ТЫ ХОРОШО РИФМУЕШЬСЯ, ЛИСТВА

«Северные зори, зори норда…»

Северные зори, зори норда,

всё, что в душах спит забвенно-гордо,

всё, что в сердце дремлет непреложном

памятью о дивно-невозможном, –

на каком вы нас настигли море,

зори норда, северные зори?

У какого колдовали фьорда,

северные зори, зори норда?

Это в сердце каждом затаилось,

тайно, будто шалость и немилость, –

это плачет в каждом уголочке

и доводит до греха и точки!

Может, вам мила не эта длинность,

а Европы давняя срединность,

из Варяг путь в Греки да в Булгары,

свет Украйны, Австрия, Мадьяры?

Но над вами полыхают гордо

северные зори, зори норда,

знаменья немыслимой эпохи,

полюса магнитные сполохи

у вонзенного в отроги фьорда, –

северные зори, зори норда, –

память о когда-то бывшей моде,

Скания, наперекор природе, –

с вечной жизнью в вековечном споре,

зори норда, северные зори!

СТИХИ О ВРЕМЕНАХ ГОДА

Весна тревожных ожиданий,

тревожных дней, тревожных бед,

к чему мечтать о славе ранней,

когда и так затмился свет?

Весна тревожных ожиданий,

тревожных дней, тревожных бед.

Зима извечных испытаний,

густых тревог, святых обид, —

к чему мечтать о славе ранней,

когда вокруг стоглазый быт?

Зима извечных испытаний,

пустых тревог, слепых обид.

Но где-то есть святое лето

в блаженно-золотой пыли,

в невыплаканной песне света,

в загаре бронзовой земли,

где жизнь ютится, недопета,

в блаженно-золотой пыли.

А мне милей немая осень,

глухая осень бытия, –

и всё, что кротким сердцем сносим,

и звезды крупного литья, –

а мне милей молчунья-осень

в кленовой желчи бытия!

«Я живу на земле, я земной…»

Я живу на земле, я земной,

я люблю эту влажную землю,

я приемлю и стужу и зной,

я и горе и радость приемлю.

Потому что степная земля

опьянила меня с колыбели,

потому что ее тополя

над моим пробужденьем шумели.

Потому что ее ковыли

поутру распушили султаны,

потому что ее журавли

окликают меня неустанно.

Потому что вода молода,

только стоит к воде наклониться,

потому что большая вода

по весне замутила криницу.

Потому что, почти невесом,

о края облаков спотыкаясь,

на тележное колесо

опустился серебряный аист.

«Стужа приходит в людские дома…»

Стужа приходит в людские дома,

с ветром беседует строго и смело, –

вот уже грузная белая тьма

на замерзающих стеклах осела.

С нею беседовать нам нелегко,

странно глядит она в очи гулякам, –

зодиакальным таинственным знаком

звезд проливается молоко.

Нет холодней этой россыпи звезд,

нет холодней этой мелочи звездной, –

вот он, хрустальный сверкающий мост, сооруженный над бездною грозной!

Грузная, вязкая, милая тьма

на замерзающих окнах мерцает, –

стужа приходит в людские дома,

бедное сердце покоя не знает.

«Мне кажется, что теплой лапой…»

Мне кажется, что теплой лапой

нас обнимает синева, –

она по-своему права,

как прав берущий жизнь с нахрапа!

«Люди видят синеву…»

Люди видят синеву,

наяву,

как я эту синеву

назову?

Разрешите это сами,

опишите цель,

назовите небесами

химмель, эивэн, сьель!

«Это – Печаль и Нега…»

Это – Печаль и Нега,

это судьба жива:

это – Поэма Снега,

искренние слова, –

может быть, чуточку выспренние,

искренние слова!

Встань и к стеклу прильни:

видишь – огни, огни,

знаки тепла и ночлега,

скромные торжества…

Это Поэма Снега,

пристальные слова, –

может быть, чуть неистовые,

пристальные слова!

Знаешь любовь и зрелость,

старости серебро, –

всё, что душе приелось,

знаешь позор и добро, –

всё, как водилось исстари,

всё, как невинность искренне,

всё, как толчок разбега,

прочее – трын-трава!

Это Поэма Снега,

истинные слова!

«Гроза. Удушье. Дымоход…»

Гроза. Удушье. Дымоход.

Какой-то вечности начало.

И шеститрубный пароход

у сумасшедшего причала.

Как невозможность и исход.

Гроза. И омут. Рокот вод.

Офелия не отвечала,

когда Природа жезл вручала

Поэме Счастья и Невзгод.

