. Приведем лишь один пример: использование промышленных компьютеров способно многократно уменьшить потери в разведке, разработке и распределении энергоресурсов. Однако внедрение новых технологий требует не только значительных вложений (и где их брать?), но и не согласуется с закрытой, бюрократической и централизованной советской системой. Компьютеры, электронная обработка документов и телекоммуникации, будучи наукоемкими сферами, лучше всего развиваются в обществах, где население технологически подковано, где поощряется свобода эксперимента и существуют максимально широкие возможности для обмена знаниями и идеями.

В Калифорнии и Японии это работает, но в России создает угрозу государственной монополии на информацию. Если даже сегодня самые титулованные ученые и исследователи не могут получить личный доступ к копировальным аппаратам (за которыми пристально следит КГБ), трудно представить, как страна двинется навстречу повсеместному использованию текстовых процессоров, интерактивных компьютерных технологий, электронной почты и т. п. без значительного ослабления полицейского контроля и цензуры{1148}. Аналогичным образом намерения режима «модернизировать» сельское хозяйство и готовность выделять для этих целей дополнительные материальные и человеческие ресурсы наталкиваются на препятствия в виде негибкой экономической структуры и политической идеологии.

В сравнении с этим растущая зависимость СССР от импорта технологий и оборудования, либо честно приобретенных, либо украденных на Западе, проблема менее фундаментальная, хотя и серьезная. Уровень промышленного и научного шпионажа (и в военных, и в производственных целях) не поддается оценке, но представляется еще одним признаком беспокойства России по поводу ее отставания{1149}. Регулярный импорт западных технологий (и продукции восточноевропейских производителей) в обмен на сырье — традиционный способ «ликвидировать разрыв»: это делалось в период с 1890 по 1914 год, а затем и в 1920-е. В этом смысле изменилось лишь то, что закупать стали более современные товары: оборудование для нефтедобычи, катаную сталь, трубы, компьютеры, станки, оборудование для химической промышленности и производства пластмасс и т. д. Куда сильнее советских функционеров беспокоит становящийся очевидным факт, что импортированные технологии требуют более длительной настройки и используются с гораздо меньшей эффективностью, чем на Западе{1150}. Вторая проблема — поиск твердой валюты для приобретения технологий. Традиционно она решалась за счет импорта промышленных товаров из стран СЭВ (что позволяло избежать расходов твердой валюты), но производимые там изделия в последнее время значительно уступают по качеству западным, даже если их до сих пор приходится закупать, чтобы не допустить коллапса восточноевропейских экономик{1151}. И несмотря на то что обычно Россия расплачивалась за большую часть импортируемых с Запада товаров посредством бартера или прямых продаж излишков нефти, ее перспективы (а равно и Восточной Европы) становятся все менее радужными из-за колебаний цен на нефть, собственных растущих потребностей в энергоресурсах и общего изменения условий торговли сырьем в результате усложнения технологических процессов{1152}. В то время пока российские доходы от нефти и прочих ресурсов (исключая, может быть, природный газ) сокращаются, затраты на широкий ассортимент импортируемых товаров остаются высокими — что, вероятно, негативно сказывается на инвестиционных возможностях.

Третья важная причина для беспокойства по поводу перспектив будущего роста российской экономики относится к сфере демографии. Тут положение столь плачевное, что один исследователь начал работу под названием «Население и трудовые ресурсы» с такого вот прямолинейного заявления:

В любой перспективе, долгосрочной или краткосрочной, прогнозы развития населения и трудовых ресурсов в Советском Союзе до конца столетия представляются поистине мрачными. От падения рождаемости до невероятного роста показателей смертности, превысивших все сколько-нибудь разумные оценки, от уменьшения притока граждан на рынок труда, усугубляемого их неравномерным распределением по регионам, до относительного старения населения — все эти демографические тенденции не сулят советскому правительству ничего хорошего{1153}.

Несмотря на то что все перечисленные обстоятельства весьма серьезны и взаимосвязаны, наихудшими тенденциями являются устойчивое сокращение ожидаемой продолжительности жизни вкупе с ростом детской смертности, начавшиеся в семидесятых годах или даже раньше. Ввиду медленного ухудшения качества больничного и амбулаторного лечения, низкого уровня санитарии и дезинфекции и повсеместного алкоголизма, в Советском Союзе необычайно вырос показатель смертности, особенно среди мужского работающего населения: «Сегодня среднестатистический советский человек может рассчитывать дожить до шестидесяти лет, что на шесть лет меньше, чем в середине 1960-х годов»{1154}. Таким же пугающим выглядит скачок детской смертности (СССР — единственная промышленно развитая страна, где такое произошло); этот показатель в СССР втрое выше американского, несмотря на огромное число врачей. При том, что население СССР вымирает быстрее, чем раньше, показатели его рождаемости резко снижаются. Предположительно по причине урбанизации, большей вовлеченности женщин в ряды работающего населения, дурных жилищных условий и прочих сдерживающих факторов примерный совокупный уровень рождаемости стабильно уменьшается, в особенности среди русского населения. Результат всех перечисленных тенденций — отсутствие ощутимого роста русского мужского населения страны.

Вероятные последствия сложившейся ситуации уже какое-то время беспокоят советское правительство, и, очевидно, именно они стоят за пропагандой многодетной семьи, ужесточением мер по борьбе с алкоголизмом и поощрением работающих пенсионеров. Во-первых, страна совершенно определенно нуждается в росте расходов на здравоохранение и социальные гарантии, в особенности с увеличением численности пенсионеров; в этом плане (кроме уровня смертности) СССР не отличается от любой другой промышленно развитой страны, но здесь опять-таки возникает вопрос о бюджетных приоритетах. Во-вторых, советской промышленности и вооруженным силам угрожает катастрофическое падение темпов прироста трудовых ресурсов: согласно прогнозам, с 1980 по 1990 год чистый прирост рабочей силы составит «лишь 5,99 млн. человек, тогда как за предыдущее десятилетие ожидаемый прирост составлял 24,217 млн»{1155}. К военным проблемам мы вернемся позже, сейчас же скажем, что эта тенденция заставляет вспомнить, что рост промышленного производства в Советском Союзе, наблюдавшийся в 1950–1970-х годах, в значительной мере объяснялся скорее приростом работающего населения, нежели повышением эффективности; впредь же экономическое развитие не может основываться на бурном росте числа трудящихся в производстве. Существенным образом этот вопрос можно было бы решить привлечением здоровых мужчин из сельского хозяйства, но это проблематично, поскольку подавляющая часть молодежи в славянских регионах уже перебралась в города, тогда как имеющийся избыток сельских жителей в неславянских регионах задействовать непросто, ведь они хуже образованны, часто с трудом говорят по-русски и их обучение ремеслу потребует немалых вложений. Это приводит нас, наконец, к последней из тенденций, вызывающих обеспокоенность у московских властей: поскольку уровень рождаемости в среднеазиатских республиках, например в Узбекистане, в три раза выше этого показателя в республиках со славянским и прибалтийским населением, грядет мощный популяционный сдвиг. В результате этого сдвига доля русского населения страны, составлявшая в 1980 году 52%, к 2000 году снизится до 48%{1156} Впервые в истории СССР русские перестанут быть большинством.

Кому-то приведенный список трудностей может показаться чересчур мрачным. Советский военно-промышленный комплекс производит внушительное впечатление и постоянно модернизируется ввиду ускорения гонки вооружений{1157}. Один историк (надо сказать, еще в 1981 году){1158} утверждал, что сложившуюся ситуацию нельзя рассматривать исключительно в негативном свете, особенно если учитывать экономические достижения Советского Союза за последние полвека и тот факт, что западные обозреватели склонны преувеличивать достижения СССР в один период, а недостатки — в другой. Тем не менее какое бы улучшение ни произошло в СССР со времен Ленина, упрямые факты говорят о том, что Запад ему догнать не удалось и, более того, разрыв в уровне жизни, похоже, только увеличивается начиная с последних лет правления Брежнева; по уровню доходов на душу населения и эффективности производства Страну Советов опередили Япония и некоторые другие азиатские государства, а замедление темпов роста, старение населения, климатические трудности, проблемы в энергетической и аграрной отраслях бросают темную тень на заявления и призывы советских лидеров.

Поэтому в данном контексте провозглашенное Горбачевым «ускорение социально-экономического развития страны — ключ ко всем нашим проблемам» становится более понятным. И тем не менее помимо естественных препятствий (вечная мерзлота и т. д.) остаются два основных политических барьера, мешающих осуществлению «качественного рывка» по образу китайского. Первый — положение партийных функционеров, бюрократов и других представителей элиты, которые пользуются широким спектром привилегий (в зависимости от ранга), позволяющих не ощущать трудностей советской жизни, и монополизировали власть и влияние. Децентрализация системы планирования и ценообразования, освобождение тружеников села от общественного контроля, предоставление директорам заводов большей свободы действий, поощрение индивидуальной инициативы вместо требования сохранять лояльность партии, закрытие устаревших предприятий, отказ от производства некачественной продукции и обеспечение гораздо большей свободы распространения информации будут рассматриваться ими как непосредственная угроза их нынешнему положению. Агитация, более гибкое планирование, увеличение вложений в тот или иной сектор и дисциплинарные кампании против алкоголизма или коррумпированных управленцев — это одно; однако все предлагаемые изменения, как подчеркивают советские лидеры, должны осуществляться «в рамках научного социализма» и без «сдвигов в сторону рыночной экономики или частного предпринимательства»{1159}. По словам гостя, недавно посетившего СССР, «Советскому Союзу нужны несовершенства, чтобы оставаться советским»{1160}. Если это действительно так, то все увещевания Горбачева о необходимости «глубинных преобразований» системы вряд ли сильно повлияют на долгосрочные показатели роста экономики.

Второй политический барьер связан с той весьма значительной долей ВНП, которую Советский Союз выделяет на оборону. Многих исследователей занимает вопрос о способах вычисления соответствующих данных и сопоставления их с аналогичными западными показателями; заявление ЦРУ от 1975 года о том, что рублевые цены советского вооружения вдвое превышают первоначальные оценки и что СССР предположительно расходует на оборону не 6–8, а 11–13% ВНП, привели к неверным истолкованиям{1161}. Однако точные цифры (возможно, неизвестные даже советским экономистам) не так важны, как тот факт, что, хотя с 1976 года наблюдается замедление роста расходов на вооружения, Кремль выделяет на эти нужды в два раза больше национального продукта, чем тратили США даже в период наращивания военной мощи администрацией Рейгана; а это значит, что советские вооруженные силы оттягивают огромную часть квалифицированных кадров, научного потенциала, оборудования и капиталовложений, которые могли бы пойти на развитие гражданской экономики. Отсюда не следует, что если, как гласят некоторые экономические прогнозы, СССР значительно сократит расходы на военные нужды, то уровень жизни резко поползет вверх, ведь осуществить быструю конверсию, скажем, производства танков Т–72 не получится{1162}. С другой стороны, если гонка вооружений и соперничество с НАТО до конца столетия приведут к тому, что к 2000 году доля советского ВНП, выделяемая на оборону, составит 14–17% или более, то военно-промышленный комплекс потребует еще больше машиностроительного, металлообрабатывающего и другого оборудования, подавляя другие отрасли. Однако, несмотря на убежденность экономистов в том, что это «создаст большую проблему для советских управленцев»{1163}, все признаки указывают на то, что расходы на оборону действительно будут увеличиваться быстрее, чем ВНП, что повлияет на благосостояние и потребление.

Следовательно, как и любая сверхдержава, СССР стоит перед проблемой раздела ресурсов между 1) нуждами военной сферы — при четко формулируемых потребностях обеспечить безопасность страны, 2) растущими потребностями населения в качественных товарах и улучшении жилищных и трудовых условий, не говоря уже о повышении качества социального обслуживания, необходимого для решения проблем ухудшения здоровья населения и высокого уровня смертности, и 3) потребностями сельского хозяйства и промышленности в капиталовложениях для модернизации экономики, увеличения производительности и возможности конкурировать с мировыми лидерами, а также, в долгосрочной перспективе, для решения как оборонных, так и социальных задач страны{1164}. Как и везде, это решение требует от управленцев сложного выбора; однако можно напомнить, что, как бы велики и насущны ни были потребности советского потребителя и экономики в целом в «модернизации», традиционная зацикленность Москвы на военной безопасности означает, что главный выбор уже сделан. Если только режиму Горбачева не удастся в корне изменить ситуацию, то пушки всегда будут важнее масла, а если потребуется — и экономического роста. В этом не меньше, чем в остальном, состоит принципиальное отличие Советского Союза от Японии и государств Западной Европы, и даже от Китая и США.

