Я помню тот Ванинский порт
И вид парохода угрюмый,
Как шли мы по трапу на борт
В холодные мрачные трюмы.
На море спускался туман,
Ревела стихия морская;
Лежал впереди Магадан —
Столица Колымского края.
Не песня, а жалобный крик
Из каждой груди вырывался.
«Прощай навсегда, материк!» —
Хрипел пароход, надрывался.
От качки страдали зэка,
Обнявшись, как родные братья,
И только порой с языка
Срывались глухие проклятья:
«Будь проклята ты, Колыма,
Что названа чудной планетой!
Сойдёшь поневоле с ума,
Отсюда возврата уж нету!»
Пятьсот километров — тайга,
Шатаются люди, как тени.
Машины не ходят туда,
Бредут, спотыкаясь, олени.
Здесь дни, словно годы, текут,
Работу дают не под силу.
Пеллагра и каторжный труд
Сведут меня скоро в могилу.
Здесь смерть подружилась с цингой,
Набиты битком лазареты;
Напрасно и этой весной
Я жду от любимой ответа.
Не пишет она и не ждёт,
И в светлые двери вокзала,
Я знаю, встречать не придёт,
Как это она обещала.
Прощайте, и мать, и жена,
Прощайте, любимые дети:
Знать, горькую чашу до дна
Придётся мне выпить на свете…
Авторы музыки и слов этого лагерного шедевра неизвестны. Но если по поводу сочинителя мелодии нет даже версий, то претендентов на роль создателей текста — великое множество. Для низового фольклора такая ситуация — не редкость. Разные люди «пробовались» на роль творцов «Мурки», «Гоп со смыком», «Постой, паровоз» и пр. Кто-то назначал себя сам, кого-то называли исследователи и «очевидцы». Но «Ванинский порт» породил больше всего «детей лейтенанта Шмидта». И прежде чем перейти к рассказу о песне, разберёмся с их притязаниями.
Начнём с Бориса Александровича Ручьёва (Кривощёкова) — известного советского поэта. Дело в том, что к распространению мифа о его авторстве приложил свою руку и я, когда опрометчиво поддержал предположение Виктора Астафьева. Теперь ссылки на Астафьева и на меня стали общим местом. Например, в статье «Гимн колымских зэка» Ольга Энтина пишет: «Впервые версию о связи знаменитой лагерной песни с именем известного советского поэта-коммуниста выдвинул в газете “Известия” писатель Виктор Астафьев: “Я знаю автора — это Борис Ручьёв. При жизни он так и не признался в авторстве”. Того же мнения придерживается и один из самых известных сегодня в России знатоков блатного жанра Фима Жиганец..: В интервью “Новой газете” Жиганец говорит прямо: “В настоящей арестантской песне есть душа — вспомните хотя бы “Я помню тот Ванинский порт” Бориса Ручьёва…”»
Однако впоследствии я понял, что обстоятельства лагерной биографии, жизни и творчества Ручьёва свидетельствуют против этой версии.
Борис Ручьёв был арестован в Златоусте 26 декабря 1937 года, а 28 июля 1938-го приговорён по «политической» 58-й статье УК РСФСР к десяти годам лишения свободы. Срок отбывал на Колыме в лагерях Севвостлага НКВД с 1938 по 1947 год. Лагерные годы Ручьёва связаны с «полюсом холода» Оймяконом — якутским селом на левом берегу реки Индигирки. Но попал туда поэт, когда ни о каком порте в бухте Ванино не было и речи. Решение о строительстве порта было принято только в 1943 году, а до этого арестантов доставляли в Магадан через Находку и Владивосток.
К тому же по мировоззрению Борис Ручьёв явно не был склонен к созданию песен тональности «Ванинского порта». Борис Александрович был до мозга костей советским человеком. Так, поэт и публицист Валентин Сорокин в очерке «Высокое страдание» передаёт слова Ручьёва: «Валентин, не ругай Сталина. Не лезь в газетную политическую грязь. Сталин зачем нас, — Ручьёв ударял кулаком в грудь, — таких крепких собрал, зачем? Ринулась бы Япония сюда, к нам, вот мы бы ей тут и поддали. Сталин вооружил бы нас — мы и поддали бы. Мы же, политзэки, не предатели, а патриоты, понял? Сталин — не дурак. Сажал не кого попало, а нас, понял?»
Очевидна наивность подобных взглядов (во время войны именно «политическим» была закрыта дорога из лагерей на фронт). Но главное в другом: исходя из своего лагерного опыта, поэт иначе оценивал общую массу арестантов. Вот что он пишет в поэме «Полюс»:
Зона — это как загон овечий
для двуногой, злой, как волк, овцы.
Под штыками в зону каждый вечер
загоняют жителей бойцы.
За ограду жадным взором глядя,
получая хлеб за чёрный труд,
здесь — всея Руси великой — чада
самые бесстыжие живут:
воры всех мастей, сортов и наций,
у кого вся жизнь — тюремный срок,
мастера поганых махинаций,
коршуньё со всех больших дорог;
шулеришки и антисемиты,
чьи мозги прожёг заморский крап,
чьи тузы не в играх, в битвах биты,
зубы редки, руки — как у баб;
хищный сброд калек людеобразных,
вечно даром бравших хлеб и кров,
у которых даже рты как язвы —
от поганых, непотребных слов.
Все — кто волком рыскал по России,
сытой вошью ползал без забот…
Словом — перечислить всех не в силе,
кто на этом острове живёт.
Ни при чём здесь я, скажу по чести,
человек душевный и простой,
но терплю, живу с волками вместе,
крепко спутан волчьей клеветой…
Варлам Шаламов в «Вишере» возмутился цитированными выше строками: «Когда через двадцать лет я прочёл стихи Ручьёва и послушал речи Серебряковой о том, что их окружали в тюрьме только враги народа, а они, верные сыны партии Ручьёв и Серебрякова, вытерпели всё, веря в правоту партии, — у меня опустились руки. Хуже, подлее такого растления не бывает». То есть у Ручьёва лагерный опыт и убеждения были совершенно иными, нежели у Шаламова. За три года до смерти, в 1970 году, Ручьёв вступил в ряды КПСС.
Интересно и другое наблюдение, которое косвенно свидетельствует против авторства Бориса Ручьёва. Его высказал автор очерка о поэте на сайте Управления культуры Курганской области, обративший внимание на то, что в стихах Бориса Ручьёва нет печали и озлобленности за пережитое:
«Не так давно я прочитал у одного из литературных критиков, что ставшая народной песня “Ванинский порт” родилась на стихи Ручьёва. Так вот, только в ней есть строка “…будь проклята ты, Колыма”. Зато в дальнейшем, опять же словами поэта:
…Мы здесь горбом узнали ныне,
как тяжела святая честь
впервые в северной пустыне
костры походные развесть,
за всю нужду, за все печали,
за крепость стуж и вечный снег
пусть раз проклясть её в начале,
чтоб полюбить на целый век…»
В творчестве Ручьёва нет эстетизации мучений, душевного надрыва, ненависти к Колымскому краю (строка «пусть раз проклясть её вначале» — несомненно, литературная реминисценция, с которой автор спорит). Его поэзия не сострадательна, а созидательна. Такой человек мог полюбить «Ванинский порт», но не мог его создать.
5 марта 1994 года «Комсомольская правда» публикует письмо Аркадия Дёмина «Он помнил тот Ванинский порт», где автор утверждал, что песня написана в 1939 году его отцом, Фёдором Михайловичем Дёминым (Благовещенским). Сын сообщал: «Я не знаю, кто написал музыку, но твёрдо знаю, что первоначальный текст написал мой отец — Дёмин Фёдор Михайлович в 1939 году в лагере на Колыме. В 1937 году он окончил историко-филологический факультет Куйбышевского педагогического института и в этом же году по доносу своего друга был арестован. За сочинение “контрреволюционных стихов” получил 10 лет. В 1939 году моего отца этапом по железной дороге перевозят на Дальний Восток в порт Ванино, где погружают на баржу и везут в Магадан. Страдая от качки и жажды (кормили селедкой), отец сочиняет стихотворение “От качки страдали зыка”. Прибыв в лагерь на Колыму, он записывает слова этой песни на берёсту, которую сохраняет от лап охранников и с помощью товарищей передаёт на волю». В 1944 году Дёмин освободился, воевал на Украине, был контужен. После войны подделал документы и сменил фамилию на Благовещенский. Поступил в Москве в аспирантуру, защитил кандидатскую диссертацию, работал редактором литературно-драматических передач Всесоюзного радио. В 1951 году его снова арестовали, однако с помощью Фадеева ему удалось освободиться. В 1962-м в Грозном Дёмина арестовывают в третий раз и конфискуют все рукописи. Верховный суд Чечено-Ингушской АССР признаёт его опасным рецидивистом и осуждает на 10 лет. В числе прочих ему в вину вменялась обнаруженная в рукописях «антисоветская» песня. Освободили Дёмина пять лет спустя, однако до самой смерти в 1978 году он находился под наблюдением КГБ.
Годом позже более подробно эту тему освещает поэт Андрей Вознесенский в очерке «ПРОВИНЦИЯ: Из Самары с “amour”»:
«Эта великая песня, протяжный лагерный гимн, — “Священная война” ГУЛАГа. Автор считается неизвестным. Поговаривали, что Ольга Берггольц.
И вот на следующее утро я встречаюсь с Аркадием, сыном автора, офицером в отставке, держу в руках берестяную книгу. Эта книга, склеенная из проутюженных листов берёсты — в лагере бумаги не было, — удивительно легкая, сухая, на ней записаны чернилами расплывчатые от дождей ли, от слёз строки стихов лагерного поэта. Его звали Фёдор Михайлович Дёмин-Благовещенский… Известные стихи в его записи имеют в рукописи не совсем канонический текст:
Я помню тот Ванинский порт
И вид погребальный угрюмый,
Как шли мы по трапу на борт
В холодные мрачные трюмы.
Над морем сбирался туман,
Ревела стихия морская.
По курсу стоял Магадан —
Столица Колымского края.
От качки страдали зыка,
Обнявшись, как родные братья.
Лишь только порой с языка
Срывались глухие проклятья.
Не песня, а жалобный крик
Из каждой груди раздавался.
Прощай навсегда материк, —
Ревел пароход, надрывался.
Прощай молодая жена,
Прощайте и малые дети, —
Знать, полную чашу до дна
Придётся нам выпить на свете.
Я знаю, меня ты не ждешь,
Писать мне тебе запрещают.
Встречать ты меня не придёшь
И дети отца не узнают.
Будь проклята ты, Колыма,
Что названа “чудной планетой”, —
Сойдешь поневоле с ума:
“Отсюда возврата ведь нету”.
Зыка — сокращенно так называли тогда заключённых. (Примечание Ф. М. Дёмина-Благовещенского.)
Сын вспоминает рассказ отца, как были написаны эти строки в трюмной тюрьме, как кормили солёной селёдкой, не давая пить. Даже если он был лишь соавтором текста, и то его имя требует особого исследования».
Увы, речь идёт о грубой подделке. Первая нестыковка: сын пишет, что на Дальний Восток отца перевезли в 1939 году, а на берестяной грамоте под стихотворением (с указанием уже колымского посёлка Бёрёлёх) стоит 1938 год. Впрочем, ни в этом, ни в 1939 году «оригинальный текст» песни о Ванинском порте появиться не мог по одной простой причине: порта тогда и в проекте не было! Не существовало и железнодорожной ветки до посёлка Ванино, по которой якобы привезли лагерника. История с песней, нацарапанной на берёсте и сохранённой от лап охранников, — либо лагерная «параша», сочинённая самим Дёминым, либо фальшивка, слепленная его сыном.
Андрей Вознесенский упомянул в числе предполагаемых авторов песни Ольгу Берггольц. В различных источниках фигурируют имена не менее известных советских поэтов. Но ни Берггольц (арестована 13 декабря 1938 года, освобождена и реабилитирована 3 июля 1939 года), ни её первый муж Борис Корнилов (расстрелян 21 февраля 1938 года), ни Николай Заболоцкий (отбывал лагерный срок с февраля 1939-го до мая 1943 года в системе Востоклага, а затем ещё год в Алтайлаге) авторами «Ванинского порта» не являются на том же основании, что и Дёмин-Благовещенский. Их за «колючкой» на момент появления порта уже не было.
Ещё парочка невнятных версий. Валерий Сажин в статье «Песни страданья» приводит слова некоего П. Дороватского, который с 1933 года занимался культпросветработой в Магадане, организовал краеведческий музей и работал в редакции газеты «Верный путь»: «Одним из выдающихся поэтов Колымского края надо считать Николая Серебровского. Он был шофёром и часто печатал свои стихи в газете “Верный путь”… Ему было тогда не более 26–27 лет. Всякий раз, когда он возвращался из рейса, он привозил что-то новенькое… Стихи Серебровского быстро подхватывались, и их пела вся Колыма. Много лет спустя, однажды, уже на “материке”, я услышал, как молодые голоса пели одну из лучших песен Серебровского». Этой песней, по утверждению Дороватского, и был «Ванинский порт». Больше о Серебровском и его стихах ничего не известно. Непонятно, почему о поэте, стихи которого «пела вся Колыма», не осталось никаких воспоминаний. К сожалению, это не даёт возможности ни подтвердить, ни отвергнуть версию.
А в 1998 году в новосибирской газете «Честное слово» вышла заметка, автор которой Антон Барыкин утверждал: «В столице Алтайского края, Барнауле, до сих пор живёт автор лагерного шлягера конца 40-х годов “Ванинский порт” Николай Кутланов. Репрессирован Николай Ильич был совсем ещё пацаном и получил 10 лет лагерей до начала войны. В военные годы он неоднократно подавал заявления об отправке в штрафные роты на фронт, но как политическому ему всё время отказывали. А ставшую знаменитой песню написал уже после войны. Это была его первая и последняя песня. А уже потом у песни появилась масса вариантов, которые, кстати сказать, Николай Ильич бережно собирает. Сейчас уже получился толстенький томик одной песни. Неизменна в этой песне только первая строчка. Дальше всякий зэк писал уже про своё…» Аргументов — ноль. Особенно умиляет то, что сочинитель байки убеждён: можно просто сесть и написать потрясающие стихи, а затем больше ничего в жизни не сочинить. Ну, так получилось, озарение нашло… Что тут скажешь? Лагерники в таких случаях советуют: «Не веришь — прими за сказку»…
Особо остановлюсь на версии, которую выдвинул литературовед Владимир Бахтин. В его статье «Я помню тот Ванинский порт: автор и песня» создателем текста назван бывший зэк Григорий Матвеевич Александров. Бахтин поясняет, что на конференции «Фольклор ГУЛАГа» фольклористка Анна Некрылова передала ему письмо Александрова, адресованное неизвестному лицу. Вот что писал лагерник:
«Уважаемый С. М.!
Вы по телефону попросили у меня автограф. Посылаю неискалеченный “филологами” КГБ свой стих “Колыму”. Я написал его в 1951 году на 706-й командировке (лагпункте) Тайшетлага, куда я попал за уничтоженную чекистами рукопись “Пасмуровое стадо обезьян” (о злодеяниях Сталина).
Мотив к стихам напел товарищ по нарам Зиновьев, а через неделю его убили “при попытке к бегству”. “Попытка” — наглая ложь! Собака, на работе, перегрызла ему горло, а охранник в упор пристрелил его двумя пулями — в лоб и в грудь. О Зиновьеве донёс сексот, что он автор музыки, и только за это Зиновьева убили. Узнай сексот о моём авторстве, я несомненно разделил бы участь погибшего. В позапрошлом году я прочитал в журнале и услышал по телевизору, что “Колыма”, невесть почему, названа “Ванинский порт” и наречена народной песней. Я весьма рад, что песня стала народной. Авторство никогда не прельщало меня. Но мне обидно за муки Зиновьева. Но даже не это главное. Недобрые руки изменили стихи. Чьи — понять не трудно…»
Далее в письме приводится текст Александрова:
Восемьсот километров тайга,
Блуждают там люди, как тени,
Машины не ходят туда,
Бредут, спотыкаясь, олени.
Я помню тот Ванинский порт
И вой парохода угрюмый,
Когда поднимались на борт,
Грузили нас в мрачные трюмы.
От качки стонали зэка,
Стояли, обнявшись, как братья,
И только порой с языка
Чекистам срывались проклятья.
Над морем поднялся туман,
Ревела стихия морская,
Стоял впереди Магадан,
Столица Колымского края.
Не песня, а яростный крик
Из каждой груди вырывался.
«Прощай навсегда, материк!» —
Хрипел пароход, надрывался.
Будь проклята ты, Колыма,
Что названа чудом планеты,
Сойдёшь поневоле с ума,
Оттуда возврата уж нету.
Я знаю, меня ты не ждёшь,
И к дверям открытым вокзала
Встречать ты меня не придёшь,
Об этом мне сердце сказало.
Прощай, дорогая жена
И милые малые дети,
Знать, горькую чашу до дна
Испить довелось мне на свете.
Бахтин склоняется к версии о том, что «Ванинский порт» действительно сочинил Александров. Хотя подкрепляет свою позицию оригинально: мол, текст лагерника значительно слабее широко известной песни — а значит, его дополняли и шлифовали в течение последующих десятков лет. В устах филолога такая аргументация звучит, как минимум, наивно. На мой взгляд, мы имеем дело с очередной необоснованной претензией на авторство. Собственно, определённые сомнения закрались и в душу самого Бахтина. Он пишет: «Требует некоторых уточнений рассказ о причине гибели Зиновьева. Получается, что через неделю песню уже достаточно хорошо знали (именно как песню, потому что он пострадал как создатель напева)». Разумеется, это — чушь. За неделю даже самая гениальная песня не станет настолько популярна, чтобы чекисты от дикой злобы бросились уничтожать автора напева! Чекистам делать больше нечего, как с кровавой пеной у рта рвать в клочья какого-то зэка, который что-то где-то насвистел…
К тому же в «оригинальном» тексте есть нелепые проколы. Бросается в глаза попытка автора «сочинить прототекст», который бы отличался от позднего текста «эксклюзивными» деталями. Но именно такая эксклюзивность и подводит Александрова. К примеру, он начинает песню с куплета, который, согласно логике и здравому смыслу, не может стоять вначале. Это настолько очевидно, что даже лояльный сочинителю Бахтин вынужден развести руками: «Ни одного варианта, который начинался бы так, как написал Григорий Матвеевич, мне не встретилось… “Я помню тот Ванинский порт…” — идеальное начало именно для лирической песни. Оно открывает сюжет. С воспоминаний, обращений к прошлому начинаются многие песни и романсы, в том числе и литературного происхождения (“Я помню чудное мгновенье…”, “Я помню вальса звук прелестный…”)».
Чтобы совсем «замаскироваться», Александров также заменяет количество километров на «восемьсот». Его нисколько не смущает, что слово «восемьсот» не влезает в размер! Зачем автору понадобилось лепить эти несуразные «восемьсот километров»? Объяснение одно: число «восемьсот» привлекло Александрова именно своей «оригинальностью». Все остальные варианты, которые вбивались в размер, уже были использованы. Тот же Бахтин приводит вариант, записанный от матросов Г. Лазичева и Н. Таруты из Красноярска в 1960 году:
Шестьсот километров тайгой,
Где водятся дикие звери…
В сборнике А. Добрякова «Уличные песни» встречаем другую версию:
Семьсот километров тайга,
Не видно нигде здесь селений…
То есть 500, 600, 700 километров — всё уже «расхватали»… Вот и пришлось брать, что осталось, — 800. Поражает абсолютная поэтическая глухота сочинителя. Такой человек по определению не мог написать стихов уровня «Ванинского порта».
О полной несостоятельности Григория Александрова как поэта свидетельствуют и отрывки его собственной поэмы, изданной в 1991 году, — «Факел над Крымом». Она рассказывает о 47-летнем Мусе Мамуте, который в знак протеста против запрета на возвращение крымских татар совершил акт самосожжения в 1978 году:
Всяких губителей свору презренную
Ты, как змею, растоптал,
Подлость ничтожную, злобу надменную
Смертью своею попрал.
Славою дивной, в веках не забытой
Души людей напоил.
Кровью воскресшей, костром не убитой
Вечную жизнь заслужил.
Чудовищное косноязычие, языковые штампы, неоправданное обилие примитивных глагольных рифм, смысловые и стилистические нелепости (воскресшая кровь, убивающий кровь костёр, растоптал свору, как змею)… И автора этого кошмара филолог Бахтин серьёзно рассматривает как сочинителя гимна колымских зэка?!
Дальше Александров «прокалывается» ещё более явно — в одной, но очень важной строке. Переделывая канонический текст под свой «первоначальный», он даёт собственный вариант —
Будь проклята ты, Колыма,
Что названа чудом планеты!..
В то время как в каноническом тексте — «что названа чудной планетой». Но получается дикий ляпсус. «Чудо планеты» — странное выражение. Какое «чудо планеты»? Кто так называл Колыму, когда и почему? В то время как «чудная планета» понятна любому лагернику. Поскольку в ГУЛАГе бытовала саркастическая частушка:
Колыма, Колыма,
Чудная планета:
Девять месяцев зима,
Остальное — лето!
Мы оставляем в стороне довольно сомнительное утверждение о том, что «Ванинский порт» был создан в 1951 году, хотя многие лагерники утверждают, что знали песню намного раньше. Старый колымский зэк А. Морозов пишет, что слышал её осенью 1947 года, М. Дёмин свидетельствует то же самое, Р. Климович вспоминает, что впервые познакомился с «колымским гимном» в норильском следственном изоляторе в 1949 году…
Несостоятельны и намёки Александрова на то, что его якобы «оригинальные» стихи искалечены «филологами из КГБ». Непонятно: зачем чекисты упорно трудились над редактированием «Ванинского порта» и его обратным внедрением в лагеря?! К тому же по ГУЛАГу ходили песни куда более крамольные, которые следовало «переделывать» в первую очередь — тот же «Угль воркутинских шахт»:
Сталин издал закон,
Страшный он, как дракон…
…
Знай, что Россия вся —
Это концлаг большой…
Если довериться Александрову, надо признать, что филологи в КГБ создали на порядок более яркие, талантливые и обличительные стихи, чем «автор» «первоначального» текста. Да ещё и способствовали их распространению по стране!
