На Колыме, где тундра и тайга кругом,
Среди замёрзших елей и болот,
Тебя я встретил с твоей подругой,
Сидевших у костра вдвоём.
Шёл крупный снег и падал на ресницы вам,
Вы северным сияньем увлеклись;
Я подошёл к вам и руку подал,
Вы встрепенулись, поднялись.
И я увидел блеск твоих прекрасных глаз
И сердце отдал, предложил дружить.
Дала ты слово, что ты готова
Навеки верность сохранить.
В любви и ласках время незаметно шло,
Пришла весна, и кончился твой срок.
Я провожал тебя тогда на пристань,
Мелькнул твой беленький платок.
С твоим отъездом началась болезнь моя,
Ночами я не спал и всё страдал.
Я проклинаю тот день разлуки,
Когда на пристани стоял.
А годы шли, тоской себя замучил я,
Я встречи ждал с тобой, любовь моя.
По актировке, врачей путёвке
Я покидаю лагеря.
И вот я покидаю свой суровый край,
А поезд всё быстрее мчит на юг.
И всю дорогу молю я Бога —
Приди встречать меня, мой друг!
Огни Ростова поезд захватил в пути,
Вагон к перрону тихо подходил;
Тебя, больную, совсем седую,
Наш сын к вагону подводил.
Так здравствуй, поседевшая любовь моя!
Пусть кружится и падает снежок
На берег Дона, на ветку клёна,
На твой заплаканный платок.
Песня о колымской любви и верности — классика послевоенного гулаговского фольклора. Хотя — так ли уж послевоенного? Довольно очевидна перекличка третьей строки второго куплета «Колымы» с началом уголовного романса «Мы встретились с тобой на Арсенальной»:
Мы встретились с тобой на Арсенальной,
Где стояла мрачная тюрьма.
Ты подошёл и протянул мне руку,
Но я руки своей не подала.
Зачем меня так искренно ты любишь
И ждёшь ты ласки от меня?
Мой милый друг, ты этим себя губишь,
Я не могу любить больше тебя.
Была пора, и я тебя любила,
Рискуя жизнью молодой.
Мой милый друг, тюрьма нас разлучила,
И мы навеки рассталися с тобой.
Тюрьма, тюрьма, ты для меня не страшна,
А страшен только твой обряд:
Вокруг тебя там бродят часовые,
И по углам фонарики горят.
Достаточно, чтобы выстроить версию о том, что именно встреча на Арсенальной подтолкнула неведомых лагерных авторов к сочинению истории о колымской страсти. Во всяком случае, Арсенальную улицу российская пенитенциарная система «освоила» значительно раньше, нежели Колыму.
Из строки «Тюрьма, тюрьма, ты для меня не страшна» напрашивается вывод о том, что лирическая героиня песни имеет в виду петербургскую женскую тюрьму по Арсенальной улице, 9-11. В её современном виде эта тюрьма была возведена в 1909–1913 годах по проекту архитектора Алексея Трамбицкого. На месте прежней тюрьмы, построенной в 1885–1890 годах, появился новый пятиэтажный корпус с баней, прачечной, швейной мастерской, яслями и детским садом. С начала 20-х годов прошлого века здесь располагался 1-й исправдом и психиатрическое отделение тюремной больницы. В этих стенах побывали Николай Заболоцкий, Павел Судоплатов, Даниил Хармс… С 1951 года перепрофилирована в специальную психиатрическую больницу МВД. Поскольку в советское время учреждение не использовалось в качестве женской тюрьмы (сейчас используется), резонно предположить, что речь в песне идёт о дореволюционном периоде, когда на Колыме никаких лагерей не было.
Текст песни о встрече на Арсенальной выглядит вполне естественным для мещанского романса дореволюционной эпохи. Не исключено, что арестантская песня «На Колыме» могла действительно включить в себя строки более ранней питерской истории несостоявшейся любви. Во всяком случае, вариант этот достаточно правдоподобен. Хотя упоминаний об этой песне до 1960-х годов, когда её стал исполнять Аркадий Северный, мне отыскать не удалось.
Зато другой источник вдохновения лагерных боянов можно определить с абсолютной точностью. На него, например, указывает Алексей Краснопёров в исследовании «“Блатная старина” Владимира Высоцкого»:
«Кстати, эта песня имеет и “фронтовой” вариант с общим финальным куплетом:
Так здравствуй, поседевшая любовь моя,
Пусть кружится и падает снежок
На берег Дона, на ветки клёна,
На твой заплаканный платок.
Мне кажется, что именно этот “фронтовой” вариант был предтечей “лагерного”, а не наоборот. Но может быть и так, что “другие заключённые”, пришедшие на передовую из-за колючей проволоки архипелага ГУЛАГ, принесли её с собой, потом вернулись обратно, а песня прижилась на воле. Фрагменты этой песни, если не ошибаюсь, прозвучали в фильме “Председатель”, одной из первых картин хрущёвской “оттепели”».
Краснопёров не ошибся: фронтовая песня действительно появилась раньше лагерной. Позднее её воскресил известный советский композитор и музыковед Юрий Бирюков — выпускник Новочеркасского суворовского военного училища. Там Бирюков впервые услышал песню «Над синим Доном», но авторов её не знал. В декабре 1976 года он обратился за помощью к телезрителям в передаче «Песня далёкая и близкая». Откликнулись ветераны 4-го Украинского фронта Е. Курчев и П. Королёв. Они сообщили, что «Донская лирическая» была песней их фронта, музыку написал композитор Модест Табачников, руководивший армейским ансамблем, а слова — поэты фронтовой газеты Матвей Талалаевский и Зельман Кац.
Бирюкову удалось связаться со всеми тремя авторами. Модест Табачников подтвердил: «Да, это моя песня… А ведь в годы войны я всего лишь однажды её опубликовал и больше к ней не возвращался».
Талалаевский написал: «Песня, которую вы так долго разыскивали, — одна из нескольких десятков, рождённых в 1941–1946 годах, когда мы вместе с майором Зельманом Кацем были спецкорами фронтовой газеты. Текст песни был опубликован с музыкой Модеста Табачникова в этой же газете летом 1943 года. Она также напечатана в нашем поэтическом сборнике “Солдат и знамя” (Киев, 1947 г.). Песня наша быстро разлетелась в армии».
