Часть вторая. Бегство

Глава первая

Я не буду тебе рассказывать о твоем исчезновении. О времени, когда тебе не было. Я не скажу ни слова о годах, проведенных в поисках тебя, о днях, которые я простояла на пороге дома, высматривая тебя вдали. Я не расскажу тебе о твоем отце, который выходит из дома, не попрощавшись со мной. На станции в Больцано его останавливают, когда он пытается забраться в грузовой поезд, направляющийся в Берлин. Итальянская полиция сначала бросает его в камеру, как преступника, закрывает в тюрьме, затем обещает вернуть ему его Марику. Несколько дней спустя он попытается пересечь границу пешком. Прожекторы будут светить ему прямо в лицо, но он не остановится на команду «Ни с места! Стоять!». Пуля заденет его по касательной. Вечером в нашу дверь постучат военные в сверкающих серых пальто с нашивками на груди. Прежде чем втолкнуть его в дом, они будут угрожать, что отправят его в психиатрическую больницу Перджине, ту самую, которую Гитлер потом опустошит, депортировав пациентов в лагеря и убив их газом. Я не расскажу тебе о Михаэле, который вместе с группой мальчишек ходил по улицам с твоей фотографией – без рамки, сделанной годом ранее, на которой волосы у тебя собраны так, как ты больше не носишь, – и показывал ее каждому встречному в окрестных деревнях. Я не расскажу тебе о месяцах, когда раз за разом кто-то из нас сбегал утром куда глаза глядят, не предупредив остальных, а обнаружив по возвращении пустой дом, думал, что рано или поздно лес поглотит нас. Мы потеряны навсегда в бессмысленной попытке вернуть тебя. Туда, где ты больше быть не хотела.


Однажды утром прибегает почтальон с письмом. На конверте только мое имя. Ни марок, ни печатей. Я узнаю почерк – твой.

– Кто-то оставил его у двери, – говорит он, не глядя на меня.

– Кто? – спрашиваю я, вырывая у него из рук конверт.

– Не знаю.

Я стараюсь сдержать дрожь в руках. Не знаю, почему я вспоминаю маму, когда она распечатывала горячим утюгом письма, адресованные мне, чтобы проверить, от подруги они или от ухажера.

Дорогая мама, пишу тебе сейчас, когда я одна в своей комнате. Это было мое решение – уехать с тетей и дядей. Мы знали, что вы не разрешите, и поэтому сбежали. Здесь, в городе, я смогу учиться и стать лучше. Не страдайте из-за меня, потому что со мной все хорошо и однажды вернусь в Курон. Если война продлится долго, не волнуйся за меня, здесь я в безопасности. Когда я постучусь в вашу дверь, надеюсь, что ты, папа и Михаэль все еще будете меня любить. Тетя и дядя обеспечивают меня всем необходимым. Простите их, если сможете. И меня простите.

Марика

С того дня боль меняется. Михаэль рвет твою фотографию и просит нас больше никогда не говорить о тебе. Даже не упоминать твое имя. Эрих перестает метаться туда-сюда, не пытается уехать, не пытается больше найти тебя. Он сидит у окна и курит, не спускается, даже чтобы покормить животных. Он открывает окно утром и закрывает вечером. Между этими двумя действиями ничего не происходит. Я лежу в постели, ставни закрыты, дверь заперта на ключ. Мне кажется, что слез не осталось. Я снова и снова перечитываю это письмо, которое всегда держу при себе. Снова и снова переживаю ту ночь. Я спрашиваю себя, как я могла не услышать твой голос, шаги этих негодяев, звук погружаемого на телегу скарба, тяжелое дыхание лошадей в ожидании отправления, шум заводящейся машины. Как это возможно, что в Куроне никто ничего не услышал? Ты проснулась или они увезли тебя спящую? Ты хотела уехать или тебя вынудили? Ты написала это письмо или тебя заставили?


Однажды папа постучал в дверь и попросил сходить ему за табаком. Он молча сел рядом с Эрихом, и они долго неподвижно сидели у окна и смотрели на облака. Затем он взял Эриха под руку и повел его в стойло кормить животных. Он заставил его погладить каждое из них по очереди. Перед уходом он подошел ко мне и велел приготовить ужин и накрыть на стол. Рядом с раковиной он оставил корзину с мясом, хлебом и вином.

Боль становится головокружением. Чем-то очень привычным и в то же время запретным, о чем никогда не говорят. Когда мы забываем слова из твоего письма, мы опять начинаем искать тебя и ищем годами, понимая, что наши одинокие поиски – лишь выражение слабой надежды, в существование которой мы уже даже не верим.

Нет, ты не заслуживаешь знать об этих беспробудных, темных днях. Ты не заслуживаешь знать, сколько раз мы кричали твое имя. Сколько раз мы обманывали себя, думая, что нашли твой след. Эту историю не стоит облекать в слова. Вместо этого я расскажу тебе о нашей жизни, о том, как мы выжили. Я расскажу тебе о том, что произошло здесь, в Куроне. В деревне, которой больше нет.

Глава вторая

Началась война. Многие из тех, кто был полон решимости уехать в Германию, в конце концов остались здесь. Страх перед неизвестностью, ложь пропаганды, ярость Гитлера удерживали их в Куроне.

Январские дни с их недолгим и тусклым светом. Они все начинались одинаково: с долгих серых рассветов. Видно было обледеневшую вершину горы Ортлес, а ниже – деревья, потрепанные холодным ветром. Люди в деревне не казались обеспокоенными, просто более уставшими. Уставшими от фашистов, уставшими от барахтанья во тьме.

Я шила вместе с мамой, которая теперь никогда не оставляла меня одну. Она научила меня управляться с вязальными спицами, и долгие часы мы проводили в тишине, рядом друг с другом, расположившись на этих нелепых кухонных стульях, которые я вечно забывала отправить на перетяжку. О тебе она говорить не разрешала. Когда шить было нечего, она водружала мне на голову плетеную корзину и вела на реку стирать вещи. Если я засматривалась в пустоту, она велела мне выжимать белье еще сильнее, до тех пор, пока лишние мысли не исчезнут.

– Если Бог дал нам глаза спереди, значит на это была причина! В этом направлении и нужно смотреть, иначе у нас были бы глаза по бокам, как у рыб! – повторяла она строго.

Для нее, которая в свои девять лет уже работала в поле и проводила вечера, забивая гвозди в ящики для фруктов, ты была просто эгоистичным человеком, выбравшим того, у кого больше денег.

Соучастницей.

Все верили, что все будет как в 15-м году, когда на Карсе итальянцы и австрийцы убивали друг друга, а здесь, в Куроне, крестьяне продолжали собирать сено, косить траву и сушить ее, развешивая по стенам, выводить коров на луг, наполнять ведра молоком, делать масло, резать свиней, изо дня в день есть колбасы и салями. Дети бедняков продолжали уезжать, чтобы стать пастухами за границей в обмен на пару ботинок, горсть мелочи и кое-какую одежду. Матери ждали их, отсчитывая дни до праздника Святого Мартина, и, когда все возвращались, в деревне праздновали до позднего вечера. Мы ждали, пока лето растопит снег, а потом альпийский ветер принесет его нам обратно, тихий и тяжелый. Мы оплакивали наших мертвых в тишине. Мы усвоили горький урок, когда поняли, что сражались с австрийцами, только чтобы потом обнаружить, что мы стали итальянцами. Казалось, что все это возможно было выдержать, перетерпеть, потому что были уверены, что это последняя война. Война, которая покончит со всеми войнами. Поэтому известия о новом конфликте, с Германией, которая собиралась завоевать весь мир, нас тогда ошеломили, но мы питали иллюзию, что горы снова оградят нас, что та Италия, частью которой мы должны были себя чувствовать, останется нейтральной до конца. На самом деле, первые новости о войне даже принесли в деревню некоторое облегчение: «по крайней мере они оставят эту затею с плотиной», «теперь у них будут другие заботы», «наши животные и фермы наконец будут в безопасности». Так говорили мужчины в таверне. Так говорили женщины у церкви. В Куроне были и те, кто праздновал начало войны. Герхард ходил с флягой и поднимал ее в воздух, крича: «У них война, а у нас мир!»

Те, кто остался, теперь, когда войска Гитлера шли в атаку, радовались, что сделали правильный выбор. Они представляли себе тех немногих, кто эмигрировал в Германию и сейчас воевал на передовой на восточных границах или тонул в грязи где-то в Европе.

И кроме того, с тех пор как началась война, прекратился нескончаемый поток итальянцев. Видны были только машины карабинеров. Бесконечное передвижение военной техники предвещало то, чего мы боялись больше всего. Но этих высокомерных узурпаторов с их чемоданами наперевес больше никто не видел.


Первое Рождество без тебя мы провели с мамой и папой, которые приготовили картофельные ньокки и сварили куриный бульон. Мы ели в тишине, и никогда еще за праздничным столом не было так тихо. Друзей и клиентов, заходивших поздравить, папа вежливо выпроваживал. Мы постоянно слышали трубачей и дудочников, проходящих через деревни долины. Музыка, под которую годом ранее ты и твой брат танцевали на улице вместе с другими детьми. Мама без остановки что-то делала: готовила, шила, ходила к реке и обратно. Не знаю, откуда она брала столько сил. Внезапно она перестала казаться мне старой. Иногда, когда мы оставались одни, я внезапно начинала плакать и она брала меня за руку. Никогда не чувствовала я себя дочерью так сильно, как после твоего побега.


Прошла и эта зима. В апреле солнце казалось мне кристаллом, концентрированным светом. Трубочист ходил от дома к дому, чистил дымоходы, водосточные трубы и желоба. Мы больше не боялись разжигать огонь. Наш огонь был завистью всей деревни. Другие, чтобы согреться, бросали в огонь ветки и солому, а мы дрова из деревьев, которые Михаэль привозил из папиной мастерской. Он освоил ремесло и больше не ходил в школу. Рабочие говорили, что для пятнадцатилетнего мальчика он уже очень умелый плотник.

Замерзшие поля потихонечку оттаивали и зеленели, но работать с животными становилось все труднее. Надоенное молоко стояло в ведрах по нескольку дней, не удавалось продать ни литра. Однажды Эрих в ярости ударил с размаху по ведру ногой, и я молча смотрела, как под копытами коров расплываются в грязи белые молочные пятна. Я продолжала прясть шерсть и складывала ее кучами на земле. Забирать ее приходил старик с водянистыми глазами и сутулой спиной. Он платил гроши, но мы хотя бы оставались в тепле. Из этой шерсти он делал форму и снаряжение для солдат.

– Когда Италия вступит в войну, работы будет больше, – говорил он, загружая шерсть в свой грузовой мотороллер.

– И когда это Италия вступит в войну? – спрашивала ма, возмущаясь, словно это старик принимал решение.

В ответ он кривил лицо и уезжал на своем драндулете, оставляя за собой прогорклый запах, который, казалось, пропитал весь воздух.

Но даже если выбросить из головы стариковские пророчества, мы видели, что дороги становятся непроходимыми, словно перечеркнутые блокпостами, и день за днем, час за часом мы тоже чувствовали приближение войны. По вечерам самолеты за горами напоминали стаи шершней, и ма говорила, что нам нужно укрыться в хлеву, где у нее наготове был баул с соломой и одеялами.

– Бомбы могут упасть по ошибке и на Курон, он так близко к Австрии! – повторяла она в панике.

– Сама иди в хлев, а я хочу умереть в своей постели, а не в грязи! – кричал па с каждым разом все более сиплым голосом.


Однажды утром я ждала ма, но она все не приходила. В обед я пошла к ней домой. Дверь была открыта, у печки никого не было. Я позвала ее, но никто не вышел и не отозвался. Я позвала ее снова, громче, и замерла недоумении и испуге, глядя на медные кастрюли, висящие на стенах. Когда я решилась войти в комнату, то увидела ее свернувшейся на кровати рядом с па, который уже был одет в свой синий костюм, тот самый, в который он нарядился, когда я выходила замуж. Она побрила ему бороду и причесала волосы. Ма прижималась к нему и плакала тихо-тихо, а когда плач становился громче, она обнимала его голову, как будто это была голова воробья.

– Он умер во сне.

– Почему ты не позвала меня?

– Он умер этой ночью, – сказала она, не слушая меня.

– Почему ты не позвала меня? – повторила я.

Когда она наконец повернулась ко мне, то взяла меня за руку и положила ее на руку па, которая была еще теплой. Она прижалась к нему еще плотнее, и я, не знаю как, оказалась тоже лежащей рядом на кровати. Мамина одежда пахла золой из печи. Я слушала ее плач и время от времени, набравшись смелости, вновь нащупывала папину руку, которая с каждым разом становилась все холоднее.

На похоронах гроб несли Тео и Густав вместе с Эрихом и Пеппи. Михаэль был горд тем, что сам сделал гроб. Он сказал мне:

– Там внутри дед будет спать праведным сном.

Глава третья

Однажды весенним утром 1940 года на стенах мэрии появились объявления. Обычные итальянские слова, которые вызывали негодование у прохожих. Кто-то останавливался, чтобы взглянуть, бурчал что-то себе под нос, пинал камень, а затем двигался дальше с тележкой, нагруженной сеном, или с ведрами молока в руках. В Куроне мало кто умел читать, не говоря уже о том, чтобы понимать этот язык, который был здесь синонимом ненависти.

Эрих быстро вошел в дом и потащил меня на улицу. Солнце слепило глаза, я шла медленно, но он так сильно тянул меня за собой, что я чуть не падала. Он подвел меня к доске объявлений и заклинал прочесть, что там было написано. Мне было тяжело произносить слова, которые он не хотел слышать, и мне казалось, что он был ужасно несправедлив ко мне, заставляя переводить их. Там было написано, что это объявление будет размещено на стене следующие восемь дней, после чего его снимут. Было написано, что это официальный документ и всем местным жителям нужно принять это к сведению. Было написано, что декрет, утвержденный итальянским правительством, разрешал строительство дамбы.