И наконец, последний претендент. Магаданский писатель-краевед Александр Бирюков выдвинул версию о том, что «гимн колымских зэка» создал Константин Сараханов. Биография этой колоритной личности весьма интересна, но не даёт оснований считать версию его авторства достаточно обоснованной.
Прежде всего, Сараханов никогда не был зэком и не проходил через Ванинский порт. Хотя под следствием находился несколько раз. Впервые — в декабре 1937 года, когда он, технический руководитель прииска «Штурмовой», был брошен в магаданский следственный изолятор. Правда, уже в конце февраля 1938 года его выпускают из-под стражи. По одной из версий, инициативный инженер был освобождён из тюрьмы по личному указанию начальника Дальстроя Карпа Павлова, которому срочно понадобился энергичный техрук на прииск «Мальдяк», где складывалось катастрофическое положение с планом. Вскоре за успехи в золотодобыче Сараханов получил орден. Вторым орденом его наградили через год, когда он стал начальником прииска «Ударник».
Впрочем, после войны Сараханов вновь попадает под следствие — по «делу геологов» 1949 года. Что это за дело? Интригу закрутила корреспондент газеты «Правда» А. Шестакова, по образованию — геолог. Согласно одной из версий, во время посещения Красноярского геологического треста Шестакова увидела в экспозиции образец тюямунита — урановой руды из Ферганы. Журналистка, однако, выдала минерал за красноярский и заявила, что в Красноярском крае существует месторождение урана, которое скрывается от правительства. Сталин приказал арестовать всех «виновных». В 1949 году были репрессированы 27 человек. Затем обвинение расширили: следователи «докопались» до того, что «вредители-геологи» скрывают от правительства месторождения не только урана, но и других полезных ископаемых. Именно эта история получила название «дело геологов» или «Красноярское дело».
По другой версии, геолог Яков Эдельштейн ещё в начале XX века дал отрицательную характеристику югу Красноярского края как безнадёжному для промышленного использования (так называемое «белое пятно» Эдельштейна). Но якобы после взятия Берлина в руках советской разведки оказались секретные документы, в которых содержалась информация, опровергавшая прогнозы Эдельштейна. Якова Соломоновича и его соратников заподозрили в сокрытии богатств Красноярского края, а геолог-журналист Шестакова подвела под дело «теоретическую основу». Учёные оказались за решёткой, Эдельштейн скончался в тюрьме в 1952 году.
А Сараханова как раз в период следствия по «делу геологов» перебрасывают на строительство красноярского рудника «Юлия», и он оказывается в самом центре событий! Рудник лично посетила Шестакова, после чего Сараханов во второй раз попадает за решётку на несколько месяцев. Однако никакой вины за ним не нашли. Об этой истории повествует в своей книге «По царским и сталинским тюрьмам» бывший зэк — геолог Владимир Померанцев, знакомый с Сарахановым по прииску «Юлия». Автор рисует неприглядный портрет Константина Константиновича:
«В день приезда на “Юлию” я был вызван к начальнику строительства будущего рудника… Сараханов в форме горного полковника (таких полковников называли “павлинами” за большое число золотых и синих нашивок на рукавах) пренебрежительно осмотрел меня строгим взглядом с головы до ног, выждал несколько мгновений и только потом милостиво предложил сесть. Это был могучий мужчина, когда-то, надо полагать, блестящий красавец, брюнет, теперь с сединой в чёрной вьющейся и всё ещё огромной шевелюре. Передо мной сидел легендарный Костя-пират…
Сараханов долгие годы слыл на Колыме грозным полубогом в округе, по площади равной небольшому европейскому государству. В его беспредельном и бесконтрольном владении находились люди и природа: оловянные рудники, золотые прииски, угольные шахты, лесные разработки, все виды транспорта и связи и лагеря, лагеря, лагеря заключённых. Когда на прииске появлялась буквально упавшая с неба (у него был свой самолёт) фигура Сараханова, одетая в нагольный полушубок, подпоясанный широким красным кушаком с болтающимся на боку маузером, в папахе, заломленной на торчащих во все стороны чёрных кудрях; когда эта фигура, с утра полупьяная, шагала размашистым шагом по прииску, изрыгая звероподобным рыком матерщину, когда за ним, почтительно отстав на два шага, семенили и забегали по сторонам всех родов “шестёрки”, готовые по первому знаку владыки кинуться избить, связать, отнять что бы то ни было, — тогда местным вольным, полувольным и заключённым жителям оставалось только одно: шёпотом передавать друг другу информацию — Костя-пират приехал!
За какой-то сверхвыходящий за рамки произвол Костю-пирата отдали под суд. Но ворон ворону глаз не выклюет. Он отделался лёгким испугом — назначением с дальнего Севера на ближний… И вот теперь, пока не приглядел ещё себе дела по своей широкой натуре, Сараханов сидел скромным начальником строительства рудника “Юлия”».
Нарисованный образ вызывает некоторые сомнения. До второго ареста Сараханов не поднимался выше техрука прииска. В 1938 году по выходе из СИЗО «Костю-пирата» не отправили «с дальнего Севера на ближний», а поставили инженером на прииск «Мальдяк». Затем повысили — но опять-таки власть его ограничивалась пределами отдельного прииска «Ударник», который он возглавлял. Так что о «бесконтрольной власти» над десятками лагерей, рудников, шахт и речи быть не могло.
С другой стороны, уже то, что Сараханов дослужился до «горного полковника», говорит о многом. Горный директор I ранга (как правильно звучит это звание, учреждённое в 1947 году) относился к числу старшего начальствующего состава работников горной промышленности и строительства рудников Министерства чёрной металлургии СССР. Это звание было одним из самых высоких в отрасли: выше — только Горный генеральный директор I ранга, то есть «горный генерал». Подобных высот вряд ли можно было достичь без рабской эксплуатации лагерников: планы по добыче золота спускались завышенные. Многие колымские зэки вспоминают, что именно в годы руководства Сараханова «Мальдяк» считался одним из самых страшных приисков. Потому и кинули «Костю-пирата» на красноярскую «Юлию» (где работа застопорилась): этот — может выжать! Не самая лучшая характеристика для автора «Ванинского порта»…
Итак, биография Сараханова не располагает к тому, чтобы приписать ему авторство «колымского гимна». Как говаривал персонаж Буркова в фильме «О бедном гусаре замолвите слово»: сатрап, он и есть сатрап.
Существует, однако, обстоятельство, которое вроде бы говорит в пользу «сатрапа»: он действительно был незаурядным поэтом. Вот одно из его произведений, которое приводит Бирюков:
Помню, как это было:
Колыма, первый снег…
Я готовлю могилы
На пятьсот человек.
Неизвестность томила
И мороз крепко жал.
Я и сам-то могилы
Лишь вчера избежал.
Уровень этих стихов сопоставим с текстом «колымского гимна». Поэзия — дело тонкое. Не всегда автор должен обязательно летать, сидеть, ходить в морские рейсы, чтобы ярко и убедительно отразить в стихах психологию арестантов, лётчиков, моряков. Это доказывает пример Владимира Высоцкого. Поэт пропускает чужой опыт через себя. Просто надо уметь влезть в чужую шкуру. У Сараханова было достаточно возможностей для этого. Но, с другой стороны, портрет, нарисованный Померанцевым, производит отталкивающее впечатление. Не вяжется пьяная, самодовольная рожа Кости-пирата, окружённого лагерными «шестёрками», с образом автора процитированных выше пронзительных стихов. Так что пока и версия с авторством Сараханова остаётся под большим сомнением.
Бухта Ванина (или Ванино) на западном берегу Татарского пролива получила своё название в 1876 году в честь военного топографа Иакима Ванина, работавшего в составе экспедиции 1873–1874 годов под руководством Логгина Большева. До начала XX века никаких посёлков тут не было. Лишь в 1907 году возникает небольшое поселение Тишкино — по фамилии Ивана Тишкина, которого называют лесопромышленником (а также — плотником или рыбаком). Так продолжалось долго. Здешний старожил Иван Серов рассказывал о конце 1930-х годов: «Тогда в районе Ванино стояло всего-то два домика и пустой барак. Вокруг тайга… Здесь жили рыбаки из рыболовецкого колхоза “Заветы Ильича”».
Положение изменилось в середине Великой Отечественной войны, с выходом постановления Государственного Комитета обороны № 3407 «О строительстве железнодорожной линии Комсомольск — Советская Гавань» от 21 мая 1943 года. Именно в нём закреплено решение о строительстве Ванинского порта: «Открыть движение по железнодорожной линии к 1 августа 1945 года. К этому же сроку построить в бухте Ванино три морских причала». Официальной датой основания порта считается 18 октября 1943 года: причалов ещё не было, зато утвердили штатное расписание портового пункта. Первый пирс сдали в эксплуатацию к апрелю 1944 года, но он не мог принимать морские суда. Матрёна Кондакова добиралась в Ванино к мужу (сотруднику охраны) 17 июня 1944 года из Совгавани, куда прибыла на пароходе «Совет», по бездорожью, одолев пешком 32 километра! Штаб охраны находился на единственной улице. Охранники жили в землянках. Первый поезд из Комсомольска прибыл в посёлок 20 июля 1945 года.
Ванино стало превращаться в пересылку с «материка» на Колыму лишь спустя два с лишним года. До этого основными транзитными пунктами были Владивосток и Находка. Командир дивизиона охраны Михаил Безносиков вспоминал, что в 1947 году зоны только начинали строить, а первые три сдали в 1948 году. Бывший лагерник Валерий Янковский, однако, утверждал в мемуарной повести «Побег», что уже в 1947 году Ванино насчитывало пять отдельных зон. Этап шёл за этапом: с колёс на пароходы и обратно. Впрочем, на первых порах проходимость через Ванинскую транзитку была невелика: за весь 1948 год в Колымский край завезли лишь около пяти тысяч заключённых. Тому были объективные причины: 19 декабря 1947 года в Нагаевской бухте Магадана взорвался пароход «Генерал Ватутин», а следом взлетел на воздух пароход «Выборг». К началу навигации 1948 года чудовищные последствия этих взрывов в порту устранить не удалось, и Колыма оказалась не готова к встрече многолюдных этапов. В целом же в Ванино, по свидетельству оперуполномоченного Петра Кручака, к началу 1949 года находилось всего 10 тысяч сидельцев.
А вот 1949 год — начало «расцвета» Ванинской пересылки. Если к 1 января 1949 года на Колыме насчитывалось 108 685 заключённых, то к 1 января 1950 года их стало уже 153 317. То есть увеличение составляет около 45 тысяч человек (с учётом смертности в лагерях — свыше 50 тысяч). Большая часть новичков прошла как раз через Ванино.
Многие исследователи и мемуаристы чудовищно завышают сведения о количестве заключённых, прошедших через Ванино. Варлам Шаламов называл «миллионы» человек, Анатолий Жигулин утверждал, что за период с 1947 по 1953 год численность транзитных арестантов достигла полутора миллионов. Однако историки, опираясь на архивные документы, установили, что на Колыму через Ванинский порт до 1954 года ушло от 300 до 400 тысяч заключённых. В большинстве по этапу отправляли бытовиков и уголовников, «политики» составляли около трети «пассажиров».
Помимо пересылки, в посёлке действовали местные лагерные зоны. Например, производственный и портовый лагерь, которым командовал бывший фронтовик Иван Сильченко. Заключённых он отбирал на транзитке: лично беседовал с каждым, учитывал срок, профессию, характер и настрой человека. Рабочие этой зоны работали на строительстве жилья, дорог и т. д. Транзитники называли этот лагерь «коммунистическим», многие стремились туда попасть. В производственной зоне были свой клуб, концертная бригада, порядки устанавливались работягами-«мужиками» и «политиками». «Коммунистический лагерь» насчитывал до тысячи человек.
Бригадиром другого «рабочего лагеря» был тоже фронтовик, кавалер четырёх орденов Яков Крылов, осуждённый за «растраты» при оприходовании трофейного имущества. В лагере действовала система зачётов рабочих дней, после смены открывался буфет, где продавались папиросы и сладости.
Подобные лагеря существовали и вокруг Ванино. Зэки работали на полях, выращивали огурцы, капусту, картофель, помидоры. Применялись зачёты — день за три. Зарплата была высокой, до 1200 рублей в месяц. В Центральном лагере, на Серпантине, Горячем Ключе занимались заготовкой леса. В Хурмулях были лагеря, где сидели заключённые из числа офицеров, которые в годы войны попали в плен, а после войны не прошли во время фильтрации проверку. Практически в каждом распадке между сопками находились мужские лагеря по 400–500 человек. Строили железную и шоссейную дороги, станции, здания.
Но самым крупным и значимым был, конечно, транзитно-пересыльный лагерь в посёлке Ванино. В «лучшие годы» здесь насчитывалось 18 зон. Этапы со всех концов Советского Союза прибывали по железной дороге на станцию Малое Ванино. Отсюда заключённых вели под конвоем на «Куликово поле» — сборный пункт под открытым небом, обнесённый колючей проволокой. Затем — санпропускник, баня, распределение в зоны соответственно «мастям». Каждая категория — в отдельный «загон»: воры, «суки», «махновцы» (беспредел), бандеровцы, власовцы, «военщина» (фронтовики), «красные шапочки» — бывшие работники суда, прокуратуры, МВД… Эти группы разбавляли бытовиками и «политиками».
По словам бывшего заключённого Валерия Бронштейна, осенью 1948 года пересылка представляла собой большую территорию, огороженную высоким бревенчатым забором, несколькими внутренними поясами колючей проволоки, частоколом сторожевых вышек. Лагерь был разделён на три огороженных, но сообщающихся между собой зоны, внутри которых находились бараки. В случае чрезвычайных обстоятельств зоны можно было перекрыть. Вход в лагерь — через проходную и большие двухстворчатые ворота. Слева при входе — каменный БУР (барак усиленного режима). Далее большое и высокое деревянное здание, прозванное «вокзалом». Оно служило для временного проживания новичков с этапа; отсюда их сортировали по зонам и баракам. Внутри «вокзала» — многоярусные нары, на которые арестанты поднимались по приставным лестницам.
Бронштейн замечает: «Ванинский лагерь представлял собой большой загон, где одновременно могут находиться несколько тысяч заключённых, блуждающих по территории и никем не контролируемых. Понятно, что внутри лагеря властвовали “законы джунглей” и никакие другие там не действовали. Поэтому пересылка Ванинского порта получила мрачную славу гиблого места, где жизнь человека ничего не стоила, а твоя пайка хлеба отнималась сразу же после её получения».
В транзитно-пересыльном лагере Ванино, как и по всему ГУЛАГу, шла жестокая резня между «честными ворами» и «суками» — предателями воровской идеи. Сразу с этапа эти «масти» должны были распределять по разным зонам. Однако так случалось далеко не всегда. По большому счёту, Ванинскую пересылку можно назвать «сучьей». Местное лагерное начальство чаще всего принимало сторону бывших воров, ставших на службу администрации. Варлам Шаламов в очерке «Сучья война» даже сообщает, что именно на ванинской пересылке родился «сучий закон» (в противовес воровскому), и создателем его называет мифического уголовника по прозвищу Король, которому приписывает и традицию «целования ножа»:
«Новый обряд ничуть не уступал известному посвящению в рыцари. Не исключено, что романы Вальтера Скотта подсказали эту торжественную и мрачную процедуру.
— Целуй нож!
К губам избиваемого блатаря подносилось лезвие ножа.
— Целуй нож!
Если “законный” вор соглашался и прикладывал губы к железу — он считался принятым в новую веру и навсегда терял всякие права в воровском мире, становясь “сукой” навеки… Всех, кто отказывался целовать нож, убивали».
Однако сам Шаламов никогда не проходил Ванино (он попал на Колыму ещё до войны) и всего лишь пересказывал чужие байки. Никакого Короля в Ванино не было, никто из старожилов о нём не слышал. Однако прообразом «авторитетного суки» можно считать нескольких уголовников — Сашку Олейника (Олейникова), Ивана Фунта, Ивана Упору (Упорова)… И «ссучивание» воров происходило примерно по тому сценарию, который описан Шаламовым. Так, один из ванинских очевидцев рассказывал: «Запомнилось, как Олейник весь этап в лагере положил. Ходит по головам заключённых: “Ты будешь сукой?” Офицеры стояли в сторонке, смотрели». Согласитесь: очень похоже на описание обряда, якобы введённого Королём.
Вадим Туманов, прошедший пересылку в конце 1948 года, вспоминает бывшего вора Ивана Фунта, которого перебросили в Ванино из Владивостока (где Туманов встретил его впервые). «Сучий обряд» Фунта ещё более близок «королёвскому»:
«В его окружении знакомые лица — Колька Заика, Валька Трубка, другие бандиты…
По формулярам стали выкрикивать воров. В числе первых назвали Володю Млада. Его и ещё десять-двенадцать человек поставили отдельной шеренгой. Поблизости был врыт столб, на нём кусок рельса. К шеренге подошёл Колька Заика, держа в опущенной руке нож. Этап, четыре-пять тысяч человек, сидя на корточках, молча наблюдал за происходящим. Первым стоял молодой незнакомый мне парень. К нему шагнул Заика:
— Звони в колокол.
Это была операция по ссучиванию так называемых честных воров — заставить их ударить по рельсу, “звонить в колокол”. Что-либо сделать по приказу администрации… означало нарушить воровской закон и как бы автоматически перейти на сторону сук, так или иначе помогающих лагерному начальству.
— Не буду.
— Звони, падла! — Заика с размаху ударил парня в лицо. Рукавом телогрейки тот вытер кровь с разбитых губ.
— Не буду.
Тогда Заика в присутствии наблюдающих за этой сценой офицеров и всего этапа бьёт парня ножом в живот. Тот сгибается, корчится, падает на землю, дёргается в луже крови. Эту сцену невозмутимо наблюдают человек двадцать офицеров. Заика подходит к следующему — к Володе Младу. Я вижу, как с ножа в руке Заики стекает кровь.
— Звони в колокол, сука!
Над плацем мёртвая тишина. Девичье лицо Млада зарделось чуть заметным волнением:
— Не буду.
Заика ударил Млада в лицо ногой, сбил на землю, стал пинать сапогами, пока другие бандиты не оттащили почти бездыханное тело в сторону…
Третий побрёл к столбу и ударил, за ним четвёртый, пятый… Часа через три этап подняли и повели в зону».
Вообще поначалу среди «сук» не было единого мнения по поводу обряда развенчания воров. Так, по рассказу Шаламова, воркутинские «ссученные» не одобряли жестокости колымчан, отрицательно относились к «трюмиловкам». Они считали, что просто убивать «нераскаявшихся» воров — нормально. Но дополнительная жестокость — это уже лишнее. Воркутинцы были «гуманистами»… А вот писатель Анатолий Жигулин, малолеткой побывавший в ГУЛАГе, рассказывал, будто бы в лагере, где он отбывал наказание, вместо ножа целовали… половой член «главного суки»! Не подвергая сомнению это свидетельство, оговоримся: если подобные «церемонии» имели место, то лишь в отдельных лагерях — как местная самодеятельность, но не как осуществление общего «сучьего закона». Такое «целование» не переводило бывшего вора в разряд «сук», а делало изгоем, ничтожеством, «пидором». Ведь целование члена или даже невольное прикосновение к нему губами расценивается в уголовно-арестантском мире наравне с половым актом в качестве пассивного партнёра.
Но вернёмся в Ванино. Как уже отмечалось, поначалу здешняя пересылка фактически была «сучьей». Старший надзиратель Иван Силин рассказывал: «Фунт делал всё, что хотел. Хозяин зоны. Требовал: “Приведите мне женщину”. Приводили, и в зоне наступала тишина, хоть охрану с вышек снимай. Фунта хотели зарезать, в зоне у него был свой угол, охраняли его сами воры. Фунт отбивался, убил двоих или троих. “Начальству пересылки было выгодно существование таких воров “в законе”. Они не работали, зато обеспечивали работу других”. Фунта освободили в 1953 году. За то, что хорошо руководил ворами. Говорят, Фунта перехватили в Комсомольске и убили. Кличку старожилы объясняют так: отец Фунта сидел в Магадане и обещал фунт золота тому, кто убьёт младшего сына за то, что тот служил начальству».
Впрочем, значительно больше лагерников в качестве коменданта вспоминают Сашку Олейника (Олейникова): «Олейник, бывший лётчик, работал в портовской зоне, ходил всегда с тросточкой, а в ней “пика” была… Один из старожилов рассказывал о своей первой встрече с Олейником: “Как-то пришла бригада с новым бригадиром. Кто это? — Олейник. — Имя это я уже слышал. И когда они паковали свинец в ящики для отправки в Магадан, я с ним разговорился… Воры в законе не работают, а Олейник, как и все, паковал свинец… Вот что Олейник рассказывал: “Закончил школу, поступил в авиационное училище. А тут война, стал летать, сбили под Москвой. Долго лежал в госпитале, подлечили, комиссовали, пришёл домой. Мать у меня одна. На работу не устроился. Подвернулись ребята, одно дело проделали, второе, а на третьем попался. Дали срок”. Олейник был небольшого роста, плотный, крепенький. Всю зону держал, руководил “суками”. Инстинкт был развит так, что чувствовал, когда на него нападение готовят. Ночью, когда к нему пробовали подойти, вскакивал, тогда уже никто не трогал”». Намёк на лётчицкое прошлое Сашки есть и в воспоминаниях Юрия Фидельгольца «Беспредел»: «Мельком мы увидали знаменитого бандита Олейникова в шлеме лётчика. Глаза у него действительно были злые, пронзительные, зелёные, как у рыси». Валерий Бронштейн, знакомый с Сашкой куда ближе, напротив, рисует привлекательный портрет (тоже с лётчицкими атрибутами): «Как правило, Сашок был одет в тёплую шерстяную военную гимнастёрку, галифе, а на ногах обуты “собачьи” лётные унты. Из-под кубанки торчал густой тёмный чуб. Был он молод, красив, и мне казалось, что в нём где-то под нарочитой грубостью скрывался более мягкий человек, хотя разум говорил: это не может быть у крупного урки-убийцы».
