Тетрадь вторая

Запись первая

Вот уже три месяца, как я в санатории. Почти привык к своей «лежачей» жизни. Научился не хуже «старичков» есть, пить, писать и даже выпиливать лобзиком из фанеры разные забавные штуки.

Сдружился с ребятами, особенно с Ванькой Боковым, и, как ни странно, с рыжим Рогачевым. Он, оказывается, совсем неплохой парень. А если бы ему еще и характер получше, тогда пацан совсем что надо.

Разговаривать с ним тошно. Рассказываешь ему что-нибудь а он только сопит да очками водит. И не поймешь: то ли слушает он тебя, то ли о чем-то другом думает. Махнешь рукой и умолкнешь на полуслове. А ему хоть бы что; кивнет башкой будто спасибо скажет, и снова берется за книгу или за свою тетрадь со злосчастным биномом. Окажись вот с таким где-нибудь на необитаемом острове, быстро в макаку превратишься.

И другое: мямля он, что ли? Ест, словно жвачку жует: медленно, уныло. Смотреть — аппетит пропадет. Уж какой я едок, и то его обгоняю: пока он за второе берется, я уже с третьим разделаюсь. А письма как пишет. Умора! Смешнее не придумаешь. Недели но две: в день по нескольку строчек то чернилами, то простым карандашом, то цветными. Словом, что попадет под руку. За это время он так измусолит, истреплет, зацапает листок, что первых строчек уже нельзя прочесть.

Когда я впервые увидел эту Ленькину разноцветную мазню, спросил, зачем ему понадобился флажок и почему он так паршиво его разукрашивает. Ленька хмыкнул.

— Какой же это флажок? Это — письмо.

Я удивился: зачем, мол, он его так рисует и по стольку дней? Ленька еще раз поправил очки и, словно страдая за мою глупость, ответил: какая, дескать, разница, чем писать и как? Было бы что писать. А у нас событий не так уж густо. За полмесяца едва-едва наберется на одно письмо. Вот он и пишет свои письма по полмесяца…

Но несмотря на все это, Ленька настоящий парень. Почему? А вот почему.

Два дня назад меня увозили в кабинет главврача показывать какому-то знаменитому профессору-костнику. В это время няня принесла записку от Зойки. Принесла испрашивает: кто Чеканов? Она новенькая и еще плохо нас знает. Мишка Клепиков, расспросив, в чем дело, сказал, что, дескать, Чеканов — это он. Няня и отдала ему записку. Клепиков прямо в восторг пришел. Как же, чужая тайна в руки попала: будет над чем позубоскалить. И Фимочка обрадовался, торопит: «Ну-ка, читай, Клепа, что Зойка пишет нашему влюбленному Сусленышу».

Клепиков принялся разворачивать записку, да вдруг Ленька как закричит на него: «Не смей!» А Клепиков хоть бы что: улыбается во всю рожу и спокойно продолжает свое дело. Ленька побледнел, губы дрожат, глаза совсем темными стали. Схватил с тумбочки графин, замахнулся им, как гранатой: «Передай, — кричит, — записку сюда или я башку тебе расколю». А тут и Пашка Шиман, хоть он и злобится на меня из-за Зойки, тоже поднялся на Клепикова. Ну, тот и струсил, отдал записку.

Обо всем этом рассказал мне Ванька Боков.

— Ну, Саньша, — шептал он, качая головой, — и страшон был Рогачев! Я даже забоялся, что он на ноги вскочит от злости. Сроду бы не подумал…

Вот так и бывает: думаешь о человеке одно, а оказывается совсем другое…

Очень рад, что и среди рыжих есть стоящие ребята,

Запись вторая

К Фимочке на свидание приехала мать. Эту новость принес дядя Сюська. Фимочка от неожиданности и счастья растерялся и расплакался. Сюська стоял и довольно посмеивался: крепко обрадовал Травкина.

Странный он какой-то, этот дядя Кеша: тощий, узкоплечий, причем одно плечо ниже другого. Одет всегда одинаково: серый колпак, серые брюки и большой серый халат, который висит на нем, как на огородном пугале. Он все знает, что делается в санатории, всюду успевает. Нянечки поругаются между собой — он тут как тут: выясняет, из-за чего они ссорятся, кто прав, кто виноват. Бывает, Сергей Львович возьмется «распекать» кого-нибудь из ребят за то, что плохо лежит или балуется, и Сюська рядом, хмурится, поддакивает. Он и на обходах часто бывает, ходит среди врачей важный, как профессор, слушает внимательно, кто о чем говорит, и кивает одобрительно. А улыбка у него хитрая, будто он что-то про всех знает и только ждет случая, чтобы рассказать…

Фимочка малость успокоился, вытер глаза, попросил жалобно:

— Дядя Кеша, позовите маму… Или меня отвезите к ней… Пожалуйста.

Сюська убрал улыбочку, задумчиво нахмурился. Потом сказал решительно:

— Ладно, не реви. Так и быть, потолкую с Сергей Львовичем.

И ушел. А Фимочка нетерпеливо ерзал по койке, то и дело поглядывал на дверь, вздыхал. Он не видел матери уже год. И я понимал, как ему трудно сейчас. Тут любой изведется. Узнай я, что моя мама приехала, честное слово, ползком бы стал добираться к ней.

Наконец после обеда Сюська увез Фимочку к матери, а к вечеру старшая сестра Надежда Ивановна показывала ей наше отделение. Фимкина мать, разодетая, накрашенная, круглая, как колобок, ходила торопливо по палатам, по веранде, ахала и охала, глядя на нас большими и какими-то испуганными глазами: «Бедненькие, худенькие, бледненькие». Я даже засмеялся, глянув на «худенького и бледненького» Ваньку Бокова. Да и Клепиков с Пашкой Шиманом никак не напоминали «бедненьких».

Она понавезла Фимочке столько всякой всячины, что он не притрагивался к санаторной еде — только домашним питался. Три дня жила мать, и три дня Фимочка набивал тумбочку яблоками, грушами, шоколадом и конфетами. Она просто до смешного беспокоилась о Фимочке, будто он находился среди бездушных тварей. Няни говорили, что она все время бегала к Сергею Львовичу, к главному врачу, к начальнику санатория, узнавала, хорошо ли лечат Фимочку. А у Фимочки выспрашивала, не обижаем ли мы его.

Сегодня утром она уехала. Фимочка лежит молчаливый и грустный. Пришел Сюська и сразу же к нему:

— Обидели тебя, что ли?

Фимочка отрицательно покачал головой.

Сюська похлопал Фимочку по плечу.

— Ну, тогда нечего киснуть, а ежели кто обидит — скажи мне: наведу порядок. Ясно? Твоя мамаша попросила меня последить за тобой.

А Мишка Клепиков сказал по секрету:

— Фимкина мать за это дяде Кеше денег дала. Ну и смешная тетка.

Запись третья

Еще одна страна начала воевать — Венгрия. Она напала на Югославию и теперь занимает ее. Да, нелегко бедным югославам. Не повоюешь много, когда жмут сразу с двух сторон. И Греции, кажется, скоро конец — немцы ее почти всю захватили.