Эрих слушал меня напряженно, глаза его сузились до такой степени, что напоминали ниточки. Я как вкопанная смотрела него, уставившегося на листки, испещренные непонятными словами.

– Все, Курона и Резии больше не будет, – процедил он, затягиваясь сигаретой.

Он проводил меня домой и ушел. Я смотрела, как он удаляется, и думала, что он снова кажется мертвенно бледным и одиноким – как когда ты сбежала – один на один против всего мира. Он вернулся домой только к вечеру, рухнул в изнеможении на стул, даже не сняв грязные ботинки. Выпил залпом воды, съел немного поленты на молоке. Я не знала, как нарушить это молчание, и неуклюже ждала, когда он заговорит. Мне так хотелось его утешить, но, как всегда, у меня не получалось.

– Все полны надежд, говорят, что проект еще поменяется. Что это просто очередная ничего не значащая бумажка. Карл из таверны повторяет, что, когда война на пороге, никто не возьмется за строительство дамбы.

– Возможно, он прав, – ответила я.

– Скоты! – кричал он. – Просто безмозглые животные: поверят во что угодно, лишь бы не ударять пальцем о палец.

– Почему ты так говоришь?

– И фашисты, и «Монтекатини» прекрасно знают о приближающейся войне и о том, что мы, мужчины, скоро уйдем сражаться и что мы обычные крестьяне и никто не понимает итальянского! И они охотно пользуются моментом.


На дороге, что ведет в Мерано, замаячили грузовики. Три железные махины поднимали своими огромными колесами столпы пыли, носясь с утра до вечера в Резию и обратно. Незнакомцы говорили между собой по-итальянски, размахивали руками и тыкали пальцем куда-то вдаль, будто следили за ласточками. Пока мужчины работали в поле, мы, женщины, стояли на пороге и наблюдали, как они переговариваются на своем языке. Народ беспокоился: деревня была такой старой и маленькой, что появление незнакомца вызывало ощущение, будто кто-то роется в твоих ящиках. Мы переглядывались, чтобы подбодрить друг друга, а потом посылали какого-нибудь мальчонку за мужчинами. Крестьяне свистом подзывали друг друга. К середине дня никто уже не работал, животные теснились в хлевах и, прижимаясь друг к дружке, хрипели. Эрих вернулся последним. Он стоял, скрестив руки на груди, и вслушивался в слова молодого парня, который, кое-как изъясняясь по-итальянски, спрашивал у незнакомцев, зачем они сюда явились. Непрошенные гости меж тем рисовали известью на земле кресты, которые засыхали поверх грязи. Проходя мимо, они делали вид, что не слышат нас, и всем свои видом показывали, что наши голоса их раздражают. Напряжение нарастало. Крестьяне кидали на них косые взгляды, потирали ладони, сжимали кулаки. Наши дома, церковь, дороги – все было внутри нарисованных ими границ, которые мы даже не знали, что означают. Вне границ оставались только горы и лиственницы, изогнутые непрерывными порывами ветра.


Несколько дней спустя из черного автомобиля вышли два типа в пиджаках и галстуках. Один был толстый, другой тонкий. Они пригласили нас в таверну, и мы последовали за ними, как стадо овец. Как только они сели, мы окружили их с обеих сторон. На немецком языке они заказали на всех пива. Мы выпили: одни робко, глоток за глотком, другие – залпом.

– Мы приехали из Рима по приказу правительства, – продолжили они на нашем языке. – Был одобрен старый декрет, предусматривающий строительство дамбы.

– Это будет сложная система дамб, которая затронет несколько деревень в долине.

Они цедили слова, говоря на искусственном, слишком правильном немецком, и после каждой фразы делали глоток пива, вытирая пену тыльной стороной своих волосатых рук. Я держала Эриха за руку, он все просил меня не уходить.

– На сколько метров поднимется уровень воды? – спросил один из крестьян.

– Пока не знаем.

– А если вода затопит наши дома? – спросил другой.

– Мы построим другие поблизости, – сказал тонкий.

– Больше и современнее, – добавил толстый, и я заметила, какими тонкими были его усы и каким равнодушием веяло от его слов. – Но сейчас вам совершенно не о чем беспокоиться. Такие работы занимают годы, если не десятилетия, – добавил он, глядя в свою пивную кружку.

Голоса крестьян смешались в единый гул. Итальянцы улыбнулись нашим деревенским манерам и стали невозмутимо ждать, в своих костюмах из тонкой шерсти, пока шум стихнет, а потом добавили:

– Тот, кто потеряет поле, получит компенсацию.

Кто-то выкрикнул, что его коровы не питаются компенсациями. Остальные стучали кулаками, сыпали проклятиями, говоря, что без полей и скота они умрут с голоду.

– А что, если мы не согласны на вашу компенсацию? – спросил Эрих.

Все замолчали. Два итальянца медленно опустошили свои бокалы, пожали плечами и посмотрели на нас с полным безразличием. Тишина стала настолько напряженной, что одно неправильное слово могло привести к драке. Они опять вытерли свои рты тыльной стороной руки, встали и направились сквозь толпу к выходу.

Кто-то набрался смелости повторить вопрос Эриха только тогда, когда они уже вышли из таверны и запах мокрой земли и сена заполнил все вокруг. Он разливался в воздухе свинцовой тяжестью и заставлял нас сглатывать слюну. Взгляд на колокольню вызывал глубокий вздох бессилия. В окнах домов виднелись женщины, прижавшиеся губами к запотевшим от их дыхания стеклам. На руках они держали уже уснувших детей.

Перед тем как сесть в машину, тонкий сказал:

– Если вы не согласитесь на компенсацию, возникнут проблемы.

– Существует закон о принудительной экспроприации, – добавил толстый, прежде чем захлопнуть дверь автомобиля.

Автомобиль тронулся, воздух перестал пахнуть мокрой землей и сеном и наполнился запахом бензина. Мы продолжали кашлять, пока машина не скрылась за поворотом.

Мы с Эрихом возвращались домой в абсолютной тишине. В небе мерцал каскад звезд и висела луна. Хором стрекотали сверчки.

– Настанет день, когда, чтобы сохранить достоинство, придется кого-нибудь убить, – сказал он, роняя спичку.

Глава четвертая

Слушать, как подеста[7] зачитывает на городской площади декларацию о вступлении в войну, я не пошла. Осталась дома с ма сортировать шерсть. Несколько недель спустя сын пекаря – один немногих, кто, как мы и семья Майи, решил остаться, – нашел в почтовом ящике повестку с призывом на фронт. И сразу же главным всеобщим страхом стали эти треклятые повестки в королевскую армию. Завидев местного почтальона, мотоцикл или джип карабинеров, одни женщины выскакивали на улицу взъерошенные, с мукой на руках, другие инстинктивно закрывали ставни и бросались в постель. Эрих говорил, что скоро придут и за ним тоже.

Все эти бронированные машины, пересекающие долину туда-сюда, внезапно стали меня пугать. Я стояла на пороге и смотрела на лица солдат, утрамбованных в кузовы грузовиков, на их квадратные челюсти под касками, сверкающими на солнце, на их негнущиеся руки, намертво вцепившиеся в автоматы на плечевых ремнях. У них были загорелые, обветренные, гладко выбритые лица и короткие волосы, и я вспоминала, как еще совсем недавно они были молодыми беззаботными ребятами с взъерошенными волосами и отросшей щетиной, которые увивались за девушками, не думая ни о какой войне.

Эрих не разговаривал, молча курил как паровоз и дышал почти неслышно. Оставлять нас одних он боялся больше, чем идти на фронт.

– Если меня призовут, позаботься о Михаэле, – повторял он мне, прежде чем уснуть. – Ни о чем другом не думай.

Этим «другим» была ты.

Это были месяцы, полные тревоги и беспокойства, они тянулись медленно, даже лениво. Все мы чувствовали себя как в ловушке, стиснутые бесконечным изматывающим ожиданием, и прятались по домам. Мне не хватало па, его добродушной улыбки, его умения заставить меня взглянуть на вещи под другим углом. Эрих был не таким. Жизнь для него была борьбой, а смелым был только тот, кто отдавал всего себя правому делу, даже когда поражение было уже предрешено судьбой.


Тем временем Михаэль взрослел и превращался в мужчину с басовитым голосом и широкими плечами. Между нами начала расти странная недоверчивость. Возвращаясь с работы, он переодевался и сразу уходил гулять с парнями, которые жили где-то за пределами Курона и которых я никогда прежде не видела. Эрих говорил, что они все нацисты и, как только выдастся такая возможность, пойдут добровольцами на войну и будут намного более жестокими, чем обычные солдаты.

– Да что тебе плохого сделали нацисты? Тебе что, больше нравятся чернорубашечники дуче? – в недоумении спрашивала я его.

Он покачивал головой, прижимая ладони к вискам:

– Все они зло, Трина.

Когда Михаэль уходил, я спрашивала его:

– Скажи мне хотя бы, куда ты идешь.

– Гулять, – дерзко отвечал он и смотрел на меня так, что я теряла всякое желание задавать дополнительные вопросы.


Газеты, которые приходили в деревню осенью 40-го, писали об итало-немецких успехах на фронте и о долгом пути к окончательной победе над альянсом. Фашистские офицеры приходили раздавать повестки с именами и фамилиями призванных и объясняли нам, женщинам, что неявка равноценна дезертирству и влечет за собой расстрел. Не видно было больше ни квадратных подбородков, ни юношеских открытых лиц, а только тяжелые свинцовые руки и мрачные взгляды, заставлявшие нас опускать глаза. Война изменила всех.

В октябре пришли к нам на ферму. Небо было ясным, но далекий рев самолетов, казалось, предвещал грозу. Их было двое: они задавали мне вопросы и в то же время прислушивались, стараясь уловить шум из комнат.

– Мы ищем Эриха Хаузера.

– Его нет, – ответила я.

– Ему нужно явиться в штаб-квартиру командования в Маллесе.

В ночь перед отъездом Эрих захотел заняться любовью – яростно и самозабвенно. Потом он лежал в темноте, не сомкнув глаз, и курил.

– Будь начеку с Михаэлем, – повторил он несколько раз.

Его отправили в Кадор, оттуда в Албанию, а затем в Грецию, где, судя по всему, эти фашистские мерзавцы не смогли захватить ни пятачка земли без помощи немцев. Говорили, что это был «легкий фронт», но многие погибали на поле боя или возвращались домой калеками.

Иногда приходили письма. Но зачастую цензура вымарывала все, оставляя от целой страницы только последнюю строчку: Обними за меня Михаэля. Твой Эрих Хаузер.


Я попросила ма приехать пожить со мной. Она вставила подошвы в сапоги Эриха, чтобы они подошли мне по размеру, и по утрам укутывала меня в огромный шарф, который, разматываясь, доходил мне до пят. Я выводила из хлева коров и тех немногих овец, что у нас остались, и вела стадо на пастбище. Луга в долине были еще зелеными, и посреди этой красоты не верилось, что идет война и что забрали Эриха. На пастбище я встречала лишь стариков, которые остались дома и вынуждены были заботиться о скоте. Им, как и моей маме, пришлось собраться с духом, потому что их сыновья были на фронте и больше не было никого, кто мог бы позаботиться об их женщинах и внуках.

Стоило мне присесть на камень, чтобы поесть хлеба с сыром, я тотчас же представляла себя Эрихом, и в тот момент мне казалось, что и мысли у меня такие же, как у него. Иногда я так долго вглядывалась в синь неба, что могла убедить себя, что я всегда была крестьянкой. Я оборачивалась и смотрела на деревню, казавшуюся отсюда, сверху, очень маленькой, и мной овладевали те же чувства, что и Эрихом: вся эта земля принадлежит мне и никто не может у меня ее отнять. И что я не могу просто стоять и смотреть на то, что они делают. Всем своим существом я ощущала, что фашисты – ублюдки, потому что хотят нас утопить, потому что втянули нас в войну и забрали Барбару. И что нацисты – точно такие же ублюдки, потому что натравили нас друг на друга и забрали наших мужчин, чтобы превратить их в пушечное мясо.

Когда темнело, мы с Грау, постаревшей, с дряблой кожей и поредевшей шерстью, неспешно гнали стадо назад. Она уже не могла бегать так быстро, как раньше. Я останавливалась и издалека наблюдала за рабочими, которые строили плотину – за деревней, у самой реки. Война их не остановила. Более того, теперь они работали даже в темноте. Огромные прожекторы освещали землю, и издалека казалось, что это костры. Сотни и сотни рабочих жили в бараках, построенных «Монтекатини». С нами они никак не контактировали. Работали как кроты. Разгружали трубы, мешки с раствором, лопаты. Это было бесконечное движение грузовиков, экскаваторов, тракторов, которые казались монстрами. В долине не слышалось больше звона колокольчиков или шелеста травы. Шум грузовиков и гусеничных тракторов убил тишину.

О плотине в Куроне никто больше не говорил. До реки было полчаса на велосипеде, но никому и в голову не приходило туда ехать. Для наших крестьян и пастухов рабочие как будто не существовали. Старики вообще не верили, что там кто-то есть.

«Молчаливые свидетели позволяют злу существовать», – постоянно говорил Эрих.


С тех пор как он отправился на фронт, я чувствовала себя неприкаянной. Я тоже начала пахнуть хлевом и потом, мои руки покрылись мозолями, а манеры загрубели. Я больше не смотрелась в зеркало и всегда носила один и тот же потрепанный свитер, по нос закутавшись в шарф, волосы кое-как собраны деревянной палочкой.