Именно Олейников первое время был «главным сукой» ванинской пересылки. При нём был наведён относительный порядок, прекратились грабежи осуждённых ворами, резко сократилось количество убийств. Валерий Бронштейн прибыл в бухту Ванино в начале осени 1948-го. Как раз незадолго до этого здесь организовали внутреннюю комендатуру из «сук» во главе с Сашкой Олейниковым. Бронштейн рассказывал, что Олейник со своими людьми из комендатуры, численностью около тридцати человек, опираясь также на других «сук», ввёл в лагере жестокую дисциплину: «За малейшее нарушение распорядка или правил поведения — удар железным прутом, завёрнутым в кусок одеяла. Зато свою законную пайку чёрного сырого хлеба каждый зэк получал. Не было больше открытых грабежей и убийств. Число погибших значительно сократилось… В Ванино правили бал “суки”, и всякая мелкая шушера, типа полуцветных или заблатнённых, притихли и не высовывались. Крупные воры в законе сидели в “буре” и их постепенно “ссучивали” или убивали».
С воцарением «сучьего закона» простым зэкам жить стало значительно легче. Каждое утро комендатура устраивала обход жилых бараков: «Олейник, окружённый своими приближёнными и охраной, стремительно входил в барак и останавливался около стоящего на середине стола… Обведя взглядом нары, он спрашивал: “Мужики, пайки свои вы все получаете? Барахлишко не грабят?” Если кто-то из зэков заявлял, что у него отобрали пайку или тёплую последнюю одежду, и указывал виновного, того выводили наружу и избивали до полусмерти».
Через некоторое время ванинские «начальнички» так же, как и их коллеги по всему ГУЛАГу, стали стравливать «сук» и воров. Бывшая лагерница А. Сударева вспоминала: «Когда этап прибывал к месту назначения, все уже знали, кого привезли: воров или “сук”. Если воров, то “суки” стоят, ждут. Если “сук”, то воры стояли вдоль проволоки в зонах, а утром вывозили мёртвых на кладбище, трупы всегда сопровождал конвой». Часто «сук» и воров «келешевали», то есть смешивали, бросая одних в зоны к другим. Так во второй, «воровской» зоне блатные выстрогали столб и вымазали его мёдом. Столб укрепили наверху между бараками. На столб загоняли «ссучившегося». Сумел пройти — твоё счастье, не сумел — разбился. Затем труп подбрасывали к вахте.
Старший сын известного белогвардейского генерала Анатолия Пепеляева Всеволод прошёл Ванино в конце лета 1948-го. В книге «Наказание без преступления» он вспоминал: «Верховодят здесь бывшие воры, они — начальство, они сортируют прибывшие этапы, сразу распознают своих бывших “коллег”, отводят их в сторону. Тут некоторые и “ссучиваются”, т. е. соглашаются работать. Их назначают нарядчиками, дневальными, поварами, охранниками и другими “лагерными придурками”. Но некоторые — вероятно, настоящие “законники” — куда-то исчезают. Они — непримиримые враги. Если в камеру, где сидят воры, попадёт “сука” — обязательно зарежут; так же вор, попавший к “сукам”, не останется в живых. А списать зэка с “баланса” легче всего. Воровские законы нерушимы, жутки, но они же и защитят заключённого. Если “крохобор” украл у зэка законную пайку — забьют до полусмерти… Надо быть справедливым. Не знаю, как в других лагерях-пересылках, но где пришлось быть мне, воры поддерживали порядок».
Другие очевидцы не разделяют такой оценки воров, отмечая как раз полный беспредел с их стороны. А. Шашкина в своём исследовании «Ванинская пересылка» пишет: «Когда приходил этап, вор “в законе” забирал понравившиеся ему вещи. Люди шли на зимовку, на годы каторги, брали с собой тёплые вещи, обувь. У воров всегда создавался запас свитеров, костюмов. Вот и делились с надзирателями, откупаясь от них. Вору “в законе” прямо в зону приносили всё, что ему хочется, любые продукты. Те заключённые, которые получали посылки, обязаны были делиться. Они сами понимали, если этого не сделать, их могут заколоть “пикой” на выходе из почты, а вещи, если их и надеть сразу, ночью всё равно “уведут” более мелкие воры — “шпана”. Делалось это по указке старших».
Там же есть и описание уголовниц: «В 14-й зоне находилось 1200 женщин, среди них также существовало разделение на “сук” и “воров”. “Суки” работали нарядчиками, бригадирами. У каждой был свой уголок в зоне, старались украсить его. Вышивали, застилали тумбочки салфетками. Воровки занавешивали свои уголки, всё у них там было. Верховодили в зоне Рая и Надя, они жили с женщинами, но сами постоянно у новеньких отбирали более хорошие вещи для своих “фраеров”. Вооружены были финками, ходили не одни, человек пятнадцать с ними. Подходят и требуют: “Открывай чемодан! Давай, что есть”… Отобранные вещи продавали, обменивали, а деньги относили своим “фраерам”.
В зоне и убийства были. Однажды отрезали у женщины часть груди и собаке бросили. Женщину после этого убили, набросили полотенце и задушили. Каждый день по 1–2 трупа… Охрана пыталась вывести из зоны Раю и Надю с их командой. Произошло столкновение. Тогда охрана вывела всех женщин из зоны, а эти пятнадцать остались в бараке. Отбивались, бросали кирпичи, камни. Охрана ворвалась в зону, смяла женщин, вытащили их из барака и после этого сразу всех отправили отсюда в Магадан».
Может показаться, что разборкам в среде уголовников мы отводим места больше, чем рассказу о простых арестантах. Но дело в том, что судьба бытовиков и «политиков» целиком зависела от того, какая уголовная «масть» верховодила на пересылке. Мы уже рассказывали, что при коменданте из «сук» Сашке Олейнике общая масса арестантов чувствовала себя относительно спокойно. Однако затем в Ванино прибыл эшелон из Воркуты, состоявший преимущественно из так называемых «трюмленых сук» — то есть бывших воров, которые «ссучились» не по идейным соображениям, а под страхом физической расправы. Их разместили в третью зону. «Трюмленым» не понравился порядок, установленный Олейниковым, при котором нельзя было ни грабить «мужиков», ни даже играть в карты. С появлением новичков участились грабежи и расправы.
Валерий Бронштейн вспоминает: «Во главе недовольных встал Иван Упора, известный в лагерях Воркуты трюмленый вор с низким интеллектом, дегенеративным лицом и душой убийцы». На тайной сходке «упоровцы» решили захватить власть внутри лагеря и убить Олейникова с его командой, а на его место поставить Упору. Переворот они осуществили в ночь с 6 на 7 ноября 1948 года, то есть в канун годовщины Великой Октябрьской революции, когда и охрана была не так внимательна, и весь офицерский состав отмечал праздник дома:
«Сашку Олейникова, согласно неписаному закону, пришёл убивать сам Иван Упора. И постучав в дверь комнатушки, где тот спал, он предложил ему открыть дверь и рассчитаться. Тот немного выждал, а потом внезапно выскочил в одном белье, держа в одной руке нож, а в другой табуретку. Его напор был стремителен, и, по-видимому, нападавшие, зная силу и храбрость Олейника, немного растерялись. Ловко орудуя ножом и защищаясь табуреткой, получив лишь небольшое ранение, Олейнику удалось добраться до проходной и скрыться среди солдат охраны лагеря. В эту ночь всего зарезано было человек семьдесят… В последующие дни дорезали тех, кто случайно остался жив и с кем сводили личные счеты.
Основная группа упоровцев после резни укрылась в санчасти и утром выдвинула свой ультиматум: Иван Упора становится комендантом… после чего они освобождают помещение санчасти, всех врачей и четырёх захваченных ими надзирателей. Через сутки руководство лагеря дало положительный ответ, предварительно согласовав его с управлением в Магадане…
Возобновились обходы бараков членами комендатуры во главе с Иваном Упорой, и он лично интересовался нашим житьём-бытьём. Однако порядка в зоне стало значительно меньше, и пожаловаться на распоясавшуюся всякого рода шпану было некому. Да и сама комендатура вела себя, как шайка обычных бандитов, которыми они и были… С приходом в комендатуру Ивана Упоры участились случаи смерти от голода. Выдаваемую зэку законную пайку уже теперь никто не охранял. Особенно доставалось интеллигентам из города, которые бороться за свою жизнь практически не могли и не умели. Поэтому многие быстро опускались и кормились из помойки».
В то же время другие близлежащие лагеря отличались от «беспредельной» пересылки. Вскоре геолога Бронштейна перевели в бухту Мучка в 12 километрах от Ванино, на строительство морской базы. Его поместили в портовый рабочий лагерь, где содержались грузчики и другие рабочие, обслуживающие морской порт. Туда же незадолго до этого перебросили успешно спасшегося Сашку Олейника, который и здесь навёл порядок. После ванинской пересылки новый лагерь показался геологу комфортабельной гостиницей. Вместо сплошных нар — двухэтажные «вагонки»[17] на четырёх человек с тумбочками, на окнах занавески, на лампочках самодельные абажуры. Кормили значительно лучше, чем на пересылке, к тому же грузчики приносили еду из порта. Правда, приходилось платить разумную дань «сукам», но зэки считали это неизбежным злом. Вот как много зависело от того, кто из уголовников возглавлял «теневое руководство».
Разумеется, ванинское начальство не собиралось идти на поводу у Ивана Упоры. Расправа свершилась очень скоро. Весной отправлялся очередной этап на Колыму. По рассказу Бронштейна, в апреле 1949 года Упору с его подручными под предлогом транспортировки в другой лагерь отправили в спецтюрьму. «Суки» в лагере подняли бунт, требуя вернуть воров назад. В зону ввели солдат и подавили волнения, убив и ранив до ста человек. Оперуполномоченный Пётр Кручак, который лично участвовал в задержании Упоры, даёт более точную картину: «Банда Упорова, 22 человека, потребовали, чтобы их отправили в лагеря Западного управления. Им обещали, оформили документы, вывели, надели наручники, привели и посадили в палатку… Отсюда группу Упорова перевели в следственный изолятор первой зоны. Заключённые сумели передать в первую зону команду, вспыхнул бунт… взяли заложником врача Ривкуса, младшего лейтенанта Пономарёва, инспектора спецчасти Горелову и ещё несколько человек. Заложников завели в санчасть и передали: “Если не выпустите Упорова, мы уничтожим заложников”. В это время из Магадана приехал начальник охраны полковник Новиков, он и возглавил операцию по освобождению заложников. Пытались уговорить заключённых, а затем заявили: “Не освободите — применим оружие!” Когда ворвались в первую зону, один из заключённых кинулся на подполковника Котова с “пикой”. Котов убил зэка наповал… В ходе операции зэки ранили врача Ривкуса… Группу Упорова судили и отправили в Магадан».
О судьбе Упорова и Олейникова ходили разные слухи. По одним, обоих в разное время убили в Магадане. По другим сведениям, Олейников разъезжал по Колыме в составе концертной бригады из знаменитых артистов, осуждённых по 58-й статье.
В общем, жизнь на пересылке была непростой — как для профессиональных уголовников, так и для общей массы зэков. То и дело вспыхивали бунты. По воспоминаниям Георгия Бутакова, в мае 1949 года резню устроили чеченцы, которые ворвались в первую зону и убивали всех подряд. При этом пулемётчики с вышки вместо того, чтобы защитить простых зэков, расстреливали очередями тех, кто пытался спрятаться под защиту лагерной охраны в запретной зоне (нарушение арестантом запретной зоны — распаханной полосы земли, отделявшей внутрилагерное пространство от основного заграждения, — расценивалось как попытка побега, которую, по уставу, необходимо было пресечь). Мёртвых было так много, что их вывозили на самосвалах.
Одной из самых массовых и кровопролитных стала резня 23 декабря 1952 года. Началось с того, что на первой зоне в баню к ворам запустили «сучню». Завязалась драка, на помощь «собратьям» бросились воры из других зон. Они перелезали через колючую проволоку, свалили заграждение между зонами. Чтобы остановить резню, часовым опять-таки пришлось с вышек открыть перекрёстный огонь. Раненых на грузовике привезли в санчасть; очевидцы вспоминают, что кровь через настил машины лилась на брусчатку. Хирурги оперировали всю ночь. Дежурная медсестра Екатерина Белоус свидетельствует: «Привезли порезанных “сук”. Их было так много, что всех положили на полу в столовой… Раны были страшные, везде лилась кровь, у кого глаз выколот, у кого нос отрезан… Из 23 человек в живых осталось трое или четверо».
Особо жестоко расправлялись с теми, кто выступал против сотрудников пересылки. В 1947 или в 1948 году готовили к отправке в Магадан этап украинских националистов-бандеровцев. Те подняли шум, требуя направить их на прииски Западного управления Колымы. Охрана начала стрелять, а ночью бунтовщиков вывезли в бухту, положили на лед и продержали несколько часов. Трупы вывозили всю ночь на грузовиках. В другой раз конфликт возник во время обыска «воровской» зоны, которым руководил представитель УСВИТЛа С. Небесный. Охрану подняли в пять часов утра и поставили вдоль колючей проволоки. Затем был отдан приказ: «Из барака ползком!» Заключённые выползли по снегу, бараки быстро проверили, изъяли в основном колюще-режущие предметы (ножи, «пиковины»). В одном бараке зэки не подчинились. Небесный пошёл в барак вместе со старшиной, их обоих взяли в заложники. Лагерники попытались смять охрану, но был открыт огонь поверх голов. Затем всю зону вывели в район малого Ванино и, скорее всего, «пустили в распыл»…
В 1950 году в Ванино приехал с проверкой лично начальник Севвостлага генерал-майор Андрей Деревянко. Офицеры получили приказ войти в зону без оружия, но спрятали револьверы в карманы. По рассказам старожилов, зэки встретили высокое начальство враждебно. На Деревянко бросился с «пикой» сначала один заключённый, затем другой. Офицеры застрелили нападавших. Огромная толпа рванула вперёд — и охрана открыла огонь. Полегло не менее полусотни арестантов.
Конвой вообще применял оружие без колебаний. Особо безжалостно отстреливали беглецов. Трупы выкладывали вдоль забора зоны — в назидание. Во время погони часто убивали всех «побегушников». Но стреляли и внутри зон. Во время бунта в районе Девахты (1950) трупы зэков вывозили двумя грузовиками. Были и случаи неспровоцированной стрельбы. В Усть-Орочах конвойник напился, выстроил колонну, а один заключённый сделал шаг вперёд. Охранник выстрелил в упор. В другой раз боец охраны убил молодого лётчика. И не только убивали. Одна из бывших узниц вспоминает: «Попала в Ванино молоденькой, в первый же день охранники отвели меня в сторону, насиловали в кустах по очереди».
Так что ванинская пересылка и Ванинский порт действительно врезались в память заключённых на всю оставшуюся жизнь…
Эта строка отражает не только мрачный облик пароходов, которые курсировали между Колымой и «материком». Смысл её гораздо глубже. Над колымскими пароходами действительно висело некое мрачное проклятие…
Но сначала всё же — о внешнем виде. Вот как описывала Евгения Гинзбург один из самых известных транспортов, бороздивших Охотское море с арестантами на борту — «Джурму»: «Это был старый, видавший виды пароход. Его медные части — поручни, каёмки трапов, капитанский рупор — всё было тусклое, с прозеленью. Его специальностью была перевозка заключённых, и вокруг него ходили зловещие слухи о том, что в этапе умерших зэков бросают акулам даже без мешков».
В Магадан заключённых доставляли и другие пароходы Дальстроя — гостреста по дорожному и промышленному строительству в районе Верхней Колымы, в состав которого входили все колымские лагеря. Дальстрой был создан в октябре 1931 года, а к началу 1932 года в структуре НКВД организовали Северо-Восточную экспедицию Наркомвода (её также называли «особой» и «колымской»). Экспедиция обслуживала ГУЛАГ, перевозила людей и грузы из Владивостока, Находки и позже — бухты Ванино на Колыму и в устье Лены. Северо-Восточная экспедиция насчитывала около дюжины судов, в том числе типа «Север» (именно они использовались для перевозки заключённых).
Позже формируется отдельная флотилия Дальстроя. Её корабли имели опознавательный знак: на трубе — голубая волна, а не полоса. Значительную часть пароходов закупили за границей. Руководство Страны Советов воспользовалось экономическим кризисом на Западе и приобрело несколько десятков судов по сходной цене. К грузопассажирским транспортам Дальстроя предъявлялись особые требования — прежде всего, большая грузоподъёмность и хорошая скорость: пересекать бурное Охотское море следовало как можно быстрее, чтобы сократить потери рабочей силы, которую перевозили в жутких условиях.
Первые три парохода СССР купил у Нидерландской королевской компании в 1935 году. «Almelo» назвали «Генрих Ягода» в честь тогдашнего руководителя НКВД. «Brielle» переименовали в «Джурму» (в переводе с эвенкийского — «солнечный путь»). «Batoe» стал называться «Кулу» — по имени одной из рек, образующих реку Колыму. Четвёртое судно — «Dominia» — тоже было построено в Голландии, но СССР приобрёл его у англичан в 1936 (или в 1937) году. Британцы использовали пароход для прокладки телефонного кабеля между Европой и Нью-Йорком через Атлантический океан. После продажи Советам судно переоборудовали под грузопассажирское. Оно стало флагманом флотилии Дальстроя под названием «Феликс Дзержинский». В 1938 году СССР покупает у США пароход «Commercial Quaker», перекрестив его в «Индигирку», а в 1940-м после присоединения Латвии к Советскому Союзу флот пополняется теплоходом «Советская Латвия» (бывший «Hercogs Jëkabs»).
Кроме того, для Дальстроя фрахтовались пароходы «Ангарстрой», «Григорий Зиновьев», «Днепрострой», «Иван Тимирязев», «Ильич», «Лейтенант Шмидт», «Миклухо-Маклай», ледокол «Литке», танкер «Совнефть» и другие, а также 54 речных самоходных судна. После войны перевозили зэков на Колыму также «Минск», «Дальстрой», «Степан Разин» и т. д.
Но что мы имели в виду, когда в начале главы упомянули о мрачном проклятии, которое висело над флотилией Дальстроя? А вот что. А. Смирнов в исследовании «Тайны Магадана. Флотилия смерти» отмечает, что суда Дальстроя почему-то постоянно горели, садились на мель, налетали на скалы или взрывались. Так, в 1930-е годы в советских дальневосточных водах погибли:
— пароход «Камо» (1 ноября 1935 года);
— пароход «Суман» (1 июня 1938 года);
— пароход «Сясьстрой» (1 апреля 1939 года);
— пароход «Индигирка» (11 декабря 1939 года);
— пароход «Снабженец» (1940 год).
Но рассказ о перечисленных трагедиях — не наша тема: они относятся к довоенному времени, когда Ванинский порт ещё не существовал. Остановимся лишь на одном резонансном ЧП, ставшем лагерной легендой, — пожаре на пароходе «Джурма» в проливе Лаперуза (сентябрь 1939 г.). О нём рассказывают многие мемуаристы, в том числе и те, кто находился на пароходе. Так, Екатерина Кухарская в воспоминаниях «Будь что будет» пишет, что пожар вспыхнул на вторые сутки пути. «Блатные поначалу обвинили во всём “политиков”, однако позднее капитан сообщил, что всё обстояло как раз наоборот: ночью из мужского трюма уголовники проломили стену в соседний трюм, гружённый продуктами, уронили спичку, вспыхнуло пламя. Капитан послал сигнал о помощи, на который откликнулся встречный пароход, сопровождавший затем “Джурму” до места назначения, чтобы перегрузить людей в случае опасности. В результате пожара пострадали в основном заключённые-мужчины: кто-то задохнулся от дыма в трюме, кого-то застрелил конвоир, стоявший на посту у люка, когда все ринулись наверх. Весь следующий день женщины шили на палубе похоронные мешки».
Несколько иную версию приводит Валентина Мухина-Петринская в книге «На ладони судьбы». По её рассказу, первый пожар на пароходе вспыхнул ещё в порту Владивостока, но его удалось потушить. Однако искра тлела, в море пламя вспыхнуло вновь, и огонь охватил всю корму. И виновны были вовсе не заключённые: «После, в Магадане, был суд, и мы узнали, как было дело. Так вот, мерзавцы, имеющие отношение к трюму, куда был погружен шоколад для магазинов Магадана, шоколад продали и, чтоб скрыть следы кражи, подожгли этот трюм». По версии Мухиной, «Джурма» стала подавать сигнал бедствия, откликнулся японский корабль, но капитан парохода от иностранной помощи отказался. Затем якобы появилось советское судно, шедшее из бухты Нагаево во Владивосток. Оно было перегружено золотом с золотых приисков Колымы по ватерлинию, но предлагало свою помощь: «Капитан считал вполне естественным для спасения двух тысяч шестисот заключённых и команды сбросить часть золота в океан. Начальник охраны не взял на себя такую ответственность и радировал самому Ежову… Ежов доложил о происходящем уже самому Сталину. Последний был слишком мудр, чтоб долго думать, и принял не столько соломоново, сколько иродово решение: корабль с золотом пусть следует за “Джурмой” на достаточном расстоянии, чтоб не загореться самому. Когда “Джурме” придёт конец, команда пересядет на спасительный корабль с золотом (команды осталось всего двадцать три человека!), а груз… то есть заключённых, оставить на “Джурме” — гореть, взрываться или тонуть, что суждено».