А наш Советский Союз заключил новый договор — о нейтралитете. С Японией. В Москву приехал их министр Иосуке Мацуока, и вчера договор был подписан.

Из-за этого Мацуоки Пашка Шиман подрался с Клепиковым. Он, когда Пашка прочел вслух сообщение о договоре, неожиданно рассмеялся. Пашка спросил удивленно:

— Ты чего?

А Клепиков вдруг состроил деревянную улыбку — все зубы напоказ и, совсем не двигая губами, произнес:

— Нисяво, нисяво.

Мы захохотали, а Пашка нахмурился.

— Перестань идиотничать.

Клепиков быстро-быстро затряс головой.

— Консяю, консяю, господин.

Пашка рассердился, обозвал Клепикова болваном и ослом, на что Клепиков ответил все с той же улыбкой:

— Така тоцно, господин.

Пашка совсем взорвался, закричал:

— Если не перестанешь гавкать — морду набью!

Клепиков снова:

— Хоросё, хоросё.

И Пашка двинул Клепикова в глаз. Тот сначала растерялся, но потом схватил пенал и ударил Пашку. И пошло-поехало. Прибежали старшая сестра и, конечно, Сюська, растащили их и увезли в палаты — каждого в отдельную. Там они теперь и будут куковать до завтрашнего утра.

Запись четвертая

Фимочка каждый день лазит в свою тумбочку, вытаскивает кульки и кулечки, что понанесла ему мать, долго перебирает яблоки, груши, мандарины, зачем-то щупает их, нюхает. Сегодня вдруг расщедрился.

— Всех угощаю!

Ленька Рогачев повертел в пальцах грушу, фыркнул брезгливо:

— На кой черт мне эта гниль? Надо было раньше угощать.

И швырнул грушу обратно. Фимочка успел поймать ее, но она разлетелась коричневыми брызгами. Фимочка рассмеялся, а Клепиков вдруг разозлился, раскричался.

— Чего бросаешься добром? Не хочешь — не ешь. Может, другие хотят. Мне бы отдал.

Ребята обрадовались и поотдавали Клепикову все Фимочкины «угощения».

Запись пятая

«Третий полет в высокие широты Арктики!» «Самолет Черевичного стартовал с острова Врангеля глубоко на север!» «Цель экспедиции — сесть на льдину в 80 градусе северной широты и в 170 градусе западной долготы!»

Пашка Шиман схватился за свою карту, на которой уже густо пестрели красные стрелки и флажки, закричал восторженно:

— Ух, молодец! Вон аж куда залетел, чуть ли не на самый полюс!

Мишка Клепиков хмыкнул:

— Орет, будто по лотерее выиграл… Ну, полетел, ну и что? Мало ли летчиков в Арктике летает. Так что же теперь — целыми днями ахать и охать?

— Ну почему ты такой, а? — поморщился Шиман. — Почему ты такой дурак, я говорю?

Клепиков презрительно прищурился:

— Гляди-ка, умный нашелся! Стрелки чертит! А чего их чертить, когда и так все ясно: Чкалов — вот кто герой, понял? Он через самый полюс махнул прямо в Америку, без всяких посадок-пересадок. Когда первый и когда трудней трудного, тогда — подвиг.

Пашка прямо взъярился. Он терпеть не мог, когда ему возражают, а тем более спорят.

— А что у Черевичного — прогулка? — закричал он. — Развлекаться полетел, да? У него на самолете целая научная экспедиция. Ее надо высаживать на льды, забирать и снова высаживать. И где? Почти у полюса. Вот на, погляди где. — И Пашка сунул в лицо Клепикову карту. — Гляди, где я точку поставил. Видишь или нет? А там что, пальмы растут, да? Там ветры, снег, морозы, трещины, торосы и черт знает, что еще!

Пока Клепиков рассматривал карту, Фимочка произнес гордо:

— У меня дядя тоже летчик… Над Памиром летает. В горах, он пишет, такой разряженный воздух, что самолет, бывает, по километру вниз падает — не может удержаться. Там не каждый летать сумеет…

Клепиков опомнился и, как с цепи сорвался, захохотал, вытаращив глаза.

— Видали?! — кричал он сквозь хохот. — Видали, еще один герой отыскался: Фимочкин дядя! Ура Фимочкиному дяде!

— Перестань… — тихо попросил Фимочка.

Даже Ванька Боков не выдержал, сказал Клепикову:

— Поди, хватит тебе? Ведь надоел уже. Дай человека послушать.

Клепиков совсем развеселился.

— Ха, нашли кого слушать! У Фимки вечно сказки в башке. Врет он про дядю. Выдумывает. У него этот дядя кем только не был: то знаменитый шахтер, друг Стаханова, то гарпунщик — бьет китов, то артист. Теперь вот — летчик.

— Ну и что дальше? — спросил Фимочка, а у самого губы задергались.

— А то, — продолжал хохотать Клепиков, — что никакой он не гарпунщик, и не артист, и не летчик, а парикмахер. Вот. Я знаю. В письме вычитал. Летчик! Может, он на своем помазке на Памир летает? Как баба-яга на метле…

И Клепиков показал, как Фимочкин дядя летит на помазке.

Это у него очень смешно получилось, но никто не засмеялся. А Фимочка с головой забрался под простыню.

Запись шестая

Пашка Шиман лежит огорченный и несчастный — к нему дружно возвращаются стихи, которые он посылал в редакции. Никто их не напечатал. Пашка молчит об этом, но мы, видя казенные конверты и его унылое лицо, без слов обо всем догадались.

Ванька Боков сидит на койке, вертит круглой головой и переживает за Пашку.

— Им-то что, тем, которые в журналах. Наплевать им на все. Сидят да отсылают письма обратно. Жмоты. Жалко им хоть один стишок напечатать. Взять бы да пожаловаться на них.

— Кому?

Ванька хмурится, произносит решительно:

— А хошь в Верховный Совет, Михаилу Ивановичу Калинину.

Ленька Рогачев удивленно поднимает брови:

— Ого, куда хватил! Там, наверное, поважней дела есть.

Ванька сердится.

— А это разве не важное? Кто им дал право, этим всяким в журналах, обижать больного, а? Их письма, может, хуже любой хвори действуют.

Ленька смеется, а Ванька обижается. Он ложится, отворачивается и бубнит:

— Тоже мне, друзья-товарищи…

Зато у Клепикова — праздник. Прямо-таки раздувается от удовольствия: крепко утерли нос Пашке. Теперь, авось, поменьше будет задаваться и корчить из себя знаменитого поэта. А то смотри-ка, совсем Пушкиным заделался!

Он то и дело поглядывает на Пашку, поджидая, когда тот обернется к нему. Тогда Клепиков моментально строит зверскую морду и выпаливает сипло: «Греки, вперед!», «Итальянцы, назад!», «Чехи, на бой!», «Гроб фашисту!»

Пашка зеленеет от обиды и ярости и старается больше не смотреть на Клепикова.