Зельман Кац сообщил: «То немногое, что за давностью лет сохранилось в памяти, — это песня “Когда мы покидали свой любимый край”. Она была написана как непосредственный отклик на взятие Ростова нашими войсками. В ту пору (в феврале-марте 1943 года) Модест Ефимович Табачников фактически состоял при редакции нашей фронтовой газеты.
Взятие Ростова после упорных, тяжёлых боёв было огромным событием для всей страны и, естественно, для тех, кто непосредственно участвовал в этих боях. Все сотрудники редакции, в том числе и мы с Талалаевским, были в частях, на передовой. И однажды, когда мы приехали в редакцию, чтобы, как говорили у нас, “отписаться” и хоть немного отоспаться, к нам прибежал взволнованный Табачников:
— Ребята! Надо написать песню на взятие Ростова!
И тотчас стал напевать мелодию на какие-то первые попавшиеся слова, лишённые смысла, но подчинённые ритму будущей песни. Среди бессмысленного текста были две строки, обратившие наше внимание:
И вот мы снова
У стен Ростова…
От этих двух строк и пошла песня. Пошла не сразу. Обстоятельства требовали нашего немедленного отъезда на передовую. Но с собой увезли мы ещё не оформившуюся мелодию и эти две строки…»
Кац также вспомнил, что текст был написан уже на передовой, а девушки-телеграфистки, которым стихи очень понравились, передали их в редакцию по телеграфу, в виде исключения, и там они срочно были сданы в набор вместе с нотами. Хотя ветераны в своих воспоминаниях назвали «Донскую лирическую» песней 4-го Украинского, создана она была ещё на Южном фронте и опубликована во фронтовой газете «Во славу Родины». Советские войска освободили Ростов 9 февраля 1943 года, тогда же Талалаевский, Кац и Табачников сочинили песню, а переименован Южный фронт в 4-й Украинский был лишь 16 октября 1943 года.
Вот текст «Донской лирической»:
Когда мы покидали свой родимый край
И молча уходили на восток,
Над синим Доном,
Под старым клёном
Маячил долго твой платок.
Я не расслышал слов твоих, любовь моя,
Но знал, что будешь ждать меня в тоске.
Не лист багряный,
А наши раны
Горели на речном песке.
Изрытая снарядами, стонала степь,
Стоял над Сталинградом чёрный дым.
И долго-долго
У самой Волги
Мне снился Дон и ты над ним.
Сквозь бури и метелицы пришёл февраль,
Как праздник, завоёванный в бою.
И вот мы снова
У стен Ростова,
В отцовском дорогом краю!
Так здравствуй, поседевшая любовь моя!
Пусть кружится и падает снежок
На берег Дона,
На ветки клёна,
На твой заплаканный платок.
Опять мы покидаем свой родимый край.
Не на восток — на запад мы идём,
К днепровским кручам,
К пескам сыпучим.
Теперь и на Днепре наш дом.
Фронтовой текст совершенно оригинален — как и мелодия, которую Табачников создал специально под стихи Каца и Талалаевского. Юрий Бирюков сообщает: «Запомнилась одна смешная подробность. Художник, перерисовывавший ноты, а вслед за ним и цинкограф допустили ошибку — изменили одну ноту. Но композитор не только не огорчился, а даже остался доволен: “Так лучше”, — сказал он…»
Песня оставалась популярной и после войны: есть воспоминания о том, как её пели инвалиды в электричках. К тому времени у неё появилось ещё одно название — «Сталинградское танго». То, что именно оно послужило творческим посылом при создании «колымского романса», не вызывает сомнений. На это указывает полное совпадение последнего куплета «На Колыме» с предпоследним «Донской лирической».
Следует сказать и о печальном факте. К сожалению, одного из авторов «Донской лирической» постигла та же судьба, что и его творение. Матвей (Мотл) Талалаевский в период гонений на еврейскую культуру в СССР осенью 1951 года был репрессирован и сослан в Среднюю Азию. Правда, после смерти Сталина в 1953 году поэт вернулся в родной Киев.
Можно с большой долей достоверности предположить, что фронтовую «Донскую лирическую» в колымские лагеря после войны привезли арестанты-«вояки» — необязательно даже из блатных. Так, на сайте Бориса Андюсева «Сибирское краеведение» в комментариях к тексту песни читаем: «Песню “Когда мы покидали свой родимый край” я записал ещё в 1990-х годах со слов Виктора Прокопьевича Бектяшкина, ветерана труда, всю жизнь проработавшего спасателем ВГСЧ в п. Северо-Енисейском. В. П. Бектяшкин ещё в ранней юности, в первые послевоенные годы слышал эту песню во время концертов художественной самодеятельности. Её, видимо, привезли с войны фронтовики». То есть песня была популярна по всей стране. А упоминание Ростова имело особое значение для блатарей: Ростов-папа пользовался неизменным уважением в уголовно-арестантском мире.
Лагерный вариант быстро обрёл популярность и разошёлся по всей стране Зэкландии, из-за чего песня подверглась ряду искажений. Так, многие «шансонье» повторяют вслед за Михаилом Шуфутинским, спевшим в 1982 году:
На Колыме, где тундра и тайга кругом,
Среди замерзших елей и болот…
Однако зэки, прошедшие колымские лагеря, вряд ли бы такое написали. Обработчики несколько перегнули с утверждением, что на Колыме «тундра и тайга кругом». По поводу тайги возражений нет. А вот с тундрой… Тундра — природная зона субарктического пояса, расположенная между ледяной зоной на севере и лесотундрой на юге. Она протянулась широкой полосой вдоль северных границ России. Для тундры характерны безлесье, мох и лишайники, низкорослые кустарники. Так вот: тундра на Колыме, конечно, присутствует. Однако — не «кругом», а лишь на самом севере, узкой прибрежной полосой, то есть на незначительной территории. Говорить о повсеместности колымской тундры — то же, что петь: «В России, где пальмы и море кругом», поскольку есть в России Черноморское побережье.
Но если тундра хотя бы существует на севере таёжного Колымского края, то вторая строка звучит совсем уж фантастически. Увы, но на Колыме нет ни ёлок, ни сосен. Единственное хвойное дерево, формирующее здешние таёжные леса, — лиственница. Об этом вспоминает и бывший лагерник Борис Лесняк, «мотавший» срок вместе с Варламом Шаламовым: «Как встречают на Колыме Новый год? С ёлкой, конечно! Но ель на Колыме не растёт. Колымская “ёлка” делается так: срубается лиственница нужного размера, наголо обрубаются ветки, ствол обсверливается, в отверстия вставляются ветки стланика. И чудо-ёлка ставится в крестовину. Пышная, зелёная, ароматная, заполняющая помещение терпким запахом тёплой смолы новогодняя ёлка — большая радость для детей и для взрослых. Колымчане, вернувшиеся на “материк”, к настоящей ёлке привыкнуть не могут, с нежностью вспоминают составную колымскую “ёлку”». То же положение сохраняется и ныне. На Новый год жители Магадана вынуждены либо покупать искусственные, синтетические ёлки, либо водить хороводы вокруг местных «ёлкозаменителей». Колымчане в шутку называют это новогоднее чудо «ёлки-моталки».