Однако это — нелепая байка. Во-первых, в это время Николай Ежов был арестован. Да и откуда даже капитану судна знать, кто наверху принимает конкретные решения? Кроме того, в 1939 году на Колыме было добыто 80 тонн золота — такой груз являлся смешным для любого парохода Дальстроя и не мог «перегрузить судно по ватерлинию».
Но оставим довоенное время. Во время и после войны над «угрюмыми пароходами», перевозившими в Охотском море заключённых и грузы для Колымы, тоже продолжало висеть проклятие. 25 сентября 1944 года в бухте Провидения затонул пароход «Кузбасс». Пароход «Можа» был раздавлен льдами в бухте Нагаево 4 февраля 1947 года. Баржа «Дукча», принадлежавшая МВД СССР, затонула 6 октября 1947 года в районе полуострова Кони…
Однако самые громкие трагедии — это чудовищные взрывы в бухтах Находка и Нагаево.
Первая связана с пароходом «Дальстрой». Однажды судно уже чуть не пошло ко дну, когда доставляло из США оборудование и автомобили по ленд-лизу в Магадан. А во время войны с Японией пароход подорвался на мине и был направлен на капитальный ремонт. По выходе ему снова не повезло. 24 июля 1946 года «Дальстрой» стоял под погрузкой в порту Находки у мыса Астафьева. Грузили американский тринитротолуол (им взрывали лёд). Его без всякой упаковки, россыпью опускали в трюм, что являлось грубейшим нарушением техники безопасности. Но судя по свидетельствам очевидцев, капитан В. Банкович заявил, что таков приказ вышестоящего начальства из Магадана. Вскоре после начала погрузки в первом трюме вспыхнул пожар, который пытались залить водой, открыв кингстоны. Однако над судном взметнулся огромный столб пламени, а затем детонировала взрывчатка и во втором трюме. Одним из последствий взрыва стал двухчасовой «чёрный дождь» — осадки почти двух тысяч тонн мазута, поднятых в небо.
Министр внутренних дел СССР Сергей Круглов докладывал Сталину и Берии 14 августа 1946 года: «В результате пожара и взрыва в бухте Находка уничтожен пароход “Дальстрой” и все находившиеся на нём грузы… на сумму 9 млн рублей; на сгоревших складах Дальстроя уничтожено различных промышленных и продовольственных грузов на сумму 15 млн руб. и взрывчатки на сумму 25 млн руб. Во время взрыва парохода “Дальстрой” убито и умерло от ран 105 человек; ранено и находится в лечебных заведениях 196 человек». Разрушения были столь серьёзными, что основная часть грузопотоков, включая перевозку заключённых на Колыму, была перенесена в порт Ванино.
А через полтора года произошла ещё более жуткая трагедия — на этот раз в магаданской бухте Нагаево. После катастрофы в Находке для перевозки взрывоопасных веществ Дальневосточное пароходство дополнительно выделило пароходы «Генерал Ватутин» и «Выборг». Оба судна были получены СССР от США по ленд-лизу. Пароход «Выборг», бывший «Kailua», построен в 1919 году, 6 ноября 1942 года принят в Сиэтле советской закупочной комиссией. «Генерал Ватутин», бывший «Jay Cooke», построен в 1944 году и тогда же передан советским союзникам. 18 декабря 1947 года «Генерал Ватутин» доставил в порт Нагаево 3313 тонн взрывчатки (аммонит, дипавтолит и тол). Он встал на якорь в глубине бухты. На ближнем рейде с 14 декабря стоял пароход «Выборг», на борту которого находилось 193 тонны взрывчатых веществ (а также капсюли, детонаторы, бикфордов шнур и детонирующий шнур). Помимо них, в бухте стояли и другие суда: «Советская Латвия», «Феликс Дзержинский», «Советская нефть», «Старый большевик», «Ким», «Минск», «Немирович-Данченко»…
О дальнейшем можно узнать из отчёта и.о. начальника Дальстроя генерал-майора И. П. Семенова от 26 декабря 1947 года:
«Около 10 часов 19 декабря 1947 года пароход “Генерал Ватутин” заканчивал продвижение в глубь бухты и, находясь на расстоянии 300–400 метров, стал делать разворот кормой к порту. В это время в носовой части парохода появился густой чёрный дым. Вскоре после этого произошёл незначительной силы взрыв и выбросило большое пламя огня, который быстро распространился на пароходе.
В 10 часов 25 минут произошёл взрыв большой силы и пароход вскоре утонул. Одновременно с этим последовал взрыв в носовой части парохода “Выборг”, который также затонул… В результате взрыва на пароходе “Генерал Ватутин” все деревянные склады, навесы и другие постройки порта были разрушены. От раскаленных осколков и горящих деревянных частей, упавших в порту, образовалось 12 очагов пожаров и 7 очагов торфяных пожаров возникло на сопке, расположенной рядом с портом. В результате пожара сгорело 7 складов. Остальные склады и нефтебазу принятыми мерами удалось отстоять. Пожар был ликвидирован к 16 часам 19 декабря 1947 года… Пароходы, находившиеся в порту и стоявшие в бухте на рейде, получили повреждения… В результате катастрофы погибло 90 человек, из них подобрано трупов и умерло в больнице 33 человека, погибло на пароходе “Выборг” 7 человек, погибло пассажиров, находившихся на пароходе “Генерал Ватутин”, 14 человек и погибло личного экипажа команды “Генерал Ватутин” 36 человек… Во время взрыва было ранено и обращалось за медицинской помощью 535 человек, из них было госпитализировано 222 человека…
Для определения размеров убытков, причинённых катастрофой, создана специальная комиссия. По предварительным материалам этой комиссии, убытки, причинённые катастрофой, определяются в сумме 116 млн рублей».
По описаниям очевидцев, взрывная волна выбросила на причалы множество льдин; при обратном сползании этих глыб в бухту были повреждены прибрежные сооружения, ранены и смыты в воду люди.
Анастасия Якубек, автор документального фильма «Последний поход “Генерала”», рассказывала: «Специалисты общества “Эксперт”, которые провели экспертизу по нашей просьбе, утверждают, что взрыв на корабле “Генерал Ватутин” был небывалой силы. Его можно сопоставить со взрывом в Хиросиме. Если говорить простым языком, примерно 15 процентов от взрыва в Японии».
Но важно также другое обстоятельство: взрыв в Нагаевской бухте произошёл… в канун 30-летнего юбилея органов внутренних дел (20 декабря 1917 года была создана Всероссийская чрезвычайная комиссия — ВЧК)! Поэтому ряд исследователей считает взрывы не трагической случайностью, а тщательно подготовленной диверсией. Вот что пишет А. Фатьянов в статье «Людская память требует» (газета «Дальневосточный моряк» за 12 мая 1993 года):
«Во всех дальневосточных портах грузовые операции выполняли тогда в основном зэки, а Нагаево было по сути главной базой ГУЛАГа. Контингент же лагерей в то время состоял в большинстве своём из недавних советских военнопленных, освобождённых из-под немцев в ходе быстрого продвижения в боях наших войск на Запад по всему фронту. Сталинско-бериевская команда без всякого разбора объявила их изменниками Родины, врагами народа и тут же отправляла несчастных теперь уже за отечественную колючую проволоку.
Естественно, что эти заключённые были крайне озлоблены на такую явную несправедливость, проявленную к ним со стороны советских властей. Как известно, среди заключённых находилось много солдат и офицеров, которые, получив на фронте в боевых сражениях знания и хороший опыт применения взрывчатых веществ, могли запросто изготовить и использовать в своих чёрных замыслах в порядке мести адское устройство смерти».
А Михаил Избенко, который плавал на пароходе «Генерал Ватутин» машинным практикантом, в повести «Навстречу гибели» прямо утверждает: «После взрыва в Нагаево зэки в Ванинском порту бахвалились перед моряками, что, мол, это мы отправили с “Генералом Ватутиным” свой подарочек колымским чекистам к их празднику 20 декабря. “Мы хотели вообще всю Колыму взорвать”, — говаривали они. Ясно, что это была чёрная месть».
Склоняется к этой версии и А. Смирнов. Он вообще считает, что и взрыв в Нагаево, и взрыв в бухте Находка — звенья одной цепи:
«Во время следствия выяснилась интересная деталь. Был найден кусок фанеры с надписью: “Скоро Дальстрой должен провалиться”. Следователь Шадринцев показывал её П. Куянцеву. А через несколько дней после взрыва сгорела баржа с аммоналом, который должны были погрузить на пароход “Орёл”. Затем сгорела взрывчатка в одном из железнодорожных вагонов…
Следствие установило, что причиной взрыва “Дальстроя” была диверсия. Но виновных не нашли. Потом, когда вместо взорванного судна взрывчатку на Колыму стали доставлять “Генерал Ватутин” и “Выборг” и тоже взлетели на воздух, но уже в бухте Нагаево, следователи пришли к выводу, что это могли быть только заключённые, бывшие советские военнопленные. Их тогда много работало грузчиками в дальневосточных портах, и именно они могли знать премудрости взрывного дела…
Издавна известно, что зло порождает зло. Несправедливо осуждённые и униженные люди, как могли, боролись с ГУЛАГом. И, поджигая и взрывая корабли, наверное, считали себя правыми».
Кто-то скажет: слишком смелое допущение! Ведь команды пароходов набирались не из ненавистных зэкам чекистов! За что же заключённым казнить безвинных людей? Однако у многих узников ГУЛАГа по этому поводу была своя точка зрения. Так, Владимир Куземко опубликовал рукопись неизвестного лагерника — «Записки сталинского зэка». Вот как автор записок описывает свой этап на пароходе «Джурма»: «Начали грузить в трюмы. На корабле стояло начальство с сияющими лицами, и кое-кто из команды этого гадостного судна. И так на меня повлияла эта их “работа”, такие они все, так называемые “командиры корабля”, стали видеться мне дешёвыми и низкими!.. Уж столько лет прошло, а до сих пор не могу спокойно смотреть на этих “моряков-командиров”, в глазах моих до сего дня стоят те “адмиралы-извозчики”, с такой дешёвой блядской улыбочкой смотрящие на мясников из НКВД… До сих пор меня тошнит от них!» Лагерник признаётся, что и спустя десятилетия вид морской формы вызывал в нём чувство ненависти к её обладателям.
Есть также и свидетельство другой стороны, подтверждающее слова зэка. Его оставил Иван Клютков, который после окончания мореходного училища в 1944 году служил матросом на «Джурме»: «Всего через полгода пребывания на подобных судах большая часть экипажа настолько становилась бездушна и черства, что уже с каким-то тупым равнодушием взирала на то, что вначале повергало их в ужас. Со временем они не только становились свидетелями зверств и преступных деяний, но и сами, вопреки своей воле, делались соучастниками гнуснейших преступлений. К тому же размах кровавых преступлений по отношению к узникам ГУЛАГа вызывал у большинства моряков навязчивую веру в силу и непоколебимость власти, в её полную безнаказанность».
Так что в озверении арестантов по отношению к командам дальстроевских пароходов нет ничего удивительного.
Бывшие лагерники в своих мемуарах не уделяют особого внимания процессу загрузки заключённых на борт пароходов, отправлявшихся на Колыму. Так, Михаил Миндлин в книге «Анфас и профиль» вспоминает: «Началась посадка. По трапу потянулась беспрерывная цепочка заключённых. На палубе нас ожидал конвой, выстроенный расходящимися в стороны коридорами. Мы пробегали по этим коридорам к люкам, ведущим в глубокие трюмы». Немногословна и Лариса Ратушная в своих «Этюдах о колымских днях»: «И вот наконец погрузка — нас вели большой колонной к пароходу “Джурма”. Это был конец сентября или начало октября, погода стояла хоть и прохладная, но ещё какая-то летняя. Погрузка началась в понедельник с полудня, окончилась уже под вечер». То же самое встречаем и в других воспоминаниях. То есть сами арестанты не видели в «восхождении на борт» чего-то особенно примечательного.
Однако самое яркое описание этапа зэков, шедших на борт, оставил бывший матрос «Джурмы» Иван Клютков. Оно потрясает тщательностью и точностью деталей:
«Погрузку производили днём. Зэки поднимались по трапу по одному на небольшом расстоянии. Тянулись нескончаемой, однообразной серой чередой. У каждого за спиной висел мешок-сидор с жалким тряпьём. По тому, как они тащились, словно дряхлые старцы, с трудом передвигая налитые свинцом ноги, по всему их удручающе-жалкому виду угадывалось: рабы, покорное скотское стадо. На их серых лицах — ноль эмоций, окаменевшие, тупые маски. У тех, кому приходилось наблюдать подобную жуткую сцену впервые, возникало жгучее сострадание, душевная боль, пронзительная жалость, у иных на глаза наворачивались невольные слёзы.
Разительно отличались от основной безликой массы зэков “хозяева” лагерей — уголовники всех мастей: убийцы, насильники, бандиты, воры, блатные и прочая шваль. Самые главные, те, что держали зону, щеголяли в начищенных до блеска “прохорях”[18], в опрятных костюмах-тройках, чистых, глаженых рубашках. Принадлежавшие им тяжёлые сидоры, горбатясь, волокли шестёрки. Бросались в глаза их сытые, самодовольно наглые, чисто бритые рожи. Вышагивали они нарочито неспешно, вальяжно, с напускным видом своей значительности и превосходства над всеми. Некоторые, полушутя, полувсерьёз, подняв руку над головой и слегка пошевеливая ладонью, приветствовали толпившихся на мостике высоких лагерных бонз. Иногда между этими родственными душами возникала своя, только им понятная, веселившая обе стороны шутливая перебранка. Даже тем, кто не был посвящён в их жизнь, становилось ясно, что эти зэки — особые зэки, для лагерного начальства свои, ну прямо-таки в доску свои. Особо роднила их навечно врезанная в сытые, грубовато-вульгарные физиономии высокомерно-презрительная, нагловато-брезгливая ухмылка, метка дьявола, свидетельствующая о въевшейся в плоть и кровь неуёмной тяге к насилию и жестокости.
В отличие от основной массы мужиков, другие зэки — уголовники, дебильная блоть, ссученные, обслуга, шестёрки, лагерная придурь — вели себя развязно и шумно. Их шествие сопровождалось показушным весельем, глупыми, непристойными шуточками, перебранкой и толкотнёй. Однако лагерное начальство, снисходительно ухмыляясь, не пыталось вмешиваться и наводить порядок. Ну а как же иначе — свои ж, внутренние хозяева лагерей, ближайшие помощники. Их труд был особый и заключался в том, чтобы держать зэков-рабов в постоянном страхе, скотском повиновении. Награда же им — сытость и безделье».
А что же представляли собой трюмы, в которые грузили зэков? Вот что вспоминал Иван Клютков: «В начале рейса, как правило, трюмы “Джурмы” загружались всевозможным грузом. Просветы трюмов, чтобы туда не проникли зэки, заваривались листовым железом. В твиндеках[19] сооружались многоярусные нары, в районе первого-второго трюмов, из досок сбивался общий гальюн. Только после того, как судовые механики докладывали, что паротушение исправно, разрешалось производить погрузку заключённых. Паротушение, если возникала “необходимость”, было самым надёжным оружием устрашения, усмирения тех, кто находился в наглухо задраенных твиндеках, то есть верхних этажах трюмов».
Так что «холодными» трюмы были не всегда! В случае волнений вниз пускали горячий пар. Всеволод Пепеляев, отбывший из Ванино в Магадан этапом на пароходе «Ногин-II» 6 августа 1948 года, пишет: «Мне удалось разговориться с небольшой группой. Они открыто обсуждали возможность побега, бунта. Один, видимо, бывалый, рассказывал, что знает о сопровождении таких судов подводными лодками и что в случае бунта они просто топят всех. Другой говорит, что этого не может быть, а вот если в трюме возникают какие-то беспорядки или, тем более, забастовка или бунт, то в трюм пускают пар и все сразу успокаиваются».
Это подтверждает Вадим Туманов в мемуарах «Всё потерять — и вновь начать с мечты». Он рассказал, как участвовал в захвате судна «Феликс Дзержинский» в 1949 году. Однако заговорщиков кто-то выдал:
«Васька Куранов и с ним восемь-девять десятков людей рванули на палубу. Они не успели подняться во весь рост и сделать даже пару шагов, как со всех сторон был открыт шквальный огонь. Конвой, кем-то предупреждённый об операции, хорошо подготовился к обороне…
Автоматные очереди и лай собак на ночном пароходе заглушались громкоговорителем с капитанского мостика:
— Третий и четвёртый трюм! Если вы немедленно не вернётесь на свои места, будет открыта система паротушения. Повторяю: если немедленно не вернётесь на свои места…
Система паротушения — это трубопровод, по которому при возгорании грузов подаётся в нижние части трюмов горячий пар.
Открыть паротушение — значит тысячу обитателей трюма сварить в кипящем котле, так что даже кости разварятся.
Заключённые понимали, с кем имеют дело. Никто не сомневался в готовности собравшихся на капитанском мостике включить систему. Я представил себя сваренным и испытал чувство страха. Простого животного страха… Бунт провалился».
При неповиновении арестантов охрана, не раздумывая, использовала самые жуткие методы. Вот что вспоминает Евгения Гинзбург в «Крутом маршруте»: «Юля моя, оставшаяся из-за болезни на транзитке на две недели дольше меня, ехала потом на той же “Джурме”, и случился пожар. Блатари хотели воспользоваться паникой для побега. Их заперли наглухо в каком-то уголке трюма. Они бунтовали, их заливали водой из шлангов для усмирения. Потом о них забыли. А вода эта от пожара закипела. И над “Джурмой” потом долго плыл опьяняющий аромат мясного бульона».
Варлам Шаламов в рассказе «Прокуратор Иудеи» описывает другой способ подавления волнений: «В пути заключенные подняли бунт, и начальство приняло решение залить все трюмы водой. Всё это было сделано при сорокаградусном морозе».
Михаил Миндлин вспоминает: «Подталкиваемые конвоирами, мы стремились как можно скорее спуститься по лестницам и втиснуться между телами на трёхэтажных сплошных нарах. Жуткая скученность: мы были “набиты как сельди в бочке”. Отсутствие малейшего притока воздуха и дневного света. Круглосуточно горели тусклые электролампы. Непрерывная жажда после селёдки и чёрных сухарей доводила нас до открытых стычек за воду. Пресной, воды не хватало, и давали нам её в вёдрах по очень жёсткой норме. Борьба за глоток воды объяснялась ещё тем, что брошенные в одну трюмовую кучу заключённые всех мастей, “враги” и “друзья народа” действовали по принципу “кто сильней, тот и побеждает”. Поэтому о справедливом распределении нормированной воды не могло быть и речи».
Особенно мрачными и страшными были нижние трюмы. Историк Иван Джуха в исследовании «Стоял позади Парфенон, лежал впереди Магадан» пишет:
«В нижних трюмах, находившихся ниже уровня воды, царили холод и мрак. Сюда, до нижних пассажиров, не всегда доходили еда и вода. Высота (правильнее: глубина) нижних трюмов была с двухэтажный дом, нары в них устраивались в 4–5 ярусов.
…Ночью дефицитом становился воздух. В нижних трюмах не было иллюминаторов, и воздух поступал только через входной люк. Особенно тяжело приходилось астматикам и сердечникам. После солёной рыбы, выданной на обед, нестерпимо мучила жажда. Воды, которую приносил десятник, на всех не хватало. Норма её составляла пол-литра на человека в сутки. Воду спускали в банных тазиках по крутой лестнице, и не всегда в качку она доходила до нижних нар. На третий день обычно появлялись первые покойники. Их заталкивали под нижние нары. Утром трупы выбрасывали за борт. Это называлось “мясо”. Мой дядя Алёша не раз вспоминал, как однажды его сосед по трюмным нарам сказал ему: “Завтра будет мясо”. Алексей обрадовался: давно уже сытно не ели. Наутро он узнал, о каком мясе говорил сосед».
Именно обитатели нижних трюмов погибли страшной смертью во время катастрофы парохода «Индигирка» у берегов Японии в декабре 1939 года. Глубина трюмов составляла почти восемь метров — высота двухэтажного дома. Вверх вели деревянные трапы — как оказалось, очень непрочные. Даже скупые строки обвинительного заключения по делу № 156 рисуют ужасную картину гибели людей (в том числе «вольняшек» с детьми):
«13 декабря в полдень к месту аварии прибыл плавающий под японским флагом пароход “Карафуто-Мару” и находящиеся на борту п/х “Индигирка” оставшиеся в живых пассажиры и члены экипажа были сняты. В трюмах погибшего п/х “Индигирка” оставались ещё пассажиры, которые не могли проникнуть наверх, т. к. судно лежало на борту и люки были залиты водой.
Капитан Лапшин покинул судно и перешёл на борт парохода “Карафуто-Мару”, невзирая на то, что в трюмах погибшего судна, которым он командовал, оставались ещё живые люди (до 200 чел.).
Находящиеся в трюмах люди были извлечены японскими властями только 16 декабря путём прорезов в бортах судна, а в четвёртом трюме не было сделано и этого.
Таким образом, было спасено только 27 человек, которые ещё в силах были хвататься за спускаемые японцами концы, а слабосильные и больные в силу своей слабости за концы удержаться не в силах, были обречены на гибель.
Руководство, покидая потерпевшее судно, даже не предупредило оставшихся в трюмах людей, что наверху известно о их существовании и что им будет оказана какая-либо помощь в спасении, в результате чего пассажиры, просидев в беспомощном состоянии четверо суток, сделали для себя вывод, что о их существовании наверху ничего не известно, кончали жизнь самоубийством, путём перерезания вен и утоплением в воду».