Таким образом, нынешний Кремль продолжает историческую традицию, начатую династией Романовых и продолженную Сталиным, которая заключается в желании иметь армию, сопоставимую с армией любой великой державы (а лучше — превосходящую ее). Без сомнений, современный СССР обладает внушительной военной мощью. Любые оценки реальной стоимости совокупных годовых затрат страны на военные цели очень приблизительны: с одной стороны, официальные данные Москвы абсурдно низки и скрывают огромные расходы, связанные с военно-промышленным комплексом, за обтекаемыми формулировками (наука, космические программы, внутренняя безопасность, гражданская оборона и строительство), а с другой — попытки Запада подсчитать реальные суммы осложняются искусственным курсом рубля к доллару, неполным пониманием советской бюджетной процедуры, трудностями, с которыми столкнулось ЦРУ при попытках вычислить «долларовую стоимость» произведенных в России вооружений, а также институциональной и идеологической ангажированностью. В результате получается широкий разброс «предположительных» оценок на любой вкус{1165}. Однако не подлежит сомнению факт массовой модернизации, которой подверглись все вооруженные силы страны: ядерные и конвенциональные наземные, воздушные и морские. Если принять во внимание быстрый рост советских стратегических ракетных комплексов наземного и морского базирования, тысячи самолетов, десятки тысяч боевых танков, необычайно развитый надводный и подводный боевой флот, подготовку военных кадров (воздушные и морские десантные подразделения, специалисты по применению боевых отравляющих веществ, разведка и «дезинформационная» деятельность), то конечные результаты весьма впечатляют. Сопоставимы ли фактические затраты с суммами, выделяемыми Пентагону, неясно, но совершенно бесспорно другое: это явно позволяет СССР обладать военной мощью, сравнимой лишь с извечным американским соперником. И армия Советского Союза — это отнюдь не потемкинская деревня XX века, которая не выдержит первой же реальной проверки{1166}.

С другой стороны, советская военная машина также имеет свои слабости и проблемы и, конечно, не должна считаться некой всемогущей силой, способной с непревзойденной эффективностью проводить любые операции, которые от нее потребует Кремль. Поскольку дилеммы, стоящие перед стратегами других крупных держав тоже раскрываются в этой главе, будет вполне уместно обратить внимание читателей на множество разнообразных трудностей, с которыми предстоит справиться российскому военно-политическому руководству, — не делая, однако, поспешных выводов о том, что СССР долго не протянет{1167}.

Некоторые из этих трудностей, заставляющие военных стратегов волноваться о среднесрочной и долгосрочной перспективе, проистекают непосредственно из перечисленных выше экономических и демографических проблем советского государства. Первая из них связана с технологиями. Повторяя тезис, сформулированный в предыдущей главе, можно сказать, что со времен Петра I Россия получала наибольшее военное преимущество над западными соперниками, когда темпы развития военных технологий замедлялись настолько, что позволяли стандартизировать снаряжение, боевые единицы и тактику, будь то пехотная колонна XVIII века или бронетанковая дивизия середины XX столетия. Однако как только быстрое развитие технологий смещало акцент с количества на качество, преимущество России начинало таять. И хотя очевидно верно, что Россия значительно сократила технологическое отставание от Запада, характерное для царских времен, и что ее армия имеет привилегии доступа к научным и производственным ресурсам плановой экономики своей страны, все-таки есть признаки существенного отставания{1168} во многих технологических процессах. Тревога, с которой Советский Союз наблюдал, как его оружие не раз уступало американскому в суррогатных войнах на Ближнем Востоке или других регионах за последние несколько десятилетий, — одно из двух явных подтверждений этого отставания. Справедливости ради надо признать, что мастерство северокорейских, египетских, сирийских и ливийских пилотов и танкистов никогда не было высоким, но даже если бы они имели первоклассную подготовку, все равно весьма сомнительно, чтобы они взяли верх над американским вооружением с намного превосходящей авионикой, радиолокационным оборудованием, миниатюрными системами наведения и пр. Вероятно, именно в связи с этим западные специалисты по советскому оружию часто говорят о стремлении СССР повысить качество{1169} и начать производство (через несколько лет) «зеркальных копий» американских систем вооружения. Однако это, в свою очередь, утягивает советских стратегов в ту же воронку, которая угрожает западным оборонным программам: сложное оружие требует долгих сроков разработки, тщательного технического обслуживания, тяжелой (обычно) и дорогой (всегда) аппаратуры, а кроме того, оно не может производиться в больших количествах. Все это не подходит для страны, которая традиционно полагалась на многочисленность оружия при достижении своих стратегических задач.

Второй признак обеспокоенности СССР по поводу технологического отставания связан с так называемой Стратегической оборонной инициативой (СОИ) администрации Рейгана. В настоящий момент трудно поверить, что она действительно сделает США совершенно неуязвимыми для ядерной атаки (например, она никак не защищает от низколетящих крылатых ракет), но Кремлю очень не нравится тот факт, что она обеспечит надежную защиту американских ракетных и военно-воздушных баз и заставит СССР увеличить военный бюджет с целью производства множества новых ракет и боеголовок для преодоления системы СОИ за счет количества. Но еще больше его беспокоит, пожалуй, то, как изменится высокотехнологичная неядерная война. Один эксперт заметил, что:

Оборона, способная защитить от советского ядерного арсенала на 99%, может считаться недостаточно хорошей, учитывая разрушительный потенциал оставшегося оружия… [Но если] США смогли бы достичь такого технологического превосходства, которое гарантировало бы уничтожение большинства советских самолетов, танков и кораблей, то численное преимущество СССР было бы менее угрожающим. Технологии, кажущиеся неидеальными для СОИ, могут найти прекрасное применение в неядерном конфликте{1170}.

Это, в свою очередь, требует от русских значительно больших инвестиций в передовые технологии, касающиеся лазеров, оптики, суперкомпьютеров, систем наведения и навигации. Иначе говоря, как выразился представитель СССР, возникнет «совершенно новая гонка вооружений на гораздо более высоком технологическом уровне»{1171}. Судя по сделанным в 1984 году предостережениям маршала Огаркова (тогда начальника штаба) о страшных последствиях отставания России от Запада в военных технологиях, Красная армия отнюдь не уверена в своей способности выиграть такого рода гонку.

С другой стороны, существует потенциальная демографическая угроза традиционному количественному превосходству России в человеческих ресурсах. Как отмечалось выше, это следствие двух тенденций: общего спада рождаемости и возрастающей доли нерусских регионов в показателе рождаемости. Это не только осложняет распределение человеческих ресурсов между сельским хозяйством и промышленностью, но и поднимает еще более долгосрочную проблему военного призыва. Каждый год, округленно, требуется призывать 1,3–1,5 млн. мужчин из 2,1 млн. годных к воинской службе, однако среди них все большей становится доля юношей из Средней Азии, которые плохо говорят по-русски, имеют несравнимо более скудные знания в области механики (и тем более электроники) и порой находятся под сильным воздействием ислама. Все исследования этнического состава советских вооруженных сил показывают, что офицеры и сержанты в них преимущественно славянского происхождения, также почти исключительно славянскими являются ракетные войска, ВВС, ВМФ и войска технического обеспечения{1172}. То же самое, естественно, можно сказать и о дивизиях категории I (первого класса) Красной армии. В отличие от них, дивизии категорий II и (особенно) III, а также большинство обслуживающих и транспортных соединений укомплектованы неславянскими кадрами, что поднимает интересный вопрос об эффективности этих дивизий «второго эшелона» в случае неядерной войны против НАТО, если дивизиям категории I потребуются значительные подкрепления. Наклеивание ярлыков, которым занимаются многие западные комментаторы, называющие этот уклон «расистским» и (великорусско-) «националистским», не столь существенно, как тот факт, что значительная часть солдат считается Генеральным штабом ненадежной и неэффективной, и это, по-видимому, справедливая оценка, опирающаяся, кроме прочего, на рапорты об исламских фундаменталистах в южной части России и замешательстве, которое началось в соответствующих войсках из-за вторжения в Афганистан.

Другими словами, подобно Австро-Венгерской империи или даже царистской Российской империи восемьдесят лет назад, в СССР перед руководством, несмотря на марксистскую идеологию, встал «национальный вопрос»{1173}. Конечно, контролирующие органы страны сейчас гораздо сильнее, чем до 1914 года, и следует, наверное, со здоровым скептицизмом относиться к заявлениям о том, что, например, Украина является очагом недовольства{1174}. Тем не менее давние воспоминания о том, как украинцы приветствовали немецких захватчиков в 1941 году, сообщения о волнениях в Прибалтике, грозные (и успешные) протесты в Грузии из-за предпринятой в 1978 году попытки сделать русский язык государственным языком республики и — возможно, в первую очередь — сосредоточение вблизи советско-китайской границы миллионов казахов и уйгуров, а также наличие 48 млн. мусульман к северу от нестабильных границ с Турцией, Ираном и Афганистаном не дают покоя советскому руководству и усиливают его страхи. В частности, они заставляют все сильнее беспокоиться о том, куда направлять сокращающиеся ряды «надежных» славянских молодых людей. Следует ли использовать их в вооруженных силах — в дивизиях категории I и других престижных войсках, даже несмотря на то что промышленность и сельское хозяйство все больше страдают от нехватки умелых рабочих рук? Или же придется согласиться с тем, что Красную армию будут пополнять неславянские мужчины, и тем самым высвободить русских и других славян для гражданских нужд, но одновременно снизить военную эффективность?{1175} Поскольку Советы традиционно превыше всего ставят безопасность, то, вероятно, возобладает первый вариант, однако это вовсе не решает дилемму, а лишь отражает выбор между меньшим и большим злом.

При том, что членов Политбюро сильно беспокоят экономические компоненты так называемого «соотношения сил»{1176}, их не слишком вдохновляют и сугубо военные аспекты быстро меняющегося глобального баланса. Сколь бы внушительной и грозной советская военная машина ни казалась сторонним наблюдателям, ее мощь следует соизмерять с теми стратегическими задачами, которые могут быть поставлены перед вооруженными силами страны.

Начиная такое упражнение, полезно отделить понятие конвенциональной войны от войны с применением ядерного оружия. По очевидным причинам главной составляющей военного баланса, привлекающей наиболее пристальное внимание и вызывающей самое сильное беспокойство, является арсенал стратегического ядерного оружия великих держав, особенно США и СССР, способных уничтожить земной шар. Для справки нелишне привести здесь «подсчет» их стратегических ядерных боеголовок, сделанный Международным институтом стратегических исследований (см. табл. 47).

Таблица 47.
Расчетное количество стратегических ядерных боеголовок{1177}
США СССР
Межконтинентальные баллистические ракеты 2118 6420
Баллистические ракеты подводных лодок 5536 2787
Боеголовки на самолетах 2520 680
Всего 10174 9987

Как именно реагировать на эти цифры, зависит от личного интереса. Те, кого волнуют только сами цифры или их возможная неправильная интерпретация, смогут сопоставить представленные данные и вспомнить о том факте, что обе сверхдержавы имеют также крупные арсеналы тактического ядерного оружия{1178}. С точки зрения очень многих неофициальных комментаторов и широкой публики, сам по себе запас и разрушительный потенциал ядерных вооружений США и СССР свидетельствует о некой политической неполноценности или психическом расстройстве, которые угрожают жизни всей планеты, и потому должен быть упразднен или сильно сокращен как можно скорее{1179}. С другой стороны, есть целый ряд комментаторов (в научно-исследовательских центрах и университетах, а также министерствах обороны), принявших возможность реального применения ядерного оружия в рамках национальной стратегии и направляющих свою интеллектуальную энергию на активное изучение соответствующих систем вооружения, стратегий эскалации и военных игр, плюсов и минусов ограничений вооружений и верификации соглашений, «массы боевых частей», «площади поражения» и «эквивалентной мощности в мегатоннах», политики целеуказания и сценариев «второго удара»{1180}.

Как подходить к «ядерной проблеме»{1181} в рамках исследования, подобного этому, охватывающему пять веков, — вопрос непростой. Разве существование ядерных вооружений или, точнее, возможность их массового развертывания не аннулирует традиционные взгляды на войну со стратегической и экономической точек зрения? А в случае масштабного конфликта с применением стратегических ядерных вооружений не становятся ли бессмысленными для жителей Северного (да и Южного) полушария любые подсчеты их влияния на «изменение баланса сил»? В конце концов, разве не пришел в 1945 году конец традиционному соперничеству великих держав, периодически выливавшемуся в военные действия?

Очевидно, определенного ответа на этот вопрос нет. Однако есть указания на то, что в настоящее время сверхдержавы могут возвращаться к более традиционной концепции силы, несмотря на наличие ядерного оружия, а во многом по причине этого наличия. Во-первых, на сегодняшний момент уже существует необходимый баланс в ядерном вооружении обеих стран. Несмотря на все обсуждения «окна возможности», то есть наличия стратегического превосходства той или иной стороны и вероятности получения «возможности нанести первый удар», ясно одно: ни Вашингтон, ни Москва не могут гарантировать, что сумеют уничтожить противника, не подвергнув себя сопоставимому ущербу; изменить это не в состоянии и постепенно реализуемая программа «звездных войн». В частности, поскольку обе стороны обладают баллистическими ракетами подводного пуска, базируемыми на подлодках, которые нелегко обнаружить{1182}, ни одна из сторон не может с точностью утверждать, что ей под силу уничтожить все без исключения ядерные мощности соперника. Этот факт едва ли не в большей степени, нежели угроза «ядерной зимы», останавливает руку властей предержащих, за исключением моментов случайного возникновения напряженности. Отсюда следует, что обе стороны угодили в патовую ситуацию: ядерную энергию уже изобрели и деваться от нее некуда, отказаться от ядерного оружия ни одна из сторон не намерена, хотя и не может воспользоваться его преимуществом, поскольку на каждый вид вооружения у противника имеется аналог или средство противодействия и поскольку само применение такого оружия — слишком великий риск.