В субботу в дверь стучались женщины с письмами от своих мужей, и я садилась за стол, чтобы прочитать им их. На самом деле, читать было особо нечего – цензура вымарывала все подчистую. Но они упорствовали, отбирали у меня письма, смотрели на свет, говорили, что видят буквы. И я начинала придумывать, лишь бы только они ушли. Я говорила, что их мужья в порядке, что они едят каждый день и что почти не участвуют в боях. Или что они не знают, где находятся, но кормят прилично, и они скоро вернутся. Я заканчивала письма сладкими любовными фразами, и жены уходили растроганными и довольными. Одна, которую звали Клаудия, каждый раз удивлялась и восклицала:

– Фронт сделал его таким романтичным! – и уходила в замешательстве.

Женщины благодарили меня, оставляя мелочь, которую я передавала ма.

Мне было все равно, хорошо ли я поступаю.

Когда дом снова пустел, я распахивала окна и выпускала затхлый воздух. Я садилась на стул и оглядывала комнату. Если у меня возникало желание писать, я больше не писала тебе. Я писала твоему отцу, и мне казалось, что эти письма стирают тебя из моей жизни.

Глава пятая

Мой брат Пеппи смог избежать призыва в армию. Когда ему пришла повестка, он несколько дней ел одну лакрицу. На медосмотр он явился с зеленой мочой и температурой под сорок. Еще чуть-чуть, и он бы умер от отравления. В итоге он стал каменщиком, Пеппи, работал где-то в районе Сондрио в небольшой компании, которая возводила модульные здания для генеральных штабов. Одним дождливым днем он приехал на автобусе навестить нас, не один, а с хрупкой голубоглазой девушкой, нарядной и элегантной. Ее звали Ирена, как ма. Он сразу же заявил, что они собираются пожениться, и я не поверила. Я думала, Пеппи хочет только бродить по свету.

На свадьбе было десять человек. В тот день мама попросила меня нарядиться и одолжила мне жемчужное ожерелье, которое она сама надевала лишь однажды, когда выходила замуж. За столом я сидела рядом с ней – семья Ирены говорила на странном диалекте, и я как могла пыталась перевести то немногое, что понимала. Я съела все, но только чтобы набить желудок. Я чувствовала себя одичавшей и жаждала одиночества. Думала о хлеве и животных и не могла дождаться, когда можно будет к ним вернуться. К тому же герань в гостиной навевала на меня меланхолию. Мне вспоминались поцелуи Барбары и лицо Майи. Вспоминался Эрих, который в день свадьбы нацепил бабочку, которая была ему слишком тесной, а я хотела как можно скорее снять ее с него. И вспоминалась ты: когда я выходила замуж, ты была лишь желанием, о существовании которого я даже не подозревала.


В конце праздничного обеда мой брат сказал, что рад стать мужем Ирены и без нее кто знает, какой ужасной могла бы стать его жизнь. Не знаю, как так вышло, но мы с Пеппи никогда не вели себя как брат с сестрой. Наша привязанность друг к другу всегда была абстрактной. Он говорил мне, что часто вспоминает воскресные дни, которые мы проводили все вместе, или как он щекотал маму за то, что она не смеялась над его клоунадой. Еще он говорил, что в Сондрио ему хорошо, а по Курону он не особо скучает.

– Мне нравится быть каменщиком, па бы мной гордился.

– Он и без этого был бы горд тобой, ты был его любимчиком.

– Помнишь, какой отвратительный у него был характер?

– Да нет же, он был мягким как масло! – запротестовала я.

– Может быть, с тобой он и был мягким, но со мной он был твердым как камень! – усмехнулся он.

На следующий день мы пошли с ним возложить цветы на кладбище. По пути он меня успокаивал, что Эрих вернется целым и невредимым, потому что с Гитлером мы все в безопасности, даже итальянские солдаты.

– Я отравился лакрицей, потому что я трус, но я верю в Гитлера, – сказал он, глядя на надгробие па.

– Если бы ты пошел на войну, тебя бы тоже отправили в Силезию или еще куда подальше, как всех, кто ушел воевать за Рейх в тридцать девятом.

– Я уверен, что война закончится для нас хорошо, – повторил он, игнорируя мои слова.

– У па твоей уверенности не было, – возразила я, указывая на могилу.

Когда Пеппи, Ирена и ее семья сели в автобус, я пошла в коровник доить коров, но у меня заболели руки. Ма пришла мне помочь и сказала, что, если так пойдет дальше, коровы заболеют, у них разовьется мастит, а потом их мычание разбудит нас посреди ночи и я найду их корчащимися на земле от боли. Тогда я начала сжимать вымя коровы изо всей силы, пока не перестала чувствовать боль в ладонях. Ма похлопывала меня по спине и говорила:

– Соберись, дочка, не теряйся в мыслях.

Для нее мысли были самым большим врагом.


По средам ко мне приходила Майя. Я спускалась с гор до того, как тень взберется на склон Ортлеса, вытирала пот и надевала чистое платье. Ма была рада, когда приходила Майя. Она взбивала сливки и клала нам по большой ложке в молоко.

– Чтобы все было съедено, – командовала она, – завтра сливки затвердеют, и придется ножом отскабливать.

Мы с Майей ездили на велосипедах к реке. Наблюдение за стройкой позволяло мне чувствовать себя ближе к Эриху. Бульдозеры разворотили все, повалили лиственницы и ели, прорыли огромный канал. Грузовики ездили туда и обратно из Валлелунги, перевозя грунт и камни из карьера, которые затем складывались в ямы. Теперь представить себе плотину было проще. В Сан-Валентино они построили огромное водохранилище, которое питало электростанции в Глоренце и Кастельбелло. Мы с Майей смотрели на все это в ужасе. Мы наблюдали за рабочими, похожими на пчел, смотрели, как они размечают землю, по которой затем двигаются бульдозеры, поднимая облака пыли. Если мы пытались задать вопрос кому-то из карабинеров, охранявших рабочую зону по периметру, они лишь хмурили брови, ничего не отвечая. Однажды в воскресенье мы ехали весь день и доехали до Глоренцы. Там мы увидели такие же стройплощадки, сотни машин и тысячи рабочих, механически повторяющих те же самые действия. Вся долина попала в заложники. На наших глазах, с нашего молчаливого согласия.

Когда мы вернулись, я сказала Майе, что эти рабочие, наверное, были очень бедными и приехали сюда из какого-нибудь Венето, Абруццо или Калабрии, где, возможно, нечего было есть, и эта плотина для них была огромной удачей. Стабильная работа на месяцы, если не на годы, и не нужно уезжать на фронт. Майя задумалась и поджала свои тонкие губы.

– Непонятно, на кого и злиться, – сказала она с раздражением.


Мы ездили на стройку до тех пор, пока не пришла зима и дороги стали непроходимыми, по крайней мере для велосипедов: на каждом повороте заносило, колеса постоянно проскальзывали. Заканчивалось тем, что мы начинали бросаться друг в друга снежками и смеяться, чувствуя, как снег набивается под одежду. На каждый снежок мы выкрикивали: «Черт побери войну!», «Черт побери фашистов!», «Черт побери плотину!», и прекращали, только когда у нас от усталости начинали отниматься плечи, а пальцы синели от холода.

Я ленилась, а Майя всегда хотела гулять, даже зимой. Ей нравилось ходить по замерзшему озеру. Ма не давала мне времени даже подумать и выгоняла меня из дому.

– Уходите, вы мне мешаете мыть полы! Давайте уже, ну! – говорила она.

Тогда, чтобы ей угодить, я выходила на улицу вместе с Майей, но сразу же начинала умолять ее пойти к ней домой, я даже смотреть не хотела на замерзшее озеро. Стоило мне хотя бы мельком его увидеть, как ночью мне обязательно снилось, как мы с тобой идем по его замерзшей глади вдвоем.

Это был прекрасный сон, но я боялась, что он повторится. Мы пересекаем озеро, держась за руки, пока не ступаем на трещину. Мы проваливаемся. Но не умираем. Нас окутывает теплая вода. Мы плаваем в невесомости. И снова становимся единым целым.


Дома у Майи мы сидели у гудящей печки. Она бросала в огонь пару поленьев, и я ощущала, как постепенно кровь начинает циркулировать в кончиках пальцев. Когда она подходила к огню с кочергой, чтобы расшевелить пламя, свет озарял стены и подсвечивал ее взъерошенные волосы. С Майей я могла говорить о тебе. Я рассказывала ей, какая ты была, и какой у тебя был характер, и как в десять лет ты уже умела постоять за себя.

– Сейчас я бы, наверное, даже не узнала ее на улице, она уже стала женщиной, а о детстве и вовсе забыла, – говорила я, испытывая странное чувство стыда.

Майя слушала молча и вздыхала, запрокидывая голову. Когда ее молчание становилось невыносимым, я давала ей твое письмо, а она говорила мне выбросить его наконец к чертям. Если я спрашивала ее, в чем моя вина, где я ошиблась, она отвечала, что жизнь – это набор случайностей, и нет смысла говорить о вине. Затем она решительно вставала, утирала мне лицо руками и просила помочь ей замесить тесто для клецок или приготовить яблочное варенье.

Но однажды она резко меня прервала и сказала, что устала от моего нытья и больше не может меня выносить.

– В страдании нужно опуститься на самое на дно, гораздо глубже, чем это делаешь ты! – закричала она. – Нужно дойти до точки, когда хочется отдать свою жизнь на растерзание собакам, потому что только так можно обрести покой! Ты что, не знаешь, что родить ребенка означает быть готовой к самым страшным испытаниям, к самой большой боли? Я должна объяснять тебе, что дети отдельны от нас? И вообще, у тебя хотя бы были дети, а мое время ушло, и в старости никто не придет даже навестить меня, и я буду сидеть как дура и смотреть на огонь в печи!

Я смотрела, как она плакала от ярости, и хотела убежать домой. Но когда я поднялась, она встала у двери и, опустив голову, сказала:

– Прости, Трина, я не хотела. Но, возможно, ты больше не должна мне рассказывать о своей дочери, потому что я не могу тебя утешить.

Глава шестая

В начале 42-го года я перестала получать письма. Иногда мне снилось, что Эрих возвращается вместе с тобой. Вы шли рука об руку по дороге, ведущей в Швейцарию.

Мне казалось, что я всегда так жила: ухаживала за скотом, возделывала огород, пряла шерсть, а все решения доверяла Михаэлю, который приносил домой деньги и говорил громким голосом, стараясь казаться важным. На самом деле он был такой же бедолага, как все, с утра до вечера просиживая в мастерской и дыша древесной пылью. В кошельке у него я нашла фотографию фюрера.

Раз в месяц женщины, у которых муж или сын оказались на фронте, собирались вместе. Чтобы угодить ма, я надевала куртку и тащилась на встречу. Там все только и делали, что молились или же заставляли меня читать и перечитывать письма, которые они совали мне под нос и в которых никогда не было ничего написано. Я выходила оттуда в отупении и не могла дождаться возвращения домой, чтобы спокойно поухаживать за лошадьми и подоить коров. Я начала убеждать себя, что лучше представлять его уже мертвым, Эриха, и тогда потом, если он вернется, я буду рада. С тобой или без тебя.


Старик, который раньше приходил за шерстью, теперь начал посылать своего сына. Это был высокий и худой молодой человек с выпирающими из-под свитера лопатками. У него были милые глаза, и он всегда называл меня по имени. Он был моложе меня, и его лицо еще было немного запачкано молодостью.

Со временем он начал заходить в дом, и каждый раз старался растянуть разговор, даже если не знал, что сказать. Один раз ма предложила ему выпить чего-нибудь горячего, и пока она кипятила воду на кухне, он положил руку мне на колено и очень серьезно сказал, что хочет позаботиться обо мне. Я посмотрела ему прямо в его милые глаза.

– Что ты имеешь в виду – «позаботиться обо мне»?

– Я буду платить тебе больше за шерсть. В два, три, даже в четыре раза.

Я расхохоталась и сказала ему, что если он хочет платить мне за шерсть в четыре раза больше, то я не против и он может начать прямо сейчас. Он обиделся, а его взгляд потяжелел. Он продолжал смотреть на меня с открытым ртом, и я не знала, извиняться мне или продолжать смеяться над его глупостью. Затем он внезапно подошел к моему стулу, снова положил руку на мою ногу и сказал, что он никогда не умел объясняться с женщинами.

– Хочешь, я помогу тебе разгрузить сено? – спросил он, когда ма забрала наши чашки.

Разгрузка сена и его распределение по стойлам было той частью работы, которую я ненавидела, поэтому я сказала «да». Как только мы оказались внутри, он запер дверь. Возле снопа сена он взял меня за плечи и начал целовать мое лицо. Мне казалось, что он слишком молод и худ для того, чтобы причинить мне боль, поэтому я позволила ему меня целовать. Его губы были сладкие на вкус, и я, чувствуя чужое дыхание, чужое тело, отличное от Эриха, поняла, что мое тело очень хочет сдаться. Он положил меня на сено, поцеловал меня в шею, сжал грудь своими руками, потрескавшимися от холода, и через мгновение уже оказался сверху; все время пока он занимался со мной любовью, он повторял, что любит меня и хочет заботиться обо мне. Я прикрыла ему рот рукой, потому что хотела чувствовать только тепло его тела, страсть молодого беззаботного парня. Сено кололось, путалось в волосах, цеплялось к свитеру, который еще несколько дней потом будет хранить его запах.

– Это не повторится, – сказала я ему в конце.

– Даже если твой муж не вернется из войны?

– Мой муж вернется, – ответила я, открывая дверь, чтобы выставить его прочь.