Впрочем, не менее жуткий конец ожидал и обитателей верхних трюмов. Вот что вспоминает о том же крушении очевидец Николай Табанько, работавший на одном из рыбозаводов Дальрыбопродукта и возвращавшийся с Колымы на борту злосчастного парохода: «Стало светать, и я увидел страшную картину. Вода сорвала с кормового трюма доски, брезент, которыми он был закрыт. И каждая волна выносила десятки и десятки кричащих в ужасе людей. Многие от страха лишились рассудка, хватали друг друга и гибли в пучине».
Вот что такое «холодные мрачные трюмы» из колымского гимна.
Как же выдерживали этап заключённые? Вот впечатления лагерника-грека Стилиана Маламатиди от рейса на «Джурме»: «Морской этап, несмотря на скоротечность, по жестокости вполне мог сравниться с двухмесячным железнодорожным этапом. В частые штормы пароходы швыряло, словно щепки. “Пассажиров” мутило, они задыхались от духоты, но на палубу никого не выпускали… Пока проходили Японское море, почти двое суток стояла штилевая погода. Не чувствовалось никакой качки. И мы радовались, что Бог нам помог. Но на четвёртые сутки, когда пароход вошёл в Охотское море, началась качка. Всех заключённых свалила морская болезнь. Ещё через сутки мы попали в настоящий шторм. Так продолжалось трое суток. Мы так изнемогли, что лежали, не шевелясь. Многие молили Бога, чтобы он смилостивился и простил нам грехи, но это не помогало… Пищу в эти дни хоть и готовили, но никто не хотел подниматься и получать её, боясь упасть за борт. За эти почти трое суток кое-кто отдал Богу душу».
Ещё более подробную картину качки и страданий заключённых в Охотском море рисует неизвестный автор «Записок лагерного зэка»:
«На третий день море было не узнать. Волны били в борт. Часто по палубе шла вода по 20 сантиметров, и море — такое, что смотреть страшно. Люди в трюмах кругом рвали… Ночью был слышен треск на палубе, качало так, что уж и в трюме надо держаться, чтобы идти…
Когда утром открыли люк, то уборной уже не было — её смыло волной. Смыло навесы над коровами, и из 29 коров осталась только половина, — несмотря на то, что коровы специальными ремнями были обвязаны под передние ноги, а эти ремни цепью привязаны к железным частям корабля… Ночью опять сильно качало, кое-где трещали нары, слышались сплошные стоны и рвоты. …Временами от волн на палубе было воды до метра — ужас какой-то!
Тяжело было и здоровым людям, а ведь с нами ещё и инвалиды плыли. 700 человек. От шторма у них на 8-10 день сорвало большую бочку с дерьмом, а она в свою очередь сбила меньшую бочку, и фекалии разлились у них в трюме. Что там было — словами не передать… Все инвалиды — в дерьме!.. Вонь, смрад… Начали кое-какую уборку делать из шлангов, но от качки даже просто стоять — и то трудно, а тут ещё надо и работать. Вот уборку и бросили».
Эпизод с «летающей парашей» в трюме колымского парохода мы встречаем и у бывшего вора Германа Сечкина в книге «За колючей проволокой»:
«Совершив сильнейший крен влево, пароход повалился на правый борт… Предельно напряглись цепи, удерживающие бочки с замечательным удобрением для садоводов-любителей… Разгневанное нашим появлением Охотское море встречало гордую посудину двенадцатибалльным штормом… Раздались звуки, похожие на выстрелы из карабина. Это вырвались из стены штыри, крепившие цепи от бочек. В этот момент пароход накренило градусов на сорок пять. Огромные дубовые бочки повалились на пол и с бешеной скоростью метнулись к противоположным нарам. Подобно кенгуру, отпрыгивали в разные стороны из-под летевших на них “динозавров” явно встревоженные урки. Мощнейший удар — и металлические рамы нар смяты в лепёшку, а сами нары разлетелись в щепки.
Крен в другую сторону! Как тяжёлые танки, стремительно катятся бочки обратно по густым волнам бывшего своего содержимого, давя и сметая всё на своём пути. Трещат раздавленные черепа вымытых волнами из-под нар полусгнивших трупов… По щиколотку в дерьме металась из стороны в сторону братва, уворачиваясь от бочек, летящих обломков нар, приподнимающихся и снова падающих трупов…»
Так что страдали зэки не только от морской болезни. Впрочем, часто гальюны устраивались не в трюмах, а на палубах. Всеволод Пепеляев вспоминал: «В открытом море! — целый день очередь в туалеты, устроенные за бортом парохода. Море далеко внизу, метров 20». О том же пишет Иван Джуха: «У заключённых был один выход по лестнице на палубу корабля, где находилось отхожее место». Однако из-за этого во время сильных морских волнений простое отправление естественных потребностей становилось опасным для жизни. Вот что пишет Лариса Ратушная в «Этюдах о колымских днях»: «Через несколько часов начался девятибалльный шторм… Чувство непрекращающейся тошноты, переходящей в рвоту, когда нечем рвать… Есть я совсем не ела. Один раз я поднялась в гальюн: помню это деревянное крошечное заведение на палубе, куда надо было сделать всего несколько шагов, держась за канат… Когда я шла туда, то помню стену высотой с большой дом, стену кипящей пены, и тут же вдруг черноту — мне казалось, что мы проваливались в тартарары… И опять стена пены. Я выходила в гальюн всего два раза — первый и последний, ибо, спустившись в трюм, я залегла на пол на своё место, закрыла голову руками и только старалась унять непроходящее чувство тошноты и рвоты. Во мне уже ничего не оставалось, кроме тягучей слюны».
Увы, строка о «родных братьях» не совсем верно отражает действительность. В отличие от пересыльных тюрем, где начальство хоть как-то пыталось сортировать арестантов по «мастям» и отделять общую массу от профессиональных уголовников, при транспортировке на Колыму на это внимания не обращали. Осуждённых по 58-й статье перевозили в одних трюмах с бытовиками и уголовниками. И. Джуха отмечает: «В один из рейсов “Джурмы” (было это в 1945 году) создалась критическая ситуация. Конвой и лагерная обслуга не могли навести порядок с раздачей пищи. Более сильные и нахальные забирали себе всё. Начался голод, появились первые трупы. Начальство обратилось за помощью к уголовникам. Крымский татарин Борис Капитан сколотил вокруг себя шайку из таких же, как он, воров и навёл “порядок”. Кашу раздавали прямо в шапки и подолы рубах. С теми, кто выражал недовольство, расправлялись и выбрасывали за борт. Уголовники раздобыли спирт и вместе с конвоем устроили кутёж».
Ещё более ужасная обстановка царила в трюмах, где собирались «родные сёстры». Беспредел блатнячек переходил все границы. Евгения Гинзбург красочно описывает: «Это были не обычные блатнячки, а самые сливки уголовного мира. Так называемые “стервы” — рецидивистки, убийцы, садистки, мастерицы половых извращений… Когда к нам в трюм хлынуло это месиво татуированных полуголых тел и кривящихся в обезьяньих ужимках рож, мне показалось, что нас отдали на расправу буйнопомешанным. Густая духота содрогнулась от визгов, от фантастических сочетаний матерщинных слов, от дикого хохота и пения… Они сию же минуту принялись терроризировать “фраерш”, “контриков”… Они отнимали у нас хлеб, вытаскивали последние тряпки из наших узлов, выталкивали с занятых мест. Началась паника. Некоторые из наших открыто рыдали, другие пытались уговаривать девок, называя их на “вы”, третьи звали конвойных. Напрасно! На протяжении всего морского этапа мы не видели ни одного представителя власти…» Заметим, что блатнячки составляли большинство лагерниц, а «фашистки» и бытовички находились в явном меньшинстве. И это в разгар «политических» репрессий…
Ту же картину мы встречаем в рассказе Елены Глинки «Большой “колымский трамвай”»: «Итак, одна за другой, нескончаемой чередой спускались мы в холодные мрачные трюмы и, о боже, до чего же эти слова были правдивы!.. В трюме, у подножья трапа, каждую фраершу… встречали, окружали плотным кольцом и уводили в сторону группы из четырёх-пяти блатных — “кодло”, которое приступало к полной обработке своей жертвы. “Не трепыхайся”, — приказывала возглавлявшая свое “кодло” воровка “в законе”, — снимай свои ланцы и натягивай наши дранцы! Если фраерша пыталась оказать сопротивление, “дело пахло керосином”, т. е. жестоко избивали и раздевали наголо, ткнув в зубы вшивое грязное и драное тряпьё… “Воровки в законе” со своим “кодлом-шоблом” продолжали орудовать вовсю: окружали, нападали, грабили, резали, кромсали, издевались, матерились… Женщины впадали в истерику, кричали во всю мощь своих лёгких, вопили от наносимых ран… “А ну, разуй своё хавало!” — приказывали они и, если обнаруживали золотые коронки или зубы, выбивали их оловянной ложкой; тем из фраерш, кто особенно яростно сопротивлялся, полосовали бритвой руки, лицо».
Подобных свидетельств — великое множество, так что можно уверенно сказать: никакого «братания» в трюмах дальстроевских пароходов не наблюдалось. Блатной оставался блатным, а фраер — фраером. В одном трюме, как и в одном лагере, ужиться им было трудно.
На карте России никогда не существовало административной единицы с названием Колыма. Учёные называют Колымский край «исторической областью». Что-то типа «Урал», «Сибирь», «Русский Север»… Границы можно очертить только приблизительные, а не административно-территориальные. Условно Колымский край совпадает с территорией Магаданской области, восточных районов Якутии и частично — севера Камчатки. Вот что пишет бывший лагерник Валерий Бронштейн: «Колымой или Колымским краем тогда[20] называли обширную территорию, простирающуюся от горных берегов Охотского моря на юге до тундры Восточно-Сибирского моря на севере… Столицей этого края заключённых являлся Магадан».
Название его происходит от реки Колымы, которая берёт начало на Охотско-Колымском нагорье, пересекает Магаданскую область, Якутию и впадает в Колымский залив Восточно-Сибирского моря. По версии краеведа Егора Тельнова, слово «Колыма» происходит от финно-угорского «кола» — рыба (юкагиров — старожилов Колымы учёные относят к уральской языковой семье, в которую входит и финно-угорская группа). То есть Колыма — «рыбное место».
Именно при Советской власти Колымский край стал «привлекательным» регионом для создания огромного количества лагерей и самым гиблым местом для заключённых. Привлекательность объясняется просто: это — золотоносный край. Догадки по поводу нового Эльдорадо высказывались ещё в середине XIX века, но до серьёзных изысканий дело не доходило: слишком суровы и безлюдны эти места. Впервые золотоносные жилы здесь обнаружил в 1908 году приказчик купца Шустова Юрий Розенфельд. Однако настоящий успех выпал в 1915 году на долю старателя-одиночки — татарина Бари Шафигуллина по прозвищу Бориска. Именно он в долине реки Среднекан нашёл первое золото Колымы. Людская молва подозревала татарина в сговоре с нечистой силой. Но в сентябре 1916 года удачливого Бориску якуты нашли мёртвым неподалёку от реки Кулу с мешочком золота в руке. Слухи о золоте распространились среди старателей, они бросились в тайгу. В Гражданскую войну правительство адмирала Колчака даже пригласило для оценки золотых залежей горного инженера Эдуарда Анерта, который определил запасы примерно в 3,8 тысячи тонн.
Победившей Стране Советов этот металл нужен был как воздух — ведь царский золотой запас растаял в небытии. Но северо-восток России, по словам геолога Сергея Обручева, оставался столь же таинственным, как верховья реки Конго в начале XIX века. И всё же необходимость в валютных поступлениях заставила советское правительство форсировать исследование таёжных территорий. Речь шла не только о золоте, но и о платине, а также о других полезных ископаемых. После ряда экспедиций в 1927 году создаются акционерные общества «Союззолото» и АКО (Акционерное Камчатское общество). Эти организации контролировали всю золотодобычу в Охотско-Колымском крае — в том числе золотоискателей-одиночек и старательские артели. В начале 1928 года артель из восьми человек во главе с Филиппом Поликарповым на ключе Безымянном — притоке реки Среднекан намыла за лето больше двух пудов золота. Результат фантастический, если учесть, что всего с октября 1928-го по октябрь 1929 года на приисках АКО было добыто 55 килограммов химически чистого золота.
Тут же через Охотск на Колыму хлынули вольные старатели — как во времена легендарного Бориски. Началась колымская «золотая лихорадка», когда искатели сокровищ рвались в тайгу без продовольствия и средств передвижения. Централизованные поставки продовольствия, инструментов и материалов оказались недостаточными. Юрий Билибин, руководитель первой «золотой» экспедиции, высадившейся на берегу Охотского моря в сентябре 1928 года, вспоминал: «С конца ноября наступил продовольственный голод. На Среднекане оставшиеся лошади были убиты и мясо раздали рабочим, но этого мяса было недостаточно. Люди повели полуголодное существование. Разысканы были все внутренности лошадей, организовали поход за павшими лошадьми, съедены были две собаки, добрались до конских шкур». Именно Билибин стал настойчиво пропагандировать перспективы колымского золота. Он выдвинул гипотезу о существовании здесь золотоносной зоны в сотни километров. Правда, с Колымы тут же последовал донос в НКВД СССР: мол, в поисках славы геолог преступно завысил результаты исследований. Учёного отстранили от дальнейших изысканий. Однако вторая колымская экспедиция Валентина Цареградского подтвердила предположения Билибина.
Руководство страны, ободрённое перспективами, строило сказочные планы. На первую пятилетку Москва спустила для Колымы план добычи золота: 1931 год — 2 тонны, 1932-й — 10 тонн, 1933-й — 25 тонн. Однако в 1931 году силами вольных колымских старателей было добыто всего 272,5 килограмма драгоценного металла. Из-за перебоев в снабжении на приисках начались цинга и голод, золотоискатели отмораживали руки и ноги, рабочие с приисков разбегались. Туземцы из-за мер по «раскулачиванию» хватались за винтовки. Обстановка в регионе оказалась на грани социального взрыва. А золото стране было необходимо. И Великий Вождь нашёл выход…
Руководство страны решило использовать немереную дармовую силу заключённых. Ради справедливости заметим, что это касалось не только Колымы. Совет Народных Комиссаров СССР ещё 11 июля 1929 года принял постановление «Об использовании труда уголовно-заключённых», где было заявлено о необходимости «расширить существующие и организовать новые концентрационные лагеря» в целях колонизации глухих мест и «эксплуатации их природных богатств путём применения труда лишённых свободы». Согласно постановлению, в эти лагеря должны были направляться все осуждённые к лишению свободы на сроки от трёх лет.
11 ноября 1931 года ЦК ВКП(б) принял решение об освоении необжитых территорий северо-востока СССР, для чего был организован Государственный трест по промышленному и дорожному строительству в районе Верхней Колымы — Дальстрой. Его возглавил чекист Эдуард Берзин. Основная цель — добыча полезных ископаемых, особенно золота. Дальстрой быстро расширялся. Сначала он охватывал район Верхней Колымы площадью 450 тысяч кв. км. К марту 1941 года территория расширилась до 2,3 млн кв. км, а к 1951 году — до 3 млн кв. км. Этот регион и принято ассоциировать с лагерной Колымой.
Руководство треста прибыло в бухту Нагаево 4 февраля 1932 года пароходом «Сахалин». Пароход привёз также сотню заключённых. Но они были не первыми. Ещё осенью 1931 года пароход «Сучан» доставил в бухту Нагаево свыше двухсот сидельцев из дальневосточного лагеря. Пароход едва не застрял во льдах, многие зэки умерли от холода и болезней. «Сучанский» и «сахалинский» этапы к началу навигации 1932-го построили изолированную зону для своих собратьев по несчастью, и уже в мае на Колыму стали прибывать заключённые из других лагерей страны. К концу 1932 года здесь работали свыше 11 тысяч заключённых.
Почти одновременно с Дальстроем приказом ОГПУ № 287/с от 1 апреля 1932 года создаётся Северо-Восточный исправительно-трудовой лагерь ОГПУ (Севвостлаг, СВИТЛ). Дело в том, что в Дальстрое работали как вольнонаёмные сотрудники, так и заключённые — примерно 50 % на 50 %. СВИТЛ (позже УСВИТЛ — Управление Северо-Восточных исправительно-трудовых лагерей) был организован, чтобы обеспечивать ударный труд именно зэков и функционирование колымской лагерной системы. При этом он фактически не входил в систему ГУЛАГа — все северо-восточные лагеря подчинялись непосредственно руководству Дальстроя. Правда, сам трест 30 апреля 1938 года перешёл из ведения СНК СССР в ведение НКВД СССР, и Севвостлаг приказом от 9 июня того же года № 0035 был отнесён к ГУЛАГу НКВД СССР. С 1938 по 1940 год СВИТЛ имел двойное подчинение — Дальстрою (по всем вопросам строительства) и ГУЛАГу (по вопросам режима и содержания заключённых). Дальстрой и ГУЛАГ входили в состав НКВД как самостоятельные главки. Но затем колымские лагеря НКВД вышли из системы ГУЛАГа и подчинялись Дальстрою по всем направлениям. А в сводных статистиках ГУЛАГа уточнялось — «все ИТЛ, включая Севвостлаг».
Первоначально Управление СВИТЛ дислоцировалось в селении Среднекан в районе приисков, но с 1937 года его перевели в посёлок Нагаево и затем — в Магадан. Сюда из портов Дальнего Востока пароходами перебрасывали этапы, а затем зэков распределяли по лагерям. СВИТЛ обслуживал Северное, Южное, Юго-Западное, Западное, Тенькинское, Чай-Уринское и Индигирское горнопромышленные управления, разрабатывал несколько десятков приисков и рудников: «Штурмовой», «Ударник», «Мальдяк», «Чай-Урья» и другие. Он также строил и обеспечивал рабсилой обогатительные фабрики, проводил поисковые и разведочные работы и т. д. Бытует обывательское мнение, будто через Севвостлаг за время его существования прошли «миллионы» или даже «десятки миллионов» заключённых. Это — абсолютный бред. К сожалению, его повторял даже Варлам Шаламов. В письме к Александру Солженицыну Шаламов писал: «Лагерная Колыма — это огромный организм, размещённый на восьмой части Советского Союза. На территории этой в худшие времена было до 800–900 тысяч заключённых». Между тем количество заключённых в лагерях Колымы никогда единовременно не достигало столь чудовищных размеров. Колыма со всеми её приисками, рудниками и лагерями неспособна была принять и использовать «миллионы» заключённых. Так, в 1940 году УСВИТЛ насчитывал 354 лагерных подразделения, разбросанных на огромной территории. Сюда входило множество мелких подкомандировок из нескольких десятков человек. На всех точках лагерной Колымы к концу 1940 года работало 176 685 заключённых. Практически не изменилось положение даже в самые «урожайные» послевоенные годы.
По данным УФСИН Магаданской области, с 1932 по 1953 год в лагеря Колымы было завезено 740 434 человека (по 1957 год — не более 800 тысяч). Из них умерших — 120–130 тысяч, расстрелянных — около 10 тысяч человек. В «Колымских воспоминаниях» бывший лагерник Иван Алексахин утверждал, что «Комиссия по пересмотру дел осуждённых на Колыме» якобы установила, что в колымских лагерях погибло 700 тысяч заключённых. Видимо, автор спутал общее количество заключённых с количеством умерших.
Хотя Дальстрой к 1948 году действительно становится суперорганизацией: его бюджет занимает третье место в стране — после РСФСР и Украины! Что неудивительно, учитывая показатели треста по добыче золота. Если в 1932 году на пяти колымских приисках было добыто 511 кг химически чистого золота, то уже в 1940 году — свыше 80 тонн. Для сравнения: царская Россия, занимавшая в 1913 году по добыче золота первое место в Европе и четвёртое — в мире, установила рекорд в 60,7 тонны… Радостный Сталин поставил грандиозную задачу: догнать и перегнать английский доминион Южно-Африканский союз — мирового лидера, который выдавал до 400 тонн чистого золота в год. Этим заявлением Великий вождь перепугал западные страны — однако показатели 1940 года не удалось более повторить никогда…
А с 1937 года на Колыме стали добывать и олово. Результат 1941 года — 3226 тонн, что составило 75 % всей добычи в СССР. В 1941 году в Дальстрое действовало 45 золотодобывающих и 12 оловодобывающих приисков и рудников. В феврале 1945 года трест получает орден Трудового Красного Знамени.
Но какой ценой достигались эти показатели?
С приходом лагерников в прежде безлюдные места Колымский край преобразился. Ещё до начала Великой Отечественной войны заключённые и вольнонаёмные построили порт Нагаево, возник Магадан, около ста поселков на Колыме, Чукотке и в Якутии. Были проложены свыше трёх тысяч километров дорог, линий электропередачи, введены в строй электростанции, автобазы, аэродромы, организованы десятки колхозов, совхозов, несколько рыбпромхозов и больше 300 подсобных хозяйств. Однако всё это осуществлялось за счёт чудовищной эксплуатации бесправных лагерных сидельцев. Смертность на Колыме была выше, чем в других лагерях страны. Заключённых рассматривали как рабов. Историк Иван Джуха пишет:
«В такие дни город превращался в огромный пчелиный улей. К бухте Нагаево со всей Колымы спешили свободные грузовики ЗИС-5. Бесконечной цепью выстраивались они по дороге к магаданской транзитке на 4-м километре колымской трассы.
…Возле пирса № 5, куда причаливали пароходы “с человеческим грузом”, заключённых выстраивали в колонну — по пять человек в шеренге и под конвоем, по столбовой дороге — проспекту Ленина, через весь город гнали в санпропускник… Далее колонну перегоняли в магаданскую транзитку. То, что происходило дальше, ничем не отличалось от древнего невольничьего рынка. Прибывшие начальники, не спеша, обходили свежий этап и отбирали людей для собственных нужд. Каждый начальник в первую очередь отбирал дефицитных специалистов. Невостребованные остатки становились забойщиками, дорожниками, лесорубами.