На сколько времени у Клепикова хватило бы еще духу дурачиться и изводить Пашку — не знаю. Но случилось невероятное: Пашкины стихи напечатаны! В городской газете.

Я как увидел их — даже во рту горячо стало. Думаю: может, ошибся, ведь заголовок совсем не тот, не «Греки, вперед!», а «Будь свободной, Эллада». Но подпись: «Павел Шиман, учащийся».

— Пашка, — говорю, едва сдерживаясь, чтобы не закричать. — Твое стихотворение в газете напечатано: «Будь свободной, Эллада» называется.

Пашка, словно с цепи сорвался, заорал бешено:

— Какого черта привязались?! Делать больше нечего, да? Меднолобые.

Я засмеялся: ну и довел его Клепиков!

— Сам ты меднолобый. Я правду говорю.

Но Пашка только зло отмахнулся. Я протянул Леньке газету.

— Передай.

Ленька прежде, чем передать, заглянул в газету, торопливо поправил очки, протянул растерянно:

— Правда…

Пашка навострил ухо: Ленька человек серьезный, шутить не будет. И все-таки спросил, замирая от надежды:

— Врешь?..

— Правда.

Пашка рванулся, схватил газету и впился в нее глазами. Лицо его сначала побледнело, потом покраснело. Он прижал газету к груди, сказал тихо:

— Ребята… Братцы… Эх.!.. — Обернулся к Клепикову. — Ну, что теперь скажешь, а?

Клепиков поскреб затылок и смущенно произнес.

— Ух, здорово, Пашка!.. В самом деле — молодец.

Запись седьмая

Первое мая! День летит быстро-быстро: в поздравлениях, в подарках, письмах. Я тоже получил две открытки: от мамы и Кольки Царькова — всего-то несколько строк, а как сразу стало тепло на душе!

Ребята веселятся: разговоры, шутки, смех. Все ждут четырех часов — в четыре праздничный вечер, выступление нашей художественной самодеятельности.

Фимочка то и дело хватается за зеркало: хорошо ли выглядит? Он в будние дни все с зеркалом: то зубы осматривает, то глаза и брови, то зачем-то язык, а сегодня и подавно.

Наконец нас везут в клуб — большой и светлый зал. Он сегодня яркий, нарядный, веселый: много цветов и солнца.

Я — в рядах зрителей. Наш худрук никаких талантов у меня не нашел. Рядом со мной Ленька и Ванька. Они тоже «неспособные». Зато все остальные наши — «артисты».

Концерт начался выступлением струнного оркестра. Играли здорово. И Клепиков был там — звякал какими-то железками. Так старался, пыжился, будто был самым главным, а все только и слушали его звяканье. Потом ребята и девчонки пели песни, читали стихи. Особенно хорошо получилась песня «Парень кудрявый» у Лены с Петькой Скрябиным из восьмого класса. Конечно, не то, что у Леонида и Эдит Утесовых, но все-таки…

Фимочка ждал своей очереди спокойно, как всегда, чуть улыбаясь. Пашка — волновался. И понятно почему: впервые отважился прочесть свое стихотворение при таком скопище. Он то и дело подзывал к себе ведущего — белобрысого паренька из «ходячих» — и вдалбливал ему, как глухому:

— Ты меня объявляй: Павел Шиман. Понял? Павел, а не Паша. За Пашу — нос сверну. Понял? Подавай так: Павел Шиман. Элегия «По тебе грущу…» Читает автор!

Паренек, раскрасневшийся, взволнованный не меньше Пашки, кивал усердно.

— Хорошо, хорошо!.. Так и скажу: Павел Шиман.

Но когда пришло Пашкино время, мальчишка вдруг звонко прокричал:

— Папа Шиман исполнит свое стихотворение!..

Грохнул хохот, а у Пашки слезы на глазах, голос дрожит, вот-вот прервется… Еле дотянул свою элегию до конца. Зато у Фимочки все шло как что маслу. Он читал рассказ Зощенко «Аристократка», читал весело, на разные голоса. В зале то и дело вспыхивал дружный смех. Хлопали Фимочке долго и бурно. А он с довольной улыбочкой поглядывал по сторонам. Когда концерт закончился, оказалось, что никому не хочется «расходиться». Мы все, чуть ли не хором, принялись упрашивать Сергея Львовича разрешить еще побыть вместе, и, конечно, он разрешил.

— Тогда и ужинать здесь будете.

— Ура! — крикнул кто-то. — Давайте в почту!

Игра в почту у нас самая любимая. Она для нас все равно, что встреча друзей.

Наши «ходячие» надели почтарские сумки, раздали нам номера, которые каждый прикрепил там, где лучше видно, и началась игра.

Я, конечно, сразу же написал Зойке, поздравил ее с праздником, спросил, почему она не ответила на мою последнюю записку, признался, что мне без ее записок очень грустно. Я долго ждал ответа, но его все не было: наверное, мое «письмо» отдали кому-нибудь другому или затеряли. Я написал еще одно, потом третье — безрезультатно. Может, Зойка не захотела играть? Она однажды сказала, что «почта» — глупая трата времени. Да нет, вон какая оживленная, так и строчит карандашом…

Когда я совсем было отчаялся, ко мне подошла курносая, с хитрыми черными глазками девчонка, не то из пятого, не то из шестого класса, без всяких почтарских сумок, и сунула в руку записку. Наконец-то! Я развернул ее — почерк незнакомый.

«Саша, давно хотела тебе сказать: не пиши Зое. Она все твои записки читает вслух, и девочки смеются над ними и над тобой. А она — первая. Мне стыдно за нее и обидно за тебя. Я ей сказала об этом. Она только засмеялась. Прошу тебя: больше не смей писать. Если у тебя есть гордость. Она уже со многими так «дружила». Лена».

Так, только спокойно, только не быть дураком и не сотворить какую-нибудь глупость.

Я достал все Зойкины записки. Странно, еще пять минут назад они так много значили, а теперь… Я запаковал их и отправил ей. Не хотелось больше ни смеха, ни шума, ни разговоров. Позвал дядю Васю и попросил отвезти меня на веранду, на свое место.

Запись восьмая

После праздников я ехал на занятия, словно на казнь: как встречусь с Зойкой, как она будет вести себя, как посмотрит на меня? Вдруг скажет: «Эх, размазня кисельная, поверил Ленке! Она пошутила, а ты…»

Однако Зойка была такой же, как всегда: переговаривалась с Пашкой и Фимочкой, смеялась, беззлобно задирала Ваньку. На меня ни разу не взглянула. Я ждал чего угодно, только не этого, и расстроился еще сильнее.

А что если Лена в самом деле пошутила? Ведь почта все-таки игра.

Пока шли первые два урока, я окончательно почувствовал себя виноватым. Конечно, глупо поторопился с отсылкой Зойкиных записок и обидел ее! Безмозглый болван, пень! Что теперь делать? Как помириться с Зойкой, если она даже смотреть на меня не хочет?