Иными словами, обширный ядерный арсенал каждой из сверхдержав сохраняется, но (исключая вероятность «случайного запуска») он, вероятнее всего, ни на что не годен, поскольку его применение противоречит древнему постулату о том, что в войне, как и во многом другом, важен баланс целей и средств. В случае же ядерной войны риск проистекает из нанесения и причинения человечеству такого вреда, какой нельзя оправдать никакими политическими, экономическими и идеологическими целями. Хотя сотни умов заняты задачей выработки «стратегии ядерных конфликтов», трудно оспорить утверждение Джервиса о том, что в словах «рациональная стратегия использования ядерного оружия» кроется логическое противоречие{1183}. Как только будет выпущена первая ракета, отношениям «взаимных заложников», в которых обе стороны застряли с момента утраты Соединенными Штатами ядерной монополии, придет конец. И тогда результаты будут столь разрушительными, что ни один рационально мыслящий политический деятель не осмелится перейти черту. Если ядерной войны не начнется случайно — по причине человеческой халатности или технического сбоя, вероятность которых нельзя полностью исключить{1184}, — обе стороны будут воздерживаться до последнего. Если же столкновение неизбежно, и политики и йоенные постараются «ограничиться» применением конвенциональных вооружений.

Но это если не обращать внимания на куда более серьезную проблему для соперничающих сверхдержав на последующие двадцать лет или даже дольше — распространение ядерных вооружений на нестабильные регионы земного шара: на Ближний Восток, полуостров Индостан, в Южную Африку и, возможно, Латинскую Америку{1185}. Поскольку эти регионы не входят в число сверхдержав, опасная вероятность того, что они прибегнут к ядерному оружию во время локального конфликта, здесь не рассматривается: в целом будет справедливым заметить, что США и СССР разделяют заинтересованность в приостановке распространения ядерного оружия, поскольку оно делает глобальную политику сложной как никогда. Если уж на то пошло, то тенденция к распространению ядерного оружия может побудить сверхдержавы к тому, чтобы принимать во внимание общие интересы.

В совершенно иной общности, с точки зрения Москвы разумеется, находится растущий ядерный арсенал Китая, Франции и Великобритании. До недавнего времени предполагалось, что все три страны находятся на периферии баланса ядерных сил и что их ядерная стратегия не «заслуживает доверия», поскольку они могут «причинить» СССР (во всех трех случаях) лишь ограниченный вред, тогда как ответный удар сотрет их с лица земли. Однако все указывает на то, что скоро это допущение придется пересмотреть. Самая тревожная тенденция, опять-таки с точки зрения Москвы, — наращивание ядерного потенциала Китайской Народной Республикой, которая являет собой повод для' беспокойства последние тридцать пять лет{1186}. Если КНР может разработать не только сложную систему межконтинентальных баллистических ракет наземного базирования, но и, судя по намерениям, систему баллистических ракет дальнего действия, базирующихся на подводных лодках, и если советско-китайские разногласия не разрешатся к взаимному удовлетворению, то СССР окажется перед возможностью вооруженного столкновения в непосредственной близости от границы, грозящего перерасти в ядерный конфликт с китайским соседом. Расстановка сил на настоящий момент предполагает катастрофические последствия для КНР, однако Москва не может исключать вероятность того, что некоторое количество (которое к девяностым годам возрастет) китайских ядерных ракет поразит цели на территории СССР.

Не столько политически, сколько технически гораздо большую угрозу для беспокойства представляет наращивание британского и французского ядерного потенциала. До недавнего времени «сдерживающий» эффект стратегических ядерных систем обоих государств представлялся сомнительным. В случае (крайне маловероятном) возникновения ядерного конфликта и нейтралитета США (что, в конце концов, является оправданием французской и британской систем) трудновато представить, что они решатся на самоубийственный шаг ради того частичного ущерба, на который способны их скромные системы доставки. Однако в течение нескольких лет разрушение, которое могут нанести СССР эти средние по размеру страны, во много раз увеличится из-за роста числа систем баллистических ракет, запускаемых с подводных лодок. Например, приобретение Великобританией подлодок, несущих ракетную систему «Трайдент II» (которую Economist ехидно окрестил «роллс-ройсом ядерных ракет»{1187} за огромную стоимость и избыточную ударную мощь) даст стране практически неуязвимую сдерживающую силу, способную поразить 350 целей на территории Советского Союза вместо тех шестнадцати, на которые она способна сейчас. Точно так же новая французская субмарина «Энфлексибль» (L’Inflexible), оснащенная ракетой М–4 с большей дальностью действия и несколькими боеголовками, способна атаковать 96 целей — «больше, чем предыдущие пять подводных лодок, вместе взятые»{1188}, а когда другие пять субмарин оборудовали ракетами М–4, количество стратегических боеголовок во Франции возросло пятикратно, и теперь у страны появилась гипотетическая возможность поразить сотни целей на советской территории с расстояния в тысячи миль.

Что это значит в реальном исчислении, предсказать невозможно. В Великобритании многие выдающиеся политики считают «немыслимым»{1189}, чтобы страна независимо использовала ядерное оружие против русских, и вряд ли изменят свое мнение благодаря контраргументу о том, что самоубийство страны будет сопровождаться по крайней мере гораздо более пагубными последствиями для Советского Союза, чем было возможно до недавнего времени. Во Франции общественное мнение и некоторые ведущие обозреватели находят провозглашенную «политику сдерживания» крайне ненадежной{1190}. С другой стороны, разумно предположить, что советское военное начальство, весьма серьезно относящееся к возможности ядерной войны, не может не беспокоиться по поводу такого прогресса. Им предстоит противостоять четырем странам, а не только США, потенциально способным причинить серьезные (а то и чрезвычайно серьезные) разрушения прямо в сердце Советского Союза, и, кроме того, рассматривать будущую расстановку сил в случае, если СССР будет вовлечен в ядерный конфликт с одной из сверхдержав (скажем, с Китаем), а все остальные будут сохранять нейтралитет, наблюдая, как две державы разрушают друг друга. Отсюда и часто повторяемые заявления СССР о том, что при любом договоре о сокращении стратегических вооружений с Соединенными Штатами необходимо учитывать британские и французские системы и что у страны должен сохраниться резерв, чтобы держать под контролем Китай. Резонно предположить, что все это делает ядерное оружие еще более сомнительным инструментом военной политики, по мнению Кремля.


Если, однако, это означает, что конвенциональные вооружения остаются мерилом военной мощи и главным гарантом достижения политические целей Москвы, трудно поверить, что при нынешней расстановке сил советское правительство чувствует уверенность. Подобное заявление может показаться смелым на фоне интенсивной публичной демонстрации количества танков, самолетов, артиллерии и пехотных дивизий при оценке советско-американского «баланса сил», не говоря уже о часто звучащем предубеждении, что силы НАТО будут обречены «прибегнуть» к ядерному оружию в считанные дни, как только испытают трудности с конвенциональными вооружениями в случае полномасштабного военного конфликта в Европе. Однако последние академические исследования «баланса» в массе своей предполагают, что именно так дело и обстоит, а именно что в сложившейся ситуации «очевидно, ни одна из сторон не обладает достаточной силой, способной гарантировать победу»{1191}. Чтобы достичь такого вывода, необходимо совместить детальный сравнительный анализ (например, сопоставление американской и советской танковой мощи) с учетом более широких и заметных факторов (роль Китая, надежность Варшавского договора), — мы же здесь можем привести лишь краткий обзор таковых. Однако если эти соображения даже приблизительно верны, советскому правительству вряд ли удобно такое знание.

Первое, и самое очевидное, замечание: при любом анализе баланса конвенциональных вооружений необходимо рассматривать каждый из противоборствующих альянсов целиком, особенно в европейском контексте. Как только это будет сделано, станет ясно, что неамериканская часть НАТО более значительна, нежели несоветская часть стран Варшавского договора. На самом деле, как озаботились сформулировать составители официального отчета британского министерства обороны в 1985 году, «государства Европы предоставляют основную часть войск [НАТО], расположенных в Европе: 90% личного состава, 85% танков, 95% артиллерии и 80% боевых самолетов, а также более 70% крупнейших боевых кораблей в американских и европейских водах… Общая численность мобилизованных сил Европы составляет 7,5 млн. человек, тогда как Америки — 3,5 млн.»{1192}. Конечно, правда и то, что США разместили in situ в Германии 250 тыс. солдат, и то, что армейские подразделения и авиационные эскадрильи, которые планируется перебросить через Атлантический океан в случае конфликта в Европе, станут крайне необходимым подкреплением, и то, что НАТО в целом зависит от американского ядерного сдерживания и морского могущества. Но еще важнее, что Североатлантический альянс гораздо более сбалансирован, как и было задумано, между двумя колоннами «арки», тогда как Варшавский союз перегружен и сильно смещен в сторону Москвы. Стоит отметить и то, что американские союзники по НАТО тратят на оборону в шесть раз больше, чем союзники СССР по Варшавскому договору; действительно, и Великобритания, и Франция, и ФРГ по отдельности тратят на оборону больше, нежели все несоветские страны Варшавского договора вместе взятые{1193}.

Следовательно, если анализировать военную мощь каждого союза в целом, исключая любопытные оговорки и недомолвки, характерные для некоторых западных исследователей, склонных к паникерству[63], откроется картина стратегически равного соотношения сил по большинству аспектов, и даже если у участников Варшавского договора в чем-то и есть численное преимущество, оно не выглядит решающим. К примеру, оба союза обладают, по приблизительным подсчетам, сопоставимой «совокупной численностью сухопутных войск в Европе»; так же сопоставима и численность «сухопутных войск» и «резервов сухопутных войск»{1194}. По большому счету, 13,9 млн. человек Варшавского договора (6,4 млн. «основной группировки» и 7,5 млн. резервистов) немногим превышают численность войск НАТО, составляющих 11,9 млн. человек (5 млн. основной группировки и 6,8 млн. в резерве), тем паче что основное число резервистов Варшавского договора состоит из войск третьей категории и резервистов советской армии. Даже на стратегически важном Центральноевропейском фронте, где советские бронетанковые и мотострелковые подразделения значительно превосходят силы НАТО числом, превосходство Варшавского пакта не дает повода для успокоения, особенно если помнить, как тяжело развернуть быстрые наступательные «маневренные боевые действия» на густо заселенной территории Северной Германии, и если иметь в виду, что из 52 тыс. «боевых танков» большая часть — устаревшие советские Т–34, которые просто закупорят дороги. При уcловии наличия у стран НАТО достаточных запасов амуниции, топлива, дополнительного вооружения и т. п., страны альянса оказываются в гораздо более выгодном (по сравнению с 1950-ми годами) положении для того, чтобы отразить наступление советских войск, оснащенных конвенциональным вооружением{1195}.

Кроме того, один элемент не поддается исчислению, а именно — сплоченность и слаженность действий союзнических войск. То, что у НАТО по этой части есть упущения, очевидно: от частых трансатлантических споров о «разделении нагрузки» до щепетильного вопроса межправительственных консультаций в случае необходимости пуска ядерных ракет. Нейтралистские и антинатовские настроения, наблюдаемые у партий левого толка от ФРГ и Великобритании до Испании и Греции, также периодически внушают беспокойство{1196}. Если бы в будущем случилась еще одна «финляндизация» какого-нибудь из государств, расположенных слева от границы Варшавского договора (в особенности, конечно, самой Западной Германии), СССР получил бы колоссальный стратегический бонус и вдобавок экономическую выгоду. Однако если теоретически такой сценарий и возможен, то вряд ли он стоит тех проблем, которые принесет Москве поддержка надежности ее восточноевропейской «империи». Широкая популярность польского движения «Солидарность», очевидное желание Восточной Германии наладить отношения с Бонном, «тихий капитализм» Кадара в Венгрии, экономические проблемы, постигшие не только Польшу и Румынию, но всю Восточную Европу, создают для советского правительства особенные сложности. Это не те сложности, которые легко можно решить с участием армии, и жители Восточной Европы вряд ли удовлетворятся ответами, почерпнутыми из теории «научного социализма». Несмотря на недавнюю риторику Кремля о пересмотре принципов марксистской экономики и модернизации, трудно поверить, что Советский Союз откажется от множества рычагов контроля над Восточной Европой. Однако различные признаки политической и экономической нестабильности ставят под большое сомнение надежность армий других стран Варшавского договора{1197}. Скажем, польские вооруженные силы едва ли можно считать весомым вкладом, скорее наоборот, поскольку они — как и стратегически важные польские автодороги и железнодорожные магистрали — потребуют пристального наблюдения советской армии во время военных действий{1198}. Точно так же трудно представить, как чешская и венгерская армии в едином порыве ринутся отражать атаки бойцов НАТО по приказу Москвы. Даже отношение восточных немцев, самой, по-видимому, подготовленной и модернизированной армии — союзника СССР, может измениться, поступи приказ атаковать западного соседа. В действительности большую часть (четыре пятых) сил Варшавского договора составляют советские солдаты, и советские войска будут на передовой любого неядерного противостояния с Западом; но советским командирам предстоит нелегкая задача: одновременно вести собственно войну и присматривать за миллионом с лишним восточноевропейских солдат, большинство которых вполне боеспособны и частично весьма ненадежны{1199}. Какой бы незначительной ни казалась вероятность того, что НАТО ответят на атаку стран Варшавского договора контрнаступлением, скажем, на Чехословакию{1200}, она усиливает беспокойство как политиков, так и военных.