В конце концов, одних зэков оставляли на месте, других в тот же день ЗИСы развозили по колымским лагерям — каторжный Берлаг, штрафные, общие. В каждый грузовик сажали по 25 человек — по пять человек в ряду, на корточки. Впереди на кузове стоял щит, за которым становились с автоматами или винтовками три охранника. Четвёртый, старший вохровец, усаживался рядом с водителем… Путь от Магадана до конечного пункта назначения занимал до нескольких суток… Случались и многодневные пешие этапы… По самым труднодоступным лагерным пунктам зэков развозили даже на самолётах “Дуглас”».
Этот рынок рабов определял дальнейшую судьбу заключённого. От того, куда зэк попадал, зависело, сколько он протянет.
Самое страшное — золотые прииски и рудники, где было сосредоточено 90 % лагерного населения Колымы. Промышленная добыча золота на Колыме сопряжена с особой сложностью. Золотосодержащие пески залегают на глубинах от 2–3 до 10–20 метров. Чтобы добраться до них, требовалось вручную или с помощью взрывчатки снять верхние «пустые» слои. При этом работы велись в условиях вечной мерзлоты: «Даже летом на глубинах свыше метра “песок” — такая же твёрдая порода, как и гранит. Забойщики киркой отделяли её от основной массы и грузили лопатами на одноколёсные тачки, после чего подвозили к подъёмнику. Поднятый наверх грунт вновь тачками свозили к бутаре, или промприбору, мощной струёй воды отделявшей золото от породы… Никаких скидок на состояние здоровья не существовало. Если до 1937 года при отборе на Колыму заключённые проходили более или менее серьёзный медосмотр, благодаря чему в колымские лагеря не отправляли откровенно больных, то с началом “большого террора” и национальных операций для всей пятьдесят восьмой были сняты все ограничения, как по состоянию здоровья, так и по возрасту».
Шаламов рассказывал в письме Солженицыну: «На золоте рабочий день был летом четырнадцать часов… Летом не было никаких выходных дней… “Списочный состав” каждой забойной бригады менялся в течение золотого сезона несколько раз — “людские отходы” извергались — палками, прикладами, тычками, голодом, холодом — из забоя — в больницу, под сопку, в инвалидные лагеря. На смену им бросали новичков из-за моря, с “этапа” без всяких ограничений. Выполнение плана по золоту обеспечивалось любой ценой… Золото, золотые прииски — это главное, ради чего Колыма существует… Попасть на золото значило попасть в могилу».
Александр Бирюков в этой связи приводит редкий куплет песни «Я помню тот Ванинский порт»:
Сто тонн золотишка за год
Даёт криминальная трасса.
А в год там пускают в расход
Сто тонн человечьего мяса.
Те же строки цитирует Вадим Туманов в своих мемуарах. Конечно, ста тонн золота в год Колыма не давала никогда, да и с человечьим мясом явное преувеличение. Но сам принцип — не жалеть лагерников для выполнения постоянно растущих планов — отражён верно.
Впрочем, были на Колыме места не столь гибельные. Примечательную раскладку даёт Варлам Шаламов:
«Второе по величине управление — дорожное. Центральная “трасса” Колымы — около 2000 километров. Эта дорога имеет десятки ответвлений, подъездных путей к приискам, морским портам и полярным аэродромам… Работа в дорожных управлениях неизмеримо легче работы на золоте…
Кроме дорожного управления, на Колыме существует угольное управление (Дальстройуголь), где на отдельных шахтах в разных местах Колымы живут и работают люди опять-таки по-своему, по-угольному, а не по-золотому. Неизмеримо легче золотого. Есть речное управление — обслуга пароходства на Колыме и Индигирке. Там был вообще рай. Есть геологоразведочные управления (так называемые ГРУ), где только живут многочисленные расконвоированные с “сухим пайком”. Там… в глухих разведочных закоулках иногда, когда нет наблюдающего стукаческого ока и власти центральных инструкций, — люди и остаются людьми.
Есть управление “второго металла”, оловянный рудник касситерита, руды, которую все зовут “костерит”. Есть управления секретные, где заключённые получают зачёты семь дней за день. Это относится к урану, к танталу, к вольфраму. Заключённых на этих предприятиях мало…
Есть управления совхозов, где заключённые живут дольше, какими бы слабыми они туда ни попали, — там, как и в Мариинских лагерях, всегда находится что-то такое, что можно есть, — зёрна пшеницы, свёкла, картофель, капуста. Попадающие туда считают (и справедливо) себя счастливыми, в управления совхозов входят и большие рыбалки на всём Охотском побережье…
Есть управление автохозяйства, очень большое, со своими мастерскими, автобазами не меньше тысячи машин, работающих день и ночь, зиму и лето. Заключённых там очень много. И шофера, и автослесари и т. д.
Есть управления подсобными предприятиями — всевозможными мастерскими “пошива”, отнюдь не “индпошива”… сколько надо рабочих, чтобы шить беспрерывно (а главное, беспрерывно чинить) известные лагерные “бурки” из старых брюк и телогреек.
Есть заводы ремонтные, которые давно перестали и быть ремонтными, а стали механическими…
Есть заводы по производству аммонита, электролампочек и т. д., и т. д. Всюду работают арестанты. Есть поселки Санитарного управления, где свои законы, своя жизнь.
Словом, на Колыме важна не только “общая” удача — попасть на хорошую работу, в придурки, или получить “кант”, но и попасть в то или иное из десятков управлений Колымы, где в каждом — разная особая жизнь».
Но ни один из сидельцев даже на самом «тёплом» местечке не мог чувствовать себя в безопасности: всегда перед ним маячила жуткая перспектива попасть «на золото». Это было самой страшной угрозой во всех управлениях. Так что выражение «золотые деньки» на Колыме пахло смертью…
Но ежели Колымский край столь суров, отчего в песне Колыма названа «чудной планетой»? Прежде всего, это — аллюзия на уже известную нам лагерную частушку:
Колыма, Колыма,
Чудная планета:
Девять месяцев зима,
Остальное — лето!
Как справедливо замечают Джекобсоны в своём исследовании песенного фольклора ГУЛАГа: «Эта частушка стала одной из популярных в лагерях, т. к. заключённые могли легко изменить место (Воркута, Ныроблаг, Усольлаг и т. д.) и количество зимних месяцев от девяти до двенадцати». Например, в романе Екатерины Матвеевой «История одной зэчки» одна из героинь говорит: «Там, подрузя, “Воркута — новая планета, двенадцать месяцев зима, остальное лето”». Но самое популярное место — всё-таки Колыма. Отсюда исследователи делают вывод, что поговорка родилась именно здесь.
Нашёлся даже претендент на авторство — народный поэт Калмыцкой АССР Константин Эрендженов, который сам 20 лет отбыл на Колыме в качестве заключённого. Как свидетельствуют те же Джекобсоны со слов американца Х. Э. Гафта, ему рассказал о своём авторстве сам народный поэт: «Встреча Гафта и Эрендженова состоялась на Всесоюзной конференции МВД СССР по проблемам перевоспитания правонарушителей в г. Харькове в ноябре 1981 года». Позднее Эрендженов активно распространял эту версию в расширенном варианте: якобы четверостишие написано им на калмыцком языке, а перевёл частушку Алексей Баталин, ленинградский преподаватель и такой же зэк. С ним поэт действительно отбывал срок. Правда, неясно, зачем Баталину надо было перекладывать четверостишие на русский язык, если сам Эрендженов прекрасно говорил и сочинял по-русски: учился он в Саратовском университете.
Но суть не в этом. Эрендженов придумал калмыцкую припевку о колымской погоде или кто-то другой, однако следует заметить, что сама по себе она далеко не оригинальна. Так, ещё древнегреческий историк Геродот Галикарнасский (484–425 гг. до н. э.), описывая земли севернее реки Танаис, рассказывал: «Холода продолжаются в тех странах сплошь восемь месяцев, да и остальные четыре месяца не тепло». Это определение, судя по всему, в Греции стало крылатым выражением, и даже в 200 году нашей эры древнегреческий ритор и грамматик Афиней в своём сочинении «Пир мудрецов» замечал об одном из фракийских городов: «В Эносе стоит восемь месяцев мороз и четыре стужа».
Трудно сказать, разошлась ли эта шутка по миру, однако до России она точно дошла — причём сначала не до Колымы, а до Санкт-Петербурга. Здесь существовали как минимум с XIX века язвительные сентенции: «В Петербурге три месяца зима, остальное — осень», «В Петербурге восемь месяцев зима, остальное — дурная погода». Можно вспомнить и поэму Николая Некрасова «Русские женщины», где во второй части иркутский губернатор отговаривает княгиню Трубецкую от поездки к мужу-декабристу:
Бесплодна наша сторона,
А та — ещё бедней,
Короче нашей там весна,
Зима — ещё длинней.
Да-с, восемь месяцев зима
Там — знаете ли вы?
Там люди редки без клейма,
И те душой черствы;
На воле рыскают кругом
Там только варнаки;
Ужасен там тюремный дом,
Глубоки рудники…
Итак, восьмимесячная зима по отношению к русскому Северо-Востоку была вполне обычным представлением. Впрочем, колымская поговорка стоит ближе к природе именно этого края, поскольку чудовищные холода здесь действительно сменяются довольно жарким коротким летом. Поэтому, даже указывая на явные источники её возникновения, мы не можем отказать ей в оригинальности.
Многие исследователи склонны относить рождение колымской частушки к 30-м годам прошлого века, когда с началом освоения Колымского края советская пропаганда активно стала продвигать образ Колымы чуть ли не как земли обетованной. Граждан призывали срочно заселять это «райское место», убеждая, что русский Северо-Восток отличается прекрасным климатом. Первый директор Дальстроя Эдуард Берзин в очерке «Колыма», размещённом в журнале для заключённых Дмитлага «На штурм трассы», так описывал здешние условия: «У многих создалось мнение, что Колыма — это край мрачной, угрюмой природы и нездорового климата. Неверно! Мы ещё не имеем ни одного факта, который хотя бы в малейшей степени подтвердил неблагоприятное влияние колымского климата на организм. Что касается здешней природы, то если бы её знали туристы зимой или в лучшие летние месяцы — август, сентябрь, — наш край превратился бы в серьёзного конкурента югу… А сухие зимние морозы, хотя и достигают порой 70 градусов, переносятся сравнительно легко и не могут служить препятствием для заселения края, для развития промышленности и сельского хозяйства».
Не то чтобы Берзин совсем уж врал… но сильно приукрашивал. Колымский зэк Валерий Бронштейн пишет о «лучших летних месяцах» несколько иначе: «Чему я здесь ещё удивился, то это колымской летней жаре. Почему-то вспомнился куплет известной колымской песни: “Колыма, Колыма, чудная планета, двенадцать месяцев зима, остальное — лето”, и поэтому ожидал, раз лето очень короткое, то должно быть и холодным, но оно оказалось очень жарким и душным. Всё это усугублялось необходимостью ходить в кирзовых сапогах, толстой рабочей куртке и накомарнике, надетом на шляпу, лучше всего с большими полями, так как мириады комаров набрасывались на тебя в тайге, пытаясь укусить даже через швы на сапогах. Они набивались в рот при сильном вздохе или еде, и не давали спать в палатке. В середине августа к комариному кошмару прибавлялся ещё и гнус, который держался до первых ночных заморозков в сентябре». То же вспоминает и Екатерина Кухарская: «Ходили мы в самодельных шароварах из мешковины… для защиты от свирепых оводов, в накомарниках с туго затянутыми тесёмками. Комары висели над нами тучей, назойливо звенели, пробивали кофты, присасывались через малейшую щёлочку в одежде».
Исчерпывающую характеристику колымской зимы и её влияния на лагерников даёт Иван Джуха: «Это, конечно, преувеличение, что зима на Колыме длится 12 месяцев. Температуры ниже нуля устойчиво держатся здесь “всего” восемь месяцев: с октября по май… Страшны были голод и непосильная работа. Но губительнее всего они действовали вкупе с морозом. Именно он мучил сильнее всего и быстрее всего помогал заключённым-забойщикам “дойти до социализма”. При температуре минус пятьдесят градусов заключённых на работу не должны были выводить, а эти дни засчитывать как отработанные (т. е. актировать). В действительности актировали, в 1938 году, только при морозе 55 градусов… Для других лагерей до 1936 года пределом признавалось минус 35 градусов, а с 1936-го — минус 40».
Но берзинская пропаганда длительное время приносила плоды. Так, белорусский прозаик Сымон Барановых, осуждённый в октябре 1937 года за участие в создании антисоветской националистической организации на 10 лет лишения свободы, писал жене: «На Колыму повезут исключительно здоровых, упитанных. Меня могут забраковать по зубам. Я постараюсь скрыть, что зубы больные. Пусть везут на Колыму. О Колыме говорят заключённые, как когда-то говорили об Америке». В ноябре 1942 года он умер на лагпункте «Чекист» от воспаления лёгких и паралича сердечной деятельности… Актёр Георгий Жжёнов вспоминал, что, когда ему в 1938 году объявили приговор — пять лет Колымы, тюремный доктор ободряла: «Вот видишь… Не горюй, поэт! Там апельсины растут! Всё будет хорошо…»
Михаил Миндлин в мемуарах сообщает:
«Много всего услышали мы про колымские лагеря — и кормят там хорошо, и заработки большие, так как добывают на приисках золото, и обращение с заключёнными человеческое. В общем, рай земной для обездоленных заключённых. Я в это не верил, так как почти год тому назад в Бутырках узнал от Завьялова, какой “рай” на Колыме для “врагов народа”. Ещё тогда запомнилась песня:
Колыма, Колыма,
Дивная планета:
Десять месяцев зима,
Остальное — лето».
И всё же надо отдать должное Берзину: на ранних этапах освоения Колымского края пламенный чекист старался обеспечить лагерникам сносные условия существования. Правда, сопровождая это чудовищным враньём о райской жизни советских старателей. Начальник Дальстроя вещал: «Золотодобыча в условиях капитализма поглощала и поглощает немало человеческих жизней. Аляска, Клондайк, Колорадо и золотоносные районы капиталистической России погубили десятки тысяч людей… В этом отношении Колыма, добывающая золото для социалистической страны, прямая противоположность… Ни один человек за эти годы не погиб из-за золота, и этим мы вправе гордиться как величайшим достижением».
Александр Бирюков в исследовании «За нами придут корабли…» замечает: «Осознание истребительной роли Колымы пришло не сразу. И в числе первых её заключённых было немало тех, кто верил — по крайней мере, в тот момент, когда поднимался на “борт парохода угрюмый”, что там — в тайге, на прииске — ему будет легче, лучше, чем в домзаке или политизоляторе. Широко разрекламированная школа “перековки”, якобы осуществлявшейся на самых крупных предшествующих невольничьих стройках — Беломорканале, Вишхимзе, казалось, должна была продолжить свои чудесные занятия и на колымской земле. Почти так оно и было на первых порах, — и историки объясняют этот период не в последнюю очередь либерализмом или даже гуманизмом первого директора Дальстроя Э. П. Берзина». Того же мнения придерживается Иван Джуха: «Одна из причин ареста и расстрела Э. Берзина заключалась якобы в его мягкотелости. При нём рабочий день летом составлял десять часов с пересменкой раз в десять дней. Выходные копили и выдавали авансом к 1 мая и “под расчёт” — 7 ноября. В зимние месяцы рабочий день сокращался до четырёх часов в январе, шести-семи (февраль — март) и восьми в апреле».
Николай Билетов в мемуарном очерке «С 32-го на Колыме» тоже рисует достаточно терпимую обстановку в ранние колымские годы: «На первых порах Колыма показалась не такой страшной, как ожидалось. Осень выдалась теплой и солнечной. Кормили хорошо, даже выдавали перед обедом по 50 граммов спирта (считалось, что спирт предохраняет от цинги), а у входа в столовую стояли две раскрытые бочки, одна с селёдкой, другая… с красной икрой. Правда, вскоре спирт заменили на противоцинготный отвар из хвои стланика, что касается икры, то была она горько-солёная и слежавшаяся — не колупнешь, на неё находилось не много охотников».
Однако прав Шаламов, утверждая, что эта «благостность» была мнимой: «Берзин также убивал по приказу свыше в 1936 году. Газета “Советская Колыма” полна извещений, статей о процессах, полна призывов к бдительности, покаянных речей, призывов к жестокости и беспощадности. В течение тридцать шестого года и тридцать седьмого с этими речами выступал сам Берзин — постоянно, старательно, боясь что-нибудь упустить, недосмотреть. Расстрелы врагов народа на Колыме шли и в тридцать шестом году… Легенду о Берзине развеять нетрудно, стоит только просмотреть колымские газеты того времени».
Но всё познаётся в сравнении. В этом можно убедиться на примере судьбы актёра и музыканта заключённого Сергея Лохвицкого. Он был осуждён коллегией ОГПУ 27 апреля 1933 года по статье 5811 на десять лет и уже 15 июля прибыл в бухту Нагаево. При Берзине к «контрику» Лохвицкому приехала на Колыму любимая женщина, здесь у него родилась дочь… Поэтому вполне искренним можно считать написанный Сергеем Лохвицким марш «Так держать!», посвящённый «пионеру Колымы Э. П. Берзину»:
— Так держать!
Тебе, Отчизна, —
Пламя сердца и ума;
Расцветай счастливой жизнью,
Край суровый — Колыма!
Марш победил на конкурсе газеты «Советская Колыма» в марте 1936 года, а первые строки песни секретарь Берзина Эсфирь Лейзерова даже записала на обороте фотографии своего шефа. Увы, автора это не спасло. А. Бирюков в очерке «Загадки горестной судьбы» сообщает: «Он провёдет на Колыме меньше десяти лет… пока она не превратит его в искалеченный труп, который невозможно будет даже идентифицировать — обмороженные пальцы не оставляли чётких отпечатков». То есть после Берзина «лафа» закончилась: «контриков» вместе с ворами и бытовиками всех скопом погнали на тяжёлый труд.
Итак, есть основания считать, что частушка о «чудной планете» могла родиться именно при первом начальнике Дальстроя Эдуарде Берзине, то есть до декабря 1937 года, когда он был арестован как руководитель «Колымской антисоветской, шпионской, повстанческо-террористической, вредительской организации» (1 августа 1938 года приговорён к высшей мере уголовного наказания и расстрелян).
Но не будем торопиться. Попробуем разобраться, почему Колыма названа «планетой». Забудем на время об эпитете: далеко не во всех вариантах «Ванинского порта» используется определение «чудная». Вместо него пели «дивная», «райская», «чёрная», «страшная», «дальняя»…
Стоп! Пожалуй, есть смысл остановиться на последней характеристике. Её рождение прямо связано с трестом Дальстрой. Именно Дальстрой называли поначалу «Дальней планетой». Об этом (как о само собой разумеющемся факте) упоминает, например, Евгения Гинзбург в мемуарах «Крутой маршрут»: «Я давно слышала, что между начальником Дальстроя Митраковым, сменившим уволенного в отставку Никишова[21], и начальником политуправления Шевченко — нелады. Не знаю, было ли там что-нибудь принципиальное или просто шла борьба за власть в пределах “Дальней планеты”». Гинзбург приводит также вариант известной частушки с соответствующим эпитетом.
И всё же — почему «планета»? Да потому, что именно это определение более всего подходило для Колымы. Колымский край был совершенно другим миром, как бы инопланетной цивилизацией. Вспомните строки:
«Прощай навсегда, материк!» —
Ревел пароход, надрывался.
Но ведь Колыма находится на том же самом материке, с которым почему-то прощается пароход! Однако зэки с самого начала отделяли материковую часть России (даже соседний Дальний Восток) от Колымы, подчёркивая её полную изолированность от мира. Колымский край называли даже «Особый остров». А. Бирюков даёт ему убийственную характеристику: «Дальстроевская Колыма сама, устами своих обитателей, заключённых и вольнонаёмных, заявила о своём островном статусе, определив, что всё то, что не она, — материк… С точки зрения общественно-государственного устройства Особый остров представлял откровенную военно-хозяйственную диктатуру во главе с полновластным, воплощавшим в своем лице единство военной, хозяйственной и общественной власти начальником Дальстроя… Эта система была столь стройна, самодостаточна и по-своему совершенна, что… ей в принципе было безразлично, что и из чего производить. И исчезни здесь золото и другие полезные ископаемые, она великолепно существовала бы, сосредоточив свои основные усилия на проходке облицованного мрамором гигантского тоннеля к центру Земли или строительстве не менее гигантской плотины в Беринговом проливе. Вся эта простая и предельно надёжная машина могла бы с таким же успехом работать над проектами производства высококачественной ваты из густых охотских туманов или строительства из стойких колымских лиственниц лестницы на небо».
Итак, образ планеты возник именно в связи с Дальстроем, подчёркивая отдалённость и изолированность колымской земли.
Но откуда появилось определение «чудная планета»? Понятно, что оно насквозь пропитано издёвкой и сарказмом. Причём именно эпитет «чудная» оказался наиболее стойким! Схожие с ним «райская», «дивная» — достаточно редкие варианты. Случайно ли? Нет.
В рассказе «Джелгала. Драбкин» Варлам Шаламов пишет: «По свойствам моей юридической натуры, моего личного опыта, бесчисленных постоянных примеров, что Колыма — страна чудес, по известной поговорке лагерников-блатарей, я как-то не волновался этой юридической формальностью, нарушением её». Ага, оказывается, у блатарей существовала поговорка о Колыме — «стране чудес»! Уже горячо… Шаламов, однако, не приводит поговорку полностью. А звучит она так: «Колыма — страна чудес: сюда попал и тут исчез!» Вместо Колымы также подставляли Магадан. И сегодня эта поговорка гуляет по стране. Причём вместо Колымы часто подставляют другие географические названия. Достаточно заглянуть в Интернет и убедиться: здесь и Буранчи (село в Оренбургской области), и Гольяново (район Москвы), и Иркутск, и Россия в целом, и даже… сам Интернет! Но несомненное первенство всё-таки за Колымой.