Чтобы он больше не заходил в дом, я, с несвойственным мне раздражением на лице, ждала его с пряжей прямо у двери. Когда приезжал грузовой мотороллер, я делала знак рукой, чтобы они с отцом не выходили. Старик смотрел, как я иду, согнувшись под тяжестью шерсти, завернутой в большой кусок ткани и перекинутой через плечо, хихикал и толкал локтем своего сына, и от этого издевательского смеха мне хотелось запихнуть ему эту шерсть в рот. Мальчик мрачно смотрел на меня, а спустя несколько недель стал торопливо загружать кучи шерсти и поспешно совать мне деньги в руку, даже не встречаясь со мной взглядом. Ма говорила, что лучше больше не пускать домой мужчин, потому что во время войны все их намерения становятся дурными.

– Они оставляют нас одних, а потом жалуются, когда происходит что-то подобное, – повторяла она, продолжая штопать. – Они сидят там, как стервятники, и ждут, когда ты оступишься, чтобы потом всю оставшуюся жизнь обращаться с тобой как со шлюхой.

Слушая ее, я замирала, не понимая, говорит ли она так, потому что знает, что произошло в сарае, или это просто ее страхи. Иногда к нам приходила Анна, жена кузнеца. Это была высокая женщина с узкими бедрами и острым подбородком. Обычно она приходила учиться шить. Но однажды утром она пришла, держа за руку сопливого мальчишку, которому не было и десяти лет.

– Это мой младший сын, – сказала она, не входя в дом. – Каждый раз, когда к нему обращается учитель, он отвечает по-немецки, и учитель бьет его указкой, и теперь у него все руки в язвах, – она раскрыла его красные ладони, которые мальчик сжимал так, будто прятал украденную монету.

– Научи его немного итальянскому, – попросила она, – хотя бы чтобы прекратились эти измывательства. Я боюсь, что мой муж рано или поздно наделает глупостей и все это плохо кончится.

– Я не могу преподавать бесплатно, – ответила я.

Она кивнула:

– Денег у меня нет, но я принесу тебе колбасу, яйца и что еще получится найти.

В дверях появилась ма и дала мальчику кусок сахара, который он сразу же сунул в рот.

– Дашь, что сможешь, не беспокойся, – быстро сказала ма, впуская ее в дом.

Я смотрела на нее в недоумении. Независимо от того, была я ребенком или взрослой женщиной, ма вела себя со мной одинаково. Решительно и авторитарно. Она всегда появлялась за моей спиной, чтобы вытащить из передряг. И вовсе не потому, что ей это нравилось, а потому, что, по ее мнению, я не могла позволить себе быть такой нерешительной.

– Если ты хотела провести жизнь в растерянной нерешительности, не нужно было выходить замуж за крестьянина! – насмешливо говорила она иногда.


Обучать итальянскому мне не очень нравилось, но, просидев несколько часов за столом с этим ленивым мальчишкой, который постоянно отвлекался и болтал ногами, будто у него был огонь в ботинках, я наконец начинала чувствовать себя полезной.

Однажды мы пытались выучить стихотворение, и я подумала, что итальянский – очень красивый язык, если бы только нас не заставили ненавидеть его всей душой. Я читала это стихотворение, и мне казалось, что я пою. Если бы язык не ассоциировался у меня с этими пустыми, самодовольными фашистами, возможно, я продолжала бы напевать песни, которые я слышала на граммофоне Барбары:

Если вернешься,

Я тебя поцелую.

А уйдешь на войну,

Поцелуев не жди.

Может быть, и Майя, и крестьяне делали бы так же, и вся наша долина со временем стала бы перекрестком, где люди понимают друг друга на разных языках, а не превратилась в неопределенную точку Европы, где все смотрят друг на друга косо. Итальянский и немецкий продолжали быть глухими стенами, которые лишь продолжали расти. Языки оказались расовыми маркерами. Диктаторы превратили их в оружие, в декларацию войны.

Глава седьмая

Перед домом остановился армейский джип. Двое военных помогли ему выйти. Одна нога была в гипсе, а в руках он держал костыли, на которые он опирался при ходьбе. Он сделал самостоятельно всего несколько шагов, как они подхватили его под руки и поставили на порог. Эрих поспешил заявить мне, что он не инвалид, а просто поранил ногу и после выздоровления сразу вернется на фронт. Военные кивнули.

Когда джип тронулся с места, Эрих сразу же спросил меня о тебе и, увидев, что я покачала головой, сразу же перевел разговор на другую тему.

Он сказал:

– Я не вернусь на войну, я сказал неправду, Трина. Ноги моей не будет на поле боя! Я больше никогда не буду воевать. Если они снова придут за мной, я убегу в горы, – и он неуклюже попытался подняться, чтобы оглядеть дом. Его исхудавшее лицо выглядело изможденным, а лоб рассекала глубокая морщина, похожая на рану. Я не могла оторвать от него взгляда. Прошлась рукой по волосам, они стали редкими и бесцветными. Но его привычки остались прежними. Он нетерпеливо, как всегда, стучал пальцами по столу и с мальчишеским голодом проглотил четыре огромных куска сыра. Ма сразу же принялась за готовку и, не сказав ни слова, вышла купить курицу. Когда она вернулась, Эрих спал, сидя на стуле, уткнувшись подбородком в грудь. Сломя голову прибежал Михаэль, должно быть, кто-то сообщил ему, что отец вернулся. Он просто стоял, смотрел на спящего Эриха и улыбался, качая головой. В тот момент казалось, что они поменялись местами, что Эрих – сын, а Михаэль – отец. Он пошел умываться, причесался перед зеркалом и надел темный праздничный свитер. Я тоже умылась и причесалась, вытащив наконец из волос деревянную палочку. Ма накрыла стол белой хлопковой скатертью. Соседей, что приходили поприветствовать ветерана, вернувшегося с войны живым, мы отправляли обратно. – Завтра, всё завтра! – умоляли мы их, преграждая вход.

Он сидел весь скособочившись и ел, подпирая голову рукой. Он постоянно просил меня долить ему вина, я раньше не замечала у него такого пристрастия к выпивке. Михаэль засыпал его вопросами. Эрих раздраженно отвечал, что хочет поесть спокойно, а разговоры о войне вызывают у него тошноту. Он жевал, корчась от боли, и я поняла, что он пьет, чтобы заглушить боль в ноге.

Потом он спустился в хлев и сказал, что животные в плохом состоянии: у одной из коров больные глаза, а овцы истощены.

– Я не хочу воевать, Трина, – пробормотал он, гладя корову по морде, – никогда больше.

Когда мы легли в кровать, он показал мне свою рану на ноге, из которой извлекли пулю. Мы проговорили всю ночь. Мы говорили так, будто совсем не знали друг друга. Той ночью я ни минуты не думала о тебе.


Когда боль немного отпустила, первое, что он сделал, – пошел пешком посмотреть на строительство дамбы.

– Ты сошел с ума? – сказала я. – Хочешь дойти туда пешком?

– Присмотри сегодня за животными, а с завтрашнего дня я уже сам, – приказал он мне и ушел, прихрамывая.

Он был похож на маятник, мне было его жалко. Михаэль догнал его уже у стройки. Эрих стоял, вцепившись голыми руками в колючую проволоку ограждения, и с открытым ртом смотрел на воронки, куда грузовики выплевывали землю. Вены на его руках выпирали из-под посиневшей кожи. Михаэль встал рядом с ним и тоже стал наблюдать за рабочими, ревущими бульдозерами, карабинерами, которые вальяжно курили, прислонившись к капотам джипов.

– Пойдем, папа, пойдем отсюда.

Пока Михаэль крутил педали, Эрих, зажатый меж его локтями, смотрел на ели, покрывающие склоны гор, и вдыхал запах неба.

– Если меня снова призовут, я сбегу в горы, – сказал он Михаэлю, когда они подъехали к таверне.

– Я тоже не хочу воевать с итальянцами, папа.

– Ни с итальянцами, ни с немцами. Я больше не хочу войны, – сказал он, яростно подчеркивая каждое слово.

– А мне хотелось бы воевать за фюрера, – сказал Михаэль.

– Немцы превратились в кровожадных расистов.

– Если фюрер что-то делает, у него на это есть причины.

– Какие могут быть причины уничтожать всех и вся? – набросился на него Эрих. – Зачем нужна эта война, которая длится годами? И при чем здесь мы?

– Под его руководством родится лучший мир, папа.

– Мир покорных слуг, шагающих гуськом, вот что родится!

– Нацисты не будут строить плотину, разве ты не рад? – не унимался Михаэль.

Тогда Эрих снова закричал, так громко, что старики за столами в таверне начали оборачиваться.

– Мне мало того, что они нас не утопят! Этого недостаточно, чтобы искупить то, что они творят! – и он неуклюже попытался встать.

Михаэль попытался удержать его, но Эрих оттолкнул его и, схватив за рубашку, с силой притянул к себе:

– Ты ничего не понимаешь. Ты просто безмозглый сопляк, – с отвращением повторил он. – Убирайся к своему Гитлеру, идиот!


Несколько дней они не разговаривали. Вечером, в моем присутствии, они разыгрывали дружелюбие и казались мне еще более несносными. Я накрывала на стол, садилась между ними, на место Эриха, и, глотая суп, спрашивала себя, чего вообще стоили все эти усилия, чтобы вырастить детей.

Иногда по вечерам, когда Михаэль уходил, я упрекала Эриха и просила его оставить сына в покое, в конце концов, он много трудился и глазом не моргнув оставлял нам все заработанные деньги.

– С Гитлером или без, Михаэль хороший парень. Ты должен быть с ним помягче, – злилась я, припоминая ему, сколько времени сын ухаживал за ним, когда итальянские солдаты привезли его с фронта. – Разве тебе недостаточно того, что с ним все хорошо? – раздраженно спрашивала я.

Но когда я так говорила, Эрих вспыхивал и кричал, что иметь сынанациста – худшее, что могло случиться с ним в жизни.

Тот факт, что люди не понимали, что происходит, что все вокруг такие же, как Михаэль, ровным счетом ничего не меняло. Нацизм – самый большой позор человечества, и рано или поздно мир себе даст в этом отчет.


Несмотря на непрекращающийся шум бомбардировщиков, доносившийся откуда-то из-за пределов неба, теперь, когда Эрих был рядом, война опять начала казаться мне нереальной. У меня больше не было времени думать о ней.

Я вспоминала о войне только тогда, когда в деревню приходила телеграмма о чьей-то смерти. Когда слышался плач из соседних домов и люди в черном приходили к дверям погибшего выразить соболезнования, толком не зная, что сказать, особенно если умер молодой человек. В эти дни колокола храма звонили часами, и Эрих не пропускал ни одной мессы.

Он быстро вернулся к своей крестьянской жизни и полностью посвятил себя заботе о здоровье животных. Он водил их на новые луга, где они могли пастись вдоволь.

Возвращался рано, и к середине дня животные уже были в стойле. Им больше не нужно было тесниться, просто потому что теперь их стало меньше. Эрих решил зарезать еще нескольких: у нас не было денег, чтобы ухаживать за всеми. Мяса в деревне было не найти, так что он выручил неплохие деньги. Он считал, что можно было бы продать и пару старых коров, а молодых спарить, чтобы вывести телят.

После работы он выходил с сигаретой в уголке рта. Иногда он звал Грау и у двери говорил мне:

– Пойдем со мной.

– Подожди, я переоденусь, – отвечала я ему.

– Нет, выходи в чем есть.

Тогда мы начинали препираться, потому что я больше не хотела походить на цыганку, выходя на улицу. Теперь, когда мой муж вернулся с войны, меньше всего мне хотелось выглядеть неряшливо.

Так что я быстро прихорашивалась, но, когда я появлялась с расчесанными волосами, в платье, его уже не было, и я стояла, уставившись на свое отражение в зеркале, и замечала, как постарела.

На улицах Курона Эрих говорил каждому, кого встречал:

– Мы должны саботировать стройку, прежде чем они нас затопят.

Но старики отвечали, что их время прошло, так как они слишком старые для таких вещей, а те немногие молодые мужчины, что не были на фронте, говорили, что беспокоиться не о чем, ничего не произойдет, ведь Гитлер скоро оккупирует Тироль, и все забудут о плотине.

Были и те, кто угрожал ему:

– Держи язык за зубами, если не хочешь, чтобы чернорубашечники пришли и избили тебя во сне.

Тогда Эрих взывал к женщинам. Но и женщины покачивали головами и отвечали, что их мужья и сыновья на фронте на другом конце света и никто не знает, живы ли они или давно погибли под пулями. В голове у них просто не было места, чтобы думать о плотине в низине реки, которая даже не попадалась им на глаза.

Бог не допустит этого.

– Курон – резиденция епископа.

– Святая Анна защитит нас.

Эрих говорил мне заткнуться, если я говорила, что Бог – надежда тех, кто ничего не хочет делать.

Глава восьмая

Многие погибли в Восточной Европе. Другие в России, на берегах Дона.


Все телеграммы доставляли одним днем, и офицер передавал их женам и матерям, не поднимая глаз. Прежде чем снова завести мотоцикл, он касался козырька своей кепки.

Священник звонил в поминальные колокола до позднего вечера. Таверна пустела, и Эрих говорил, что тела не вернут и что нужно попросить мэра установить общую мемориальную доску.

Все чаще в деревню приезжали немецкие солдаты, говоря, что скоро Южный Тироль станет регионом Рейха. Кто-то приветствовал их, другие старались держаться подальше.

Карл смог достать радио. Мужчины теперь собирались, только чтобы его послушать, и он жаловался, что никто больше не заказывает напитки и что скоро он разобьет его молотком. Эрих тоже ходил в таверну слушать радио и потом сообщал мне, что дуче все чаще делает триумфальные заявления и это признак того, что дела идут плохо.

– Папа, скоро придет Гитлер и освободит нас, – сказал однажды вечером Михаэль.

Эрих отодвинул тарелку, посмотрел ему в глаза и ответил:

– Если ты присоединишься к немцам, ноги твоей в этом доме не будет.


Когда пришла новость о перемирии, люди вышли на улицы в ликовании. При появлении солдат фюрера женщины высовывались из окон и махали платочками.