Однако начиная с 1960-х годов советским функционерам пришлось столкнуться с гораздо более неудобной и неприятной проблемой — вероятностью вовлечения в крупномасштабный конфликт с НАТО и Китаем. Если это случится одновременно, то возможность перемещения подкреплений с одного фронта на другой представляется крайне ограниченной, а то и нереальной; но даже если конфликт разыграется на одном из фронтов, Кремль может побояться передислоцировать военные части из, по сути, нейтрального региона, вдоль границы которого расположены войска потенциального противника. Так или иначе, Советский Союз вынужден держать на китайской границе 50 дивизий и 13 тыс. танков на случай возникновения советско-китайской напряженности; и, хотя советские войска более мобильны, чем китайские, и оснащены более современной техникой, тяжело представить полную победу над армией, вчетверо превосходящей числом, не говоря уже о длительной оккупации территории{1201}.

Все это при условии, что война будет вестись исключительно посредством конвенциоальных вооружений (что, учитывая намеки СССР о разгроме Китая, выглядит некорректным предположением); но в случае, если ядерное противостояние между странами все же состоится, советским функционерам придется только гадать, оставит ли страну в невыигрышной позиции нейтральный, но очень критически настроенный западный мир. Схожим образом, сильно пострадавший от ядерного или масштабного конвенционального конфликта со странами НАТО Советский Союз должен будет думать над тем, как сдерживать давление Китая, имея переломленный хребет{1202}.

Хотя, помимо НАТО, Китай представляет самую серьезную угрозу для советских управленцев лишь по причине своих размеров, нетрудно представить их обеспокоенность положением дел на всем азиатском фланге. В более широком геополитическом смысле это выглядит так, точно многовековая традиция устойчивой экспансии вглубь Азии, начатая еще Московским государством, наконец застопорилась. Новое явление Китая, независимость (и растущая мощь) Индии, экономическое возрождение Японии (не говоря про небольшие, но уверенно заявившие о себе страны) — все это оставило далеко позади имперские амбиции СССР по распространению своего влияния на весь азиатский регион (сама мысль об этом теперь заставит советских генералов тревожно вздрогнуть). Вообще, это не мешает попыткам Советского Союза что-то себе урвать — например, в Афганистане, но длительность этого конфликта и то, с какой враждебностью он был встречен, лишь подтверждают тот факт, что любое расширение территории страны слишком дорого обойдется и в политическом, и в военном отношении. Вместо многовековых самоуверенных заявлений о «миссии в Азии» Кремлю сейчас стоит озаботиться исламским фундаментализмом, просачивающимся на территорию страны со Среднего Востока через южные границы, китайской угрозой, проблемами афганской кампании, осложнениями в Корее и во Вьетнаме. Сколько бы солдат ни размещалось в азиатском регионе, их все равно не хватит для обеспечения «безопасности» на столь обширной пограничной территории, поскольку Транссибирская магистраль особенно уязвима для ударов вражеских ракет, и если таковые случатся, советские войска на Дальнем Востоке столкнутся с колоссальными трудностями{1203}.

Учитывая традиционную озабоченность руководства безопасностью страны, неудивительно, что на море и за государственными границами ее военная мощь малозначительна. Это не препятствует обширной экспансии советского флота в последней четверти века и увеличению числа новых, более мощных подводных лодок, а также разработке экспериментальных авианосцев. Не препятствует это и расширению рыболовного и коммерческого флота страны и их важной стратегической роли{1204}. Тем не менее военный флот СССР не может сравниться с ударной силой пятнадцати оперативных группировок стратегических авианосцев ВМФ США. Более того, сравнивать приходится флот военных союзов, а не просто держав-соперниц, и здесь доля неамериканских участников НАТО имеет решающее значение.

Таблица 48.
Флот НАТО и стран Варшавского договора{1205}
Страны Варшавского договора Страны НАТО
Кроме СССР СССР Всего Всего США Кроме США
Атомные подводные лодки 105 105 97 85 12
Дизельные подводные лодки 6 168 174 137 5 132
Крупные надводные боевые корабли 3 184 187 376 149 227
Военно-морская авиация 52 755 807 2 533 2 250 283

«Даже за вычетом Китая западный альянс обладает вдвое большим количеством военных кораблей и втрое большим — самолетов, чем страны Варшавского договора, и почти таким же числом субмарин», как показано в табл. 48. Если добавить к этому тот факт, что многие военные корабли стран Варшавского договора старше двадцати лет, что их способность обнаружения новейших подводных лодок крайне ограниченна и что 75% личного состава — призывники (в отличие от хорошо подготовленных профессионалов в США), трудно поверить, что СССР в ближайшем будущем сможет претендовать на «господство на море»{1206}.

Наконец, если реальная цель создания новых больших надводных кораблей в Советском Союзе — иметь «бастион», скажем, в Баренцевом море для защиты атомного подводного флота страны от атаки альянса, то есть если советский флот задумывался для охраны советских стратегических средств устрашения на удалении от берега{1207}, тогда это совершенно точно не дает ему дополнительной силы (за исключением субмарин старого образца), чтобы препятствовать линиям морских коммуникаций НАТО. А это значит, что СССР вряд ли сможет помочь разбросанным по всему миру морским базам своевременно перебросить войска в случае масштабного конфликта с Западом. В данных обстоятельствах, несмотря на широко декларируемое проникновение СССР в страны «третьего мира», контингент за границей (кроме государств Восточной Европы и Афганистана) исчисляется лишь базами на территории Вьетнама, Эфиопии, Южного Йемена и Кубы, которые требуют крупных и прямых финансовых вливаний, возмущение которыми, похоже, растет в самой стране. Возможно, озабоченное уязвимостью Транссибирской магистрали в случае конфликта с Китаем, СССР систематически пытается выстроить линии морских коммуникаций с дальневосточными территориями через Индийский океан. В настоящий момент, однако, такой маршрут представляется весьма ненадежным. Не только потому, что сферы влияния СССР несравнимы с куда более широким разбросом американских военных баз, контингентов и боевых кораблей по всему миру (добавим к этому британские и французские), но и потому, что малочисленные советские базы представляются уязвимыми для западной угрозы в военное время. Если в игру вступят Китай, Япония и некоторые меньшие по размеру прозападные страны, картина выйдет еще менее сбалансированной. Вообще, насильственное выдавливание СССР из стран «третьего мира» с экономической точки зрения не принесет большого вреда, поскольку его торговые отношения, инвестиции и займы несопоставимы здесь по объемам с западными{1208}, однако станет наглядным доказательством того, что он уже меньше чем мировая держава.

Хотя все вышесказанное может показаться преувеличением, стоит отметить: совершенно ясно, что лидеры государства уделяют особенное внимание «худшему сценарию развития событий» и при переговорах на тему контроля над вооружениями сопротивляются идее простого паритета сил с Соединенными Штатами Америки, аргументируя это необходимостью «резерва» для сдерживания Китая и защиты границ, простирающихся на восемь тысяч миль. Для любого разумного наблюдателя извне у СССР есть все возможности обезопасить себя, и настойчивость Москвы в стремлении расширять арсенал новейшего оружия заставляет других задуматься о собственной безопасности. Те, кто сегодня принимает решения в Кремле, — прямые наследники милитаристской, во многом параноической государственной традиции, им кажется, что рубежи страны находятся в перманентной опасности как со стороны Восточной Европы и северной части Ближнего Востока, так и на обширной китайской границе; однако брошенные на стабилизацию ситуации вдоль этих границ дивизионы и эскадрильи советских войск так и не обеспечили желанной неуязвимости. Ослабление влияния в Восточной Европе или уступка Китаю пограничной территории тоже внушают страх — и не только потому, что это неизбежно принесет нестабильность, но и потому, что такие действия продемонстрируют ослабление политической воли Кремля. В то же самое время Москва стремится решить традиционную проблему территориальной безопасности обширных сухопутных границ, пытаясь при этом угнаться за США по части ракетного вооружения и систем спутникового базирования, освоения космоса и т. д. Таким образом, СССР или, точнее, марксистская система СССР проходит количественную и качественную проверку на возможность быть мировой державой, и шансы, которые у нее есть, ей не нравятся.

Но шансы (или, лучше, возможности) поменять расстановку сил, были бы выше при условии оздоровления экономики, что возвращает нас к давней проблеме страны. Экономика важна советскому военному командованию не только потому, что она марксистская, и не потому, что надо платить заработную плату и покупать вооружение, но и потому, что оно понимает ее значение для исхода длительной войны двух коалиций. «Советская военная энциклопедия» (1979) признает, что коалиционная война будет недолгой, особенно с применением ядерного оружия. «Однако, принимая во внимание величину экономического и военного потенциала возможных коалиций воюющих государств, нельзя исключать затяжного хода войны»{1209}. Однако если война примет затяжной характер, упор снова будет сделан на экономическую устойчивость, как это происходило в великих коалиционных войнах прошлого. Памятуя об этом, советскому руководству неприятна мысль о том, что страна имеет лишь 12–13% мирового ВНП (или около 17%, если кто-то рискнет прибавить к этому ВНП союзников по Варшавскому договору). Однако это не только намного ниже, чем ВНП США и стран Западной Европы, Советский Союз уже обогнала Япония, и при условии сохранения нынешних темпов роста в последующие тридцать лет ему предстоит соревноваться с Китаем. Если это покажется претенциозным заявлением, стоит напомнить холодное замечание журнала Economist: «В 1913 году империалистическая Россия производила в три с половиной раза больше реального продукта за человеко-час, чем Япония, но за неполных семьдесят лет социализма так откатилась назад, что теперь едва производит четверть японского»{1210}. Как бы ни оценивались военные возможности СССР в настоящий момент, перспектива быть лишь на четвертом или пятом месте среди крупнейших мировых производственных центров беспокоит советское руководство хотя бы из-за долгосрочных последствий для власти.

Это не означает, что СССР находится на грани коллапса, но и не показывает его страной сверхъестественной мощи. Это значит лишь то, что страна поставлена перед неудобным выбором. Как выразился один советский экономист, «краеугольный камень брежневской политики “пушек, масла и роста” уже неактуален… даже при самом благоприятном сценарии… Советский Союз ожидает экономический кризис куда серьезнее всех тех, с которыми он сталкивался в 19601970-е годы»{1211}. Ожидается, что прозвучат призывы и будут предприняты усилия для улучшения экономической ситуации в стране.

Но поскольку крайне маловероятно, что даже полный энтузиазма нынешний режим откажется от принципов «научного социализма», чтобы поднять экономику или радикально сократить неподъемные расходы на оборону, разрушив тем самым милитаристскую суть советского государства, шансы избежать противоречий, перед которыми стоит СССР, ничтожно малы. Без внушительной военной мощи страна мало что значит на мировой арене, а с этой мощью — внушает опасения другим странам и вредит собственным экономическим перспективам. Беспощадная дилемма{1212}.

И это вряд ли является источником чистой радости для стран Запада, поскольку национальная традиция и национальный характер России не предвещают достойного принятия заката империи. Да и вообще, с исторической точки зрения ни одна из обширных многонациональных империй — ни Османская, ни Испанская, ни Наполеоновская — не редуцировалась до государства на национальной основе, не проиграв в крупной войне с конкурирующими державами или (как в случае с Британской империей) не оказавшись настолько ослабленной военными действиями, что отказ от имперских притязаний стал политической неизбежностью. Тем же, кто с восторгом воспринимает нынешние трудности советского государства и ждет его краха, не лишне будет напомнить, что такие изменения обычно обходятся дорого, а происходят не всегда предсказуемо.


Соединенные Штаты Америки: проблема лидерства в относительном упадке

Начиная анализировать настоящее и будущее Соединенных Штатов Америки, следует помнить о трудностях Советского Союза, поскольку между этими странами есть два важных различия. Первое состоит в том, что, хотя американское влияние в мире снижалось за последние несколько десятилетий быстрее российского в относительном выражении, проблемы США, вероятно, отнюдь не так велики, как советские. Более того, их абсолютная мощь (особенно в сферах промышленного производства и технологий) до сих пор гораздо больше, чем у СССР. Второе различие заключается в том, что слабая регламентированность и рыночная свобода американского общества (хотя и имеющего свои сложности) дают ему, пожалуй, лучшие шансы адаптироваться к меняющимся обстоятельствам, чем позволила бы жесткая дирижистская власть. Однако это, в свою очередь, требует руководства, которое способно понимать более глобальные современные процессы и осознавать как сильные, так и слабые стороны положения США, стремящихся приспособиться к изменчивой мировой среде.