«Кто хочет жить в очарованьи лета…»

Кто хочет жить в очарованьи лета,

среди сплошной житейской кутерьмы,

когда душа поэзией согрета

вдали от подло-суетной зимы?

Кто хочет видеть, как в ее чертогах,

припудрив солью золотой висок,

живет рассвет? Он зелен и высок,

и в рог трубит он на земных дорогах.

Зима, зима выходит из ворот,

в святых дугах скрипят ее полозья,

и я бы мог сказать об этом в прозе,

а не топорщить рифмы голосок.

А я бы мог, по клавишам стуча,

пружиной тормоша каретки скрежет,

вздыхать, что мир мою тропу разрежет,

не подарив за то ни калача!

Тревожная мятежная судьба

горит в глазах ухода и разрыва:

она как грива, как простое диво

и как непротолченая труба!

Едва ль к стихам моим потребна глосса,

телега жизни мне явилась вдруг:

в каких песках скрипят ее колеса,

как голос замыкает счастья круг!

А ведь поэт глядит на вещи косо,

особенно когда мозгами туг!

Вновь лето перед ним. Зеленый луг.

Вновь прима-балерининый вертлуг

вздымается подобием откоса…

Иль всё это лирический недуг?

«Зачем мы на свете живем?..»

– Зачем мы на свете живем?

– Наверное, чтобы глядеть,

как яркое солнце зари

восходит в лазури над нами,

как прямо в глаза бытию

смеется закатная медь,

как прямо в закатную медь

ложится холодное пламя.

«Солнцеликое, ты лучей не прячь…»

Солнцеликое, ты лучей не прячь,

не прикидывайся лучиною!

В пиджачке нараспашку выходит грач

поразмять сочлененья грачиные.

И жемчужного цвета рубаха на нем,

свежевыстиранная, топорщится,

и леггорнов гребни горят огнем,

и лепечет сорока-спорщица.

Рыжий щебень бит да кирпич негож

под распахнутой снежной шубою:

переулок наш до чего похож

на гребенку щербатозубую!

Порастеряны нынче мои слова,

не настигну нужного слова я,

а в проемах пустых кипит синева,

синева, синева шелковая.

То синей становится, то рыжей,

то мутясь, то прозрачней прозрачного

отражается в окнах всех этажей

от подвального до чердачного.

Это березень – в бирюзе, в серебре

и на лужах лазурной заплатою.

А над городом – на Холодной Горе

громоздится церковь пузатая.

И такая на всем лежит благодать —

даже церковь глядит скворешнею! —

что года зимы я готов отдать

за вот эти недели вешние!

За вот эту боль, за вот эту грусть,

за вот этот осколок холода,

за вот эту смешную, пустую пусть,

за вот эту земную молодость!

Ясноликое, ты лучей не прячь,

ты гордись облаков отарою:

пусть с рассветным солнцем играет в мяч

Озарянская церковь старая!

МАРТОВСКИЙ ТУМАН

Это пагубный дурман,

дух мятежный и влюбленный,

это мартовский туман,

от луны – светло-зеленый!

Это тяга берегов

дальних – слиться воедино,

это мартовских снегов

одряхлевшая лавина!

Битва стужи и тепла,

огнь сквозь снежную порфиру, –

запотевшего стекла

слезы, видимые миру!

В эту бестолочь тоски

ты вступил, отлично зная,

как, тревогам вопреки,

тяга действует земная!

Как печаль разлук и встреч

утоляет все обиды

и кого на что обречь

могут мартовские иды.

ВЕСЕННИЕ ПРИМЕТЫ

Дорожи весенними приметами,

дорожи сугробами примятыми,

ветками по-вешнему пригретыми,

но еще по-прежнему мохнатыми.

Наши весны обменялись опытом,

первыми негромкими звучаньями,

первых струй первоначальным рокотом,

первыми ручьями изначальными.

Как по многоуличному городу

разгулялись важные да вьюжные,

а потом в сосулечную бороду

нехотя вплетались ветры южные.

Пролетали голубыми тропами,

тополей пирамидальных купами,

этот прилетел из Симферополя,

этот прилетел из Мариуполя.

Покивали им верхушки острые,

острые верхушки кипарисные

где-то на полынном полуострове,

в Севастополе у Графской Пристани.

Зажурчали в солнечных проталинах

струйки, поначалу еле видные,

каменщики встали на развалинах,

мастерки сжимая сердцевидные.

Разбухали зерна полновесные,

молодой земли во чреве сущие,

щебетали ласточки чудесные,

на своих крылах весну несущие.