Лиственница внешне схожа с сосной, хотя древесина сосны уступает лиственничной по качеству, твёрдости и долговечности. В благоприятных условиях дерево вымахивает до высоты свыше 50 метров, хвоя однолетняя, то есть каждый год желтеет и осыпается. Зато лиственница выдерживает до -60 °C. Варлам Шаламов писал: «Лиственница — дерево Колымы, дерево концлагерей». Вот такая она, колымская «ель»…
Заметим, что в ряде версий песни «оплошности» пейзажа исправлены. Владимир Высоцкий в 1963 году пел вариант без указания тундры (но с упоминанием ели):
На Колыме, где север и тайга кругом,
Среди растущих елей и болот…
Другие исполнители вместе с тундрой «выкорчевали» и ель:
На Колыме, где сопки и тайга вокруг,
Где хмурый ветер бьёт танго и фокстрот,
Я повстречал вас вдвоём с подругой
Среди проталин и болот.
…
На Колыме, где север и тайга вокруг,
Среди заросших сопок и лесов
Тебя я встретил, захлебнувшись вдруг
От страсти, неги, дивных снов.
…
На Колыме, где холод и тайга кругом,
Среди лесов и снега синевы,
Тебя я встретил с подругой вместе —
Там у костра сидели вы.
Однако я всё же посчитал нужным оставить в качестве канонического наиболее распространённый вариант — с необходимыми пояснениями.
Мимо упоминания о северном сиянии пройти тоже нельзя. Благодаря упоминанию этого необычного небесного явления в песне мы можем с большой долей вероятности определить время встречи лирических героев. Северное, или полярное, сияние возникает преимущественно весной и осенью, ближе к весеннему и осеннему равноденствиям (20 марта и 23 сентября). Лучшее время для наблюдений сияния — февраль — март и сентябрь — октябрь. Скорее всего, примерно в этот период и произошло нежное свидание. Крупный снег свидетельствует о том, что, по колымским меркам, было довольно тепло (либо ещё, либо уже).
Заодно вспомним, что северным сиянием увлеклись девушки. Сам арестант был во власти более приземлённых чувств, и сияние его не особо интересовало. Вот такое различие мужской и женской ментальности. Не подумайте, что это — просто ирония. Воспоминаний о северном сиянии в мемуарах бывших узников ГУЛАГа не так много, но мы отыскали подобного рода описания как в мужском, так и в женском вариантах.
Вот отрывок из воспоминаний Николая Билетова «С 32-го на Колыме»: «Начало темнеть. По горизонту справа налево двинулись чёрные и красные столбы — началось северное сияние. С каждой минутой столбы делаются всё ярче, контрастнее, удлиняются и движутся всё быстрее и быстрее. Создаётся впечатление, что находишься внутри гигантской карусели. За столбами, в тёмной синеве, зажглись звёзды, повисла жёлто-красная луна. Уже с трудом передвигаю ноги. До рези в глазах вглядываюсь в ночь: не покажется ли спасительный огонёк такого желанного сейчас лагеря, где в дымном и вонючем, но тёплом бараке накормят горячей баландой, дадут место на нарах…» Итак, лагерник лаконично пересказывает визуальное впечатление от «свечения верхних слоёв атмосферы», но более его заботит другое: как бы поскорее добраться до тёплого барака и баланды.
А теперь ровно та же ситуация глазами женщины-зэчки Валентины Мухиной-Петринской, автора мемуаров «На ладони судьбы»:
«Мир внезапно изменился. Он уже не был таким белым и однотонным, он блистал, как радуга. Не так, когда она нежно сияет далеко-далеко на горизонте, а как если бы эта радуга чудесно приблизилась и вы очутились в самом центре её прекрасного, ослепительного полыхания…
Никакие слова не могли передать то, что творилось в пространстве! Не существовало подобных красок, чтобы художник изобразил на полотне это. Может быть, только музыка могла передать то, что я видела в ту ночь, оставшись одна в пространстве, — философский смысл виденного. Учёные утверждали, что полярное сияние беззвучно. Пусть так. Но я слышала его. Пусть что угодно говорит наука, но я буду утверждать, пока живу, что я слышала полярное сияние…
Из самого зенита неба, затмив созвездие Большой Медведицы, стремительно вылетали одна за другой длинные лучистые стрелы — всё быстрее и быстрее, догоняя друг друга, зажигая облака. Скоро весь небосвод пылал странным приречным холодным огнем. На фоне отдельных жутких, фиолетовых провалов ещё ярче разгорался этот свет… Огня было уже так много, что он стекал с неба, с гор, зажигая снег голубым, зелёным изумрудным, жёлтым огнём».
Положа руку на сердце: две трети описания (занимающего несколько страниц) мне пришлось сократить. Однако и без того видно, насколько по-разному действовало северное сияние на лагерников и лагерниц. Мужчины торопились в вонючий, но тёплый барак, женщины слушали музыку сфер. Конечно, вселенских выводов из этого сопоставления делать не стоит. В условиях тяжёлого лагерного существования и среди женщин многим было не до любования сказочными явлениями атмосферы. Но всё-таки женская натура более склонна к аффектации и к восприятию красоты.
Вот как, например, описывает Александр Солженицын в «Архипелаге ГУЛАГ» бывшую лагерницу Сачкову, посаженную в 19 лет: «Её привезли в тундру под Норильск, так и он ей “показался каким-то сказочным городом, приснившимся в детстве”. Отбыв срок, она осталась там вольнонаёмной. “Помню, я шла в пургу, и у меня появилось какое-то задорное настроение, я шла, размахивая руками, борясь с пургой, пела «Легко на сердце от песни весёлой», глядела на переливающиеся занавеси северного сияния, бросалась на снег и смотрела в высоту. Хотелось запеть, чтоб услышал Норильск: что не меня пять лет победили, а я их, что кончились эти проволоки, нары и конвой… Хотелось любить!”»