Я взмахнул несколько раз рукой, как будто отгоняю муху: может, взглянет? Но Зойкина шея сегодня поворачивалась куда угодно, только не в мою сторону. Незаметно сбросил на пол жестяной пенал. Бесполезно. Лишь Леньку напугал — дернулся, словно к нему подсоединили ток. Тогда я принялся покашливать. Сначала потихоньку, потом все громче. Кашлял долго и, наверное, противно, потому что Зойка вдруг сказала брезгливо, ни к кому не обращаясь:

— У Чеканова, должно быть, коклюш. Надо сказать дежурному врачу — пусть уберут…

Ребята засмеялись, Фимочка отпустил какую-то остроту, но я не расслышал — увидел Ленины глаза. Какие они были! В них смешалось все: и горечь, и жалость, и еще что-то такое, отчего мне вдруг стало невыносимо стыдно. Так стыдно, что слезы выступили. Ведь Лена все видела, все отлично поняла. Ни гордости у меня, ни самолюбия…

Схватил первую попавшуюся книгу, поставил ее на грудь, заслонив лицо.

Запись девятая

Вернулся из Арктики Черевичный. Два месяца и шесть дней длилась экспедиция. За это время он налетал двадцать четыре тысячи километров. Москва ликует, встречает героя музыкой и цветами…

А мне грустно. Конечно, не потому, что вернулся Черевичный. Из-за Зойки.

Скверно у меня на душе, будто потерял что-то очень дорогое.

Целые дни сам не свой. Все думаю. Паршиво, когда веришь человеку, а он обманывает тебя. Хуже, по-моему, нет ничего на свете.

Я, наверное, совсем бесхарактерный и размазня. Понимаю, что Зойка поступила нехорошо, а вот все вспоминаю о ней и ничего с собой поделать не могу. От этого тоже пасмурно на сердце.

Зато Шиман рад: Зойка теперь улыбается ему все время. Он стал смотреть на меня насмешливым и каким-то жалостливым взглядом.

Ленька Рогачев все видит и понимает. Сказал однажды тихонько:

— Брось, Санька, переживать. Плюнь. Ерунда все это. А Зойка — дура.

Слабое утешение. Но и на этом, как говорят, спасибо Рогачеву.

Запись десятая

В последний раз развезли нас по классам — завтра каникулы.

— Ну что, Сашок, — сказал дядя Вася, — одна гора с плеч? Перешел?

— Перешел, дядь Вася.

— Значит, как это понимать: находишься в горизонтали, а идешь по вертикали? Хорошо, Сашок. Очень. Большая радость твоей маме. Да и всем. И мне тоже: не зря возил тебя. Не зря же? — И хитро смотрит на меня, смешно топорща усы.

— Не зря, дядь Вася. Спасибо.

Настроение у всех, как в большой праздник. Говор, смех. Фимочка разошелся вовсю:

— Дядя Вася, вы, случайно, не читали стихи Папы Шимана? Жаль. Очень, говорят, талантливый поэт, этот Папа Шиман. В Москве издается…

Вбежала озабоченная молоденькая сестра — потеряла градусник. Спрашивает: не завалился ли у кого в постель? Фимочка к ней:

— Ольга Федоровна, вы не видели нашего Белого клыка?

— Ах, отстань, Фима… Собачку, что ли?..

— Нет, кабанчика.

Сестра невольно глянула на улыбающегося Ваньку, у которого сверкал еще не вырванный клык, засмеялась, махнула рукой и побежала дальше.

Ни Пашка, ни Ванька не обижаются — пустяки по сравнению с главным. А главное — седьмой класс одолели!

Раздается звонок. Вместе с ним в дверях появился Самуил Юрьевич. Он по привычке направился было к Леньке, да на полпути остановился, тряхнул густой гривой.

— Н-да!.. Значит, что же?.. — Он развел руками, улыбнулся, и лицо его стало светлым и молодым. — Вот и поднялись мы с вами еще на одну ступень знаний… Хорошо поработали… Н-да… Что же еще? Ты, Леня, продолжай поиски. Думаю, найдешь решение… Чеканов тоже молодцом: начал год поздно, а догнал. Плечом к плечу шел со всеми…

Лена бросила мне записку: «Рада за тебя. Поздравляю».

— Спасибо, Лена, — сказал я.

Распахнулась дверь — Сергей Львович. Он — возбужденный, шумный, словно тоже «перешел».

— Наказ: в лечении тоже так держать — на отлично!

Фимочка кинул ладонь к виску.

— Есть так держать, Сергей Львович!

А Зойка стрельнула лукавыми глазами.

— Скажите нам что-нибудь такое… В общем, приятное.

Сергей Львович круто повернулся к Зойке.

— Приятное? Хорошо. Будь по-твоему: в субботу выходим на катерах в море…

Это было сказано неожиданно и здорово! Побывать на море! Что может быть лучше?

Девчонки ойкали и ахали в восторге, а Зойка, прижав руки к груди, воскликнула, будто Сергей Львович лично для нее устраивает прогулку:

— Спасибо, Сергей Львович, большое спасибо!

Запись одиннадцатая

Ночью на субботу я плохо спал. Тревожился: вдруг катера не придут, вдруг случится что-нибудь непредвиденное и поход сорвется. Поэтому, как только проснулся, — глаза к морю. У небольшого санаторного причала на легкой волне покачивались два катера.

Разнесли завтрак, но к нему мы почти не притронулись. Один лишь Ванька оставался спокойным и ел по-прежнему за двоих.

Постороннему наши переживания могут показаться смешными: ишь, мол, какое великое счастье — обыкновенная прогулка по морю!.. Но для нас… Ведь мы уже стали забывать, что такое простор и ветер.

Пока мы завтракали, санитары и няни таскали на катера матрасы и расстилали их на палубах. Потом принялись носить нас: няни на носилках, санитары на руках.

Сюська, видимо, устал. Когда брал Ваньку, сказал тихо и сердито:

— Ну жирный, тебя одного пока донесешь — потом умоешься.

Мы переглянулись с Ленькой и тут же отвели друг от друга глаза. Да, не очень весело, когда ты кому-то в тягость. Но самое обидное, что ты знаешь об этом, а поделать ничего не можешь…

Погрузка закончилась. Сергей Львович, стоя на мостике, говорил что-то капитану, тот слушал и время от времени поглядывал на нас. Потом капитан неторопливо вошел в рубку, и через минуту палуба затряслась, как в лихорадке, — заработали моторы.

Берег уплывал все дальше и дальше. Корпуса нашего санатория становились игрушечными, а деревья, словно ожив, начали вдруг быстро сдвигаться с двух сторон, затягивая белые стены ярко-зеленым бархатом. Скоро я уже ее мог различить ни отдельных домов, ни деревьев — побережье превратилось в голубовато-сиреневую кайму.

Ветер хлестал в лицо, осыпал нас тысячами мелких брызг, до краев набивал воздухом грудь. Я захлебывался ветром, стирал с лица соленые брызги, но не мог, не хотел отвернуться — пусть еще сильнее бьет ветер, пусть брызжет море, пусть обжигает солнце!