И пробившиеся сквозь расселины

купы, разделенные яругами,

на святую верность вербной зелени

присягнули листьями упругими.

БЕРЕГ ПРОЗРЕНЬЯ

Март – это месяц бога Ареса,

александрийские вирши Расина.

Березень – это речка Оресса,

это Россия.

Эти вот рощи, эти дубравы,

терем сосновый.

Это отчизна слова и славы,

славы и слова.

Это на травах, кровью омытых,

туша оленья.

Березень, березень – весь в аксамитах

берег забвенья!

Ежели ты не родился в сорочке,

жребий свой вытянь!

Березень, березень – пухлые почки,

цветень и квитень.

Это лепечут липы и клены,

бук остролистый.

Березень, березень – берег зеленый,

тихая пристань.

Вот мои очи – в тесных орбитах

недоуменья.

Березень, березень – весь в аксамитах

берег прозренья!

«Золотокрылая гроза…»

Золотокрылая гроза,

гроза, которую искали,

и молнии по вертикали,

и семицветные глаза

нежданных радуг. Сабель в буче.

Лучей над крышами Москвы.

Единство зноя и травы,

и ветер ясности летучей.

Золотокрылая гроза,

гроза у наших тусклых стекол:

по тротуарам дождь процокал

тоской козырного туза!

«Майская зелень в солнце закатном…»

Майская зелень в солнце закатном

нежно трепещет, как ласковый зверь.

Верь этим тайнам и верь этим пятнам,

этим земным озарениям верь.

Краше евангелий всех и коранов эта,

что дремлет, сердца веселя,

вся, без асфальтов и башенных кранов,

как таковая, земля. Земля.

Та, по которой путем мы измаяны,

та, из чьей глины с тобой мы изваяны:

ты – из ребра, я – из глины немой,

снежной зимой, белоснежной зимой.

Бьют золотые матросские склянки,

мы уплываем в какую-то мглу.

Что это там – волейбол на полянке?

Ветер припал к смотровому стеклу.

Майская зелень, майская зелень,

Всех новолуний цветущая юнь.

Май на исходе, и в горечь похмелий

тихо вплывает июнь.

«Пусть август, махровыми астрами хвастая…»

Пусть август, махровыми астрами хвастая,

застынет в твоем помутившемся разуме;

багровые скифы несомы гривастыми,

ширококостными, широкотазыми,

исхлестанными сыромятными плетками,

гнедыми и взмыленными кобылицами;

когда бы я знал, что под утро приснится мне

вот этакий из несуразицы сотканный,

пустяшный, но кажущийся незряшным

и горько пропитанный дымом кизяшным,

мучительный сон, – о, тогда бы, тогда

в камин бы не прянуло скитское пламя;

орел или решка – шуми, тамада!

Щетинься усами, блести газырями:

перстами пройдясь по серебряной черни,

вмешайся в дебаты о чести дочерней,

о древнем кочевьи, о деве в седле,

о счастьи забытом на дольней земле.

Орел или решка – к узорным решеткам

кирпичное пламя, – посмотрим ужотко,

к экрану камина карминовый стяг,

и снова затмилось, и снова в сетях.

Шуми, тамада, – дошумишь на заре ты,

когда отягченно сомкнутся уста,

когда страстотерпец из Назарета

устало сойдет с неземного креста,

когда на добычу опустится птица,

ширяющая над разливами трав.

Горячая влага сочится, сочится, –

уйми ее, к ранам губами припав…

Уйми ее – это не капли кармина,

алеют стигматы, как соль горячи,

уйми ее – это не пламя камина,

не жаркое пламя церковной свечи.

Покуда не стала она кахетинским,

покуда в аренду не взята Вертинским,

покуда еще не узяз коготок,

живыми губами уйми ее ток.

Прислушайся к биению сердца

Пилатами ра спятого страстотерпца,

мы больше не верим в возможность расплаты,

быть может, мы сами немножко Пилаты…

Охвачена влага зеленым стеклом,

чужая отвага встает за окном,

далекий Амур, обагренный Хинган,

и вдребезги хмурый граненый стакан.

… Зеленый осколок с земли подыми,

пойми, он смарагдов иных драгоценней,

его озаряет обугленный мир

и в человецех благословение.

«Мне ненавистна злая пыль…»

Мне ненавистна злая пыль

на тротуарах лупоглазых,

я полюбить хочу ковыль

и травы в солнечных алмазах.