Да, женщина и мужчина — существа из разных миров…
Нынешнему читателю может показаться странной ситуация, когда мужчина-заключённый свободно бродит и общается с осуждёнными женщинами. Сейчас такое возможно разве что в колониях-поселениях, то есть при почти вольном режиме исполнения наказания. Прежде такой «зоной свободного общения» оставались также больницы для осуждённых: там допускалась хозяйственная обслуга из числа женщин-арестанток, что способствовало их интимной связи с пациентами. Сейчас пребывание осуждённых разного пола в таких больницах категорически запрещено: «Мужчины, женщины и несовершеннолетние, а также подозреваемые и обвиняемые, проходящие по одному уголовному делу, больные с различными инфекционными заболеваниями содержатся раздельно»[22].
Вообще-то сталинский ГУЛАГ тоже предполагал изоляцию женщин от мужчин. Вот только степень этой изоляции в разные периоды отличалась.
До 1930 года содержание заключённых в местах лишения свободы регулировалось внутренними инструкциями ОГПУ. Исправительно-трудовой кодекс РСФСР, принятый 16 октября 1924 года, вообще не предусматривал существования лагерей. В пункте А статьи 46 перечислялись следующие учреждения для применения мер социальной защиты исправительного характера: 1) дома заключения, 2) исправительно-трудовые дома, 3) колонии — сельскохозяйственные, ремесленные и фабричные, 4) изоляторы специального назначения, 5) переходные исправительно-трудовые дома. Ни слова о раздельном содержании заключённых женщин и мужчин.
В «Положении об исправительно-трудовых лагерях», утверждённом СНК СССР 7 апреля 1930 года, этот вопрос тоже не затрагивается.
Впервые разъяснение дано в Исправительно-трудовом кодексе РСФСР 1933 года. В статье 47 главы 2 («Приём и содержание лишённых свободы») ясно сформулировано: «В местах лишения свободы женщины обязательно размещаются отдельно от мужчин, а несовершеннолетние — отдельно от взрослых». Однако каким образом осуществляется изоляция, непонятно. Лишь в пункте 11 «Временной инструкции о режиме содержания заключённых в исправительно-трудовых лагерях НКВД СССР» 1939 года вскользь упомянуто: «Посещение женских общежитий заключёнными мужчинами и наоборот запрещается (за исключением лиц адм. персонала)». То есть женщины и мужчины находились в одной зоне, но в разных бараках.
Вот что рассказывает бывший лагерник Сергей Снегов о довоенном ГУЛАГе: «Женские бараки существовали в каждой из наших лагерных зон, но женщин и в лагере, и в посёлке — “потомственных вольняшек” либо освобождённых — было много меньше, чем мужчин. Это накладывало свой отпечаток на быт в зоне и за пределами колючей проволоки. Женщины, как бы плохо ни жилось им в остальном, чувствовали себя больше женщинами, чем во многих местах на “материке”. За ними ухаживали, им носили дары и хоть их порой — в кругу уголовников — и добывали силой, но добывали как нечто нужное, жизненно важное, в спорах — до поножовщины — с соперниками… Женщины ценили своё местное значение, оно скрашивало им тяготы сурового заключения и жестокого климата. Я иногда читал письма уехавших подругам, оставшимся на Севере: очень часто звучали признания — дура была, что не осталась вольной в Норильске, а удрала назад на тепло и траву. Есть здесь и тепло, и трава, только здесь я никому не нужна, а вкалывать надо почище, чем в Заполярье… Женщин не селили в особых зонах, а размещали их в бараках во всех лаготделениях — лишь немного в стороне от мужских. Это особых трудностей не причиняло, даже коменданты не суетились чрезмерно, пресекая слишком уж наглые — чуть ли не на глазах посторонних — свидания парочек».
С началом Великой Отечественной соотношение женщин и мужчин стало меняться. Тот же Снегов отмечает: «Такой порядок существовал до войны и первые годы войны, пока в каждую навигацию по Енисею плыли на Север многотысячные мужские этапы. Война радикально переменила положение. Сажать в лагеря молодых “преступивших” мужчин стало непростительной государственной промашкой, их, наскоро “перевоспитав”, а чаще и без этого, отправляли на фронт. Это не относилось, естественно, к “пятьдесят восьмой”, но и поток искусственно выращиваемых политических заметно поубавился… И вот тогда прихлёст женщин в лагеря стал быстро расти. В основном это были “бытовички”, хотя и проституток и профессиональных воровок не убавилось, они просто терялись в густой массе осуждённых за административные и трудовые провины».
Старый лагерник также вспоминает первый большой («на тысячу с лишком голов») женский этап 1943 года, который следовал из Дудинки в Норильск:
«В нормальный день стрелки на вышках не подпустили бы так близко к “типовым заборам” отдельных заключённых, соседство зэка с проволокой можно было счесть и за попытку к бегству с вытекающими из того последствиями. Но сейчас у проволочных изгородей толпились не единицы, а сотни, и ни один не рвался в ярости либо в отчаянии рвать проволоку — “попки” благоразумно помалкивали…
Это был первый чисто женский этап, который мне довелось видеть, — и он врубился в сознание навсегда… мимо нас тащились трясущиеся от холода, смертно исхудавшие женщины в летней одежде — да и не в одежде, а в немыслимой рвани, жалких ошмётках ткани, давно переставших быть одеждой. Я видел молодые и немолодые лица со впавшими щеками, открытые головы, открытые ноги, голые руки, с трудом тащившие деревянные чемоданчики или придерживавшие на плечах грязные вещевые мешки…
Женский этап двигался в гору в молчании, женщины не переговаривались между собой, не перекликались с нами. Только одна вдруг восторженно крикнула соседке, когда они поравнялись с вахтой:
— Гляди, мужиков сколько!
— Живём! — отозвалась соседка».
В связи с этим этапом Снегов затрагивает и тему «лагерной любви». Зэки вечером обсуждают взбудоражившее их событие:
«— Ну, голодные же, ну, доходные — страх смотреть! — кричал один.
— Подкормятся. Наденут тёплые бушлаты и чуни, а кто и сапоги, неделю на двойной каше — расправятся. Ещё любоваться будем! — утешали другие.
— Надо подкормить подруг! — говорили, кто был помоложе. — Что же мы за мужики, если не подбросим к их баланде заветную баночку тушенки.