Людей, которых мы видели впервые в жизни, мы теперь называли освободителями. Мы стали южным регионом Рейха, операционной зоной Предгорья Альп. Одни говорили, что фашисты все еще у власти, другие утверждали, что они больше ничего не значат. В последующие недели многих итальянцев уволили с работы, но с их головы не упал ни один волос. Появились объявления о наборе на работу местных жителей, а использование итальянского языка было запрещено во всех государственных учреждениях. Те из нас, у кого было образование или кто прежде занимал должности, отобранные Муссолини в пользу итальянцев, вновь были приглашены на работу.

С того момента, как пришли нацисты, Эрих не выходил из дома. Он ходил из угла в угол, сцепив руки за спиной, и когда я спрашивала его: Что теперь будем делать?, он не отвечал. Даже когда Михаэль пришел к нему с новостью, что работы на дамбе приостановлены – фюрер куда больше был заинтересован в строительстве железных дорог, – даже тогда Эрих не произнес ни слова.


Только когда немцы установили полный контроль над территорией и всем стало ясно, что Муссолини, будь он в плену или на свободе, больше не имеет никакого значения; только когда из командных центров в Мерано одна за другой стали приходить депеши, в которых сообщалось о неминуемом призыве мужчин; только тогда я наконец поняла, что беспокоит Эриха. Он, который на фронте видел, как нацисты убивали и брали пленных, понимал, что его решение остаться в Куроне и не уезжать в Германию во времена «Большого выбора» теперь вменят в вину, за которую придется расплачиваться. В первую очередь немцы будут преследовать тех, кто не уехал в 39-м году. Тех, кто не поверил в Гитлера в самом начале. Даже Михаэль говорил:

– Нам следует добровольно записаться на службу. Нам нужно загладить нашу вину.

Однажды вечером он отвел Эриха в сторону и спокойным голосом сказал ему:

– Послушай, папа, Гитлер знает нашу историю, он знает, через что мы прошли. Он призовет нас, да, но не чтобы отправить на какой-то далекий фронт. Он отправит нас куда-нибудь недалеко или даст административные задания. Сражаться в Европе он отправит тех, кто не записывается добровольно, – закончил он, ища его руку.

– И ты откуда это знаешь? – презрительно спросил Эрих.

– Вчера я записался добровольцем.

Эрих резко поднял голову, и Михаэль спокойно встретил его взгляд, не отводя глаза.

– Я сделал это и для тебя, папа.


Наконец однажды ночью, когда нам не спалось, Эрих рассказал мне о том, что было на фронте.

– Мы маршировали несколько дней без остановки. Я видел горы Албании, невысокие и голые, но крутые и полные расщелин. Мы карабкались по горным тропам ночи напролет и даже не могли спросить, далеко ли нам еще идти. Я стрелял, не знаю, сколько людей я убил. Не больше других, но достаточно, чтобы заслужить место в аду. То, что я еще жив, в общем-то, несправедливо. Солдаты часто обращались с нами, тирольцами, жестоко, заставляли нас чистить их сапоги, и никто никогда не называл нас по имени. Когда нас перевели в Грецию, я подружился с парнем из Роверето, который сразу по прибытию заболел дифтерией. Перед осмотром я размазывал ему по лицу несколько капель крови. Я прокалывал иголкой палец и подкрашивал ему щеки, чтобы скрыть бледность. Так я подарил ему еще несколько дней жизни, но однажды вечером мне приказали выйти вместе с ним покурить и убили его прямо у меня на глазах. Две минуты спустя я должен был съесть свой паек.

Я сдерживала дыхание, уткнувшись подбородком в колени, и смотрела на лунный свет, проникающий через окно.

– Немцы – звери похуже итальянцев. Они депортируют, пытают.

Я посмотрела на него, и он снова сказал:

– Трина, если они захотят меня призвать, я сбегу в горы.

– Тогда убежим вместе.

Несколько дней спустя Михаэль заявился в военной форме. Он пришел обняться и довольно улыбался, словно в этой одежде стал наконец настоящим мужчиной.

– Скоро я стану лейтенантом или командиром Вермахта, мама, буду хорошо зарабатывать и на моей форме появятся звезды! – его распирало от удовольствия.

Я кивнула, не глядя на него, и поправила воротник его пальто.

– И ты тоже недовольна мной? – спросил он, вытянув подбородок.

– Не обращай внимания, я вечно всем недовольна.

– Красивая форма, правда?

– Да, очень красивая.

Он сказал, что ему поручили патрулировать долину Падана. Его миссия была воевать против партизан, которые заполонили север Италии.

На пороге я схватила его за плечи и сказала:

– Сейчас я попрошу тебя кое о чем, и ты должен ответить мне да.

Он посмотрел на меня в недоумении. Я повторила три раза. Только тогда он кивнул и жестом попросил меня продолжать.

– Ты должен помочь нам сбежать.

Он побледнел. Потом сжал кулаки.

– Это будет нашим секретом, – сказала я ему.

Он не ответил.

– Повтори: это наш секрет.

Он повторил.

– Если для тебя Гитлер важнее, ты можешь рассказать все твоим начальникам и позволить им расстрелять нас. Ты можешь отомстить своей бабушке или обрушить гнев на своего отца, – продолжила я вызывающе.

– Это он попросил тебя об этом?

– Нет, он ничего не знает.

Его глаза сузились, лицо покраснело. Он посмотрел на меня как на врага, но в тот момент мне было все равно, как он себя чувствует. Я просто хотела защитить Эриха и сбежать с ним.

– Я приду и скажу, где безопаснее всего, – сказал он не своим голосом и ушел, не поцеловав меня. Затем зашел в комнату к ма и поцеловал ее, после чего прошел мимо меня в своем сером пальто и с силой захлопнул дверь. Свеча на буфете погасла.

Я достала две сумки. В одну упаковала теплую одежду Эриха, свитера из грубой шерсти, кусок мыла, шарфы, носки, одеяло. Свободного места осталось немного, его я заполнила полентой, банками соленого мяса, сухарями и печеньями. В свою сумку я планировала положить бутылку воды, а в сумку Эриха – фляжку с граппой. Я собирала вещи механически, словно внезапно мне стало ясно, что другого выхода у нас нет. Я спрятала сумки в сундук и накрыла их старыми тряпками.

Я пошла в комнату к маме. Потрясла ее за плечо и села рядом.

– Ты в порядке? – спросила она.

– Да, я в порядке.

– Вот увидишь, Михаэль скоро вернется.

– Послушай, ма, мы с Эрихом бежим в горы. Если хочешь, можешь пойти с нами, но будет лучше, если ты переедешь к Пеппи.

– Если твой муж запишется на службу, ты могла бы начать преподавать.

– Мне не интересно быть учительницей в нацистской школе. Да и Эрих не пойдет воевать.

– Жен дезертиров они убивают.

– Убьют и тебя, если останешься здесь. Ты должна переехать к Пеппи.

Она попросила меня выйти из комнаты, а вечером позвала к себе и, не поднимая глаз, сказала:

– Хорошо, я поеду к Пеппи.


Я нагрела воду в бадье. Когда Эрих вернулся, я помогла ему помыться и накрыла на стол. Я старалась избегать его взгляда. Ма решила остаться в своей комнате, и я принесла ей чашку бульона.

– Я собрала сумки, они в сундуке.

Он оторвался от тарелки и кивнул.

– Михаэль уже уехал?

Я ответила да, его лицо исказилось отвращением, и он продолжил вяло жевать. В тот момент мной овладело новое чувство, которого я никогда больше не испытывала. Мне захотелось избавиться от всего, что у меня было. От вещей, животных, мыслей. Я просто хотела обуться и уйти. Уйти отсюда.

Я написала Пеппи письмо, в котором попросила его приехать как можно скорее и забрать ма. Я не думала о Михаэле, которого, возможно, больше никогда не увижу. Я не думала ни о войне, ни о горах, в которых мы или спрячемся, или погибнем. Я не думала о тебе. В течение четырех лет каждый вечер я писала тебе письма в старую тетрадь. Я перечитала все за один присест и положила ее в камин. Алые угли тлели в золе. Огонь медленно ожил и, потрескивая, начал пробираться между страницами. Еще никогда я не чувствовала себя такой свободной.

Глава девятая

Однажды утром к нам в дом пришли с допросом. Они спросили меня, почему я не возвращаюсь преподавать. Спросили, не имею ли я что-либо против нацистской школы.

– Конечно нет, – ответила я.

Не успела я избавиться от этих людей, как перед домом остановилась машина. На этот раз два офицера спросили Эриха Хаузера. Я оставила дверь открытой, и в дом проникло солнце. Было тепло, и я расстегнула кофту. Один из офицеров пристально осмотрел на меня, спускаясь взглядом к самым щиколоткам.

– Я отправлю его к вам в штаб, сейчас его нет, он пасет скот.

– Почему он не записался добровольцем?

– Он сделал это ради меня, я больна, – ответила я. – Мы решили, что наш сын поступит на службу, а муж останется здесь, со мной. Он уже отвоевал два года, вернулся из Греции раненым.

Они проверили по списку, действительно ли Михаэль записался добровольцем. Когда нашли его имя, сменили тон и стали очень вежливыми.

Эрих пошел в хлев, чтобы убить теленка. Он застрелил его из пистолета, который привез с фронта, освежевал тушу и подвесил мясо, чтобы оно обсохло. Коровы лягались, а их испуганное мычание оглушало. Эрих принес домой мясо, и я нарезала его ломтиками. Потом уложила в стеклянные банки: кусок мяса, горсть соли, и так до самого конца, пока не закончилось мясо, пока не закончилась соль. Трех коров он оставил на ферме своего друга Флориана, овец у другого крестьянина по имени Людвиг – под каким-то нестройным предлогом, он попросил их позаботиться о них. На следующий день они поймут почему. Когда он вернулся вечером, я пожарила в масле мясо, полила жиром поленту и мы сели есть. Ели до тошноты. Небо было усыпано звездами, я смотрела на них, и мне казалось, что ничего этого на самом деле не существует, что все ненастоящее. Ненастоящим было бегство в горы, ненастоящим было то, что мама ушла к Пеппи в Сондрио, и ненастоящим было то, что мой сын нацист.

– Я боюсь, что они за это расправятся с Михаэлем, – сказала я.

– А я боюсь, что Михаэль пошлет нацистов искать нас.

– Перестань говорить гадости, он никогда такого не сделает.

– И они не сделают ему ничего, зададут только пару неудобных вопросов.

Я убрала со стола. Помыла посуду и протерла мебель, в последнюю очередь вымыла пол.

– Зачем ты напрягаешься? – спросил Эрих. – Этот дом перевернут вверх дном, возможно, даже подожгут. Нет смысла оставлять его чистым.

– Но я оставлю его чистым.

Эрих пожал плечами, затем рассовал еще кое-что по сумкам и подготовил два мешка с соломой, на которых мы должны были бы спать. Я ходила из комнаты в комнату, проверяя, все ли в порядке. Мне нужно было верить, что мы вернемся. И что ма тоже вернется и снова будет смешно вязать спицами, держа их под мышками. Все вернутся. Пеппи со своей женой Иреной, деревенские парни, призванные нацистами, Михаэль, который сразу помирится с Эрихом. И ты бы вернулась. Война бы закончилась, и тебя бы наконец вернули в Курон.

Мы вышли поздней ночью. Я бросила взгляд на кухню и столовую. Кухонные полотенца были сложены одно на другое, с чистых стаканов еще стекали капли воды. В воздухе витал запах убойного мяса.

Над Ортлесом виднелся полумесяц. Я сняла цепь с Грау, она подняла голову с лап и посмотрела на меня своими морщинистыми глазами. Я погладила ее по морде и хвосту.

– До встречи, Грау, – сказал Эрих, массируя собачьи уши.

Потом он взял меня за руку, и мы пошли. Я уже не помнила, когда он последний раз брал меня за руку. Я чувствовала себя легко и расслабленно.

Мы направились к лиственницам. В лесу внезапно наступила темнота и резко похолодало. Эрих зажег фонарь и остановился, чтобы посмотреть на мое лицо, освещенное светом. Из наших ртов шел пар.

– Боишься? – спросил он.

– Нет, – ответила я.

Мне хотелось поцеловать его прямо там, посреди леса.

– Лучше всего восходить сейчас, когда темно. Подняться как можно выше и двигаться в сторону Швейцарии. Там есть пещеры и сеновалы, а чуть выше мы найдем пастушьи приюты. Но нам нужно забраться выше немцев, контролирующих границы, и остановиться до того, как мы можем встретить швейцарскую полицию.

Когда подъем стал крутым, мы замолчали. Нужно было прислушиваться к каждому звуку. В руке у Эриха был пистолет, а через плечо – охотничье ружье. Под ногами постоянно шуршали ветки, и я думала не о военных, а о змеях и ящерицах, которые ползают под листьями, о волках, которые пугаются шума, о совах с желтыми глазами. Я натянула мамин шарф сначала на рот, потом на нос и вскоре закутала им всю голову.

Если я спотыкалась или подъем становился слишком крутым, Эрих передавал мне фонарь и сразу же ругал меня, потому что я светила ему в лицо. Мы остановились на мгновение, чтобы послушать шум ручья. Наполнили бутылку. Вода была ледяной, и я сказала ему пить медленно. Я хотела поговорить, но Эрих меня не слушал. Воцарилась густая тишина, подобная той, что, должно быть, застыла в нашем пустом доме.

– Держи уши востро, здесь мы можем встретить волков.

– Эрих, когда наступит утро?

– Скоро.

Глава десятая

Свет, сначала розовый, потом голубой, пронизал густую темноту неба. Взошло солнце. Эрих указал на крошечный Курон под нами. Мы сели на камни, перекусили сыром и сухарями. Он заставил меня выпить граппы, я сделала глоток и закашлялась. Равнина была залита ярким светом, из-за обрывов торчали ветки и кусты. Мне казалось, что я поднялась на вершину мира. Что я покинула его и больше ему не принадлежала.