Ванька сидел возле, придерживая на голове панаму, что-то кричал мне, улыбаясь. Но я не расслышал ни одного слова — они улетали назад вместе с ветром. Тогда Ванька нагнулся ко мне, чтобы повторить, но только открыл рот, его панама вдруг рванулась из пальцев и, стремительно пролетев над катером, плавно опустилась на волну.

Ванька бешено замахал руками, как ветряная мельница крыльями, заорал так, что, наверное, даже машинисты в трюме услышали.

— Стой, стой!! Погоди!

Однако катер продолжал нестись вперед, разрезая волну за волной. Рулевой, крепкий, загорелый парень, лишь усмехнулся, глядя на глуповато-растерянное Ванькино лицо.

Ребята хохотали — у всех сверкали зубы, горели лица.

Девчонки лежали почти рядом с нами. Я впервые видел так близко и Зойку, и Лену, и Иру. У Лены глаза оказались синие-синие, а волосы — белые. И наверное, очень мягкие — ветер то и дело ворошил их, бросая на лоб, на глаза, на щеки. Лена смеясь, боролась с ними, но они все равно вырывались. Наконец, должно быть потеряв терпение, она повязала голову платком. Заметив, что я смотрю на нее, Лена вдруг смутилась, отвернулась, но тут же снова повернула лицо ко мне и, смешно сдвинув брови, погрозила пальцем…

Зойка в это время, казалось, очень внимательно следила за чайками, которые все время сопровождали нас. А вот усмехнулась. Значит все видела, все примечала.

Катер набирал скорость. Уже и берега не стало видно — вокруг только море да небо!

Вдруг далеко впереди, на самом горизонте, появилась черная точка. Сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее, она стала увеличиваться, пока не выросла в огромный теплоход. Он шел, легко подминая под себя волны.

Еще издали басовито погудел нам — поприветствовал, а когда поравнялся с нами, наш катер стал маленьким, невзрачным… На палубах теплохода стояли и сидели сотни людей. Увидев нас, они принялись махать кепками, платочками, шляпами.

Море было оживленным: мы обгоняли яхты, рыбацкие шаланды, грузовые пароходы.

Я снова начинал себя видеть отважным мореходом, открывал необитаемые острова, сражался с пиратами, спасал людей во время ужасного кораблекрушения…

Катер неожиданно сбавил ход, потом остановился, мягко покачиваясь на волне. Сразу стало удивительно тихо и спокойно, будто мы, вырвавшись из бурана, вошли в теплый дом. Из капитанской рубки появился Сергей Львович, пробрался на середину палубы, обвел нас веселым взглядом.

— Ну что, морские бродяги, не надоело еще?

Над морем грохнул дружный хор:

— Нет!

— Хорошо. Молодцы. Сейчас пополудничаем и снова в поход, только в обратном направлении: забрались мы с вами уже далеко, пожалуй, и к обеду опоздаем, а это, как вы понимаете, в планы де входит.

— Покой и режим, — вдруг сказал Фимочка. Сказал без обычной усмешки.

И все на минуту притихли. Видно, не один я воображал себя отважным мореплавателем, а тут — не опоздать к обеду…

Появились две наши официантки с бачками, термосами, судками, посудой. Ели так, как будто нас не кормили неделю: бутерброды, котлеты, яйца — все поглощалось с молниеносной быстротой. Ванька мычал, вгрызаясь в кусок хлеба.

— Я бы счас кита проглотил, не то что эти бутерброды. Тоже мне — еда! Для детишек.

Он выхлебнул четыре чашки чая, пил бы еще, да опустели термосы. Сказал Сергею Львовичу, вздохнув:

— Вот каждый день возили бы нас сюда на обед — поглядели бы!.. Все болезни бы выветрило. Без гипсов всяких.

Сергей Львович глядел на Ваньку и смеялся от удовольствия.

Минут через двадцать снова заработали моторы, и катера, лихо развернувшись, помчались назад. К обеду мы, конечно, поспели. Все загорелые, возбужденные, крикливые.

Я чувствовал себя настолько свежо и бодро, что казалось не болел вовсе. Вот что такое море!

Ванька после двойного обеда укладывался спать, тяжело отдуваясь.

— Уф, и здорово ж!.. Счас ка-ак усну!

И затих.

Запись двенадцатая

Ванька сказал мне по секрету:

— Знаешь что, Саньша, хочу я своим малым посылочку послать. Как думаешь?

Я удивился.

— Какую посылочку? Ведь у тебя денег нет.

Ванька покраснел:

— Ну так что ж, что нету?.. Обойдусь, поди. Я не стану есть, что нам на полдник да на третье дают. Конфеты там, печенье, яблоки… Не лезут они мне в глотку, эти сладости разные, как вспомню про своих малых… — И помолчав: — Как думаешь? Можно?

Я пожал плечами:

— Наверное, можно, только надо было эту самую посылку к празднику послать, а так ни то ни се.

Но Ванька заявил решительно:

— В праздник и без того весело, пусть в будни порадуются.

Я решил помочь Ваньке собрать посылку и стал отдавать ему все, что было возможно. Однако дело у нас подвигалось медленно: за два дня набрали всего четыре яблока да десяток конфет и несколько печенюшек.

— Слышь, Ванька, мы так, пожалуй, и за месяц не наскребем.

Ванька взъерошился.

— Скажешь! За неделю полон мешок будет. Гляди-ка, вот он!

Ванька держал за уголки небольшой белый мешочек. Где он взял лоскут, иголку и нитки, когда шил — не знаю.

Прошел еще день, а посылка совсем не пополнилась: на третье нам дали мороженое, на полдник — какао с булкой. Ванька расстроился, с раздражением двинул по тумбочке чашку так, что какао расплескалось, забубнил сердито, поблескивая круглыми желтоватыми глазами:

— Водой всякой поят… На кой она мне? Фрукты надо… От них главная польза, а от воды — что? Пузо только раздувается.

Мне было смешно и жалко Вальку. Я не выдержал и попросил няню купить орехов и фиников — у меня было три последних рубля.

Ванька, когда я отдал ему кульки, растерялся, разволновался, будто я ему жизнь спас.

— Ну, спасибо, Саньша… Спасибо, брат… Век не забуду… Спасибо.

Мешочек сразу заполнился чуть ли не наполовину. Ванька довольно заулыбался.

— Видал? Еще дня четыре, и можно будет посылать.

— Бели, конечно, — усмехнулся я, — нам не зарядят давать какао или молоко.

Ванька нахмурился и лег — так он делал всегда, когда его огорчали. Он долго молчал, о чем-то думая, потом вдруг тихо засмеялся.

— Ты чего?

— Представил, как дома посылку получат… Ух, и шуму будет! По себе знаю… Нинушка и Кирюшка плясать начнут: они всегда пляшут, когда радость. Самый меньшой, Степушка, ручонки потянет, заголосит: «Дай, дай!» А Федя, он теперь старшой, на три года меня помоложе, хмуриться станет, покрикивать: «А ну, уймитесь! Ишь, будто конфет не видали!» Серьезный он парень, Федьша наш… Соседи придут и тоже порадуются, скажут: «Не забывает Ваньша-то вас!»…

Я слушал Ваньку, улыбался. Вспомнил своих… Мама обещает приехать ко мне в отпуск, в сентябре, пишет, что, наверное, и Димку с Таней возьмет с собой. Только как он еще нескоро, этот сентябрь! Лето едва лишь началось…

Запись тринадцатая

Ванька со своей посылкой и всеми разговорами разбередил мне душу: вдруг так захотелось домой.