— …[23] буду, коли своей не справлю суконной юбчонки и, само собой, настоящих сапог! — громко увлекался собственной щедростью один из молодых металлургов. — У нас же скоро октябрьский паёк за перевыполнение по никелю. Весь паёк — ей!
— Кому ей? Уже знаешь, кто она? — допытывался его кореш.
Металлург не то удивлялся, не то возмущался.
— Откуда? Ещё ни одной толком не видал. Повстречаемся, мигом разберусь, какая моя. И будь покоен, смазливая от меня не уйдёт».
Однако на самом деле женские и мужские этапы часто сталкивались и задолго до 1943 года. Об одной из таких встреч рассказала Евгения Гинзбург в книге «Крутой маршрут» (эпизод относится к июлю 1939 года):
«Мы смотрим, смотрим не отрывая глаз на плывущий перед нами мужской политический этап. Они идут молча, опустив головы, тяжело переставляя ноги в таких же бахилах, как наши, ярославские. На них те же ежовские формочки, только штаны с коричневой полосой выглядят ещё более каторжными, чем наши юбки…
Вдруг кто-то из мужчин, наконец, заметил нас:
— Женщины! НАШИ женщины!..
Это было подобно мощному электротоку, который разом одновременно пронизал всех нас, по обе стороны колючей проволоки… мы и они кричали и протягивали друг другу руки. Почти все плакали вслух…
— Милые, родные, дорогие, бедные!
— Держитесь! Крепитесь! Мужайтесь!
— Возьмите вот полотенце! Оно ещё не очень рваное!
— Девочки! Котелок кому надо? Сам сделал, из краденой тюремной кружки…
— Хлеб, хлеб держите! После этапа ведь отощали вы совсем…
Сразу начались бурные романы… Более высокой, самоотверженной любви, чем в этих однодневных романах незнакомых людей, я не видела в жизни. Может быть, потому, что тут любовь действительно стояла рядом со смертью…
Аллочка Токарева, у которой завязался пламенный роман с одним парнем из Харькова, простаивала у проволоки целые ночи напролёт. Глаза её горели фанатичным блеском. От её лагерного благоразумия не осталось и следа. Она готова была, если надо, броситься с кулаками на “начальника колонны” — самодержицу Тамару. Но та смотрела очень равнодушно на “эту беллетристику”. Никакой серьёзности она не усматривала в платонических излияниях у проволочного заграждения.
— Пусть их — лишь бы счёт сходился при проверке… На то и транзитка…»
Такая «транзитная любовь» была типична не только для «политиков». То же самое происходило и с «бытовиками», и с блатными. Уркаганы запечатлели «пересыльно-этапную любовь» в известной лагерной песне:
Я встретил девочку на пересылочке —
Она фартовою пацаночкой была,
И ей понравилась улыбка жулика
И откровенные жиганские глаза.
И вот идёт этап, и уезжаю я,
И уезжаю я, быть может, навсегда.
Но ты не плачь, не плачь, моя пацаночка,
Ведь я вернусь и заберу тебя.
Вот сроки кончились, вернулись жулики,
И воротился я в любимый город свой.
Но среди всех подруг не нахожу я вдруг
Голубоглазенькой пацаночки своей.
Спросил — ответили: «С другим уехала,
С другим уехала, быть может, навсегда…»
И в жизни в первый раз у жулика из глаз
Скатилась крупная жиганская слеза.
Скорее всего, песня родилась в ГУЛАГе уже военного времени. Не случайно в ней идёт речь о «фартовой пацаночке» (то есть о юной девушке, явно далёкой от политики, но, судя по определению «фартовая», близкой к уголовному миру). Если в описании довоенного этапа у Евгении Гинзбург присутствуют исключительно женщины из категории «политических», то Снегов подчёркивает, рассказывая об этапе 1943 года: «Профессиональной воровкой и проституткой в этом этапе являлась чуть ли не каждая третья. Со следующими этапами их ещё прибывало».
Примерно в то же самое время возник и другой, ещё более известный лагерный романс об этапе и «пацанке»:
Споём, жиган, нам не гулять по бану[24]
И не встречать весёлый месяц май.
Споём про то, как девочку-пацанку
Ночным этапом угоняли в дальний край.
Там далеко, на Севере далёком,
Я был влюблён в пацаночку одну.
Я был влюблён и был влюблён жестоко —
Тебя, пацаночка, забыть я не могу.
А где же ты теперь, моя пацанка?
А где же ты, в каких ты лагерях?
Я вспоминаю те стройненькие ножки,
Те ножки стройные в фартовых лопарях[25].
Идут года, бегут часы, минуты —
Так пролетит твоя любовь ко мне,
И ты отдашься вновь другому в руки,
Забудешь ласки, что я дарил тебе.
Отдашься вновь, не понимая чувства —
Хотя ты женщина, но всё же ты дитя.
О милая, любимая пацанка!
Ребёнок взрослый, как же я люблю тебя!
Так где же ты и кто тебя ласкает?
Начальник лагеря иль старый уркаган?
А может быть, ты подалась на волю
И при побеге уложил тебя наган.
И ты упала, кровью обливаясь,
Упала прямо грудью на песок,
И по твоим по золотистым косам
Прошёл чекиста-суки кованый сапог!
Пройдут года, пройдут минуты счастья —
Так пролетит и молодость твоя,
И ты отдашься вновь, не понимая ласки,
И ты забудешь, как я любил тебя…
О боже мой, как хочется на волю,
Побыть на воле мне хоть несколько минут,
Забыть колонию, забыть её законы
И на тебя, моя пацаночка, взглянуть.
Датировать появление этой песни можно достаточно определённо. Она, как и многие другие произведения позднего классического блата, является переделкой известного фронтового стихотворения 1942 года. Правда, неизвестно, был ли исходный текст положен на музыку. То, что Михаил Исаковский создавал свою «Прощальную» именно как песню, — очевидно. Но в жанре песни она до нас не дошла. А стихи достаточно известны:
Далёкий мой! Пора моя настала…
В последний раз я карандаш возьму…
Кому б моя записка ни попала,
Она тебе писалась одному.
Прости-прощай! Любимую веснянку
Нам не певать в весёлый месяц май.
Споём теперь, как девушку-смолянку
Берут в неволю в чужедальний край;
Споём теперь, как завтра утром рано
Пошлют её по скорбному пути…
Прощай, родной! Забудь свою Татьяну.
Не жди её. Но только отомсти!
Прости-прощай!.. Что может дать рабыне
Чугунная немецкая земля?
Наверно, на какой-нибудь осине
Уже готова для меня петля.