Хотя Соединенные Штаты Америки в настоящее время все еще находятся в отдельной лиге (с экономической и, возможно, даже военной точки зрения), им придется выдержать два важных испытания на жизнеспособность, которые ожидают любую крупную державу, занимающую первое место на мировой арене: достичь приемлемого баланса между военно-стратегическими требованиями безопасности и имеющимися средствами для выполнения взятых на себя обязательств и удержать технологическую и экономическую базу своего влияния от относительной эрозии из-за постоянно меняющихся моделей мирового производства. Это далеко не простые испытания для Америки, которая, подобно имперской Испании в начале XVII века или Британской империи на рубеже XIX–XX веков, является наследницей широкого ряда стратегических гарантий, данных ею в предыдущие десятилетия, когда политические, экономические и военные способности страны влиять на международные дела казались гораздо более очевидными. Вследствие этого США сейчас сталкиваются с риском, который прекрасно знаком историкам, исследующим расцвет и упадок великих держав прошлого, и который условно можно назвать «имперским перенапряжением»: иначе говоря, стратеги в Вашингтоне должны признать тот неприятный факт, что совокупность американских глобальных интересов и обязательств в наши дни намного превосходит способность страны заботиться о всех них одновременно.

В отличие от держав прошлого, решавших проблему стратегического перенапряжения, США при этом стоят перед вероятностью ядерного уничтожения — фактом, который, по мнению многих, изменил саму природу международной политики силы. Если крупномасштабный ядерный конфликт действительно произойдет, то любые размышления о «перспективах» США становятся не просто проблематичными, а практически бессмысленными, даже если положение страны (благодаря ее системе обороны и географическим размерам), вероятно, более благоприятно, чем, скажем, Франции или Японии, в случае такого конфликта. С другой стороны, история послевоенной гонки вооружений позволяет предположить, что ядерное оружие, одновременно угрожающее как Востоку, так и Западу, является неприемлемым для обеих сторон. Это основная причина, по которой великие державы продолжают наращивать расходы на конвенциональные вооруженные силы. Однако если есть вероятность неядерной войны (неважно, региональной или более масштабной) между крупными государствами, то говорить о сходстве стратегических обстоятельств между нынешними США и имперской Испанией или Британией времен Эдуарда еще уместнее. В обоих случаях мы имеем слабеющую державу, занимающую первое место в мире, которая оказывается перед угрозой не столько для безопасности собственной территории (в случае США вероятность захвата армией противника крайне низка), сколько для зарубежных интересов страны — интересов столь разноплановых, что их трудно защищать одновременно, но практически так же трудно пожертвовать какими-то из них, не боясь увеличить будущий риск.

Справедливости ради следует сказать, что все зарубежные интересы США в свое время обусловливались очень вескими, как казалось на тот момент, (и зачастую очень обременительными) соображениями, и большинство причин американского присутствия по-прежнему актуальны; более того, интересы страны в некоторых частях земного шара могут сегодня представляться политикам в Вашингтоне даже более значительными, чем несколько десятилетий назад.

С уверенностью это можно сказать про обязательства США на Ближнем Востоке. В этом обширном регионе, от Марокко на западе до Афганистана на востоке, США решают такое множество проблем, что от одного только их перечисления «захватывает дух», как выразился один обозреватель{1213}. В этом регионе находится огромная часть мировых запасов нефти; он кажется очень восприимчивым (по крайней мере судя по карте) к советскому влиянию; относительно него мощное организованное лобби внутри страны требует решительной поддержки изолированного, но эффективного в военном плане Израиля; в нем арабские страны условно прозападной ориентации (Египет, Саудовская Аравия, Иордания, ОАЭ) находятся под давлением со стороны собственных исламских фундаменталистов и внешних противников, таких как Ливия; и в нем все арабские государства, независимо от их соперничества, выступают против политики Израиля по отношению к палестинцам. Все перечисленное делает этот регион очень важным для Соединенных Штатов, но в то же время обескураживающе устойчивым перед любым стратегическим выбором. Вдобавок именно этот регион мира (по крайней мере в некоторых своих частях) наиболее склонен к войне. И наконец, в нем находится единственная территория, которую Советский Союз пытается завоевать с применением вооруженных сил, — Афганистан. Таким образом, неудивительно, что, по общему мнению в США, Ближний Восток требует постоянного американского внимания — как военного, так и дипломатического рода. Тем не менее память о фиаско в Иране (1979) и провале миротворческой миссии в Ливане (1983), дипломатические затруднения (как помочь Саудовской Аравии, не встревожив Израиль), а также непопулярность Соединенных Штатов среди арабских масс чрезвычайно осложняют для американского правительства задачу проведения последовательной долгосрочной политики на Ближнем Востоке.

Национальные интересы Соединенных Штатов в Латинской Америке тоже сейчас оказываются под угрозой. Если в мире наступит крупный международный долговой кризис, способный нанести тяжелый удар по глобальной кредитной системе, особенно по банкам США, то, скорее всего, он начнется именно в этом регионе. К настоящему моменту экономические проблемы Латинской Америки не только понизили кредитный рейтинг многих известных американских банков, но и способствовали существенному сокращению экспорта американских промышленных товаров в эту часть земного шара. Здесь, как и в Восточной Азии, глубокую озабоченность вызывает вероятность того, что развитые процветающие страны будут неуклонно повышать тарифы в отношении импортных товаров с низкой себестоимостью и сворачивать свои зарубежные программы помощи. Все это усугубляется тем фактом, что в экономическом и социальном плане Латинская Америка в последние несколько десятилетий чрезвычайно быстро меняется{1214}; в то же время ее демографический взрыв оказывает все большее давление на имеющиеся ресурсы и, зачастую, на устаревающие консервативные структуры власти. Это приводит к массовой поддержке движений за социальные и конституционные реформы и даже к открытым «революциям» — не без поддержки нынешних радикальных режимов на Кубе и в Никарагуа. Эти движения затем вызывают консервативный откат, когда реакционное правительство провозглашает необходимость искоренить все признаки внутреннего коммунизма и обращается к Соединенным Штатам Америки за помощью в достижении этой цели. Такие социальные и политические трещины часто заставляют США выбирать между продвижением демократии в Латинской Америке и борьбой против марксизма. Вашингтон также вынужден рассматривать вопрос о том, способен ли он достичь своих целей единственно политическими и экономическими средствами, или же, возможно, ему придется прибегнуть к военным действиям (как в Гренаде).

Однако самая тревожная ситуация развивается чуть южнее США, и по сравнению с ней польский «кризис» в соцлагере кажется незначительным. Современное состояние мексикано-американских отношений можно смело назвать беспрецедентным. Мексика находится на грани экономического банкротства и дефолта, ее внутренний кризис заставляет нелегально эмигрировать сотни тысяч жителей каждый год, ее самым прибыльным видом торговли с США становится жестко управляемый поток тяжелых наркотиков, а граница по-прежнему чрезвычайно проницаема для такого рода трафика{1215}.

Восточная Азия хотя и находится гораздо дальше, это не умаляет значимости вызовов этой обширной области для американских интересов. Здесь сосредоточена наибольшая доля населения мира; объем американской торговли со странами «тихоокеанского кольца» неуклонно нарастает; здесь расположены две будущие великие державы мира — Китай и Япония; Советский Союз непосредственно и (через Вьетнам) косвенно тоже присутствует в этом регионе. Нельзя забывать и о недавно вставших на путь индустриализации азиатских странах, о тех шатких квазидемократиях, которые, с одной стороны, с энтузиазмом приняли капиталистическую этику невмешательства, а с другой — уже конкурируют с американскими производителями в самых разных отраслях, от текстиля до электроники. Кроме того, именно на Восточную Азию приходятся многие из американских военных обязательств, в основном раннего этапа холодной войны.

Безусловно, даже простое перечисление обязательств свидетельствует о чрезвычайно широком круге американских интересов в этом регионе. Несколько лет назад министерство обороны США попыталось кратко изложить суть американских интересов в Восточной Азии, но, как ни парадоксально, сама краткость отчета указывает на почти безграничный диапазон этих стратегических обязательств:

Важное значение безопасности в Восточной Азии и Тихом океане для Соединенных Штатов Америки подтверждают двусторонние договоры с Японией, Кореей и Филиппинами; Манильский пакт, благодаря которому к нашим договорным партнерам добавился Таиланд; и наш договор с Австралией и Новой Зеландией — АНЗЮС. Кроме того, об этом свидетельствует развертывание сухопутных сил и ВВС в Корее и Японии, а также передовое базирование седьмого флота в западной части Тихого океана. Наши главные региональные задачи, одновременно касающиеся наших друзей и союзников в этой части света, таковы:

Обеспечивать безопасность наших важнейших морских путей и интересов Соединенных Штатов Америки в регионе; гарантировать способность выполнять наши договорные обязательства в Тихом океане и Восточной Азии; не допустить вмешательства Советского Союза, Северной Кореи и Вьетнама в дела других стран; наладить прочные стратегические отношения с Китайской Народной Республикой; поддерживать стабильность и независимость дружественных государств{1216}.

За этими тщательно подобранными словами скрыто немало чрезвычайно сложных политических и стратегических проблем: как построить хорошие отношения с КНР, не предав Тайвань; как «поддерживать стабильность и независимость дружественных государств», одновременно контролируя поток экспорта на американский рынок; как заставить японцев взять на себя больше ответственности за обеспечение безопасности в западной части Тихого океана, не встревожив ее многочисленных соседей; как сохранить американские базы, скажем, на Филиппинах, не вызвав недовольства местных жителей; как сократить американское военное присутствие в Южной Корее, не подав неправильный сигнал Северной Корее…

Еще больше поставлено на кон в Западной Европе, по крайней мере если говорить о военных контингентах, ведь ее оборона, как ничто другое, является стратегическим обоснованием присутствия здесь американской армии и большой части военно-воздушных сил и военно-морского флота. По некоторым сложным расчетам, 50–60% американских сил общего назначения выделяются НАТО — организации, в которой (как уже неоднократно замечали ее критики) другие члены вносят значительно меньшую долю своих ВВП на военные расходы, хотя общая численность населения и доход Европы в настоящее время выше, чем у США{1217}. Здесь мы не станем повторять всевозможные европейские контраргументы в споре о «распределении бремени» (например, социальные издержки, которые такие страны, как Франция и Западная Германия, несут из-за сохранения призывной военной службы) или развивать мысль о том, что если Западная Европа была бы «финляндизирована», то США, вероятно, пришлось бы тратить на оборону даже больше, чем сейчас{1218}. С американской стратегической точки зрения непреложен тот факт, что этот регион всегда был и остается более подвержен российскому давлению, чем, скажем, Япония, — отчасти потому, что это не остров, а отчасти потому, что по другую сторону европейской сухопутной границы СССР сосредоточил основную массу своих вооруженных сил, значительно превосходящую всякие разумные соображения внутренней безопасности. Возможно, это все равно не обеспечивает Россию военным потенциалом для захвата Западной Европы (см. предыдущий раздел данной главы), но это не та ситуация, в которой было бы целесообразно в одностороннем порядке вывести значительные американские наземные и воздушные силы. Даже слабой вероятности попадания основной части мирового промышленного производства в зону советского влияния достаточно, чтобы убедить Пентагон в «особенной важности безопасности Западной Европы для безопасности Соединенных Штатов Америки»{1219}.

Тем не менее, несмотря на всю логичность американских обязательств перед Европой, сам по себе этот факт не исключает некоторых военных и политических осложнений, которые способны привести к трансатлантическому конфликту. Даже если на одном уровне альянс НАТО сближает США и Западную Европу, ЕЭС все же, как и Япония, является экономическим конкурентом, особенно на сокращающихся рынках сельскохозяйственной продукции.

Еще существеннее то, что, хотя официальные европейские политики всегда подчеркивают ценность американского «ядерного зонтика», широкая общественность обеспокоена последствиями размещения американского оружия (крылатых ракет «Першинг II», подводных лодок с ракетами «Трайдент», не говоря уже о нейтронных бомбах) на европейской территории. Но если (как уже говорилось) обе сверхдержавы попытаются избежать обмена ядерными ударами в случае крупного столкновения, остаются значительные проблемы в обеспечении обороны Западной Европы конвенциональными средствами. Во-первых, это чрезвычайно дорого. Во-вторых, даже если учитывать появляющиеся сейчас свидетельства того, что наземные и воздушные силы стран Варшавского договора можно сдержать, этот аргумент основывается на определенном усилении имеющейся мощи НАТО. С этой точки зрения ничего не может быть хуже предложений о сокращении или выводе войск США из Европы, сколь бы желательным это ни казалось по экономическим соображениям или с целью наращивания американского присутствия в других странах мира. Тем не менее осуществление крупной стратегии, которая была бы одновременно глобальной и гибкой, является чрезвычайно трудной задачей, когда значительная часть американских вооруженных сил сосредоточена в одном-единственном регионе.