Уже давно ночь, а я никак не могу уснуть, вспоминаю и вспоминаю про все, что было и чего уже никогда не будет…

Удивительно в жизни все устроено. Вот я, бегал на реку купаться и рыбачить, делал клетки и ловил на пустыре щеглов и снегирей, катался на коньках и лыжах, каждый день носился по городу то в школу, то в кино, то на футбол. Бегал и совсем не замечал вокруг ничего особенного: река как река, город как город. Что в нем такого: улицы, дома, много народа. А теперь отсюда, издалека, я все вижу совсем по-другому. Каждая улица, каждый дом кажутся самыми красивыми и дорогими. Как вспомню что-нибудь, так в груди екнет и дышать трудно, будто в горле комок какой-то застрянет.

И еще я никогда не думал, что ходить — счастье. Бегать, прыгать, плавать, лазить по деревьям… Это я понял только сейчас. Дураки те, кто говорит, что счастье — это выиграть по лотерее, найти много денег или там еще что. Разве придумаешь что-нибудь лучше, чем бродить по лесу, собирать ягоды или грибы; или сидеть на берегу с удочкой.

Вот где красота! Утро. Солнышко только-только взойдет. От реки струйками поднимается туман, а вокруг тишина и слышно лишь, как где-то всплескивает рыба… Сидишь, смотришь на поплавки, а сам макаешь в реку хлеб и ешь… Эх, знал бы кто, как это вкусно!

И папка мой любил есть хлеб, макая в реку. Мы часто ходили с ним на рыбалку, иногда далеко, километров за пятнадцать. Или в степь, слушать жаворонков. Это — весной. Запомнился последний раз. Папка пришел утром со двора радостный, оживленный.

— Погода сегодня — чудо. Ни ветерка, солнце умытое, так и смеется. А небо… — посмотрел весело на меня. — А что, Сашок, не сходить ли нам послушать жаворонков?

Я рад, а мама огорчается, смотрит на папку осуждающе:

— Ты словно мальчишка. Ведь у нас работы — на весь выходной. Грядки надо копать…

Папка умоляюще складывает на груди руки.

— Мы немножко, а?.. Один часок. Придем и все сделаем. Правда, Саша?

— Конечно, — говорю я и хватаю кепку.

Степь за городом широкая — конца не видно. Она уже зазеленела. Над землей дрожит и переливается разноцветными красками пар. Мы выбираем место, где травка побольше и погуще, ложимся вверх лицом и прислушиваемся.

Сколько их, жаворонков, у нас! Вся степь будто поет и звенит. Где они? Как я ни присматриваюсь, а никак не могу увидеть — рябит в глазах. А папка сразу находит.

— Вон, вон, — кричит он мне радостно. — Видишь? Точечка малюсенькая против облака.

Но я все равно не вижу. Да и зачем, когда и так хорошо. Лежу, слушаю жаворонков, а сам смотрю, как высоко-высоко плывут редкие белые облака.

Интересно: плывет, плывет облако и все меньше, меньше становится, словно ком снега тает на солнце. Вот уже и нет его. Осталась только сизая дымка. Потом второе, третье растаяло.

— Как же так, папа, где же берутся облака, если они только и знают, что пропадают?

Папка тоже смотрит на облака, говорит:

— А ты гляди туда, где нет облаков. Вон туда, где небо помутнее, авось и увидишь.

Я долго смотрел и увидел. Кое-где сизая дымка вдруг загустела, стала даже серой, а потом, словно вспыхнула на солнце, забелело пушистое облачко и понеслось вперед, чтобы где-то растаять и снова родиться.

— Здорово! Никогда не видел. И не думал.

Папка тихо смеется и хлопает меня по животу.

— Погоди, подрастешь — не такое еще увидишь и узнаешь…

Да, уже многое узнал. И хорошего, и плохого. За один какой-то год… Я вздохнул. От подушки вдруг оторвалась Ленькина голова.

— Ты что, не спишь?

Я не ответил, затаился. Ленька долго смотрел на меня, потом хмыкнув, покачал головой:

— Эх ты, лунатик. Даже боязно рядом с тобой. Завтра скажу сестре, чтобы привязывала тебя на ночь. На всякий случай.

Я тихо засмеялся. И вдруг стало спокойно на сердце.

Запись четырнадцатая

Нас предупредил Сергей Львович:

— Завтра начнутся военные маневры Черноморского флота. Не волнуйтесь, не пугайтесь — будут выстрелы.

Ха! Нашли кого успокаивать! Да для нас ничего интереснее и придумать невозможно! Пусть хоть целый месяц грохочут пушки всех кораблей флота!

Ребята в восторге — повезло! Такое увидишь, пожалуй, только в кино.

Едва взошло солнце, мы начали шарить глазами по морю. Глядели час, глядели второй, третий… Море было как никогда пустынно и безжизненно.

Пашка Шиман с трудом повернул усталую шею, произнес, морщась от боли:

— Мягко выражаясь, нас просто надули. У нашего берега могут ходить разве катеришки дохлые да шаланды. А настоящий военный корабль сюда и на веревке не затянешь.

Кто-то засмеялся, но остальные огорченно молчали: жаль, что маневры пройдут стороной.

Минули день и ночь, прошел и следующий день. Море оставалось по-прежнему пустынным и строгим.

И вот, наконец, когда стало ясно, что маневров нам не увидеть, раздался отчаянный вопль Мишки Клепикова:

— Ребята, идут!

Нам будто кто головы враз свернул на сторону: все так и влипли в стекла.

Кораблей еще не было видно, над горизонтом поднимались лишь столбики дымков. Ребята зашевелились, оживленно переговариваясь. По веранде понеслись радостные выкрики.

— Ура, целая эскадра!

— Сюда двигает!

— Ну, теперь держись, братва!

Дымки с каждой минутой все росли и росли, вот-вот из-за горизонта появятся трубы и стальные башни с грозными орудиями. Наконец-то мы увидим настоящие военные корабли!

Да вдруг откуда-то с боку, из-за длинной косы, поросшей густым темно-зеленым кустарником, вырвались один за другим пять торпедных катеров и устремились на бешеной скорости наперерез эскадре. За каждым катером вытянулся огромный хвост черного дыма. Мы еще не успели сообразить, в чем дело, как все море утонуло в клубах этого густого дыма: ни солнца, ни голубой дали, где появились долгожданные корабли.

Кто-то взвыл от досады:

— Ну вот, не раньше и не позже! Что мы теперь увидим?..

Ему никто не успел ответить: с моря ударил тугой и тяжелый выстрел. Веранда тревожно притихла: что будет дальше? А дальше грохнули несколько таких залпов, что пол заходил ходуном и стекла задребезжали.