А может, мне валяться под откосом
С пробитой грудью у чужих дорог,
И по моим по шелковистым косам
Пройдет немецкий кованый сапог…
Прощай, родной! Забудь про эти косы.
Они мертвы. Им больше не расти.
Забудь калину, на калине росы,
Про всё забудь. Но только отомсти!
Ты звал меня своею наречённой,
Весёлой свадьбы ожидала я.
Теперь меня назвали обречённой,
Лихое лихо дали мне в мужья.
Пусть не убьют меня, не искалечат,
Пусть доживу до праздничного дня,
Но и тогда не выходи навстречу —
Ты не узнаешь всё равно меня.
Всё, что цвело, затоптано, завяло,
И я сама себя не узнаю.
Забудь и ты, что так любил, бывало,
Но отомсти за молодость мою.
Услышь меня за тёмными лесами,
Убей врага, мучителя убей!..
Письмо тебе писала я слезами,
Печалью запечатала своей…
Прости-прощай!..
Тут есть всё: и неволя, и девушка-смолянка (лагерные сочинители превратили её в пацанку), и даже кованый сапог, который пройдёт по девичьим косам, — лихо перекроенный из фашистского в чекистский. Подозреваю, что уже исполнители «Прощальной» могли переделать «немецкий кованый сапог» на «фашиста кованый сапог»: изменить затем «фашиста» на «чекиста» значительно легче, чем то же самое сделать с немецким сапогом.
То есть «Пацанка» родилась после 1942 года — скорее, даже не раньше 1943-го, поскольку стихотворение должно было дойти до северных лагерей. Впрочем, при хорошо поставленной идеологической пропаганде той поры для этого не требовалось много времени…
Итак, соотношение женского и мужского населения в лагерях во время войны достаточно серьёзно изменилось. Приток женщин при оттоке мужчин, да ещё в отсутствие серьёзной изоляции зэчек от зэков привёл к небывалому всплеску сексуальных отношений между ними. Если в первые годы войны это ощущалось не столь отчётливо (да и не до того было: смертность в ГУЛАГе достигла чудовищных масштабов — свыше 20 % в год), то уже после 1943 года проблема проявилась со всей отчётливостью. «Лагерная любовь» превратилась для руководства и сотрудников лагерей в настоящий кошмар.
К тому же «интимную лихорадку» подхлестнуло законотворчество верховной власти. Имеется в виду указ Президиума Верховного Совета СССР от 8 июля 1944 года «Об увеличении государственной помощи беременным женщинам, многодетным и одиноким матерям» и секретная инструкция к нему от 27 ноября 1944 года. Жак Росси пишет в «Справочнике по ГУЛАГу», что, согласно инструкции, «нарсудам предложено беспрекословно (и бесплатно!) расторгать брак, если один из супругов осуждён по политической статье». Однако он не совсем точен. Пункт 16-а указанной инструкции «О порядке рассмотрения судами дел о расторжении брака» не оговаривал особого порядка рассмотрения дел о разводе именно в отношении осуждённых по политическим статьям: он касался тех, кто приговорён к лишению свободы на срок три года и выше. Впрочем, «контрики» не получали меньше пяти лет, так что, по сути, Росси прав: закон провоцировал оставшихся на свободе супругов отказываться от своих жён и мужей, находившихся в лагерях. А сидельцев обоего пола подталкивал искать себе вторую половинку в границах «страны Зэкландии». Это особенно касалось «политических», имевших большие сроки. Кстати, так поступили и автор «Крутого маршрута» Евгения Гинзбург, и немало других лагерниц. Вот что писала сама Гинзбург:
«Любовь в колымских лагерях — это торопливые опаснейшие встречи в каких-нибудь закутках “на производстве”, в тайге, за грязной занавеской в каком-нибудь “вольном бараке”. И всегда под страхом быть пойманными и выставленными на публичный позор, а потом попасть на штрафную, на жизнеопасную “командировку”, то есть поплатиться за это свидание не чем-нибудь — жизнью.
Многие наши товарищи решили этот вопрос не только для себя, но и, принципиально, для всех, с беспощадной логикой настоящих потомков Рахметова. На Колыме, говорили они, не может быть любви, потому что она проявляется здесь в формах, оскорбительных для человеческого достоинства. На Колыме не должно быть никаких личных связей, поскольку так легко здесь соскользнуть в прямую проституцию.
Принципиально возразить тут вроде бы и нечего. Наоборот, можно только проиллюстрировать эту мысль бытовыми колымскими сценами купли-продажи живого товара. Вот они, такие сцены.
(Оговариваюсь: я веду речь только об интеллигентных женщинах, сидящих по политическим обвинениям. Уголовные — за пределами человеческого. Их оргии не хочу я живописать, хоть и пришлось немало вынести, становясь их вынужденным свидетелем.)
Лесоповал на седьмом километре от Эльгена. Наш бригадир Костик-артист идёт по тайге не один, а в сопровождении пары “корешей”. Они деловито осматривают наших женщин, орудующих пилами и топорами.
— Доходяги! — машет рукой “кореш”.
— Подкормишь! Были бы кости — мясо будет, — резонёрствует Костик. — Вон к той молоденькой давай, к пацаночке!
Улучив минуту, когда конвоиры греются у костра, они подходят к двум самым молоденьким девушкам из нашей бригады.
— Эй, красючка! Тут вот кореш мой хочет с тобой обменяться мнением…
“Обменяться мнением” — это формула вежливости, так сказать, дань светским приличиям. Без неё не начинает переговоров даже самый отпетый урка. Но ею же и исчерпывается вся “черёмуха”. Дальше высокие договаривающиеся стороны переходят на язык, свободный от всяких условностей…
Чаще всего такие купцы уходили несолоно хлебавши. Ну а иногда и слаживалось дельце. Как ни горько. Так вот и выходило. Постепенно. Сперва слёзы, ужас, возмущение. Потом — апатия. Потом всё громче голос желудка, да даже не желудка, а всего тела, всех мышц, потому что ведь это было трофическое голодание, вплоть до распада белка. А порой и голос пола, просыпавшийся несмотря ни на что. А чаще всего — пример соседки по нарам, поправившейся, приодевшейся, сменившей мокрые расползающиеся чуни на валенки».
Но если многие женщины из «политических» должны были переступать через себя, то у арестанток попроще — «бытовичек» и «жучек» (воровок) — подобных терзаний не возникало. Изголодавшись по интиму, они стремились удовлетворить зов тела любыми способами.