Но я не видел этих трав,

я всё бродил – слепой, понурый –

в краю, где фриз, и архитрав,

и чудеса архитектуры,

среди облезлых этих стен,

среди наяд из алебастра,

где ночь и мрак, где тишь и плен,

где жизнь не стоит и пиастра,

где только астры в наготе,

когда уж нам весь мир несносен,

подобны знобкой пустоте,

грустят, махровые, под осень.

«Желтый шар на небосводе…»

Желтый шар на небосводе,

предок черной головни;

друг мой, лето на исходе,

лето скорбью помяни!

Разве первым было лето

в жизни нашей и твоей?

Так пойдем по тропам света,

эти тропы всех верней!

Милый друг мой, на двуколку

грузят скарб былых утрат,

так поплачем втихомолку,

будет смех мудрей стократ!

Будет ночь и небо в звездах,

как парное молоко.

Синий воздух, дикий воздух,

только дышится легко!

ОСЕНЬ

Знаешь, мне всего дороже

осень, зябкая до дрожи,

холод утренней звезды,

солнце горечи и грусти

и в глубоком захолустьи

задремавшие сады.

Осень кожуры и гнили,

осень в партах и черниле,

осень первых единиц,

осень в ставнях, осень в досках,

осень в сельтерских киосках,

осень выдуманных лиц!

И легка, как пух лебяжий,

облаков седая страсть,

осень в рыжем камуфляже

надышаться хочет всласть,

корпуса многоэтажий –

леопардовая масть!

СОЛНЦЕ АУСТЕРЛИЦА

Чужих утрат листаются страницы,

а на душе разгульно и светло:

есть солнце осени, как солнце Аустерлица,

есть слезы осени, как дождик Ватерло.

В туманы снов больное сердце вбросим,

в сплетенья гроз недужное швырнем, –

по площадям идет земная осень,

ересиарх свершает ход конем.

Слова, слова, безумная растрата

печальных слов и радостных тревог, –

они летят, как всадники Мюрата,

былых империй гневный эпилог.

В душе моей всё тише, всё темнее,

всё глуше поступь дней, ночей, минут.

У сизых глаз расстрелянного Нея

недели униженья проплывут.

Уходит ямб, рождается гекзаметр,

судьба любви капризна и темна, –

в лесах Денис Давыдов партизанит,

казацкая белеет седина.

Судьба любви в ристалищах азарта,

высокий купол ладаном пропах, —

помпезная гробница Бонапарта, –

людских мечтаний утлый саркофаг.

Пора посторониться и смириться,

забыть любовь – что было, то прошло.

Есть солнце осени, как солнце Аустерлица,

есть слезы осени, как дождик Ватерло.

«Это осень винограда…»

Это осень винограда,

осень – сон ее глубок!

Благосклонная награда

синеглазых лежебок!

Осень — день густо-лиловый,

сладость яблок и вина,

осень персиков в столовой,

синих полдней у окна.

Вот какая эта осень!

Вот какая эта блажь!

А в киоске мы попросим

красно-синий карандаш.

Нарисуем небо синим,

красным – листьев перепляс,

а потом — замрем, застынем,

не смежая зорких глаз.

ЛИСТВА

Ты хорошо рифмуешься, Листва!

В тебе, янтарной, и в тебе, зеленой,

всем трепетом Природы наделенной,

торжественность законов естества,

неповторимость истины влюбленной,

бессмертья непреложные права.

Когда оледенелые пределы

сдает нам льдистый полюс напрокат,

свои ладьи, ковчеги, каравеллы

со стапелей спускает Листопад.

По стольным городам и захолустьям,

везде, где вихрь вступил в свои права,

с верховий дальних к отдаленным устьям

плывут твои флотилии, Листва!

Я шелест твой, я шорох твой прославлю,

и речь, и отрицанье немоты:

как ты шумишь в осеннем Ярославле,

как в Астрахани ниспадаешь ты!

О, этот ворох, этот хрупкий ворох!

Поблекшая трава на косогорах!

О, этот город, чистый и льняной!

И кажется, о волковских актерах

здесь Прошлое беседует со мной.

О, этот шелест, этот добрый шелест!

Увядший лист прекрасен и суров,

как крепостных актрис простая прелесть

и живопись домашних маляров.

А по весне – зеленая обнова,

и вновь лазурь, и снова синева;

а что если секрет искусства слова,

и всяческих искусств первооснова,

и вдохновений всех первооснова

в тебе, тысячелетняя Листва?

КРЫЛЬЯ

Молодость, дай нам крылья!