С учетом вышесказанного неудивительно, что несоответствие американских обязательств мощи страны больше всего беспокоит сами вооруженные силы, ведь они первыми пострадают, если стратегические недостатки проявятся в суровых военных условиях. Отсюда частые предупреждения Пентагона против вынужденной глобальной логистической эквилибристики, перебрасывающей силы из одной «горячей точки» в другую по мере возникновения новых очагов напряженности. Хотя особенно остро данная проблема ощущалась в конце 1983 года, когда размещение дополнительных американских частей в Центральной Америке, Гренаде, Чаде и Ливане заставило бывшего председателя объединенного комитета начальников штабов объявить о том, что «несоответствие» между американскими силами и стратегией «сейчас значительнее, чем когда-либо прежде»{1220}, возникла она гораздо раньше. Интересно, что такие предупреждения о «перенапряжении» американских вооруженных сил сопровождаются картами «военного развертывания США в мире»{1221}, которые, на взгляд историков, очень напоминают ту цепь военно-морских баз и гарнизонов, которыми обладала предыдущая великая мировая держава — Великобритания — на пике ее стратегического перенапряжения{1222}.

С другой стороны, маловероятно, что Соединенные Штаты Америки будут вынуждены отстаивать все свои зарубежные интересы одновременно и без помощи значительного числа своих союзников: членов НАТО в Западной Европе, Израиля на Ближнем Востоке, а в Тихом океане — Японии, Австралии и, возможно, Китая. Или что все региональные тенденции неблагоприятны для США в плане безопасности; например, хотя агрессия со стороны непредсказуемого северокорейского режима всегда возможна, она вряд ли встретит одобрение Пекина в настоящее время, да и Южная Корея теперь имеет вдвое больше населения и в четыре раза более высокий ВНП, чем ее северный сосед. Аналогичным образом, хотя расширение сил СССР на Дальнем Востоке вызывает тревогу в Вашингтоне, оно в значительной мере уравновешивается растущей угрозой со стороны КНР для советских сухопутных и морских линий связи с Востоком. Недавнее трезвое признание министра обороны США о том, что «мы никогда не сможем позволить себе приобрести средства, достаточные для удовлетворения всех наших обязательств со стопроцентной уверенностью»{1223}, безусловно, верно, однако оно не столь тревожно, как может показаться на первый взгляд, ведь сумма потенциальных антисоветских ресурсов в мире (США, Западная Европа, Япония, КНР, Австралия) намного больше, чем сумма ресурсов на стороне России.

Несмотря на эти утешительные соображения, от фундаментальной дилеммы большой стратегии никуда не деться: США сегодня несут на себе примерно столь же тяжелый груз военных обязательств по всему миру, как и четверть века назад, когда их доля в мировом ВНП, промышленном производстве, военных расходах и личном составе вооруженных сил была гораздо больше, чем сейчас{1224}. Даже в 1985 году, через сорок лет после триумфа Второй мировой войны и через десять с лишним лет после вывода войск из Вьетнама, 520 тыс. военнослужащих США находились за рубежом (в том числе 65 тыс. на море){1225}. Эта итоговая цифра, кстати говоря, значительно превышает численность солдат и военных моряков Британской империи, находившихся за рубежом в мирное время на пике ее могущества. Тем не менее, по категорическому убеждению комитета начальников штабов, а также многих гражданских экспертов{1226}, этого попросту недостаточно. Несмотря на утроение американского оборонного бюджета с конца 1970-х годов, удалось достичь «всего лишь пятипроцентного увеличения численности вооруженных сил на действительной военной службе»{1227}. Как убедились в свое время британские и французские военные, страна с многочисленными зарубежными обязательствами всегда сталкивается с более серьезной «проблемой человеческих ресурсов», чем государство, содержащее свои вооруженные силы исключительно для защиты собственной территории; а в политически либеральном обществе с этикой экономического невмешательства (где военный призыв непопулярен) такая проблема ощущается особенно сильно{1228}.

Не исключено, что беспокойство по поводу разрыва между американскими интересами и возможностями в мировом масштабе было бы менее острым, если бы не множество сомнений (по крайней мере со времен Вьетнамской войны) в эффективности самой системы. Поскольку эти сомнения неоднократно разбирались в других исследованиях, здесь мы их только резюмируем, чтобы не утомлять читателя очередным эссе на злободневную тему «военной реформы»{1229}. Так, одним из главных спорных моментов является соперничество между видами вооруженных сил, что, конечно, наблюдается и в других странах мира, но особенно характерно для американской системы, возможно, из-за относительно скромных полномочий председателя Объединенного комитета начальников штабов или из-за того, что гораздо больше усилий тратится на материально-техническое снабжение, чем на решение стратегических и оперативных вопросов. В мирное время данной особенностью можно пренебречь как крайним примером «бюрократической политики», но если говорить о военных операциях (скажем, таких, как срочная переброска Объединенной целевой группы быстрого развертывания, состоящей из всех четырех видов войск), то плохая координация может иметь фатальные последствия.

Что касается собственно материально-технического снабжения, то обвинения в «растратах, мошенничестве и злоупотреблениях»{1230}звучат сплошь и рядом. Различные скандалы из-за чудовищно дорогих и недостаточно эффективных вооружений, которые привлекают внимание общественности в последние годы, объясняются просто — отсутствием надлежащих конкурсов и рыночных сил в военно-промышленном комплексе и тенденцией к преобладанию «золотых» систем вооружения, не говоря уже о жажде наживы. Трудно, однако, отделить эти недостатки в процессе закупок оружия от более фундаментального процесса — усиления влияния новых технологических достижений на военное дело. Учитывая, что СССР, как правило, оказывается наиболее уязвимым именно в области высоких технологий (а это наводит на мысль о том, что американское качество оружия может использоваться для компенсации превосходства русских в количестве, скажем, танков и самолетов), при заказе новых вооружений есть очевидный привлекательный аспект в «конкурентных стратегиях», как это назвал Каспар Уайнбергер{1231}. Тем не менее тот факт, что администрация Рейгана в первый срок увеличила расходы на военную авиацию на 75% по сравнению с режимом Картера, но приобрела лишь на 9% больше самолетов, указывает на вопиющую проблему военных закупок конца XX века: из-за технологически обусловленной тенденции к повышению расходов при все меньшем количестве систем вооружения совсем не факт, что Соединенные Штаты Америки и их союзники будут иметь в своем распоряжении достаточно сложных и крайне дорогих самолетов и танков после первых этапов ожесточенной неядерной войны. Располагает ли ВМС США необходимым числом подводных лодок или фрегатов на случай тяжелых потерь на ранней стадии третьей битвы за Атлантику? Если нет, то результаты будут печальными; ибо ясно, что современное сложное вооружение невозможно заменить в короткий срок, как это делалось во время Второй мировой войны.

Эта дилемма усугубляется двумя другими элементами в сложном анализе эффективной оборонной политики США. Первым из них является вопрос о бюджетных ограничениях. Без явного ухудшения внешних обстоятельств добиться увеличения национальных расходов на оборону существенно выше 7,5% ВНП было бы невероятным политическим достижением, тем более что из-за дефицита федерального бюджета (см. ниже) необходимость достижения баланса правительственных расходов становится главным приоритетом государства. Однако если произойдет замедление или даже перерыв в наращивании расходов на оборону, то с учетом непрерывного роста стоимости вооружений Пентагон окажется перед чрезвычайно острой проблемой.

Второй фактор — это само разнообразие возможных военных ситуаций, к которым приходится готовиться такой глобальной сверхдержаве, как Соединенные Штаты Америки, причем все они предъявляют разные требования к вооруженным силам и необходимому оружию. Здесь мы снова находим прецедент в истории великих держав: британская армия часто испытывала сильное напряжение, когда ей приходилось планировать сражения на северо-западной границе Индии или в Бельгии. Но эта задача бледнеет рядом с той, что стоит перед нынешним мировым лидером. Если главная проблема для США — сохранение ядерного потенциала, способного сдержать Советский Союз на всех уровнях эскалации, то деньги неизбежно будут вкладываться в такое оружие, как ракеты MX, бомбардировщики-невидимки В–1, ракеты «Першинг II», крылатые ракеты и подводные лодки с ракетами «Трайдент». Если крупномасштабная конвенциональная война против стран Варшавского договора является наиболее вероятным сценарием, то средства, по всей видимости, должны идти в совершенно ином направлении: в тактическую авиацию, боевые танки, крупные авианосцы, фрегаты, ударные подводные лодки, а также логистику. Если же, что скорее всего, США и СССР смогут избежать прямого столкновения, но при этом станут более активны в странах «третьего мира», то приоритеты опять-таки должны быть другими: стрелковое оружие, вертолеты, легкие авианосцы, а главное — усиление роли морской пехоты США. Уже ясно, что большая часть споров по поводу «военной реформы» проистекает из различных предположений о том, в какого типа войне придется участвовать Соединенным Штатам Америки. Но что, если политики ошибутся?

Еще одно серьезное сомнение в эффективности системы, причем выражаемое даже ярыми сторонниками кампании за «восстановление» американской мощи{1232}, заключается в том, позволит ли нынешняя система принятия решений осуществлять адекватную большую стратегию. Это потребовало бы не просто большей согласованности военно-политических решений (чтобы затихли споры между сторонниками «морской стратегии» и теми, кто выступает за «коалиционные военные действия»{1233}), но и примирения американских долгосрочных политических, экономических и стратегических интересов, прекращения бюрократических распрей, которые столь характерны для Вашингтона. Иллюстрируя это, часто приводят в пример порой слишком публичный спор о том, как и где США должны использовать свои вооруженные силы за рубежом, чтобы укрепить или отстоять свои национальные интересы: государственный департамент настаивает на недвусмысленных и жестких ответах тем, кто угрожает таким интересам, но министерство обороны не желает (особенно после фиаско в Ливане) отправлять войска в другие страны, кроме как на особых условиях{1234}. Однако есть и совсем другие примеры, когда Пентагон выступает за принятие односторонних решений в гонке вооружений с Россией (в частности, это программа Стратегической оборонной инициативы и выход из ОСВ–2), не советуясь с главными союзниками, что создает проблемы для Госдепартамента. Существует неопределенность в связи с той ролью, которую играет Совет национальной безопасности и особенно советники по национальной безопасности. Наблюдается некоторая непоследовательность политики на Ближнем Востоке, отчасти из-за трудноразрешимости палестинской проблемы, но также из-за того, что стратегический интерес США к поддержке консервативных прозападных арабских государств против российского проникновения в этот регион часто наталкивается на хорошо организованную оппозицию американского произраильского лобби. Не обходится и без межведомственных споров об использовании экономических инструментов (от торговых бойкотов и эмбарго на передачу технологий до иностранных грантов и продажи оружия и зерна) для поддержки американских дипломатических интересов, которые влияют на политику в отношении стран «третьего мира», Южной Африки, России, Польши, ЕЭС и др. и зачастую оказываются несогласованными и противоречивыми. Ни один разумный человек не будет утверждать, что та или иная из многочисленных проблем внешней политики, от которых страдает весь земной шар, имеет очевидное и готовое «решение»; но, с другой стороны, долгосрочным американским интересам, конечно, не идут на пользу эти частые разногласия внутри системы руководства.

Все это вызывает со стороны более пессимистично настроенных критиков вопросы насчет общей политической культуры, в которой приходится работать вашингтонским политикам. Это слишком большая и сложная проблема, чтобы разбирать ее здесь. Однако все чаще звучит мнение, что если США необходимо пересмотреть свою генеральную стратегию в свете масштабных неконтролируемых изменений, происходящих в мировых делах, то им плохо подходит избирательная система, парализующая процесс принятия внешнеполитических решений каждые два года. Им также мешает чрезмерное давление со стороны лоббистов, комитетов политических действий и других заинтересованных групп, ведь все они изначально предвзяты к тому или иному изменению политики. Кроме того, вредно и «упрощение» жизненно важных, но сложных международных и стратегических вопросов в средствах массовой информации, ведь их время и пространство слишком ограниченны, а главной целью является прибыль и завоевание аудитории — и только во вторую очередь информирование. Нельзя назвать полезными и громкие «эскапистские» призывы в американской социальной культуре, которые, наверное, понятны с точки зрения прошлого этой нации «фронтира», но мешают адаптации к современному, усложняющемуся интегрированному миру, а также к другим культурам и идеологиями. И наконец, этой стране не всегда выгодна разделенность ее конституции и законодательной власти, созданная намеренно, когда она была географически и стратегически изолирована от остального мира два столетия назад и имела достаточно времени для согласования немногочисленных вопросов «внешней» политики, но теперь, когда она стала глобальной сверхдержавой, это ей мешает, ведь часто необходимо принимать быстрые решения, отвечая на действия стран, не связанных таким количеством ограничений. Ни одно из этих обстоятельств не является для США непреодолимым препятствием на пути к согласованной долгосрочной стратегии, но их совокупный и взаимообусловленный эффект существенно осложняет изменение политики, когда оно касается определенных интересов и происходит в год выборов. Поэтому вполне вероятно, что именно эти сферы культуры и внутренней политики станут для США самыми проблемными в процессе эволюции общей стратегии в XXI веке.

Последний вопрос о правильном соотношении «средств и целей» в защите американских глобальных интересов связан с экономическими трудностями, отягощающими страну, разнообразие которых грозит сильно осложнить принятие решений в области государственной политики. Необычайная широта и комплексность американской экономики не позволяют кратко сформулировать, что происходит со всеми ее частями, тем более в настоящий период, когда она посылает столь противоречивые сигналы{1235}. Тем не менее черты, описанные в предыдущей главе (см. ее последний раздел), по-прежнему преобладают.