Повторимся: особенно ярко это проявилось к концу войны (хотя «лагерная любовь», конечно, процветала и до этого). Условия в лагерях стали менее жёсткими, увеличились пайки, появилась возможность что-то заработать на производстве. Так, в рассказе Сергея Снегова лагерная проститутка Валя, узнав о размере положенной ей премии, отказывается от неё и даже приносит начальнику цеха от щедрот «пополнение фондов»: коробки мясных консервов, пачку сахара, килограмм сливочного масла, печенье и папиросы. Всё это она «заработала» за одно утро!
К концу войны в результате притока женского населения ГУЛАГа и по-прежнему слабой изоляции создалась чрезвычайно благоприятная ситуация для «обмена мнениями» — в соседнем бараке, рядом на производстве. Руководство лагерей пыталось этому противостоять. ГУЛАГ представлял собой огромное плановое хозяйство, и «любовь-морковь» нещадно била по показателям. Проститутки обслуживали клиентов прямо на заводских участках и в цехах, на щебёнке, шлаке и даже в более экзотических местах:
«На никелевом заводе несли свои функции две кирпичные трубы — первая метров в 140, вторая — чуть поболее 150. Трубы выкладывались с хорошим запасом прочности — стены у основания толщиной в пять-шесть метров, на вершине — около трёх. Выкладывали их с великим тщанием из специального кирпича опытные трубоклады. И выкладывали без спешки…
Зимой на промплощадке встречаться негде — в цеху полно людей, снаружи мороз и снег. А в канале трубы тепло, ветра нет, канал освещён лампочками. Мужчины с женщинами карабкались по внутренним монтажным лесенкам и удобно устраивались на верхней площадке. Даже на самой вершине, где толщина стен около трёх метров — ширина средней комнаты, — можно свободно вытянуться и гиганту. А над головами шатёр, спасающий и от снега, и от дождя, и от головокружения. Один молодой уголовник, трудившийся в обжиговом цехе и в нужное время убегавший на высокотрубные свидания, с восторгом описывал удобства любви на трубе. Одно было страшно, признавался он, — лезть туда, цепляясь за внутренние скобы, а пуще того — спускаться.
Вот что такое любовь… Даже здоровому крепкому парню страшно карабкаться по 100-138-метровой стене, а каково же бабе? Нет, карабкались и лезли, передыхали и снова ползли… Платили смертным страхом, ежеминутной возможностью гибели за часок удовольствия».
Иногда, впрочем, наиболее расчётливые руководители нижнего звена использовали ситуацию во благо производства. Об этом, например, рассказывает Солженицын в «Архипелаге ГУЛАГ»: «В 1951 году женский лесоповал был формально запрещен… Но, например, в УнжЛаге мужские лагпункты никак не выполняли плана. И тогда придумано было, как подстегнуть их — как заставить туземцев своим трудом оплатить то, что бесплатно отпущено всему живому на земле. Женщин стали тоже выгонять на лесоповал и в одно общее конвойное оцепление с мужчинами, только лыжня разделяла их. Всё заготовленное здесь должно было потом записываться как выработка мужского лагпункта, но норма требовалась и от мужчин, и от женщин. Любе Березиной, “мастеру леса”, так и говорил начальник с двумя просветами в погонах: “Выполнишь норму своими бабами — будет Беленький с тобой в кабинке!” Но теперь и мужики-работяги, кто покрепче, а особенно производственные придурки, имевшие деньги, совали их конвоирам (у тех тоже зарплата не разгуляешься) и часа на полтора (до смены купленного постового) прорывались в женское оцепление».
А в отчёте по результатам проверки в ИТЛ строительства № 352 Главпромстроя МВД сообщается, что бригадиры мужских бригад, длительное время работая совместно с женскими бригадами на одной строительной площадке, принуждали женщин к сожительству или путём угроз, или путём обещаний: например, одна мужская бригада часть своей выработки списывала на женскую бригаду за то, что бригадир мужчин сожительствовал с одной из заключённых женщин женской бригады. Вот такая любовь…
Однако в «колымском романсе» рассказано не о случайной половой связи или о сожительстве — о настоящей любви, о верности! Да, мы убедились, что в довоенном и военном ГУЛАГе у женщин и мужчин было много возможностей для интимных встреч. А для настоящей любви?
Что тут можно сказать… Для настоящей любви возможности есть всегда и везде — даже в самых страшных условиях. Вот отрывок из письма Варлама Шаламова Аркадию Добровольскому 13 августа 1955 года: «Одной из любимых, выношенных тем моих была тема колымской семьи с её благословенными браками “на рогожке”, с её наивной и трогательной ложью мужа и жены (в лагере), диктуемой страстным желанием придать этим отношениям какой-то доподлинный вид, лгать и заставлять себя верить, писать на старую семью и создавать новую, — благость взаимных прощений, новая жизнь в новом мире, означаемая старыми привычными словами, — и всё это отнюдь не профанирование любви-брака, а полноценная, пусть уродливая, как карликовая береза, но любовь. Это бездна энергии, которая тратится для личной встречи. Эта торопливость в “реализации” знакомства. Это crescendo развития романа — и светлое, горящее настоящим огнём, настоящей честностью и долгом всё великолепие отношений…»
Пример настоящей, высокой страсти приводит Солженицын, рассказывая о 15-летней восьмикласснице Нине Перегуд, которая полюбила джазиста Василия Козьмина. Воодушевлённая этой любовью, Нина сочинила стихотворение «Ветка белой сирени». Однако в это время ГУЛАГ разделяют на женские и мужские зоны, и Козьмин, положив стихи Нины на музыку, поёт ей романс уже через ограждение…
В мемуарах лагерников встречается немало ярких примеров подобной любви. И вот что особо примечательно: как никогда и нигде в других обстоятельствах, в лагерях — особенно колымских, дальних, страшных — возникали мезальянсные связи, то есть любовная близость между людьми, которых в обычной жизни разделяла, казалось бы, чудовищная пропасть — и социальная, и культурная, и интеллектуальная. Солженицын пишет: «“Заговор счастья” видела Н. Столярова на лице своей подруги, московской артистки, и её неграмотного напарника по сеновозке Османа. Актриса открыла, что никто никогда не любил её так — ни муж-кинорежиссёр, ни все бывшие поклонники. И только из-за этого не уходила с сеновозки, с общих работ».
Так что любви не только все возрасты покорны: перед ней отступают самые страшные лагерные условия.