Адам Мицкевич

Журавлиный рассвет, словно войско в сияющих латах,

облака, облака, оклубившие горний предел:

окрыленное племя, орлиное племя крылатых,

я прославлю тебя, я прославлю твой звонкий удел.

Я прославлю тебя, я приму твое легкое бремя,

от обиды, и сглаза, и скорби, и смерти храним, –

надвигается день, надвигается новое время,

пусть же крылья твои затрепещут над сердцем моим!

Пусть над сердцем моим затрепещут прозрачные крылья,

над судьбиной моей, над одной из обычных судьбин!

На земле листопад, на земле лопухи и будылья,

нити бабьего лета белеют на гроздьях рябин.

Разве я пригвожден, разве перержавевшие гвозди

пригвоздили к порогу мою многогрешную грудь?

Пусть мне губы сведет злая горечь рябиновых гроздий

я хотел бы взлететь, я хотел бы крылами взмахнуть.

Я крылами взмахну и, взмахнув молодыми крылами,

полечу на восток, а потом на кровавый закат,

а рябиновый сок – это вовсе не терпкое пламя,

ибо горечь его – это горечь последних утрат.

Это горечь утрат, это самая горькая кара

за чужие грехи. Червоточина в теле плода.

На земле листопад. И топорщатся крылья Икара,

и седого Дедала минует большая беда.

Расточаются хмари и ширится зыбкая просинь,

и пушистые лисы ютятся в чащобе лесной,

и сгущается синь, и внезапно кончается осень,

и плаксивая осень сменяется вербной весной.

В небе вьются стрижи. На карнизах щебечут касатки,

и багровые грудки вздымает чета снегирей.

На весеннем базаре уже открывают палатки,

и серебряный мир громыхает у наших дверей.

Приближается день. Приближается новое время.

Облака, облака, облака замерцали во мгле.

Над зеленой землей пронеслось журавлиное племя,

сизокрылая радость прошла по зеленой земле.

На зеленой земле наливаются пышные травы,

разграфленная десть остывает на шатком столе,

Долгожданное утро любви, и надежды, и славы,

долгожданное утро шумит на зеленой земле.

«Душой постигни тишину…»

Душой постигни тишину

лесного пестрого ковчега,

где осень, осень или нега,

или святой сюрприз ночлега,

иль жизнь в оранжевом плену.

Душой постигни тишину,

как пробужденье первоснега

или как обморок, весну

предсказывающий, в тревоге.

Душой войди в свои чертоги,

где свет лелеет тишину!

«Когда сочится ветер сквозь листву…»

Когда сочится ветер сквозь листву,

как сквозь иголки – моросящий дождик,

мне кажется, что я еще живу,

как одичалый выспренний художник,

который жадно хочет говорить

с далеким неосознанным потомством,

который хочет воздух перерыть,

как доблестный орган в соборе Домском!

Потом стихает Осени пожар

и виснет мост на всех своих опорах, –

потом вплывает Осень-Госпожа

в шатры лесов иль в их блаженный шорох

и, в золотистом кружеве кружа,

витает в торжествующих повторах!

И в кружевом извитую листву

вплетается завистливая дата:

мне кажется, что я еще живу,

как живописец истинный когда-то.

Не долетают чайки до лесной

глуши. И мне, пожалуй, только снится,

что поклялась хвастливая синица

над морем вспыхнуть листьев желтизной!

Ах, сколько слез еще со мной, со мной,

ах, сколько лет в душе моей теснится, –

но поклялась надменная синица огнем

тоски взметнуться над волной!

ПЯТОЕ ВРЕМЯ ГОДА

Это пятое время года,

не как прочие времена:

человеческая природа

пробуждается ото сна.

Голубеют земные реки,

и, дурное успев побороть,

всё хорошее в человеке

обретает и кровь и плоть.

Он опять не один на свете,

неприкаянный нелюдим;

он на звезды глядит, как дети,

ну а мы на него глядим.

Не запекшейся в сердце раной

и не тем, как душой поник, –

мы улыбкой его долгожданной

утешаемся в некий миг!

Он у неба не просит: «Сжалься!»

весь он облако и земля;

расцветают тонкие пальцы,

словно веточки миндаля.

Ты глядишь на меня, Природа,

ну а я на тебя смотрю, –

это пятое время года,

неизвестное календарю!

В это время года впервые

обращается счастья круг, –

в миг, когда говорят немые,

обретают глухие слух.

Это светлый миг лицезренья

потаенных досель путей, –

это радостный день прозренья

всех слепых на планете всей.

Это трех измерений бремя

и четвертого – непокой,

это в нашем земном эдеме

пробужденье души людской.

Загрузка...