– Мы можем остановиться здесь, – сказал Эрих, указывая на небольшую пещеру на склоне горы. Она была настолько узкой, что попасть в нее можно было лишь ползком. Эрих осмотрел ее и сказал, что это не логово животного. Мы начали складывать ветки и вытаптывать ногами остатки снега.

– Мы будем жить здесь внутри? – спросила я в замешательстве.

– Всего несколько дней, потом мы пойдем на ферму, где нас приютят.

– А кто нас приютит?

– Отец Альфред дал мне записку, которую мы передадим хозяйке фермы. Ее сын – молодой священник из Маллеса, – сказал он, передавая мне бумажку, которую держал в кармане.

– Мы будем спать на земле? – спросила я, осматриваясь.

– Сходим за листьями и сделаем подстилки, – терпеливо ответил он. – А мешки, которые у нас с собой, не дадут нам замерзнуть.

Я потребовала, чтобы он не отходил от меня ни на шаг. Угрожала, что начну кричать или вернусь в долину. Ни при каких обстоятельствах я не хотела оставаться одна. Тогда Эрих погладил меня по голове и объяснил, что скоро ему придется отлучиться на охоту, добыть зайца или птицу или пойти к крестьянам, чтобы попросить продать сыра.

– Нет смысла ходить вместе.

Он оставил мне пистолет. Себе взял ружье. Я никогда раньше не стреляла и даже не пыталась, потому что в пистолете было всего шесть патронов.

– Держи крепко, когда жмешь на курок, и все, – сказал он.

Я смотрела на стальное дуло и чувствовала его тяжесть в своих холодных руках. Мы пошли за листьями, потом осмотрели окрестности. Никого не было, и, когда мы вернулись, Эрих уверенно повторил:

– Сюда они не дойдут.

– Но пойдет снег.

– Да, снега будет много.

– И что мы будем делать, когда выпадет снег?

– Нам нужно продержаться всего несколько дней, Трина, убедиться, что немцы не ходят этой дорогой. Потом мы будем жить на той ферме, оплачивая гостеприимство работой, и отдадим им все деньги, которые у нас есть.

– А тем временем закончится война? – не унималась я.

– Надеюсь, что да.

Под полуденным солнцем мы сняли шарфы и поели еще сыра. Он отдыхал первым. Я стояла с пистолетом у входа в пещеру и смотрела на сияющее небо. Длинные узкие облака гонялись друг за другом по безупречной синеве. Вдали кружил орел. Воздух был неподвижен. Я прошлась между деревьями. Пнула несколько камней.

– Если увидишь поцарапанные стволы, отойди, потому что это означает, что рядом волк, – учил меня Эрих.

– А если я встречу его лицом к лицу? – волновалась я.

– Ты должна будешь выстрелить ему в глаза. И с немцами надо поступать так же. И с итальянцами. Если хочешь выжить, всегда стреляй в глаза.

– Здесь, наверху, мы вне войны, – говорила я Эриху вечером у костра. – А этот пистолет – это война.

Он кивнул:

– Но мы не стали соучастниками.


Когда темнота подбиралась к вершинам гор, я продолжала смотреть на небо, пытаясь удержать свет, как будто этот последний луч был молоком, а я голодной девочкой.

Потом, в одно мгновение, все становилось черным и пустынным, и нельзя было разглядеть даже контуры деревьев. Тогда я возвращалась в пещеру, опускала голову на руки и тихо рыдала. Эрих не вмешивался. Время от времени он приближался и пытался обнять меня, но я отвечала, что мне не нужны его объятия. Я просто хотела, чтобы снова стало светло.

Когда свет возвращался, я мгновенно забывала об этой болезненной темноте и начинала грезить с открытыми глазами. Я была молодой невестой, решившейся подняться в горы ради любви к авантюрному мужу. Я была партизанкой, внушающей страх немцам. Учительницей, которая спасла своих детей.

Днем, когда время замирало, мы прислонялись спинами к дереву и говорили о вещах, о которых никогда не говорили раньше.

– Интересно, где сейчас Марика, – сказал он однажды, дуя на свои руки.

Я замерла, будто увидела волка, и приблизилась к нему. Эрих не произносил твоего имени с того самого дня. Он повторил свой вопрос. Потом сказал, что время молчать об этом уже прошло.

– Я просто хочу, чтобы ей было хорошо, чтобы она была в безопасности и чтобы война ей не навредила, – добавил он.

– Ты бы не хотел увидеться с ней снова? – спросила я.

– Не думаю, что это произойдет.

– А с твоей сестрой?

– Да, с ней я бы хотел увидеться.

– Правда, с ней ты хотел бы встретиться?

– Да, чтобы спросить ее почему.

– Только это?

– Да, Трина. Только это.

Глава одиннадцатая

Я потеряла счет дням, постоянно спрашивая Эриха, когда мы наконец отправимся к той ферме. Он отвечал, что время еще не пришло. Я все время была в плохом настроении, потому что хотела уйти.

Когда я спрашивала его, как мы узнаем о текущем состоянии войны, он смеялся, говоря, что прошло не более двух недель.

Соленое мясо кончилось. Закончилась кукурузная каша, сухари, лепешки. Закончился сыр и печенья. Эрих уходил и пропадал часами. Я сидела одна на вершине и смотрела вниз, на долину, чувствуя странное головокружение, как порыв ветра, парализующий меня. Ему удавалось достать у крестьян то кусок ветчины, то сыра, но ели мы все меньше и меньше, и его лицо становилось все более худым, впалые щеки под жесткой бородой.

Он ловил сурков, неподвижных, как статуи, подкрадываясь к ним сзади и ударяя палкой. Сурки были для нас праздником. Мы разводили огонь под решеткой и жарили мясо, а затем ели, обгладывая кости до белизны. Я чувствовала себя одичавшей, но все-таки не такой дурной, как когда он был на фронте.


Однажды утром, когда Эрих пошел на охоту, я начала исследовать русло обмелевшей речушки. Я, как дурочка, думала, что найду там рыбу, а вместо этого мне еле-еле удалось наполнить флягу водой, раздробив лед. Наткнувшись на крестьянский дом, я постучалась. Дверь мне открыла женщина. Я рассказала ей, что мы дезертиры, пытающиеся добраться до Швейцарии. Она дала мне банку супа и флягу вина. Я поклялась ей, что вернусь, чтобы заплатить. И торжественно направилась к пещере, представляя себе, как бледные губы Эриха расплываются в улыбке. С полным ртом он сказал бы: «Осталось терпеть на день меньше», и мы бы выпили вина, наслаждаясь тем, как оно растекается по желудку.

Я медленно поднималась между деревьев. Ноги проваливались в сухой снег, как в старую соль. Я думала о Эрихе, который наверняка разгребает снег – это была часть нашей ежедневной борьбы. Я услышала голоса. Немецкие голоса, настойчиво задающие вопросы. Пещера была в десяти шагах от меня. Я вытянулась, чтобы посмотреть, что происходит. Солдаты стояли ко мне спиной и повторяли: «Партизан? Дезертир?» Эрих не отвечал. Я затаилась. Две птицы пристально смотрели на меня с ветвей. Я легла животом в снег. Холод пронизывал мою грудь. Теперь я видела их хорошо. Они продолжали допрашивать его, Эрих молчал. Я вытащила пистолет. В нем было всего шесть патронов. Я крепко сжала его. Прицелилась в спину первого, и он упал с тупым стуком. Другой резко повернулся, и я выстрелила ему в грудь. Из его уст вырвался хриплый крик. Я продолжала стрелять по телам, пока в пистолете не кончились патроны. Эрих сидел, парализованный, прижавшись спиной к скале. Он смотрел на меня стеклянными глазами, не узнавая. Я встряхнула его, как ветку, покрытую снегом, и прошипела, чтобы он шевелился. Тогда он помог мне подобрать с земли оружие немцев. Одно для меня, другое для себя. Мы испачкались в их крови. Мы обыскали их пальто, рассовали себе по карманам найденные у них банкноты. В одном из кошельков было много марок. Этих денег хватило бы на то, чтобы купить еды у крестьян и заплатить за гостеприимство на ферме. Мы перетащили тела в пещеру. Сверху я бросила пустой пистолет, и мы припорошили их снегом. Снег, который выпадет этой ночью и в последующие дни, похоронит их навсегда.

Мы двинулись дальше наверх, в гору. Наши шаги были быстрыми, как у убийц. На тяжелом мокром снегу мы оставляли следы. В руках мы сжимали пистолеты. Сердце колотилось, будто кто-то бил нас в грудь кулаком.

– Здесь есть и другие следы, – сказал Эрих, – Должно быть, они добрались и сюда.

Мы сменили направление. Маршировали, как солдаты, молча. Когда обнаруживали следы животных или обуви, меняли маршрут. Наши руки потрескались от мороза.

– Где мы? – спросила я, когда солнце скрылось за горой.

– Вон там швейцарская граница, – сказал он.

– А где ферма? Где эта ферма? – кричала я на грани отчаяния.

– Где-то недалеко, – растерянно отвечал Эрих.

Ноги больше не держали. Я была уверена, что через несколько часов мы будем мертвы. Когда я упала на землю, Эрих приказал мне немедленно встать и ни при каких обстоятельствах не прекращать идти.

– Если мы остановимся, то умрем от холода.

Не было больше деревьев. Не было больше ничего, только снег.

– Посмотри туда! – сказал Эрих. Сил крикнуть у него уже не осталось. Посреди метели виднелось крошечное каменное здание. Мы приблизились. Это была круглая часовня, на остроконечной крыше которой возвышался крест, напоминающий плюмаж. Изнутри не доносилось никаких голосов. Эрих открыл дверь. Трое мужчин резко встали. Что-то крикнули по-немецки. Прозвучал выстрел.

– Не стреляйте! – заорала я.

Мы подняли руки вверх, руки, которые все еще крепко сжимали пистолеты. Эти пистолеты стали продолжением наших тел.

– Мы не солдаты! Мы не нацисты и не фашисты! – закричала я.

Они переглянулись.

– Вы дезертиры? – спросил один из них, опустив оружие.

Мы закивали. Они приказали нам убрать пистолеты. Мы попросили их сделать то же самое. Мое лицо, несмотря на то что я казалась бродягой, видимо, успокаивало их.

Я буду всегда помнить этих троих. Отец, его неоднозначное выражение на вытянутом, как у козла, лице, его сплющенный нос, его толстенные очки, которые делали его лицо еще меньше.

Его бледных сыновей, на лице которых застыло изумление. Они напомнили мне Михаэля. Они бежали от немцев, а Михаэль охотился за теми, кто был против нацистов. И если бы он вошел туда, то убил бы их. Или они убили его.

Они ели хлеб без соли и как раз собирались разжечь огонь. Эрих помог им. Когда пламя затрещало, стены часовни будто ожили, и я трусливо поблагодарила Бога за то, что мне тепло.

Я достала из банку супа и флягу с вином.

– Вы видели солдат? – спросила я, подвигая провизию поближе к огню.

– Немцы знают, что дезертиры укрываются здесь, перед границей, – сказал блондин, отпивая вина.

– Вам нужно быть осторожными и по возможности не высовываться за пределы холма. Швейцарская полиция арестовывает дезертиров каждый день, – вмешался другой сын.

Они рассказали, что война начала принимать для Гитлера плохой оборот. Кампания в России оказалась настоящей катастрофой. В одном Сталинграде мертвых насчитывались тысячи, а городские подвалы были переполнены ранеными, оставленными на произвол судьбы. Наши новые знакомые были родом из Стельвио. Они пытались добраться до Берна, где у них были родственники, которые могли ненадолго укрыть их там. Чтобы организовать побег, сыновья воспользовались отгулами, а отец просто не явился на призыв. Как и Эрих, он воевал в итальянских рядах, после чего слышать больше не хотел о войне. Мама умерла несколько лет назад.

– Если бы она была жива, она бы никогда не покинула свой город, и нацисты арестовали бы ее или, возможно, даже расстреляли из-за нас, – сказал младший.

Я ничего не ответила. Я смотрела на них и испытывала отвращение – к ним, к нацистам, к собственному сыну. Отвращение, которое смешивалось с непреодолимым желанием иметь его здесь, рядом с собой, сжимать его руку и греться вместе с ним у огня.

– Сюда добрались немцы, так что вам лучше здесь не оставаться, – снова сказал отец. – Если хотите переждать войну, вам нужно идти выше. Там вы найдете других дезертиров. Там есть убежища и сеновалы, где можно спрятаться.

– В любом случае, там не холоднее, чем здесь, – сказал блондин, чтобы успокоить нас.

Они предложили нам кофе из цикория, и этот горьковатый напиток казался мне таким вкусным, что я хотела уткнуться в него лицом. Они дали Эриху закурить, так как у него больше не оставалось табака, и он был так рад этой помятой сигаретке, что как можно дольше задерживал дым в груди.

Один из сыновей опустошил чашку и вышел на порог с пистолетом.

– Через три часа я сменю тебя, – сказал его брат, оставшись сидеть.


Утром я проснулась и обнаружила блондина, уткнувшегося мне в плечо.

Прежде чем уйти, они оставили нам ломоть своего безвкусного хлеба. Из веток мы сделали диски для хождения по снегу. Эрих обработал их ножом, чтобы они стали гибкими, а я связала их веревкой, отрывая ее зубами от клубка. Мы сделали по паре и для них. Отец повторил, что нам нужно идти вверх и не бояться холода, а потом, не попрощавшись, ушел в противоположном направлении. Мы смотрели, как они удаляются, исчезая на белом фоне. Продолжал валить снег, мы надели на ноги все носки, которые у нас были. Мне вспомнилась ма, которая всегда повторяла, что если мерзнут ноги, то мерзнет все тело. Я часто думала о ней, представляя, как она сидит сгорбившись на прохудившемся стуле и что-то шьет. Я никогда не понимала, о чем она думает в этот момент.