Но снова обратимся к истории. Оказывается, выражение «Колыма — страна чудес» придумали вовсе не блатари и вообще не заключённые. Впервые эта фраза отмечена в серии статей П. Загорского, которые опубликовала газета «Известия» в 1944 году. По степени фантастичности эти опусы оставили далеко позади даже «сказки дядюшки Берзина».
Статьи появились неспроста. Дело в том, что как раз в 1944 году произошло знаменательное событие. О нём повествует английский писатель Роберт Конквест в статье «Клоунский фарс». Колымский край с краткосрочным визитом посетили вице-президент США Генри Уоллес и профессор Оуэн Латтимор, который представлял Службу военной информации Соединённых Штатов. И вовсе не затем, чтобы «развеять мифы» о жестоком обращении с советскими заключёнными. Конечно, бывали и такие пропагандистские акции: в 1930-е Бернард Шоу побывал на лесозаготовках под Архангельском и опроверг «клеветнические» заявления, будто бы советская древесина, продаваемая в западные страны, добывается рабским трудом. Однако на сей раз от политиков не требовалось ничего опровергать, поскольку сведения о невольничьем труде в колымских лагерях до Запада в то время не доходили. Просто Колыма была удобным местом для трёхдневной остановки союзников во время перелета из США в Китай.
После посещения Колымского края Уоллес и Латтимор опубликовали восторженные отчёты. В книге «Миссия в Советскую Азию» Уоллес писал, что золотоискатели на Колыме — это «рослые крепкие парни, которые приехали на Дальний Север из Европейской части России», они являются «пионерами нового технического века, строителями городов».
Конквест подробно описывает детали большого обмана:
«Деревянные вышки, тянущиеся вдоль всей дороги в Магадан, были снесены. В течение трёхдневного визита никого из заключённых, выполнявших городские работы, не выпускали из лагерей. Более того, когда гости проезжали мимо лагерей, заключённым не разрешалось покидать бараки. Их запирали там и крутили фильмы».
Разумеется, гости, вернувшись на родину, восторженно отозвались о «чудесах», которые они встретили на Колыме. Об условиях жизни здесь Уоллес писал: «Продолжительность рабочего дня в СССР — 8 часов. Вся сверхурочная работа оплачивается дополнительно в период военного времени… В сравнении с золотоискателями царской России люди в комбинезонах на Колыме могли тратить на свои нужды денег намного больше, чем тогда». Красочно описывает вице-президент США и посещение посёлка Бёрёлёх: «Мы летели на север над колымской дорогой в Бёрёлёх, где было два прииска. Предприятие, расположенное там, выглядело впечатляюще. Производство там развивалось быстрее, чем в Фейербенке (США), хотя условия в Бёрёлёхе были более тяжёлыми».
Профессор Латтимор написал о визите статью с фотографиями для «National Geograpic Magazine», которая была опубликована в декабре 1944 года. «Жестоким царским временам» автор противопоставил эпоху Дальстроя, опять-таки «макнув» комбинат в Фейербенке, который, по мнению Латтимора, уступает советскому тресту в эффективности управления. Далее автор сравнил колымскую действительность и американские времена «золотой лихорадки» — с их «грехами, джином и скандалами». На Колыме вместо этого — оранжереи, которые снабжают рабочих помидорами, огурцами и даже дынями — «чтобы быть уверенными в том, что золотодобытчики получают достаточное количество витаминов». Одна из фотоиллюстраций к статье запечатлела группу бравых парней. Подпись гласила: «Они должны быть крепкими, чтобы выносить лютые морозы»…
Отзывы высоких гостей были широко разрекламированы в советской прессе. Именно тогда и появилась издевательская поговорка, которая придала бодрой фразе Загорского зловещий смысл: «Колыма — страна чудес: сюда попал и тут исчез». Связь событий 1944 года с возникновением жутковатого присловья очевидна. Но тогда есть серьёзные основания полагать, что и определение Колымы как «чудной планеты» тоже относится, скорее всего, именно к середине 1940-х годов. Видимо, произошло нередкое для фольклора явление: контаминация фразеологических единиц, то есть смешение двух словосочетаний — «дальняя планета» и «страна чудес», а в результате образовалась «чудная планета» (существует и вариант «чудесная планета»).
Историю Магадана принято отсчитывать с 14 июля 1939 года, когда указом Президиума Верховного Совета РСФСР в составе Хабаровского края был образован Колымский округ, а посёлок Магадан, население которого составляло 30 700 человек, стал его центром и получил городской статус. Однако, по сути, Магадан, как и большинство других городов России, должен вести родословную не со дня присвоения статуса города, а со дня возникновения. Так что не обойтись без короткого экскурса в историю.
Удобную Нагаевскую бухту облюбовали ещё в 1928 году участники первой колымской экспедиции Юрия Билибина. Но тогда бухта была почти безлюдна. Геологи и гидрографы исследовали здешнее побережье и пришли к выводу, что именно тут — идеальное место для укрытия судов. В навигацию 1929 года в бухту прибыли первые пароходы, которые доставили работников будущей Восточно-Эвенкской культбазы. Началось строительство двух посёлков — Нагаево и Магадана. Первые деревянные домики на побережье появились в Нагаево. Однако вскоре выяснилось, что Магадан расположен несколько удачнее. В отчёте Дальстроя за 1932 год объясняется: «Устройство этого посёлка вызывалось, во-первых, отсутствием воды в Нагаево, во-вторых, более удобными топографическими условиями (долина реки) и, в-третьих, лучшими климатическими условиями». Именно здесь обустраиваются административный штаб, автотранспортная база, основная масса жилых зданий. Поселение вдоль речки Магаданки (прежнее название — Монгодан) первые жители почти сразу стали называть городком. А Нагаево с его частными домиками по сию пору остаётся посёлком в составе разросшегося Магадана.
Первыми строителями Магадана были не заключённые, а бойцы Особой Краснознамённой Дальневосточной армии Блюхера, которые прибыли сюда на пароходе «Сясьстрой» в 1931 году, в результате чего численность Восточно-Эвенкской (к тому времени — Нагаевской) культбазы увеличилась с 500 до 2000 человек. Жили они большей частью в разномастных палатках, и поселение получило название «ситцевый городок». Затем с материка завезли деревянные щитовые дома, ввели в эксплуатацию кирпичный завод. Кирпичные здания стали появляться уже в 1933 году. Но первый большой жилой каменный дом в Магадане вырос лишь в 1936 году.
Впрочем, учитывая отдалённость от месторождений, Эдуард Берзин планировал не развивать Магадан, а выстроить столицу Колымы в глубине материка — в устье реки Таскан. И всё же в посёлке заключённые строили морской порт, заводы, электростанции, объекты образования, здравоохранения и культуры… В 1937 году Малая Советская энциклопедия уже аттестовала Магадан как новый город, центр Верхне-Колымского горнопромышленного района. Городом его называли и в приказах по Дальстрою.
В середине 1930-х годов появляется знаменитая песня на мотив народной «Ох ты море, Охотское море»:
Из колымского дальнего края
Шлю тебе свой горячий привет.
Как живёшь ты, моя дорогая?
Напиши поскорее ответ.
Я живу близ Охотского моря,
Где кончается Дальний Восток,
Я живу без тоски и без горя,
Строю новый стране городок.
Вот окончится срок приговора,
С Колымою и морем прощусь,
И на поезде в мягком вагоне
Я к тебе, дорогая, вернусь.
Воровать завяжу я на время,
Чтоб с тобой, дорогая, пожить,
Любоваться твоею красою
И колымскую жизнь позабыть.
Песня была очень популярна на просторах Союза, и не только в криминальной среде. Моя покойная мать вспоминала, что в детстве ей эту песню пела моя бабушка. А Владимир Бахтин в статье «Народ и война» описывает быт советских девушек, угнанных в Германию:
«Песни, стихи, которые девушки складывали сами, перетекстовывали старые, пелись в лагерях и шли в письмах из Германии домой (раз в месяц можно было послать одно письмо)…
Я живу близ Балтийского моря,
Где проходит дорога на юг.
Я живу при нужде и при горе,
Строю новый для немцев уют.
Нам даётся баланда мучная,
Три крупинки идут чередой.
Поедаем за ложкою ложка
И выходим — желудок пустой.
Чай немецкий даётся несладкий,
Хлеба дают двести грамм.
Выпиваем за кружкою кружка
И спешим на работу к часам…
Любопытно или, точнее, зловеще-знаменательно, что песни фашистских лагерей зачастую основываются на песнях советских лагерей:
Я живу близ Охотского моря.
Строю новый стране городок…»
Подобным переделкам подвергаются лишь очень популярные в народе песни. В этот круг в советском обществе обязательно входили произведения арестантского и уголовного фольклора.
Для нас особенно важно то, что в песне «Из колымского дальнего края» автор утверждает: он строит «новый стране городок». То есть зэки понимали, что посёлок в будущем обязательно вырастет в город. Но пока ещё не вырос: ведь о строительстве говорится в настоящем времени, а Магадан именуется не город, а «городок».
Почти наверняка песня написана до указа 1939 года. Речь в ней идёт не о «ворах в законе», а о мелких уголовниках. На это указывает, в частности, то, что герой песни — строитель. Вор не имел права трудиться, иначе он предавал воровскую идею. На принадлежность героя к неворовскому миру указывает и то, что он заявляет: «Воровать завяжу я на время…» По воровскому закону, «честный вор» только один раз может «завязать» с преступной жизнью. Делается это по разрешению воровской сходки, и назад в преступный мир дорога такому «отошедшему» заказана. Однако, возможно, ко времени возникновения песни воровские правила ещё жёстко не оформились, и этот постулат был достаточно либеральным. Что позволяет отнести рождение песни к первой половине или середине 30-х годов: именно тогда воровской закон находился в стадии формирования.
Но как бы там ни было, а Магадан рос. Мухина-Петринская, имея в виду 1937 год, уверяет: «Городу пять лет, в основном он уже был построен: пятиэтажные дома, театр, магазины, больница, аптеки, всякие учреждения. Но город продолжал бурно расти». Увы, приходится признать, что картина явно приукрашена. В воспоминаниях «Десять лет за… Сухареву башню» бывший колымский зэк Георгий Вагнер вспоминает: «Сам Магадан в 1937 году представлял маленький посёлок из деревянных домиков и бараков». Похожие оценки встречаются и в мемуарах многих других лагерников. Так, Татьяна Мягкова пишет в октябре 1936 года матери: «Магадан довольно интересный город. Конечно, и здесь острейший жилищный кризис. Но в самых скверненьких палатках (не подумайте, что палатки эти просто брезентовые. Они имеют деревянный остов — стены, деревянный пол, а брезент натягивается уже сверху) электричество». То есть посёлок уже называли городом, но не хватало даже бараков.
Городской облик Магадан стал обретать лишь после войны. Анатолий Жигулин, попавший сюда в августе 1950 года, вспоминал:
«Город Магадан был скучен, малоэтажен. Бросалось в глаза почти полное отсутствие на улицах какой бы то ни было растительной зелени. Правда, когда шли через город, встретился справа городской парк. Он представлял собой порядочную, за зелёным штакетником, площадь. С аккуратными песчаными аллеями, с зелёными скамейками и белыми (цементными стандартными) скульптурами. Маленькие, посаженные в парке деревца лиственниц были почти не заметны.
Пересылка была, естественно, на окраине, а далее начиналась болотистая кочковатая низина и сопки… В зоне пересылки было несколько строящихся домов — двухэтажных кирпичных и одноэтажных деревянных. Возвышалось большое, уже готовое здание столовой с колоннами — сталинский ампир послевоенных лет… Но это не были постройки для заключённых — в оцеплении пересыльного лагеря строились городские дома, говоря теперешним языком, — городской микрорайон. Когда строительство заканчивалось, готовый участок отрезался от пересылки колючей проволокой или сплошным деревянным забором с колючей проволокой над ним, а к площади лагеря прибавлялся новый неосвоенный кусок предсопочной равнины или пологого склона сопки. Начиналось новое строительство. И так далее, до самого послесталинского уничтожения лагерей.
…С высокого склона сопки как на ладони был виден весь город Магадан — “столица Колымского края”. И оказывалось, что в центре его порядочно больших, трёх- и четырёхэтажных кирпичных домов. Это были учреждения и жилые дома Дальстроя. И они продолжали возводиться. На пересылке была постоянная бригада, которая строила в центре Магадана 58-квартирный жилой дом, предназначавшийся для высших чинов руководства специального Берегового лагеря».
В начале 1950-х служил в Магадане и мой отец. Помню, на снимках, которые он привёз по окончании службы, меня, мальчишку, поразила величественная красота города. И неудивительно: ведь здания в центре по улице Ленина отразили влияние ленинградской архитектурной школы.
После войны Магадан развивается не только в архитектурном смысле. Так, в августе 1945 года сюда пришёл пароход «Феликс Дзержинский» с двумя тысячами девушек, прибывших на Колыму по комсомольским путёвкам. Он привёз магаданцам сокровище, которое для них было дороже золота, — «ярмарку невест»!
В общем, к моменту создания песни «Ванинский порт» Магадан превращался в подлинную столицу Колымского края. Правда, зэкам это особой радости не сулило. Дорога большинства из них из Магадана шла на шахты, прииски, глухие таёжные командировки. В 1951-м появилась горькая колымская шутка. Тогда главную улицу Магадана назвали именем Ленина, и лагерники заявили, что городу есть чем гордиться: его центральная улица — самая длинная в мире! Не только потому, что её длина шесть с половиной километров. Просто её естественное продолжение — печально известная Колымская трасса протяжённостью свыше двух тысяч километров. Именно по ней зэки и отправлялись в лагеря. Нередко — навстречу смерти…
Сравнение колымских лагерников с тенями неудивительно: в этом сказывается античная литературная традиция, называющая «царством теней» страну мёртвых — Аид. Позднее стараниями Данте так назовут и христианский ад. Адом была для зэков и лагерная Колыма. Стоит ли удивляться, что не только в песне о Ванинском порте, но и во многих мемуарах лагерников, прошедших зоны Колымского края, встречается мрачное сравнение зэков с тенями?
Откроем воспоминания Екатерины Кухарской «Будь что будет» (события относятся к концу 30-х годов): «Лагерь к этому времени наполнился толпами дистрофиков с лесоповала, вяло бродящих по двору. Трудно было узнать кого-нибудь среди этих теней. Там, где должны быть выпуклости, были впадины, выперлись черепные кости, запали глаза. Знакомое выражение тупого безразличия, равнодушия ко всему на свете глядело из глаз». Тот же образ использует осуждённый комбриг (позже — генерал, командующий армией) Александр Горбатов, до 1940 года отбывавший срок на золотоносном прииске «Мальдяк»: «По склонам гор, растянувшись на четыре километра, вереницей бредут исхудалые люди — не люди, а тени, вытянув, как журавли в перелёте, шеи вперёд, и, напрягая последние силы, тянут древесину». Похожую картину рисует Иван Джуха, рассказывая о спецлагере «Инвалидка»: «Брёвна тащили с сопки вниз. Зимой вереница инвалидов — уже не людей, а теней от них, растягивалась на все четыре километра. Из последних сил, спотыкаясь, падая и снова поднимаясь, эти ходячие трупы тащили неподъёмные брёвна».
Условия отбывания срока постоянно ужесточались. Во второй половине 1930-х новые «хозяева тайги» упразднили берзинский либерализм: отменили выходные, увеличили продолжительность рабочего дня до 14 часов, убрали зачёты и т. д. Тот же Джуха пишет: «НКВД внимательно следило, чтобы лагерь не превратился в дом отдыха… Единственная задача в лагере была — выжить. На Колыме она обрела жестокую форму жестокой поговорки: “умри ты сегодня, а я — завтра”. На освобождение от работ существовал жёсткий лимит. При исчерпании лимита даже уже давно “дошедший до социализма” зэк не мог рассчитывать на милость лагерного врача и освобождение от работы… Быстрее других “доходили” те, кто хорошо работал, кто надеялся ударным трудом заработать побольше зачётов и тем самым сократить лагерный срок. Но главная мотивация, двигавшая ударниками, исходила из желудка. Заработать большую пайку становилось насущной потребностью большинства из тех, кто не понимал, что губит не маленькая пайка, а большая».
«Дошедшие до социализма», доходяги, представляли собой жуткое зрелище. Евгения Гинзбург в «Крутом маршруте» рассказывает о «проходящей… очереди фантастических существ, закутанных поверх бушлатов в мешки, обмотанных тряпками, с чёрными отмороженными, гноящимися щеками и носами, с беззубыми кровянистыми дёснами. Откуда они пришли? Из первозданной ночи? Из бреда Гойи? Какой-то апокалиптический ужас сковывает всё моё существо».
Доходяга — самая ходовая характеристика массы заключённых, которые не могли приспособиться к лагерной действительности, не в силах были выдержать тяжелейших условий рабского труда. Сергей Снегов в сборнике рассказов «Язык, который ненавидит» дал словарь жаргона узников советских лагерей, где слово «доходяга» трактуется следующим образом: «Обессиленный, готовый отдать концы. Словечко, ставшее общелитературным. Во многие годы нашей истории слишком уж распространено было явление, обозначавшееся этим словом». Помимо «доходяги», для определения угасающих физически и морально людей использовались определения «фитиль» и «огонь»: по принципу «догорает, дунь — погаснет». Тот же Снегов по поводу «огня» поясняет: «Физически ослабевший, отощавший… Доходяга высокой степени». Скопление доходяг иронически называли «лебединое озеро», поскольку словечко «доходить» имело синоним — «доплывать», а доходяги смахивали на плывущих лебедей своими тощими шеями (вспомним, что Горбатов сравнивал дистрофиков с журавлями, вытягивающими шеи в полёте).
Ярко описал «доплывание» Варлам Шаламов в рассказе «Лёша Чеканов, или Однодельцы на Колыме»: «Доходяга, тот, кто “доплыл”, не делает этого в один день. Копятся какие-то потери, сначала физические, потом нравственные… В процессе “доплывания” есть какой-то предел, когда теряются последние опоры, тот рубеж, после которого всё лежит по ту сторону добра и зла, и самый процесс “доплывания” убыстряется лавинообразно… Для этой цепной реакции в блатном языке есть гениальное прозрение — вошедший в словарь термин “лететь под откос”… Потому-то и была отмечена в немногочисленной статистике и многочисленных мемуарах точная, исторически добытая формула: “Человек может доплыть в две недели”. Это — норма для силача, если его держать на колымском в пятьдесят-шестьдесят градусов холоде по четырнадцать часов на тяжёлой работе, бить, кормить только лагерным пайком и не давать спать. Потому-то и генерал Горбатов, попав на прииск “Мальдяк”, сделался полным инвалидом в две недели».
Быстрее всего доходягами становились люди, по роду вольной деятельности не связанные с тяжёлым трудом, — интеллигенция, управленцы. Г. Фельдгун в «Записках лагерного музыканта» пишет: «В подобную касту неприкасаемых чаще всего попадали интеллигенты, непривычные к физическому труду, не получавшие посылок и не имевшие какой-либо, пользующейся в лагере спросом, профессии, например повара, парикмахера, портного, сапожника. Кроме того, они особенно трагично переживали свою арестантскую участь и быстро опускались. Из рабочих бригад и бараков их выгоняли, что означало сесть на пайку в 200 грамм хлеба. В результате организм слабел, ничему уже не мог сопротивляться, и наступало полное истощение. Доходяги вылизывали чужие миски, лазали по помойкам. Их обкрадывали, били. Это была полная, сначала духовная, а затем и физическая деградация, обычно кончавшаяся смертью».
Образ такой опустившейся лагерницы предстаёт в описании Евгении Гинзбург: «Никто уже почти не вспоминает о том, кем была, например, на воле Елена Николаевна Сулимова, жена бывшего председателя Совнаркома РСФСР. Научный работник, врач, она воспринимается теперь всеми только как доходяга. Даже не доходяга, а настоящий фитиль. Она не расстаётся с задубевшим от грязи бушлатом, прячется от бани и ходит по столовой с большим ведёрком, в которое она сливает изо всех мисок остатки баланды. Потом садится на ступеньки и жадно, как чайка, глотает эти помои прямо из ведра. Уговаривать её бесполезно. Она сама забыла себя, прежнюю».
Киносценарист Валерий Фрид в мемуарах «58 с половиной, или Записки лагерного придурка» вспоминает ещё более отвратительную степень падения: «До чего же трудно голодному человеку не переступить черту! Впадали и в полный маразм. Так, Юлию Дунскому признался один фитиль, что подкармливается корочками сухого кала; собирать их он рекомендовал в уборной возле барака ИТР — инженерно-технических работников: те питаются лучше и экскременты у них более калорийные». И раз мы коснулись темы «нижепоясничной», вспомним известную русскую поговорку о том, что в нашем отечестве всё делается через жопу. На Колыме она приобрела, по Фриду, буквальный смысл: «После бани нас повели на “комиссовку”. Врач и фельдшер определяли на глаз, по исхудалым задницам, кому поставить в карточку ЛФТ — лёгкий физический труд, кому СФТ — средний, кому — тяжёлый, ТФТ. Ягодицы у меня были в порядке, но краснопресненские ножевые раны ещё не совсем зажили, мокли — поэтому мне прописали СФТ».
В повести «Байкальский адмирал» В. Крайнева и Л. Скворцова этот процесс описан подробно:
«Для осмотра заводили зэков к врачу по десять человек.