— Эге! — заорал Мишка Клепиков, вытаращив шалые глаза. — Вот это шум! Вот это дают!

Ахнуло еще раз за разом четыре залпа, и наступила какая-то особенная, неприятная тишина. Полоса дыма медленно ползла к берегу, затянув почти полнеба. И вдруг из этой полосы, по всей ее длине, вынырнули одна, другая — сотни шлюпок и понтонов, на которых сидело и стояло множество краснофлотцев — десант! Моряки, не ожидая, когда их шлюпки и понтоны подойдут к берегу, прыгали прямо в воду и с винтовками, с пулеметами, с какими-то металлическими ящиками бежали вперед. Море будто закипело — вспенилось, зашумело.

Вот первые десантники уже выбрались на пляж, пробежали до половины, упали, ударили из винтовок. Потом снова поднялись и пошли стремительными бросками прямо на наш корпус.

Меня даже робость взяла — будто взаправду наступают. Глянул на ребят, и они смотрят на цепи краснофлотцев круглыми глазами. Тихо стало на веранде, тревожно. А десантники уже у нашей стеклянной стены, бегут мимо.

Вдруг прямо против меня остановился молодой моряк в бескозырке, лихо сбитой набекрень. Он быстро оглядел нас — Леньку, меня, Ваньку, улыбнулся, подмигнул как-то очень задорно и побежал дальше.

Ванька засиял, будто подарок получил.

— Видал, плечи какие? А руки? Силач! Такому только попадись враг: живо хребтину переломит.

Последние цепи десантников скрылись за постройками, за деревьями. Снова наступила тишина. Дымовая завеса медленно таяла. Мы нетерпеливо ждали, когда она совсем исчезнет, чтобы, наконец, увидеть корабли. И вот дым рассеялся, но, увы, кораблей на море не оказалось. Они куда-то ушли.

Настроение у нас испортилось. Не везет, да и только! Однако вечером тот же Мишка Клепиков снова диким голосом завопил:

— Корабли!

Они шли небыстро, уверенно. Их было много — больших и малых. Но все они казались одинаково грозными и могучими со своими башнями и орудиями, гром которых мы сегодня уже слышали.

Подошел Сюська. Встал возле нашей с Ванькой тумбочки, заговорил, глядя на море:

— Ну что, хороши кораблики? То-то!.. В первый раз, поди, увидели, а? А я насмотрелся. Могучие посудины и плюются — заплачешь. Класс. Экстра. Лучший флот в стране — черноморский. Гордиться надо.

Мы любили свой флот и гордились им так, что даже холодок проходил по спине. И совсем не надо Сюське говорить об этом. Его слова почему-то раздражали и мешали нам смотреть и думать.

Запись пятнадцатая

Самуил Юрьевич выполнил свое обещание: привел к нам в гости своих друзей — испанских ребят.

У нас — переполох: убираем все лишнее с тумбочек, расправляем простыни. Фимочка влип в зеркало — не оторвешь: причесывается, приглаживает брови, щупает зачем-то зубы. Пашка на всякий случай вынул и положил на видное место блокнот со своими стихами. Рогачев то и дело с шумом дышит на очки и протирает их до блеска. Я уже заметил: когда Ленька волнуется, то не дает покоя своим очкам.

И вот они пришли, Клаудия и двое ее товарищей: Абелардо Карденас и Антонио Гойтисоло. Клаудия в белой кофточке, в синей юбке, ребята в белых рубахах и синих трусах. У всех на голове широкополые панамы. Их сразу же «расхватали». Девчонки хотели забрать всех троих, но мы «отвоевали» себе Клаудию. Она смущенно улыбалась и торопливо повторяла: «Я у каждого побуду. Мы у вас до самого вечера».

Она хорошо говорит по-русски, но все равно чувствуется, что иностранка. И от этого ее говор еще красивее и милее. Пашка и Фимочка сразу влюбились в Клаудию и вовсю старались понравиться ей, перещеголять друг друга в остроумии.

Клаудия сидела на стуле между Ленькиной и Пашкиной койками, слушала ребят и заразительно смеялась. У нее ровные белые зубы, черные большие и веселые глаза.

Мне хотелось послушать Клаудию, хотелось побольше узнать об Испании, о республиканцах и, если это можно и не расстроит Клаудию, об ее отце и маме. Но разве Пашку и в особенности Фимочку сейчас остановишь?

Это сделал Ленька. Он оказался решительней. Сказал твердо и даже чуть грубовато:

— Ладно, ребята, вы — лотом. У вас впереди много месяцев.

Пашка вспыхнул, но промолчал, Фимочка же рассердился, забубнил:

— Кто ты такой? Тоже мне нашелся…

А Ленька уже спрашивал Клаудию:

— Можно, мы будем звать тебя Клавой?

Клаудия засмеялась и оказала, что ее все так и зовут, и это русское имя ей очень нравится.

Мы ее расспрашивали, а она мам отвечала, сначала немножко смущенно, потом разговорилась. Она рассказывала, какой красивый город Киев, как она живет и учится там. Она любит спорт: занимается легкой атлетикой, плаваньем и особенно стрельбой из боевой винтовки. По стрельбе у нее уже первый разряд.

Я удивился: девчонка — и учится стрелять! Зачем ей это нужно? Что она, в армию служить собирается? Я так и спросил Клаудию об этом. Она ответила: да, если понадобится.

— Мы свою родину не отдадим фашистам! Мы будем бороться за ее свободу, как боролись наши отцы и матери. Наша Долорес Ибаррури сказала: лучше умереть стоя, чем жить на коленях!

Как она изменилась сразу, Клаудия! Улыбки как не бывало. Лицо строгое, губы сжаты, черные брови почти сошлись у переносья. А глаза! Мне показалось, что от них даже жаром пышет. Вот это девчонка! Вот это — ненависть!

А она говорила нам об Испании, о том, какая это чудесная страна и как трудно и плохо живут там, в этой теплой и красивой стране, рабочие люди… Они работают с темна до темна и голодают, они строят дворцы и больницы, а живут и умирают от болезней в трущобах…

— Какие вы все счастливые! — воскликнула Клаудия, обведя взглядом нашу светлую, полную солнца и цветов, веранду. Увидела, как нахмурился Ленька, тронула его за руку. — Я говорю вообще… А вы — выздоровеете. Обязательно. Это тоже счастье. Если бы я не видела всего сама — никогда бы не поверила, что есть такая страна не в сказках, а на самом деле. Я хочу, чтобы и в Испании было так, как у вас, в Советском Союзе.

И снова насупилась Клаудия, сказала тихо-тихо:

— Как я ненавижу фашистов! Я поклялась: всю жизнь буду бороться с ними, я отомщу им за маму и за папу… Фашисты — самые страшные, самые злые люди. Вы поглядите: они уже почти всю Европу захватили.

Пашка успокоил:

— Погоди, авось обожгутся…

Фимочка тут как тут, произнес в тон Пашке:

— Мы вот с Папой Шиманом придумаем кое-что!.. Фашистам сразу станет жарко.