Первая из них касается относительного спада американского промышленного производства по сравнению с общемировым, причем не только в старых отраслях, таких как текстильная, сталелитейная, химическая промышленность, судостроение, но и (хотя здесь уже не так легко предсказать итог индустриально-технологического противостояния) в глобальной доли США в создании робототехники, аэрокосмических аппаратов, автомобилей, станков и компьютеров. По обеим позициям есть огромные проблемы. Если говорить о традиционном производстве, то разрыв в стоимости труда между США и новыми индустриальными странами таков, что «меры по повышению эффективности» вряд ли его перекроют; но настоящей катастрофой было бы проиграть конкурентную гонку в области новых технологий. В конце 1986 года Конгресс представил результаты исследования, согласно которым положительное сальдо США в торговле высокотехнологичными товарами сократилось с $27 млрд. (1980) до $4 млрд. (1985) и сейчас стремительно движется к дефициту{1236}.

Еще одной, и во многих отношениях менее ожидаемой, областью спада является сельское хозяйство. Еще десять лет назад специалисты предсказывали пугающий глобальный дисбаланс между потребностями в еде и производством сельскохозяйственной продукции[64]. Но такой сценарий голода и стихийных бедствий стимулировал две сильные реакции. Первой стали крупные инвестиции в американское сельское хозяйство с 1970-х годов, подталкиваемые перспективой роста экспорта продуктов питания, а второй было масштабнейшее исследование (финансируемое западным миром) научно разработанных методов повышения урожайности в «третьем мире», которое оказалось настолько успешным, что все больше таких стран превращаются в экспортеров продовольствия и, таким образом, конкурируют с Соединенными Штатами. Эти две тенденции не связаны с трансформацией ЕЭС в крупного производителя сельскохозяйственных излишков благодаря его системе субсидий, но совпали с ней по времени. В результате эксперты сейчас говорят, что «мир изобилует едой»{1237}, что, в свою очередь, ведет к резкому снижению цен на сельскохозпродукцию и американский экспорт продуктов питания, вынуждая многих фермеров оставить этот бизнес.

Неудивительно поэтому, что эти экономические проблемы привели к всплеску протекционистских настроений во многих секторах американской экономики, среди предпринимателей, профсоюзов, фермеров и их конгрессменов. Как когда-то в годы «тарифной реформы» в эдвардианской Англии{1238}, сторонники усиления протекционизма жалуются на недобросовестные зарубежные практики, заводнение американского рынка промышленными товарами ниже себестоимости, а также на огромные субсидии иностранным фермерам, противостоять чему могут только власти США, отказавшись от политики свободной торговли и приняв жесткие контрмеры. Многие из этих жалоб (например, о том, что Япония поставляет на американский рынок кремниевые чипы ниже стоимости) вполне обоснованны. Однако в более широком плане всплеск протекционистских настроений также свидетельствует об эрозии некогда безусловного превосходства США в сфере производства. Как британцы в середине викторианской эпохи, американцы после 1945 года выступали за свободную торговлю и открытую конкуренцию не только потому, что считали их полезными для мировой торговли и процветания, но и потому, что знали, что вероятнее всего извлекут выгоду из отказа от протекционизма. Сорок лет спустя, когда эта уверенность улетучилась, мнение предсказуемо изменилось в пользу защиты внутреннего рынка и отечественного производителя. И, как когда-то британцы, защитники существующей системы отмечают, что повышение тарифов не только сделает отечественную продукцию менее конкурентоспособной на международном рынке, но что возможны также различные внешние последствия: глобальная тарифная война, удары по американскому экспорту, обрушение валют некоторых новых индустриальных стран и даже экономический кризис в масштабах 1930-х годов.

Наряду с этими трудностями, влияющими на американское производство и сельское хозяйство, отмечается беспрецедентное волнение в области финансов страны. Неконкурентоспособность американских промышленных товаров за рубежом и снижение продаж сельскохозяйственного экспорта вызвали ошеломляющий дефицит торгового баланса — $160 млрд. за двенадцать месяцев к маю 1986 года, но еще большую тревогу вызывает то, что эту брешь уже невозможно залатать «невидимыми» статьями платежного баланса, к которым традиционно обращаются зрелые экономики (например, Великобритании до 1914 года). Напротив, единственный путь для США — импортировать все больше и больше капитала, что уже превратило их за несколько лет из крупнейшего в мире кредитора в главного должника.

Эту проблему усугубляет (а по мнению многих критиков — порождает{1239}) бюджетная политика самого правительства США. Даже в 1960-е годы Вашингтон был склонен допускать бюджетный дефицит, но не вводить дополнительные налоги, чтобы оплатить растущую стоимость оборонных и социальных программ. Но решения администрации Рейгана в начале восьмидесятых (например, резкое увеличение расходов на оборону, а также значительное снижение налогов без существенного сокращения федеральных расходов в других сферах) привели к чрезвычайному росту дефицита, а следовательно, и государственного долга, как показано в табл. 49.

Таблица 49.
Дефицит федерального бюджета США, долг и проценты по долгу, 1980–1985{1240} (в млрд. долларов)
Год Дефицит Долг Проценты по долгу
1980 59,6 914,3 52,5
1983 195,4 1381,9 87,8
1985 202,8 1823,1 129,0

В случае сохранения таких тенденций, как говорят встревоженные специалисты, национальный долг США достигнет примерно $13 трлн. к 2000 году (что в четырнадцать раз больше, что в 1980 году), а проценты по такой задолженности будут составлять $1,5 трлн. (в двадцать девять раз больше, чем в 1980 году){1241}. Действительно, снижение процентных ставок может уменьшить эти показатели{1242}, но общая тенденция все равно очень нездоровая. Даже если дефицит федерального бюджета удастся сократить до «всего лишь» $100 млрд. в год, госдолг и процентные выплаты в начале XXI века все равно будут отбирать беспрецедентные суммы. Если проводить исторические параллели, то на ум приходит лишь один пример великой державы, отягощенной огромным долгом в мирное время, — Франции в 1780-е годы, где проблемы в налогово-бюджетной сфере усугубил внутриполитический кризис.

Американский торговый и бюджетный дефицит накладывается на новое явление в мировой экономике, которое, пожалуй, правильнее всего назвать перемещением международных капиталопотоков из торговли товарами и услугами. Из-за растущей интеграции мировой экономики объем торговли промышленными товарами и финансовыми услугами сегодня значительно больше, чем когда-либо прежде — около $3 трлн. в год; но он не идет ни в какое сравнение с мощнейшим притоком средств на мировые рынки краткосрочных капиталов. Так, один только лондонский евродолларовый рынок «по меньшей мере в двадцать пять раз превышает рынок мировой торговли»{1243}. Хотя эта тенденция подпитывалась событиями 1970-х годов (переход от фиксированных к плавающим обменным курсам, поступление избыточных средств из стран ОПЕК), ее усиливал и американский дефицит, так как единственная возможность для федерального правительства перекрыть зияющую пропасть между его расходами и доходами заключалась в том, чтобы привлечь в страну огромное количество ликвидных средств из Европы и (особенно) Японии, превратив Соединенные Штаты Америки, как уже упоминалось выше, в безусловно крупнейшего должника в мире{1244}. Вообще говоря, трудно представить себе, как экономика США смогла бы обойтись без притока иностранных средств в начале восьмидесятых, даже если это и вылилось в неприятное увеличение стоимости доллара, ставшее еще одним ударом по американскому экспорту. Но тут возникает тревожный вопрос: что произойдет, если эти крупные и очень волатильные средства будут выведены из доллара, резко обрушив его стоимость?

Эти тенденции, однако, трактуются и в таком ключе, что паникеры сильно преувеличивают серьезность происходящих в экономике США процессов и забывают про их «естественность». Например, положение дел в фермерском поясе Среднего Запада могло быть гораздо лучше, если бы не спрос на землю по завышенным ценам и не чрезмерные процентные ставки конца 1970-х годов. Опять же переход от производства в сферу услуг вполне понятен и происходит во всех развитых странах; также стоит напомнить, что объем американского промышленного производства растет в абсолютном выражении, даже если занятость (особенно синих воротничков) в обрабатывающей промышленности сокращается — но ведь и это «естественная» тенденция, так как мир все больше переходит от материального производства к производству, основанному на знаниях. Точно так же нет ничего плохого в превращении американских финансовых институтов в мировые с тремя центрами — в Токио, Лондоне и Нью-Йорке, призванные обрабатывать крупные потоки капитала и извлекать из них прибыль; это только увеличивает доходы страны от услуг. Даже значительный ежегодный дефицит федерального бюджета и нарастающий государственный долг иногда характеризуются как не слишком серьезные с учетом инфляции; кроме того, в некоторых кругах существует убеждение, что экономика «найдет выход» из этих дефицитов или что политики примут меры для ликвидации разрыва, будь то за счет увеличения налогов, или сокращения расходов, или того и другого вместе. Излишне поспешные попытки сократить дефицит, считают они, вполне могут спровоцировать крупный спад.

Еще более обнадеживающими объявляются позитивные признаки роста в американской экономике. Благодаря буму в секторе услуг США в последние десять лет создают новые рабочие места быстрее, чем за всю свою историю в мирное время, и, безусловно, гораздо активнее, чем Западная Европа. Кстати, высокая мобильность рабочей силы облегчает такие преобразования на американском рынке труда. Кроме того, огромные усилия американцев в области высоких технологий (не только в Калифорнии, но и в Новой Англии, Виргинии, Аризоне и многих других штатах) сулят дополнительный рост производства и, следовательно, национального богатства (наряду со стратегическим преимуществом над СССР). В самом деле, именно возможности американской экономики продолжают привлекать в эту страну миллионы иммигрантов и воодушевлять тысячи новых предпринимателей; а бурные потоки капитала, вливающиеся в США, могут быть использованы для дальнейших инвестиций, особенно в исследования и разработку. И наконец, если изменения в глобальных условиях торговли действительно ведут к снижению цен на продукты питания и сырье, это должно принести пользу экономике, которая до сих пор импортирует огромное количество нефти, металлических руд и пр. (даже если это и вредит некоторым американским производителям, в частности фермерам и нефтяникам).

Многие из этих доводов могут быть справедливы. Так как американская экономика слишком масштабна и разнообразна, некоторые ее секторы и регионы, вероятно, будут расти, пока другие переживают спад, Поэтому обобщать ее состояние словами «кризис» или «бум» неверно. Учитывая падение цен на сырье, ослабление неестественно высокого значения обменного курса доллара в начале 1985 года, общее снижение процентных ставок (и влияние этих трех тенденций на инфляцию и уверенность деловых кругов), неудивительно, что некоторые профессиональные экономисты с оптимизмом смотрят в будущее{1245}.

Тем не менее с точки зрения американской национальной стратегии и экономического фундамента, на котором должна строиться эффективная долгосрочная политика, общая картина выглядит уже не такой радужной. В первую очередь, из-за массы военных обязательств, принятых США после 1945 года: способность страны нести эту нагрузку сейчас явно меньше, чем несколько десятилетий назад, когда ее доля в мировом производстве и ВНП была гораздо больше, сельское хозяйство не переживало кризис, платежный баланс был намного здоровее, а государственный бюджет не отягощал огромный долг перед остальным миром. В широком смысле уместны аналогии, которые некоторые политологи проводят между положением нынешних Соединенных Штатов Америки и «слабеющих гегемонов» прошлого{1246}.

Здесь снова полезно отметить поразительное сходство между растущей среди нынешних интеллектуалов США тревогой и тем настроением, которое царило в политических партиях эдвардианской Англии и привело к так называемому движению за «национальную эффективность» — к широкой дискуссии внутри законодательных, деловых и образовательных элит по поводу различных мер, способных противодействовать потере конкурентоспособности в сравнении с другими развитыми обществами. С точки зрения коммерческой компетентности, уровня подготовки и образования, эффективности производства, уровня доходов и (среди менее обеспеченных слоев) качества жизни, здоровья и жилья, «первая» держава в 1900 году, казалось, утрачивала свою позицию, что сулило крайне неприятные последствия для ее долгосрочного стратегического положения; поэтому призывы к «обновлению» и «реорганизации» шли не только от левых, но и от правых{1247}. Такие кампании, как правило, действительно приводят к реформам в самых разных государствах, но само их начало является подтверждением упадка: в такой агитации просто не было необходимости несколько десятилетий назад, когда лидерство страны не вызывало сомнений. Сильный человек, как язвительно заметил писатель Гилберт Кит Честертон, не беспокоится о своей физической форме; лишь ослабев, он начинает говорить о здоровье{1248}. Точно так же великая держава, пока крепка и господствует безраздельно, гораздо меньше склонна обсуждать свои обязательства, чем когда начинает терять влияние.