— Раздевайтесь догола, — командовал Никитин. — Постройтесь в одну шеренгу.
Заключённые становились в один ряд, а врач шёл позади строя и щипал каждого за ягодицу.
— Понимаешь, Лёва, — объяснял потом Скворцову Никитин. — У дистрофиков в первую очередь задница подсыхает. Ухватишь одного за ягодицу, и если не промять руками, пальцами кожу и мясо — первая категория. У второй категории кожа уже дряблая и от кости отделяется почти без усилия. Дистрофиков третьей категории и щупать не надо. От них из задницы и изо рта одинаково воняет. Эти уже не жильцы на белом свете. Во всяком случае, в тюрьме им уже не подняться на ноги».
Замечание по поводу вони изо рта заставляет нас вспомнить о другой мрачной строке «Ванинского порта»:
Здесь смерть подружилась с цингой…
Или, как поётся в одном из вариантов:
У нас третий месяц — цинга,
Работать уж нет больше силы.
Природа и злая пурга
Меня доведут до могилы.
В клинической картине цинги второй и третьей степени, описанной ещё Гиппократом как «илеос кровавый», дурной запах как симптом болезни упоминается первым: «изо рта плохо пахнет, дёсны отделяются от зубов, из ноздрей течёт кровь, язвы на ногах, цвет кожи делается гранитным». Цинга действительно была настоящим бичом для лагерников Колымы. Хотя, если верить официальной пропаганде, её здесь не существовало. Уже известный нам сказочник Берзин в середине 1930-х бодро рапортовал: «Голод, цинга как неизменные спутники сопровождали открытие и разработку золотоносных районов… Начиная с 1933 года Колыма не знает цинготных заболеваний. С извечным таёжным врагом покончено». Допускаем, что при Берзине цинготные проявления ещё не достигли катастрофических размеров. Но с конца 1930-х эта болезнь становится бичом Колымы. Как отмечает И. Джуха: «С 1938 года при новом графике и новом рационе золотой забой в три недели превращал здорового человека в “доходягу”. Очень быстро наступало истощение, начиналась цинга, пухли ноги».
Цинга лютовала в лагерях (и не только колымских) и в 1950-е годы. Так, Екатерина Белоус, которая работала в лазарете для заключённых посёлка Ванино, рассказывала: «В 1951 году среди заключённых свирепствовала цинга, больных было много. Ноги покрывались язвами, кровоточили, выпадали зубы». «Вольный» врач Юрий Шапиро, лечивший на Колыме с 1954 по 1958 год, вспоминает: «Начало моей работы совпало с периодом начала распада системы Дальстроя, закрывались лагеря, и на волю хлынул поток обездоленных людей, почти поголовно больных… Ко мне на приём в поликлинику, который я проводил каждый день, приходили десятки освободившихся из лагеря людей с последствиями цинги, отморожениями, огромными грыжами, букетом хронических заболеваний».
Цинга вызывается острым недостатком аскорбиновой кислоты (витамина С) и в обыденном представлении чаще всего связывается с кровотечением дёсен и выпадением зубов. В лагерях подобные процессы доходили до крайних форм: на дёснах появлялись язвы, изо рта жутко воняло, гнила вся слизистая оболочка ротовой полости. Но цинга поражала не только рот: тело покрывалось тёмно-красными пятнами, появлялись кровотечения из слизистых оболочек и внутренних органов, особенно часто — из носа, а также желудочные, кишечные («цинготный понос»), бронхиальные, почечные и т. д. Всё это сопровождалось чудовищной слабостью, вялостью, быстрой утомляемостью, болями в крестце и нижних конечностях. При сопутствующих голоде и тяжёлом физическом труде цинга нередко приводила к смерти.
Надо отметить, что руководство колымских лагерей пыталось бороться против цинги, чтобы сохранить рабскую силу. Для этого использовался отвар из хвои стланика. Приготовлением отвара занимался специальный витаминный комбинат. Варлам Шаламов так описывал процесс профилактики цинги: «В котлах варили экстракт стланика — ядовитую, дрянную, горчайшую смесь коричневого цвета… По мысли начальства и вековому опыту мировых северных путешествий — хвоя была единственным местным средством от болезни полярников и тюрем — цинги… Тошнотворную эту смесь нам давали трижды в день, без неё не давали пищи в столовой… От этой горчайшей смеси икается, содрогается желудок несколько минут, и аппетит безнадёжно испорчен… Штыки охраняли узкий проход в столовую, столик, где с ведром и крошечным жестяным черпачком из консервной банки сидел лагерный “лепило” — лекпом и вливал каждому в рот целительную дозу отравы».
Сам Варлам Тихонович был яростным противником подобного лечения и считал его бессмысленной профанацией:
«Особенность этой многолетней пытки стлаником, наказания черпачком, проводимой по всему Союзу, была в том, что никакого витамина “С”, который мог бы спасти от цинги — в этом экстракте, вываренном в семи котлах, — не было. Витамин “С” очень нестоек, он пропадает после пятнадцати минут кипячения.
Однако велась медицинская статистика, где убедительно доказывалось… что люди, вернее, доходяги, умиравшие от цинги, — умерли только оттого, что сплюнули спасительную смесь. Составлялись даже акты на сплюнувших, сажали их и в карцеры, в РУР…
Вся борьба с цингой была кровавым, трагическим фарсом… Уже после войны, когда разобрались на самом высшем уровне в этом кровавом предмете, — стланик был запрещён начисто и повсеместно. После войны в большом количестве на Север стали завозить плоды шиповника, содержащие реальный витамин “С”».
Однако старый лагерник ошибается. И до сих пор медицинская энциклопедия утверждает: в экстремальных условиях для профилактики цинги следует использовать настои и отвары из хвои, содержащие аскорбиновую кислоту. Причём полезные свойства стланика известны давно. С его помощью избавилась от цинги команда экспедиции Витуса Беринга. Из хвои приготавливали квас, чай. Приказ по экспедиции требовал, «чтоб превеликий котел с варёным кедровником не сходил с огня». А русский академик Пётр Паллас сообщал в «Описании растений Государства Российского» (1785): «Сосновые и кедровые вершинки похваляются от всех наших в Сибири промышленников и мореходов как лучшее противоцинготное и бальзамическое средство и составляют в лечебной науке преизрядное от цинготных болезней лекарство. Таковых сосновых вершинок вывозится из Государства Российского в иностранные аптеки великое количество». Поздние научные исследования показали, что хвоя стланика богата не только витаминами А, С, в ней присутствуют также витамины К, В1, В2, Р. Витамин К ускоряет заживление ран, быстрее свёртывает кровь. Витамин Р предупреждает кровоизлияние, укрепляет стенки кровеносных сосудов. Установлено, что один стакан хвойного напитка содержит столько же витамина С, сколько стакан томатного сока, и в 5 раз больше, чем лимонный сок.
Таким образом, приходится признать, что «коварные чекисты» использовали действенное противоцинготное средство. Другое дело, что одним только отваром стланика цингу не вылечишь. Без нормального питания и человеческих условий существования ни одно даже самое волшебное лекарство не способно спасти от этой болезни. И всё же колымчанин Георгий Демидов писал о послевоенной Колыме в рассказе «Дубарь»: «Прежде бичом заключённых северных лагерей была цинга. Но с тех пор, как против неё стали применять отвар хвои, страшный когда-то “скорбут” почти утратил своё былое значение как фактор смертности даже за Полярным кругом». То же самое признаёт Иван Алексахин в колымских воспоминаниях: «Вскоре у меня открылась цинга, потом — пеллагра. Появились безбелковые отёки — ткнёшь пальцем в ногу, дырка остаётся. Помню, цинготников лежало в бараке человек восемьдесят, но лечили только настоем кедрового стланика. На вкус — мерзость страшная, но помогала».
Пеллагра… Это слово звучало ещё страшнее, чем цинга. Часто пеллагра добивала заключённого одновременно с цингой, как это было с Хеллой Фишер: «У меня сползла кожа с рук и ног. Цинга. Начало конца, что ли?.. Усердно лечили хвойным экстрактом, капустным рассолом, кусками сырой картошки». Сползание кожи — симптом «чистой» пеллагры. Обе болезни связаны с авитаминозом: цинга вызывается дефицитом витамина С, пеллагра — витамина В, особенно никотиновой кислоты.
Ранние ярко выраженные симптомы пеллагры — тёмные грязно-коричневые пятна на лице, шее, руках и ногах. На кистях и предплечьях потемнения приобретают вид «пеллагроидных перчаток», на стопах и голенях — «пеллагроидных сапожек». Тело покрывается сухими шелушащимися чешуйками, язвами, гнойными пузырями, лицо — сыпью, коркой («пеллагрозная маска»). Вокруг глаз — пигментация в виде «пеллагрозных очков», на веках потемнение кожи напоминает кровоподтёки. Всё это сопровождается зудом и жжением. Запущенная пеллагра ведёт к деменции — слабоумию.
Потрясающую картину болезни воссоздал Варлам Шаламов в рассказе «Перчатка»:
«Моя болезнь называлась пеллагра… Я почувствовал, как кожа моя неудержимо шелушится, кожа всего тела чесалась, зудела и отлетала шелухой, пластами даже. Я был пеллагрозником классического диагностического образца, рыцарь трёх “Д” — деменции, дизентерии и дистрофии… Кожа сыпалась с меня, как шелуха… Помню страстное постоянное желание есть, неутолимое ничем, — и венчающее всё это: кожа, отпадающая пластами.
…Я почувствовал, что у меня отделяется, спадает перчатка с руки. Было занятно, а не страшно видеть, как с тела отпадает пластами собственная кожа, листочки падают с плеч, живота, рук.
Настал день, когда кожа моя обновилась вся — а душа не обновилась.
Было выяснено, что с моих рук нужно снять пеллагрозные перчатки, а с ног — пеллагрозные ноговицы.
Эти перчатки и ноговицы сняты с меня… и приложены к “истории болезни”. Направлены в Магадан вместе с историей болезни моей, как живой экспонат для музея истории края, по крайней мере, истории здравоохранения края…»
Пеллагра долгое время была одной из основных причин смертности по ГУЛАГу в целом и на Колыме в частности. Так, в 1942–1943 годах более половины всех смертей пришлось именно на пеллагру, а в некоторых лагерях — до 90 % смертей. Даже в 1945 году эта страшная болезнь давала 8,5 % смертности.
После всего описанного выше не кажется преувеличением строка песни, где с горечью утверждается:
Встречать ты меня не придёшь,
А если придёшь, не узнаешь.
Порою заключённые не узнавали даже сами себя. Иван Алексахин пишет: «Однажды, разгружая ящик со стеклом, я был поражён — на меня смотрел мой 60-летний отец. Больше года я не видел себя в зеркало и тут понял, почему меня все блатные называют старик. За один год я постарел на несколько десятков лет, а было мне только двадцать девять». Екатерина Кухарская, описывая встречу мужского и женского этапов, сетует: «Искали своих, но узнать даже самого близкого человека среди этой толпы людей, обезличенных одинаковой одеждой, отросшими, почему-то у всех рыжеватыми бородами и общим выражением измученных жёлтых лиц, было невозможно». Варлам Шаламов в стихотворении «Камея» назвал Колыму «страной морозов и мужчин и преждевременных морщин».
Но вот что удивительно… Многие лагерники, которые прошли суровые колымские испытания — холодами, изнурительным трудом, голодом, многолетней изоляцией и издевательствами, — после освобождения жили до глубокой старости, сохраняя ясный ум и работоспособность. Колыма ломала слабых — но уж сильных, выносливых она закаляла, как закаляют булат. Хотя — не дай Господь никому из нас пройти такую закалку…
Многие блатные и лагерные песни, как известно, существуют не только во множестве разнообразных вариантов, но и подвергаются переделкам, пародируются, меняются сюжетно и т. д. Не минула чаша сия и песню о Ванинском порте. Правда, по сравнению, скажем, с «Муркой» или «Гоп со смыком» колымский гимн перекраивался не столь часто. При этом создатели новых версий порою бездумно «скрещивали» куплеты, которые противоречили один другому. Так случилось с вариантом, который был записан фольклористом Владимиром Бахтиным в 1990 году от бывшего заключённого И. Морозова и условно назван «Лагерная»:
Я знаю, меня ты не ждёшь
И писем моих не читаешь.
Но чувства мои сбережёшь
И их никому не раздаришь.
А я далеко, далеко,
И нас разделяют просторы.
Прошло уж три года с тех пор,
Как плаваю я по Печоре.
А в тундре мороз и пурга,
Болота и дикие звери.
Машины не ходят сюда,
Бредут, спотыкаясь, олени.
Цинга меня мучает здесь,
Работать устал, нету силы.
Природа и каторжный труд
Меня доведут до могилы.
Я знаю, меня ты не ждёшь
И в шумные двери вокзала
Встречать ты меня не придёшь…
Об этом я знаю, родная.
Действие песни перенесено с одного края России на другой — с Колымы на Печору, то есть в Республику Коми, при этом авторы переделки нарушили логику и смысл повествования. На это указывает в своём комментарии Бахтин: «Обратите внимание на обрамляющие песню строфы — они словесно близки. На первый взгляд даже кажется, что это удачная творческая разработка одного и того же сюжетного мотива. На самом же деле строфы соединены совершенно механически, по внутреннему смыслу они взаимоисключают друг друга (“Но чувства мои сбережёшь” и “Меня ты встречать не придёшь”)». Впрочем, противоречие это легко устраняется, стоит лишь убрать первый или последний куплеты. Скорее, можно говорить не о внутреннем противоречии цельной версии-переделки, а всего лишь об особенностях исполнения Морозова, который просто автоматически напел две версии одного и того же куплета.
Более интересна переделка «Ванинского порта», приведённая в сборнике Джекобсонов, написанная от лица заключённых, работающих на урановых рудниках:
Я помню тот Ванинский порт
И борт парохода угрюмый,
Как шли мы по трапу на борт
В тяжёлые мрачные трюмы.
Над морем спускался туман,
Ревела стихия морская,
Вдали там лежал Магадан —
Столица Колымского края.
Из трюма нас гнали опять
В пустую полярную тьму,
В подземные норы — копать
Для атомной смерти руду.
Я с голода падал и слеп,
Мы стали скелеты немые.
Ведь даже пайковый наш хлеб
У нас отнимали блатные.
Лелею лишь думку одну,
И в ней моя жизнь теплится:
Пытателей, сосов — к ногтю,
Чтоб праведной местью упиться.
Одним из самых известных мест добычи урановой руды был рудник Бутугычаг, что значит «Долина смерти». Здесь ещё в феврале 1948 года было организовано лаготделение № 4 особого лагеря № 5 — Берлага («Берегового лагеря»). Тогда же начали добывать уран. На базе уранового месторождения затем создали комбинат № 1, который вошёл в состав Первого управления Дальстроя. В начале 1950 года в двух лагпунктах, которые обслуживали комбинат, находилось 2243 человека. Через два года их число достигло 14 790 человек. Но уже к 1954 году, после «бериевской» амнистии, на руднике и гидрометаллургическом заводе по обогащению урановой руды осталось всего 840 человек. К концу мая 1955 года Бутугычаг был окончательно закрыт, а находившийся здесь лагерный пункт ликвидирован навсегда.
Разумеется, работа на урановых рудниках считалась даже страшнее, чем на золоте. О «Долине смерти» ходили страшные легенды. И неспроста. Ведь своё название это место получило, когда охотники и оленеводы из родов Егоровых, Дьячковых и Крохалевых, кочуя по реке Детрин, натолкнулись на громадное поле, усеянное человеческими черепами и костями. У оленей в стаде стала выпадать шерсть на ногах, а потом животные ложились и не могли встать. Так и умирали. Кочевники жалели животных. Зэков — никто не жалел.
На Бутугычаге несколько лет работал будущий поэт Анатолий Жигулин. Его здоровье крепко подкосили урановые рудники. При этом даже в автобиографическом романе «Чёрные камни» Жигулин так и не смог напрямую написать, что добывал уран. Но от этого его описание урановых рудников не стало менее впечатляющим:
«Работа в любой шахте вредна. А в мокрых или пыльных рудниках при плохом питании — тем более… Едкий туман стоит в штреке, видимость плохая, с брёвен крепления капает, а порой и струится вода. Вода плещется и на путях под ногами. В сухом штреке — мелкая, как пудра, удушающая рудная пыль. Кашель до кровохарканья.
Чтобы не идти работать в штреки и на блоки… я отказывался от работы вообще, за что месяцами сидел в холодном БУРе на 300 граммах хлеба и воде. Я соглашался вместо теплой шахты работать зимою на поверхности. Жестоко обмораживался, попадал в лазарет. Знал, что с моими легкими при работе в штреке неизбежно погибну.
Рудообогатительная фабрика тоже была, что называется, вредным производством. В дробильном цехе та же, но ещё более мелкая пыль. И химический, и прессовый цехи, и сушилка (сушильные печи для обогащённой руды) были чрезвычайно опасны едкими вредоносными испарениями…
Много лет спустя я был с писательской делегацией на подобной фабрике для обогащения металлической руды. Кажется, вольфрамовой. Многое похоже. Но работают там в специальных респираторах. И вообще — техника безопасности, охрана труда. А на Бутугычаге не было никакой охраны труда. Естественная логика того времени — зачем смертникам охрана труда?»
Однако надо отметить, что на урановых рудниках у заключённых были и особые привилегии. Во-первых, здесь чётко соблюдались зачёты рабочих дней. Так, Шаламов в рассказе «Иван Фёдорович» замечает: «Он получал зачёты — по три дня за день — как перевыполняющий план работы урановых рудников Колымы, где за вредность зачёт выше “золотого”, выше “первого металла”». Во-вторых, на уране рабочим начислялась довольно высокая заработная плата. Мой покойный тесть, Алексей Васильевич Макаров, отбывал срок наказания в то время, когда закрывались урановые разработки. Многих заключённых с Бутугычага перебрасывали в сибирские лагеря (что считалось смягчением режима). Алексей Васильевич вспоминал, что на сибирских заключённых колымчане произвели неизгладимое впечатление: роскошные дублёнки, шикарные унты, расписные рукавицы и шарфы… А главное — пачки денег, которыми колымские зэки швыряли направо и налево. Сибиряки назвали это событие «этап Дедов Морозов»…
Создаётся впечатление, что песню об «атомной руде» сочиняли люди, которые сами не имели к урановым рудникам никакого отношения. Всё это смотрится как малохудожественная самодеятельность. Особенно строка о том, что блатные отнимали у арестантов последнюю пайку. Урановые рудники как раз обеспечивались лучше всех остальных лагерей, и за пайку там уж точно не дрались.
Зато следующий перепев создан наверняка уголовниками, и в нём присутствуют все атрибуты, присущие классическому песенному блату в его самых дурных и пошло-сентиментальных образчиках. Это — расшифровка аудиозаписи «Ванинского порта» в исполнении некоего В. Чутко, сделанная в конце 1960-х — начале 1970-х годов. После первых шести традиционных куплетов «колымского гимна», которые завершаются словами —
Встречать ты меня не придешь —
Об этом мне сердце сказало,
— следует огромный «хвост» импровизации на тему «старушки-мамы»:
Для всех остальных я чужой,
От них и не жду я привета.
И только старушке одной
Я дорог, как бабье лето.
Она мне постель соберёт
И спать меня тихо уложит,
Слезами мне грудь обольёт
И руки на сердце положит.
Вот сплю я и вижу я сон —
Как будто далёкие грозы
Гремят и гремят за окном —
Проходят этапом обозы.
Вдруг слышу в сенях разговор —
Как будто за мною явились.
И щёлкнул винтовки затвор,
И с грохотом двери открылись.
И я просыпаюсь от сна,
С тревогой гляжу я на двери —
Лишь мать пред иконой одна
В углу преклонила колени.
Будь проклята ты, Колыма,
Что названа чудом планеты.
Сойдёшь поневоле с ума,
Отсюда возврата ведь нету.
Песня чётко распадается на две составные части. Первая — классический текст, вторая — «самопал» низкого пошиба, комментировать который бессмысленно, настолько он беспомощен. Это «продолжение» интересно как попытка приблизить, вернее, низвести великую лагерную песню до уровня примитивного блатняка. Причём попытка далеко не единственная — есть не один пример «обогащения» «Ванинского порта» ещё более чудовищными перлами блатных стихоплётов — впрочем, тоже достаточно традиционными для жанра тюремного романса. Однако они не привились и были отторгнуты. Это ещё раз свидетельствует о том, что фольклор всё-таки оставляет в своей сокровищнице лучшие образцы жанра и отметает всякий мусор.
В то же самое время сохранилась остроумная переработка-пародия, созданная в середине 1950-х годов московскими студентами, которых посылали убирать урожай на целинных землях Алтая:
Я помню Казанский перрон.
Под звон заунывной гитары
Как шли мы по трапу в вагон,
Бросались на грязные нары.
Здесь редко бывает вино,
А пиво ночами нам снится,
В карманах мы носим зерно
И ночью нам чудятся птицы.
Будь проклята эта судьба,
Будь проклята смена ночная,
Будь проклята ты, целина —
Столица Алтайского края.
Песня эта приведена в сборнике Джекобсонов с пометой: «Записано от Артура Будакова, 1938 г.р., в Усть-Тальменка Алтайского края в 1957 году». Таким образом, можно определённо утверждать, что «Ванинский порт» к середине 1950-х был широко известен даже среди молодёжи. Да что там: в повести Михаила Бобовича «К северу от Вуоксы» студентки-филологи второго курса Ленинградского университета поют «Ванинский порт» в октябре 1953 года по дороге в карельский колхоз на картошку!
Да, грустно за страну, в которой великой народной становится мрачная лагерная песня. Но в то же время я чувствую себя счастливым — потому, что у моего народа есть поэты, которые способны в самых страшных, нечеловеческих условиях создавать такие пронзительные шедевры песенной классики.