Когда я обернулась, чтобы взглянуть на капеллу с распятием, снег уже завалил дверь. Войти туда теперь было нельзя. Я подумала о телах двух немцев, которых убила. Вокруг нас было только белое марево и шум ветра.

Глава двенадцатая

Мы часами шли по этому убийственному холоду. Когда снег ненадолго переставал идти, мы заставляли себя поесть хлеба. Снег заполнил наши дырявые ботинки. Пока мы ели, Эрих вскочил на ноги и указал на двух человек вдалеке. Он спрятал хлеб за пазуху и начал бежать, задыхаясь. Он кричал изо всех сил: «Эй, вы!», спотыкаясь на каждом шагу, его крики затихали и растворялись в этой белой пустыне. Я пыталась следовать за ним по пятам с этой проклятой сумкой, которая давила мне спину. Хотелось упасть. Умереть.

– Эрих, остановись! – кричала я ему вслед.

Но он продолжал бежать, опираясь на трость, которая постоянно соскальзывала, заставляя его спотыкаться.

– Мы их не догоним, Эрих, остановись! – орала я.

Тогда он подошел ко мне и, задыхаясь, пригрозил: – Нам нужно следовать по их следам, Трина, пока снег их не замел. Эти люди – крестьяне, они смогут показать нам дорогу.

И действительно, следы привели нас к ферме. Мы остановились, опираясь на палки, и смотрели на нее, не веря своим глазам. Мы присели на корточки, чтобы перевести дух, и ждали, пока дыхание успокоится. Я чувствовала, как замерзают мои слезы.

Когда из дома вышла женщина, чтобы расчистить снег, Эрих подтолкнул меня вперед. Я достала записку от отца Альфреда. Мне казалось, что ноги подкашиваются и что я больше никогда не смогу двигать замерзшими конечностями. Я поприветствовала ее голосом ребенка, который молит прощения. Это была полная женщина, с растрепанными волосами, похожими на колючки. Ей хватило одного взгляда, чтобы понять, что мы дезертиры.

– Нас послал отец Альфред, священник из Курона, – сказала я.

Она не ответила.

– Мы бежали от войны. И умираем от холода, – продолжила я, передавая ей записку, на которую она даже не взглянула.

Она позвала кого-то по имени, не сводя с меня глаз. Из двери вышел старик с ружьем. Затем появился еще один мужчина, и еще один, в рясе. Выглянула еще одна женщина, которая держала за руку маленькую девочку. Тогда Эрих подошел к ним с поднятыми вверх руками, без оружия. Продолжал валить снег. Нет ничего беспощаднее снега, идущего на тебя стеной.

В доме горел камин. По периметру единственной комнаты были разложены драные матрасы, на которых все спали. Пол был неровным, и от ходьбы по нему у меня слегка кружилась голова. Кожу стянуло от мороза, а эти пятеро смотрели на нас так, что становилось не по себе. От огня исходил такой жар, что казалось, будто он обжигает мои щеки. Я хотела сдержать слезы, но понимала, что больше не могу.

– Вы нацисты? – спросил мужчина средних лет.

– Нет, – ответила я.

– Фашисты?

– Нет, мы не фашисты, – помотала я головой.

– Мы не нацисты и не фашисты! – возмущенно сказал Эрих, – Мы никто, мы простые крестьяне, и я больше не хочу воевать!

– Мы друзья отца Альфреда, священника из Курона, – повторила я, и священник наконец улыбнулся.

Полная женщина передала ему записку, священник прочитал ее, взял нас за руки, обнял Эриха и сказал, что нам рады. Что мы можем остаться и помочь в поиске еды и в починке хлева, хотя животных у них уже не было. Полная женщина продала их на ярмарке, уверенная, что на войне нужны деньги.

– Но на войне деньги ничего не стоят, – сокрушенно вздохнул священник.

– Мы друзья по несчастью, – сказала дочь старика. – Нам пришлось бежать из Маллеса несколько недель назад.

– Мы оплатим аренду тем, что у нас есть, – сказал Эрих. – Мы знаем, какая это для вас жертва. Полная женщина кивнула и пригласила нас подвинуться ближе. Меня страшно клонило в сон и хотелось побыть одной. В доме было холодно, но этот холод не казался таким уж страшным после наших мытарств по снежной пустыне. Женщины слегка улыбнулись, когда я сказала:

– Если это может быть вам полезным, у меня в сумке есть сковорода, которую я дотащила сюда, хотя она вонзалась своей ручкой мне в спину всю дорогу.

Полная женщина звучно засмеялась, затем указала на дверь, ведущую на задний двор.

– Если придут солдаты, вам придется бежать со всех ног. Наш дом последний, не ищите другого жилья. В паре километров отсюда начинается Швейцария.

– Куда нам бежать, если они придут?

– На восток. Спускайтесь по склону, пока не увидите ряд сосен. Там есть несколько сараев.

Мы вернулись к огню. Пара средних лет изучала нас с головы до ног. Их дочь звали Марией. Она была немой и только завороженно глядела на нас своими глазами тряпичной куклы.

– Сегодня ночью будем дежурить только мы. Завтра, когда ты отдохнешь, придет и твоя очередь, – сказал старик Эриху.

Глава тринадцатая

На следующее утро пошел дождь. Священник молился со сложенными руками, облаченный в свою черную рясу, которая нагоняла на меня меланхолию. Мать занималась своими делами, стоя к нам спиной. Время от времени она говорила сыну:

– Не надо было тебе становиться священником, надо было жениться на Франческе.

– Я женился на Боге, мама, – терпеливо отвечал он.

У священника были узкие плечи и редкие волосы, лицо без возраста. Глаза черные, как ряса, которая нагоняла на меня меланхолию.

– Священники тоже могут дезертировать? – спросила его я.

Он улыбнулся своей обычной сочувствующей улыбкой и сказал, что он не дезертировал, а просто отказался подчиняться нацистам.

– Гитлер – язычник. Священники, которые слушаются его, недостойны Христа, – спокойно произнес он.

Он рассказал, что отец Марии ходит на охоту и заходит к одному крестьянину, который всегда дает ему что-нибудь. Пару колбасок, немного сыра. С тех пор как Мария стала немой, ее родители тоже почти не разговаривают. Двоюродные братья отца Марии раз в десять дней оставляют в секретном месте в горах мешок поленты и яйца. Еще он сказал, что никто из них не сможет вернуться в Маллес до окончания войны.

– А скоро закончится война? – спросила я его. Он молча развел руками. Эрих вышел на улицу и поговорил со стариком. Затем принялся убирать в хлеву, чинить кормушки и менять гнилые доски, прохудившиеся под весом снега. Я спросила полную женщину, как я могу быть полезной.

Тогда она мягко ответила, что мне следует отдыхать и чтобы я рассказала ей немного о своей жизни до войны. И я рассказала, что училась на учительницу, но фашисты не дали мне преподавать, что потом я была крестьянкой и в конце концов однажды ночью сбежала сюда, потому что мой муж решил дезертировать.

– Однажды нас убьют из-за того, что мы следуем за мужчинами, – прокомментировала она, указывая подбородком на своего сына, который снова молился.

Небо было ясным, и от снега отражался бледный матовый свет. Белый цвет не оставлял места для чего-либо другого. Полная женщина помешивала поленту, на моей сковородке тушился лук. Мне было приятно, что она использовала мою сковороду.

– На той неделе они вернулись с горным козлом, в прошлый раз – с фазаном. И в пятницу мы ели мясо, – с удовлетворением сказала она. – Интересно, найдут ли они что-то еще, мне очень нравится мясо.

– Нужно было съесть все очень быстро, потому что звери чувствуют запах, – добавил священник. – Ночью мы дежурим по большей части из-за них, а не из-за немцев. Против немцев мы ничего сделать не сможем.

– Они могут дойти сюда, так высоко? – спросила я.

Он опять развел руками, и его мать посмотрела на меня, как бы извиняясь:

– Бесполезно задавать вопросы священникам, они только и знают, что разводить руками, – буркнула она. – Даже когда он был маленьким, он всегда так делал. У него крали игрушки, его колотили, а он, вместо того чтобы дать сдачи, просто разводил руками.


Мы ели все вместе за старым столом, который всегда очень аккуратно накрывал священник. На тарелку нельзя было даже взглянуть, пока не помолишься.

– Господи, благослови пищу, которую мы сейчас едим, и пошли ее всем семьям мира, – такова была его молитва.

После еды старик уходил чистить ружье и повторял, что этим оружием он убил десятки итальянцев в первой мировой войне.

– Пока у меня есть это ружье, я австриец, – говорил он.

Эрих выходил покурить на улицу с отцом Марии, они смотрели на небо, которое сначала багровело, потом становилось темным. Эриху было комфортно молчать рядом с ним. Мы оставались внутри пить свой стакан горячей воды по наказу полной женщины. Она была уверена, что это предотвращает несварение. Мы представляли себе конец войны. Я говорила, что жду не дождусь, когда смогу начать преподавать, и мать Марии подбадривала меня, повторяя, что я непременно буду хорошей учительницей. У священника не было никаких мечтаний. Ему было бы достаточно вернуться в свою церковь и снова служить мессы. Когда мы говорили о наших надеждах, он улыбался своей сдержанной улыбкой, и мне хотелось рассказать ему о тебе. Была своя мечта и у полной женщины. Она хотела стать бабушкой и жить в доме, полном внуков.

Мы так увлекались своими фантазиями, что не замечали, как чашки становились пустыми, а мы продолжали держать их в руках холодными, притворяясь, что там еще есть вода. Когда мужчины возвращались, наступала тишина, которая возвращала нас к реальности, и мы смущенно смотрели друг на друга, как будто мечтать так долго было грешно.

Эрих и отец Марии выходили рано утром и ходили искать крестьянские дома, чтобы предложить свою помощь. Они собирали сено, грузили его себе на плечи и переносили в сараи. За это они получали ломтики сыровяленной ветчины, кусочки сыра, несколько литров молока, что было настоящим счастьем для меня и Марии. Если не шел снег, они охотились. Иногда им попадались пастухи, которые тащили за собой коров, а ночью спали на сене. Но чаще им встречались другие дезертиры. Если им удавалось преодолеть недоверие, они обменивались новостями, которые потом рассказывали нам за столом. Как только они уходили, старик брал ружье и становился на пороге, выполняя роль сторожа. Он хмурился изо всех сил, чтобы его лицо казалось злым. Старик никогда не садился с нами за стол, он ел стоя, из своей оловянной тарелки, которую крепко держал в руке. Он даже не молился. Ел быстро, а потом говорил, что пойдет смотреть на небо, чтобы понять погоду. Он разглядывал небо часами, терпеливый, как астроном.

Я помогала готовить, только когда приносили мясо. В остальное время полная женщина предпочитала, чтобы никто другой не лез на кухню. Если мы видели, что мужчины возвращаются с куском мяса, на страже оставался только один из нас, и даже священник, благословив мясо, начинал его разделывать. Потом мы раскладывали по земле доски и на целый день оставляли мясо стекать. Стейки готовили мы, женщины. Пока я посыпала мясо солью, я думала о доме и задавалась вопросом, сожгли ли его немцы или отдали другим.

Мария смотрела на нас своими отсутствующими глазами и никогда не участвовала в процессе. У нее были пепельные волосы, длинные и тонкие руки. Она была очень похожа на свою мать, которая все время сидела дома со стариком и смотрела на меня взглядом, который вызвал трепет и беспокойство.


Каждый день я открывала дверь и надеялась, что снег растаял. Я хотела коснуться зеленой травы, серебряных скал, каменистой земли. Но даже когда наступила весна, я видела только белый снег, который надоел мне до смерти. Я слушала, как с елей шумно шлепались вниз снежные шапки, и возвращалась обратно в дом. Спрашивала у священника, какой сегодня день, и он терпеливо отвечал мне именем святого. Он говорил, что молитва – это лучший способ ждать окончания войны. Я становилась рядом с ним на колени и слушала, как он много раз повторяет одну и ту же молитву.

Однажды вечером под сумкой, которую я использовала в качестве подушки, я обнаружила чистый дневник и карандаш. Это стало для меня настоящим спасением в застойное военное время. Я заполняла листы письмами. Сначала я писала Майе, и это были длинные страницы воспоминаний о тех годах на берегу Резии, когда мы готовились к выпускным экзаменам или когда по средам мы ложками ели мамины сливки. Потом я стала писать Барбаре и в конце каждого письма спрашивала ее, передала ли сестра мое сообщение. Я клялась, что никогда не забуду, как мы лежали на траве и сидели на ветках, как стрижи. Я спрашивала Эриха, не поможет ли он мне их отправить, но он смеялся и говорил, что мы не можем отправлять письма, потому что живем на вершине горы.

С тех пор как мы начали жить в доме, лицо Эриха перестало быть мертвенно-бледным и он сбрил наконец свою лохматую бороду, смотрясь в осколок зеркала на стене. Ему нравилось проводить время с отцом Марии, ходить с ним на охоту или менять гнилые доски в сарае. Священник и полная женщина говорили, что им очень повезло с Эрихом, и когда мы давали им деньги за аренду, они отдавали нам часть обратно. Когда Эрих и отец Марии ничего не находили, они возвращались, жуя табак, и даже если в те вечера мы пили только горячую воду или ели кашицу из тушеной травы, я была рада, что у него есть друг.

Когда пришло лето, они начали спускаться к речке и возвращались с дурацкими рыбешками, которых мы с полной женщиной жарили на решетке. Я ела, задерживая дыхание, чтобы не чувствовать противный вкус, который они оставляли во рту.