Ребята засмеялись, засмеялась и Клаудия и снова стала прежней — веселой и задорной. Она обратилась к Пашке:

— Мне очень понравились твои стихи, которые ты присылал нам в письмах. Почитай новые.

Пашка покраснел от удовольствия и, не ломаясь, как это с ним часто бывает, прочел несколько стихотворений. А после обеда Клаудия, Абелардо и Антонио пели нам испанские песни — и веселые, и грустные. Мы тоже пели — свои. Как умели. Конечно, у девчонок это лучше получалось. Особенно у Лены. Клаудия даже не удержалась — обняла ее.

Клепиков увел глаза под лоб.

— Ах!.. Я на ее месте лучше бы Шимана обнял. За стихи… Правда, Папа?

Пашка прошипел страшно:

— Заткнись, болван!

Клепиков закивал:

— Хоросе, хоросе, господин… — и недоговорил, расхохотался довольный.

Когда прощались, Клаудия попросила писать ей почаще. Она обращалась ко всем, а смотрела на Леньку. Я усмехнулся, представив, как у нее округлятся глаза от удивления, когда она получит Ленькин разноцветный лоскут.

Ребята ушли. У меня в душе было и хорошо, и немножко грустно, будто они взяли и унесли часть моей радости.

Запись шестнадцатая

Суббота — суматошный день. В субботу у нас баня, стрижка, генеральная уборка. А сегодня как раз и есть суббота.

Санитары берут нас по очереди и отвозят в купалку, няни, перестилают постели, до блеска протирают стекла, приводят в порядок тумбочки, моют полы. Шумно, как на базаре.

Ванька, розовый, возбужденный, достал из тумбочки посылку.

— Гляди-ка, Саньша! Совсем полная! Счас зашивать буду. Няня Марта Петровна обещалась нынче же отослать.

Он взял химический карандаш, густо послюнявил его и старательно вывел домашний адрес. Полюбовался, склонив голову набок, потом тревожно:

— Слышь, Саньша, а вдруг не дойдет, а?

Я его успокоил: посылка дойдет, никуда не денется, пусть только он и обратный адрес напишет, на всякий случай.

Подошла няня Анна Капитоновна, крикливая, очкастая, с волосатой бородавкой на лбу. Мы все ее недолюбливали. Не за то, что некрасивая, — за недобрый характер. Очень вредная тетка. Ее не попросишь лишний раз подать что-нибудь или помочь в чем-то. Сразу закричит, вспылит, словно ее обидели: «Я тебе что — служанка? У меня своих делов по горло! Ишь пораспускались: никакого режиму! Не подам. Привыкай к порядку!»

И пойдет, пойдет… Наорет так, что в другой раз и обратиться к ней побоишься.

Анна Капитоновна поставила в проходе таз с водой и тряпкой, разогнулась и сразу к Ваньке:

— Это что за мешок у тебя? — Прочла адрес, подобрала тонкие губы. — Вот оно что… Посылочку, значит, наготовил?

Ванька доверительно ответил:

— Ага, теть Аня, поднакопил для своих малых… Пускай полакомятся.

Анна Капитоновна осторожно, будто живое существо, положила на тумбочку посылку, а сама быстро засеменила на другой конец веранды. Через минуту вернулась со старшей сестрой, ткнула пальцем в Ваньку.

— Вот, Надежда Ивановна, полюбуйтесь этим снабженцем! Ему государство лечение-питание дает, а он посылочки рассылает. Я здеся десять лет работаю, а такого, извиняюсь, слыхом еще не слыхивала…

Надежда Ивановна поморщилась.

— Не горячитесь, пожалуйста. И шуметь не надо… Это правда, Ваня?

Ванька не ответил. Он схватил мешочек, крепко прижал к груди: только сейчас понял, что над ним и его посылкой нависла беда.

Ребята, даже те, кто лежал далеко от нас, с любопытством завытягивали шеи: что за шум, кого и почему «разделывают» Анна Капитоновна со старшей сестрой? Приехал из купалки Фимочка, распаренный, лоб и нос в капельках пота, щеки — как два румяных яблока. Не успел как следует отереть лицо, а уже скок на локти.

— Что случилось? За что они Кабана?

Мишка Клепиков, захлебываясь, рассказал, в чем дело.

— Да ну?! — искренне удивился Фимочка. — Посылку домой? Жратву копил? Вот так Обжора Берендеевич!

— Но он же ничего плохого… — начал было я. Анна Капитоновна не дала мне говорить. Она продолжала размахивать руками и визгливо кричать:

— Ты кто такой есть? Может, думаешь, что государство, извиняюсь, — бездонная мошна? Может, ты завтра одеяло или, извиняюсь, что другое вздумаешь отправить домой?

Надежда Ивановна сердито обернулась к Анне Капитоновне.

— Я вас прошу: помолчите и идите работать. — Взглянула на Ваньку ласково и грустно. — Дай мне посылку, Ваня, я посмотрю…

Но Ванька продолжал молчать, все сильнее прижимая к груди мешочек. В его глазах уже закипали слезы, губы жалко дрожали. Анна Капитоновна не унималась. Подступила к Ваньке, потянулась к посылке.

— Ну-ка, отдай! Ты слышал, что Надежда Ивановна сказала? Отдай!

Ванька выдохнул тихо:

— Не надо… Не дам… Для малых моих… Не украл ведь… Саньша вот орехов купил…

Подошел Сюська — привез из купалки Пашку Шимана.

— Что вы уговариваете его? Возьмите и все. Вот так.

И рванул мешочек. Он распоролся, и все, что там было, с шумом сыпанулось на пол, покатилось в разные стороны.

Сразу стало тихо. Надежда Ивановна гневно обернулась к Сюське.

— Что вы наделали? Кто вас просил?

Ванька, зарывшись в подушку, плакал, а Сюська хоть бы бровью повел.

— Ну, дети! Совсем пораспустились. Старших не слушают, делают, что хотят. — Взялся за Ленькину койку. — Собирайся в купалку.

Ленька вдруг произнес:

— Не поеду! Не хочу, чтоб вы меня везли! — И ухватился одной рукой за тумбочку, другой — за оконный переплет.

— Чего еще выдумал? — Нахмурился Сюська. — Живо отцепляйся.

— Не поеду, поняли? Не поеду!

Сюська несколько секунд молча смотрел на Леньку, не понимая еще, что вдруг с ним случилось. Но вот по его щекам пошли бордовые пятна.

— Ну и лежи. Ишь, чем обидел! Меньше устану, таская вас.

И шагнул к моей койке. Не знаю, как случилось, но я тоже ухватился за тумбочку. Сюська совсем рассердился и рванул койку. Тумбочка с грохотом упала, но я уже успел зацепиться за Ленькину койку, и мы вместе покатились к противоположной стене. Сюська сгоряча потащил было нас по коридору, но за нами тронулись Ванькина и Пашки Шимана койки.

Никто не заметил, когда и откуда появился Сергей Львович. Он остановил Сюську за плечо, тихо произнес:

— Идите отсюда.

Загрузка...