В более узком смысле можно говорить о серьезных последствиях для американской национальной стратегии, если ее производственная база продолжит сокращаться. Если рассматривать вероятность крупномасштабной войны, причем конвенциональной (из-за взаимного нежелания противоборствующих сторон инициировать ядерный холокост), невольно задаешься вопросом, как изменятся производственные способности США после нескольких лет спада в определенных ключевых отраслях, сокращения занятости среди синих воротничков и т. д. В связи с этим вспоминаются слова встревоженного Хьюинса о влиянии промышленного упадка Великобритании на ее мощь, написанные в 1904 году:

Предположим, что отрасль, оказавшаяся под угрозой [иностранной конкуренции], является именно той, на которую опирается система обороны страны, — и что тогда? Вы не можете обойтись без металлургии и машиностроения, потому что в современной войне именно они обеспечивают производство и поддержание эффективности армии и флота{1249}.

Трудно представить, что спад американского промышленного производства настолько драматичен: все-таки производственная база США гораздо шире существовавшей в эдвардианской Британии, и, что немаловажно, «связанные с обороной отрасли» не только подпитываются многочисленными заказами Пентагона, но и переходят от материалоемкого к наукоемкому (высокотехнологичному) производству, которое в долгосрочной перспективе будет также уменьшать зависимость Запада от критически важного сырья. Тем не менее очень высокая доля, скажем, полупроводников, которые собираются за рубежом, а затем поставляются США{1250}, или, если взять другие отрасли, эрозия американского судоходства и судостроения, а также закрытие многих американских шахт и нефтяных месторождений — такие тенденции неизбежно нанесут ущерб в случае очередной продолжительной коалиционной войны между великими державами. Кроме того, если исторические прецеденты чего-то стоят, то самым важным сдерживающим фактором для «скачка» производства в военное время, как правило, оказывалась нехватка высококвалифицированных рабочих{1251}, что опять же заставляет задуматься о резком и долгом сокращении численности синих воротничков (то есть, как правило, квалифицированных рабочих) в США.

Другая, но не менее важная для проведения настоящей большой стратегии проблема касается влияния медленного экономического роста на американский социально-политический консенсус. В значительной (поразительной для большинства европейцев) степени Соединенным Штатам в XX веке удалось избежать очевидной «классовой» политики. Это можно связать сразу с несколькими факторами: во-первых, многие переехавшие в США иммигранты спасались от тяжелых социальных условий, перебираясь в другие места; во-вторых, огромная территория страны позволяла разочаровавшимся в ее экономическом положении «сбежать» на Запад и одновременно делала организацию труда гораздо более сложной, чем, скажем, во Франции или Великобритании; в-третьих, ее географические размеры, а также возможности для предпринимательской деятельности способствовали развитию свободного капитализма, который всегда доминировал в политической культуре нации (несмотря на редкие контратаки слева). В результате разрыв в уровне доходов между богатыми и бедными в США значительно больше, чем в любом другом развитом индустриальном обществе, к тому же государственные расходы на социальные обязательства составляют меньшую часть ВНП, чем в сопоставимых экономиках (за исключением Японии, где очень сильна семейная форма поддержки бедных и пожилых людей).

Отсутствию «классовой» политики, несмотря на очевидные социально-экономические диспропорции, способствовали также ситуация общего роста США с 1930-х годов, предложившая перспективу индивидуального улучшения жизни большинству населения, и тот тревожный факт, что беднейшая треть американского общества не была «мобилизована» в качестве регулярных избирателей. Но, учитывая неодинаковый уровень рождаемости между белыми этническими группами, с одной стороны, и чернокожими и испаноязычными группами — с другой, не говоря уже об изменчивом потоке иммигрантов, а также экономическую метаморфозу, ведущую к потере миллионов относительно высокооплачиваемых рабочих мест в производстве и созданию миллионов низкооплачиваемых рабочих мест в сфере услуг, — было бы ошибкой считать, что преобладающие нормы американской политической экономий (низкие государственные расходы и низкие налоги на богатых) сохранятся, если страна вступит в период продолжительных экономических трудностей, вызванных ослаблением доллара и замедлением роста. Это свидетельствует и о том, что американское государственное устройство, отвечающее на внешние вызовы увеличением ассигнований на оборону, а на бюджетный кризис — сокращением социальных расходов, рискует в конечном итоге спровоцировать отрицательную политическую реакцию. Как и во всех других державах, рассмотренных в данной главе, выработка национальных приоритетов и преодоление постоянной трехсторонней напряженности между обороной, потреблением и инвестициями здесь не имеет простых решений.

Это неизбежно подводит нас к непростой взаимосвязи между медленным экономическим ростом и высокими расходами на оборону. Дискуссия на тему «экономики военных расходов» крайне противоречива, и — принимая во внимание размер и разнообразие американской экономики, стимулирование производства крупными государственными контрактами, а также технические побочные блага от военных исследований — имеющиеся аргументы отнюдь не однозначны{1252}. Что важно для наших целей, так это сравнительный аспект. Даже если (как часто указывают) расходы на оборону составляли 10% ВНП при Эйзенхауэре и 9% при Кеннеди, относительная доля США в мировом производстве и благосостоянии в те годы была почти вдвое больше, чем сегодня; и, в частности, американская экономика тогда еще не столкнулась с проблемами в традиционных и высокотехнологичных отраслях. Кроме того, если Соединенные Штаты Америки в настоящее время продолжают выделять 7% или более своего ВНП на военные расходы, тогда как их основные экономические конкуренты, особенно Япония, тратят на это гораздо меньшую долю, то ipso facto последние имеют потенциально больше «свободных» средств для мирных инвестиций; если американские вложения в исследования и разработку будут и впредь сосредотачиваться в области военного производства, пока японские и западногерманские конкуренты занимаются коммерческой сферой, и если Пентагон будет оттягивать ресурсы ученых и инженеров страны из области проектирования и производства товаров гражданского назначения, в то время как во многих других крупных державах специалисты такого профиля занимаются преимущественно товарами для мирной жизни, — то, скорее всего, американская доля в мировом производстве будет неуклонно снижаться и темпы экономического роста США, весьма вероятно, окажутся ниже, чем в странах, ориентированных на рынок и неохотно направляющих ресурсы в оборону{1253}.

Наверное, излишне говорить, что эти тенденции ставят перед Соединенными Штатами самую острую долгосрочную дилемму. Просто потому, что они являются глобальной сверхдержавой с гораздо более обширными военными обязательствами, чем у региональных держав, например Японии или ФРГ, им требуется гораздо больше вооруженных сил. Точно так же имперская Испания нуждалась в значительно более крупной армии, чем ее современники, а викторианская Британия настаивала на необходимости превосходящего флота. Кроме того, поскольку СССР считается основной военной угрозой американским интересам по всему земному шару и явно выделяет гораздо большую часть своего ВНП на оборону, неудивительно, что американские политики боятся проиграть ему в гонке вооружений. Тем не менее наиболее разумные политики понимают, что военное бремя изнуряет советскую экономику и, если две сверхдержавы продолжат тратить все большую долю своего национального богатства на непроизводительную сферу вооружений, в скором времени может встать принципиальный вопрос: чья экономика испытает более значительный упадок по сравнению с такими расширяющимися государствами, как Япония, Китай и др.? Низкий уровень инвестиций в область вооружений может сделать уязвимой державу со столь разнообразными глобальными обязательствами, как у США, но чрезмерные военные расходы, хотя и улучшающие безопасность в краткосрочной перспективе, способны так подорвать коммерческую конкурентоспособность американской экономики, что в долгосрочной перспективе страна окажется менее защищенной{1254}.

Исторические прецеденты в этой связи тоже не назовешь обнадеживающими. Это очень распространенная дилемма, нередко встававшая перед главными державами прошлого: даже когда их относительная экономическая мощь убывала, усиливавшиеся зарубежные вызовы вынуждали их направлять все больше ресурсов в военный сектор, что приводило к сокращению продуктивных капиталовложений и с течением времени вызывало постепенное замедление роста, увеличение налогов, углубление внутренних споров по поводу приоритетов, а также ослабляло способность нести бремя обороны{1255}. Если это действительно типовой исторический сценарий, то возникает соблазн перефразировать предельно серьезную остроту Шоу и сказать: «Рим пал; Вавилон пал; придет черед и Скарсдейла»[65].

Поэтому в самом широком смысле единственным ответом на часто обсуждаемый общественностью вопрос, способны ли США сохранить свою нынешнюю позицию, может быть только «нет», ведь ни одному обществу не дано вечно оставаться впереди всех остальных, поскольку это означало бы прекращение дифференцированного роста, технического прогресса и военных событий, которые происходят с незапамятных времен. С другой стороны, упомянутые исторические прецеденты не означают, что США обречены кануть в относительной безвестности подобно бывшим ведущим державам, таким как Испания или Нидерланды, или распасться, как Римская и Австро-Венгерская империи; для первого варианта они слишком велики, а для второго — слишком однородны. Даже британская аналогия, очень популярная в современной политологии, не слишком уместна, раз уж она игнорирует разницу в масштабах. Можно сформулировать это иначе: исходя из географических размеров, численности населения и запасов природных ресурсов, Британские острова должны были бы обладать примерно 3–4% мирового богатства и военной мощи при прочих равных условиях; но именно потому, что все прочие условия никогда не бывают равны, своеобразный набор исторических и технологических обстоятельств позволил Британским островам в эпоху их расцвета завладеть примерно четвертью мирового богатства; и с тех пор, как эти благоприятные обстоятельства исчезли, они лишь возвращаются к своему более «естественному» положению. Аналогично можно утверждать, что географические масштабы, население и природные ресурсы США свидетельствуют о том, что они должны обладать примерно 16–18% мирового богатства и военной мощи, но из-за благоприятных исторических и технических условиях эта доля к 1945 году выросла до 40% с лишним; а сейчас мы наблюдаем первые десятилетия снижения этого необычайно высокого показателя до более «естественного» значения. Этот спад маскируется огромными военными возможностями страны в настоящее время, а также успешной «интернационализацией» американского капитализма и американской культуры{1256}. Тем не менее даже в отдаленном будущем, после «естественного» ослабления, Соединенные Штаты Америки все еще будут очень значительной державой в многополярном мире просто в силу своих размеров.

Таким образом, американским государственным деятелям необходимо признать, что сложившиеся устойчивые тенденции необратимы, а делами нужно «управлять» так, чтобы относительная эрозия позиции Соединенных Штатов происходила медленно и плавно, а не ускорялась недальновидной политикой, приносящей лишь кратковременное преимущество и ставящей страну в невыгодное положение в долгосрочной перспективе. Это требует от всех, начиная с президента, понимания того, что технологические и, следовательно, социально-экономические изменения происходят в мире быстрее, чем когда-либо прежде, что международное сообщество гораздо более разнообразно в политическом и культурном плане, чем предполагалось, и не приемлет примитивных средств решения проблем, предлагаемых Вашингтоном или Москвой, что США уже не имеют такого экономического и производственного преимущества, как в 1945 году, и что даже в военной сфере есть признаки изменения баланса сил от биполярной к более новой многополярной системе, в которой концентрация американских экономических и военных сил останется, вероятно, большей, чем у любой другой отдельно взятой страны, но уже не будет столь непропорциональной, как в первые десятилетия после Второй мировой войны. Это само по себе неплохо, если вспомнить замечания Киссинджера о недостатках восприятия мира как неизменно биполярного (см. предпоследний раздел предыдущей главы) и особенно если учесть, насколько сильнее меняющаяся динамика мировой политики может повлиять на Россию. Во всех дискуссиях об эрозии лидирующей позиции США необходимо вновь и вновь уточнять, что это ослабление является лишь относительным, а не абсолютным и, следовательно, совершенно естественным и что единственной серьезной угрозой реальным интересам Соединенных Штатов может стать неспособность адекватно приспособиться к новому мировому порядку.

Учитывая значительное количество сильных сторон, которыми по-прежнему обладают Соединенные Штаты Америки, последующие администрации не только теоретически сумеют организовать дипломатию и стратегию в этот период таким образом, чтобы, как удачно выразился Уолтер Липпман, достигнуть «равновесия… обязательств страны и ее сил»{1257}. Хотя нельзя выделить какую-либо одну страну-правопреемника, которая могла бы взять на себя бремя глобальных обязательств США, подобно тому как сами они начали играть роль Великобритании в 1940-х годах, тем не менее верно и то, что Соединенные Штаты имеют меньше проблем, чем осажденная со всех сторон имперская Испания, или Нидерланды, зажатые между Францией и Англией, или Британская империя перед лицом брошенных ей вызовов. Испытания, которые предстоит пройти Соединенным Штатам в XXI веке, безусловно, сложны, особенно в экономической сфере, но ресурсы страны останутся значительными, если будут должным образом организованы и если политики трезво осознают как ограничения, так и возможности своей державы.

С одной точки зрения, дилеммы, с которыми сталкиваются США, вряд ли можйо назвать уникальными. Спрашивается: а какая страна мира не испытывала проблем с выработкой эффективной военной политики или с выбором между пушками, маслом и инвестициями? Однако с другой точки зрения, американская позиция кажется совершенно особенной. При всем своем экономическом и, возможно, военном упадке США остаются, по словам Пьера Аснера, «главным действующим лицом при решении любых вопросов»{1258}. Поскольку они обладают огромной мощью, которую можно применить как во вред, так и во благо, и являются стержнем западной договорной системы и центром нынешней глобальной экономики, — всё, что они делают или не делают, оказывается гораздо важнее решений всех прочих держав.


Загрузка...