После утренних молитв священник пытался уговорить Марию молиться. Один раз я встала рядом с ними, и, пока он молился, я думала, какое это, наверное, счастье – верить, что ужас войны, постоянная близость смерти – все это воля Божья. Мне все это только доказывало, что лучше бы Бога и вовсе не было. Много раз я была на грани того, чтобы рассказать ему о тебе, о том, какой ты была красивой и чудесной, и о той ночи, когда ты сбежала. Но мысль о том, что он ответит мне что-нибудь вроде «Бог дает большие страдания только тем, кто может их вынести», как я однажды уже слышала от него, останавливала меня.

После молитв я спрашивала Марию, хочет ли она посидеть со мной на крыльце. Тогда ее родители подходили к ней, ласково гладили ее по лицу, уговаривая: «Иди с Триной», как будто ей предстояло отправиться в долгое путешествие. Когда мы оставались вдвоем, я показывала ей белые груды камней, затерянные между соснами, участки темной земли, которые становились видимыми по мере таяния снега, одинокие ущелья, пятна на березах и птиц, которые парили в небе, не обращая внимания на бомбы и солдат. Рядом со мной Мария не казалась такой отстраненной, ее глаза становились по-детски радостными. Она указывала мне на все, что видела: орла, пересекающего облако, русло с гладкими камнями. Ей нравилось слышать, как снег хрустит под ногами. Она отвечала мне «да» и «нет» движениями головы и позволяла гладить себя по пепельным волосам, которые ее мама теперь, когда наконец вернулось солнце, мыла с особой тщательностью. Я проводила с ней те бесконечные дни, которым было так сложно придать смысл, и иногда случайно называла ее Марика. Когда же шел дождь, мы оставались в доме, и Мария рисовала в моем дневнике. Она изображала лошадей с пышными гривами, длинношерстых собак.

– Ты рисуешь, потому что не умеешь писать? – спросила я ее.

Тогда я взяла ее руку и помогла написать свое имя. Мария смеялась, видя, как формируются буквы.

– Теперь вспоминаешь?

Она кивала головой в полном изумлении, и возбужденно брала мою руку, умоляя написать что-нибудь еще. Я указывала ей на сосны, облака, солнце, а потом мы записывали эти слова на листе. Рядом она рисовала картинку, и за несколько дней мы создали маленький алфавит, который Мария с гордостью показывала своим родителям и дедушке.

Когда я говорила ей, что устала, она отправлялась ходить по снегу, становилась на колени, затем вставала и с удовлетворением рассматривала отпечатки на белом фоне. Я наблюдала за ней из-за хижины, и не знаю почему, но мне хотелось плакать.

Вечером, лежа на постели из листьев, я не хотела засыпать, потому что чувствовала, что увижу тебя во сне. Но почти всегда мне снился блондин, который уснул у меня на плече и который приходил будить меня с криками: «Трина, война закончилась!»


Иногда я говорила Эриху:

– Мы будем жить здесь всю жизнь, и однажды, когда мы меньше всего будем этого ожидать, немцы или итальянцы придут и застрелят нас в спину.

Эрих глубоко вздыхал и резче обычного засовывал кулаки вглубь карманов, меняя тему разговора:

– Завтра пойду к одному крестьянину, чтобы заработать немного сыра, а потом мы можем пойти погулять вдвоем.

Но мы никогда не ходили гулять вдвоем, потому что он пропадал в разговорах со священником, а мне нравилось проводить время с Марией. Мне бы хотелось, чтобы с нами пошла и полная женщина, которая всегда подбадривала меня.

– Да ладно тебе, знать, и сегодня мы снова не умерли! – подтрунивала она, когда меня охватывала ностальгия.

Глава четырнадцатая

Репрессии немцев к концу 44-го года усилились. До нас почти не доходили новости, но мы знали о сожженных домах, дезертирах, отправленных в концлагеря, и родственниках перебежчиков, брошенных в тюрьму.

Мужчины решили дежурить по двое. Эрих и священник, старик и отец Марии. Именно они увидели их первыми. Одним январским днем 45-го года. Это была группа из пяти солдат в пальто и снегоступах. Солнце только что взошло, но мы уже были на ногах, потому что полная женщина говорила, что нам нужно использовать каждый световой час, и будила нас, хлопая в ладоши.

Только священник вставал раньше нее. Он спал меньше всех, и за год я ни разу не видела его в постели. Он засыпал последним, а когда я открывала глаза, он уже был в рясе.

Полная женщина подогревала остатки ячменного кофе, священник разжигал камин. Вдруг старик распахнул дверь:

– Немцы, немцы! – закричал он исступленным голосом.

У полной женщины выпал из рук котелок.

– Они тебя видели?

– Они меня не видели, но они будут здесь через несколько минут!

– На двери мешок с печеньем и сухарями! – закричала она, выталкивая нас через задний выход, – все выходите, быстро! Идите на восток, там, за соснами, есть сараи.

– А ты? – спросил ее священник.

– Я догоню вас.

Старик без видимых усилий семенил по мелкому снегу и приказал сформировать две группы. Отправил чуть вперед свою группу – с Марией и ее родителями – и наказал нам не терять друг друга из виду и быть готовыми стрелять. Время от времени Эрих оглядывался, проверяя, не преследуют ли нас солдаты, и обменивался знаками с отцом Марии. Уже через несколько шагов мои ноги стали тяжелыми как свинец. Я думала о том, что эти подонки избивают полную женщину или, возможно, уже убили. И от этой мысли мне хотелось снова стрелять.

В какой-то момент священник попросил нас остановиться и помолиться. Старик ответил ему, что это глупости. Тогда он подошел ко мне и сказал, что знает эти горы как свои пять пальцев, потому что в детстве он приходил сюда со своим отцом и сестрой.

– Твоя мама придет?

– Если они ничего ей не сделают, придет. Она стала тяжелее, но у нее все еще крепкие ноги.

Когда мы добрались до сарая, старик приказал нам всем громко сказать «мир», чтобы те, кто были внутри, знали, что мы не враги. Эрих указал на следы от ботинок на земле. Немцы добрались и сюда. Внутри сарая было пусто, крыша была пробита в одном месте, дверь выломана. На полу валялись гнилые листья и солома.

– Они начали искать сверху, – сказал отец Марии. – Если они нас найдут, то убьют.

– Прекрати, они нас не найдут, – ответил ему старик. – Они уже добрались до долины.

Мы вошли в сарай по одному, прижались друг к другу, как кролики, и отец Марии держал дочь за руку. Некоторое время мы сидели в полной в тишине. Когда наступил вечер, священник снова попросил нас помолиться, и мы согласились, безразлично повторяя его слова. Мария смотрела на меня своими пустыми глазами.

Полная женщина пришла утром. Она шла медленно, с хитрой улыбкой на губах, потрескавшихся от холода. Мысли о смерти, которые не давали нам спать, на мгновение исчезли.

– Бог привел тебя сюда! – воскликнул священник, бросившись к ней на встречу.

– Какой там Бог, это мои старые ноги привели меня! – закричала она, смеясь.

Мы тоже бросились обнимать ее, и она передала нам несколько вещей, которые смогла унести с собой. Пучок травы, кусок сала, пакет поленты и флягу вина.

– Не обольщайтесь. Этого хватит на сегодня, максимум на завтра.

Она вошла в сарай, и даже на фоне всего этого убожества не выглядела удрученной. Сказала, что от холода умереть нам точно не грозит. Я смотрела на нее и изо всех сил старалась улыбнуться. Я завидовала ее решительному бесстрашию куда больше, чем вере священника.

– Немцы искали тебя, – упрекнула она сына. – Вот если бы ты женился на Франческе, этого бы не случилось.

– Я женился на Боге, мама, – ответил ей священник.

– Они проверяли, не прячешь ли ты дезертиров. Рылись в ящиках и шкафах, – продолжала она, делая глоток вина из фляги и передавая ее из рук в руки. – Но они мне не поверили… – закончила она с отчаянием. – Когда они увидели матрасы, прислоненные к стене, то поклялись, что вернутся.

Мы молча смотрели друг на друга, и, чтобы разогнать эти мрачные мысли, она отрезала каждому по кусочку сала:

– Прежде чем уйти наконец восвояси, они обшарили буфет и унесли все, что там было. К счастью, они не заметили мешки с полентой. Завтра кто-нибудь из вас сходит за ними и скажет, можно ли нам вернуться, – закончила она, жуя сало.

– Ты думаешь, они вернутся? – спросил Эрих.

– Надеюсь, они подохнут! – ответила она.

Рядом с полной женщиной я не так боялась. Как знать, может быть, побыв с ней достаточно времени, однажды и я стану такой же. Заботливой, как мама, даже с незнакомцами, равнодушной к вещам, будь то дом, еда или тепло камина.

Съев сало, Эрих и отец Марии пошли за дровами, а старик снова встал на пороге. Он сжал в руках ружье и направил его в сторону склона, откуда мы пришли вчера вечером.

Огонь еле теплился, потому что ветки, которые удалось найти, были влажными от инея. Сарай заполнили клубы дыма, заставив нас кашлять.


Как только начала зарождаться заря, старик в одиночку отправился к дому.

– Я пойду с тобой, – сказал ему отец Марии, посмотрев на него своим тусклым взглядом.

– Оставайся здесь. Нет смысла умирать вдвоем.

Он вернулся только к вечеру. В темноте послышалось «мир», потом открылась разбитая дверь. Он вошел тяжелой походкой и молча сел рядом с внучкой, поставил ружье на пол и растер руки над пламенем.

– Дома и хлева больше нет. Эти ублюдки сожгли все.

Глава пятнадцатая

Мы прожили в сарае почти три месяца. Мария постоянно болела, и мне снилось, как я нахожу ее мертвой на иссохшей соломе. Худые, костлявые, с впалыми лицами. Вот до чего мы дошли. Единственный плюс был в том, что слабость избавляла от страха. Мы перебивались ягодами можжевельника и вареными травами, тем немногим, что удавалось найти в лесу. Часто не было ничего, и мы постились. Двоюродные братья отца Марии оставляли нам все меньше поленты. В хорошие дни удавалось съесть по ложке на обед и ужин, а затем мы снова оставались брошенными на произвол судьбы и зависели от того, что смогли раздобыть мужчины. Мы больше не могли найти крестьян, которые были готовы продать кусок мяса или сыра. Те, кто чудом спасся от нацистских репрессий, никого не подпускали к себе за версту, и даже если ты предлагал им мешок денег, они отвечали, что старая курица стоит дороже.

В конце апреля отец Марии пошел с Эрихом на встречу с двоюродными братьями. Лучше было погибнуть от пули в голову, чем медленно умирать от голода или быть растерзанным волками. Мы не могли больше жить в этой неопределенности, без обратного отсчета, без крупицы времени, за которую можно было бы уцепиться, чтобы продержаться. День за днем весь остальной мир стирался из нашей памяти.

На этот раз, помимо поленты, они дали нам немного сахара и фляжку сидра. Но главное – они сказали, что война почти закончилась.

– Американцы освобождают Европу. Гитлер скоро падет, это вопрос нескольких недель, может быть, дней! – объявили они. – Держитесь! В следующий раз, как знать, может, вы уйдете с нами!


Мы видели, как Эрих и отец Марии возвращаются, смеясь сквозь свои лохматые бороды и передавая друг другу фляжку.

В хижине мы обнялись, и старик поднял вверх ружье. Полная женщина поставила кипятиться воду и сказала, что сделает сладкую поленту в честь праздника.

– Каждому достанется по большой ложке! – воскликнула она радостно, взвешивая мешок в руках.

– Помочь тебе? – спросила я.

– Ты иди лучше с Марией прогуляйся, это вам обеим пойдет на пользу, – ответила она.

Девочка стояла у двери и смотрела на меня, как щенок.

Мы направились к соснам. За нами шли Эрих и священник и тоже мечтали о возвращении домой. Мария была такой красивой, с шарфом на шее, который я ей подарила. Когда я смотрела на нее, то думала, что ты, возможно, похожа на нее.

Маршрут прогулок менять было нельзя, потому что мы так договорились. Так, по крайней мере, если бы кто-то из нас не вернулся, мы знали, где искать. Когда мы вчетвером дошли до знакомой мелководной речушки, то, как обычно, остановились собрать свежие листья для подстилок. Мария вызвала меня на поединок на ветках в роли мечей – я стала ее верным партнером в играх. Тем утром мы гуляли дольше обычного. Когда мы вернулись, солнце стояло уже высоко. Мы, как всегда, были голодны, и Мария в предвкушении облизывала губы, думая о поленте с сахаром.

Тело полной женщины казалось телом беззаботного ребенка. Она лежала на досках, которые треснули от удара. Из затылка текла кровь, образуя странные узоры на полу сарая. Старик, изрешеченный пулями, продолжал сжимать ружье, рука его дочери лежала у него на груди. Отец Марии был убит во сне, он лежал на старых листьях, которые мы собирались заменить новыми. Его одеяло было пропитано кровью.

Вечером священник провел поминальную службу, и я ушла, чтобы ее не слышать. Пока он произносил молитвы, я стояла снаружи на страже с пистолетом. Я снова чувствовала запах крови. Желание убивать.

Мы копали могилу по очереди. Положили их всех вместе, одного на другого, потому что у нас не было сил выкопать четыре.

Все последующие ночи священник провел, держа в руках ружье, и больше не молился на коленях. Я думаю, он тоже чувствовал запах крови. Мария спала рядом со мной. Я рассказывала ей сказки о чайках и о море, которое никогда не видела. Я умоляла ее съесть хоть ложечку сладкой поленты, которую приготовила полная женщина, но она упорно отказывалась.


Мы продолжали молчать. Мы не произнесли ни слова до тех пор, пока Эрих не сходил в тайное место, где двоюродные братья оставляли запасы. В тот майский день они сказали ему, что мы можем спуститься. Война закончилась.

Загрузка...