Но вернёмся к датировке. Мы можем довольно точно локализовать время создания песни «На Колыме». Это — период с 1943 по 1947 год. В 1943 году создана «Донская лирическая», которая легла в основу «колымского романса», а в 1947 году лагерный сиделец не только не мог свободно подойти и подать руку заключённой, которая увлеклась северным сиянием, — он также не мог провожать свою подругу на пристань. Почему? Попробуем разобраться.
Итак, ситуация, когда мужчины и женщины находились в одной зоне или работали на одном производстве, в условиях мест лишения свободы неизбежно приводила к тому, что бесконтрольные половые связи лагерниц и лагерников захлестнули систему ГУЛАГа. Поэтому положение постепенно стали менять. Сергей Снегов пишет, что к концу войны большинство женщин Норильлага изолировали в женские лаготделения. По мнению Солженицына, «размежевание» началось в 1946 году, а завершилось в 1948-м. Первоначально, впрочем, особо страстных не останавливала даже «колючка»: «Говорят, в Соликамском лагере в 1946 году разделительная проволока была на однорядных столбах, редкими нитями (и, конечно, не имела огневого охранения). Так ненасытные туземцы сбивались к этой проволоке с двух сторон, женщины становились так, как моют полы, и мужчины овладевали ими, не переступая запретной черты… Разумеется, не дремало и начальство и на ходу исправляло своё научное предвидение. К однорядной колючей проволоке пристраивали предзонники с двух сторон. Затем, признав преграды недостаточными, заменяли их забором двухметровой высоты — и тоже с предзонниками».
Однако на самом деле разделение лагерей на женские и мужские произошло в 1947 году. Возможно, и до этого в отдельных лагерях руководство создавало специальные лаготделения для женщин. Но это можно отнести к местной самодеятельности. Такое нововведение (если оно имело место) нарушало нормы закона и опережало «половое» размежевание лагерей.
А размежевание было крайне необходимо. Как говорил известный сатирик Аркадий Райкин: «Шутки шутками, но могут быть и дети…» И они таки были! Причём беременных лагерниц и женщин-заключённых с детьми в ГУЛАГе насчитывалось немало. Дошло до того, что 18 января 1945 года «всесоюзный староста» Михаил Иванович Калинин подписал секретный указ Президиума Верховного Совета СССР «Об освобождении от наказания осуждённых беременных женщин и женщин, имеющих детей дошкольного возраста». Указ распространялся на всех беременных женщин, а также лагерниц, имевших при себе детей дошкольного возраста, и на тех, у которых были дети дошкольного возраста на свободе, при условии отбытия ими половины срока наказания. Действие документа не распространялось на осуждённых за контрреволюционные преступления, бандитизм, убийства, по закону от 7 августа 1932 года («за колоски») и рецидивисток. По указу вышли на свободу 13 270 женщин.
Конечно, и до «калининской амнистии» практиковалось освобождение «мамок» с малолетними детьми. Бытовички и блатнячки (именно эти две категории лагерниц в основной массе и беременели) часто рассматривали рождение детей как возможность временного послабления режима, но не исключали и досрочного освобождения. Вот что пишет Надежда Иоффе о своём пребывании в лагерном деткомбинате (помещение для женщин на последнем месяце беременности и с малолетними детьми) ещё до войны: «“Мамки” — женщины, имеющие детей или в конце беременности. Это в большинстве случаев бытовички, для которых дети — выгодный “бизнес”. В течение шести месяцев дают паёк, не заставляют работать, не отправляют на этап, они подпадают под так называемую амнистию Крупской — для матерей (но на нашу статью это не распространялось). В общем, сплошная выгода». «Амнистией Крупской» на лагерном жаргоне называли досрочное освобождение: во-первых, Надежда Константиновна была известна как инициатор создания общества «Друг детей»; во-вторых, она постоянно выступала против гонений на детей «врагов народа». Солженицын также отмечает, что под частные амнистии и досрочное освобождение попадали «мелкие уголовницы и приблатнённые»; причём как только они получали паспорт и железнодорожный билет, то часто оставляли детей на вокзальной скамье или на первом крыльце. Даже для тех «мамок», которые решали не возвращаться к преступному промыслу, в тяжёлых послевоенных условиях новую жизнь было легче начать без ребёнка.
Безусловно, достаточно впечатляющий указ Калинина заставил зэчек задуматься о том, что беременность и рождение ребёнка могут стать реальным пропуском на свободу. Но всё же не он нанёс настоящий, весомый удар по стабильности «архипелага ГУЛАГ». Эту роль сыграл указ «четыре шестых», о котором мы уже подробно рассказали в предыдущих очерках. Между мужской частью лагерного населения указ спровоцировал «сучью войну» — кровавую резню воров, в которую опосредованно оказались втянуты и другие заключённые. А вот женщины отреагировали на него иначе — но тоже очень болезненно для лагерного руководства. Об этом свидетельствует «Докладная записка о состоянии изоляции заключённых женщин и наличии беременности в лагерях и колониях МВД СССР». В ней анализируются последствия указов от 4 июня, значительно увеличивших сроки наказания за преступления против собственности — вплоть до 20–25 лет лишения свободы: «До войны и даже до 1947 года значительная масса женского контингента осуждалась на сравнительно короткие сроки заключения. Это являлось серьёзным сдерживающим фактором для женщин к сожительству, так как они имели перспективу быстрее вернуться к своей семье и нормально устроить свою жизнь. Осуждённые на длительные сроки такую перспективу в известной степени теряют и легче идут на нарушение режима и, в частности, на сожительство и беременность, рассчитывая благодаря этому на облегчённое положение и даже на досрочное освобождение из заключения. Увеличение сроков осуждения большинства заключённых женщин безусловно влияет на рост беременности в лагерях и колониях». Другими словами, именно указы «два-два» подстегнули зэчек к тому, чтобы беременеть срочным образом в расчёте на досрочное освобождение или хотя бы на временные послабления в связи с рождением детей.
Но не дремали и «начальнички». 27 мая 1947 года МВД СССР выпускает «Инструкцию о режиме содержания заключённых в исправительно-трудовых лагерях и колониях». Этот документ предусматривал создание специальных женских лагерей (лаготделений). Лишь в исключительных случаях разрешалось размещать женщин в отдельных изолированных зонах мужских подразделений. По состоянию на 1 января 1950 года, в лагерях и колониях было создано 545 отдельных женских лагерных подразделений, в которых содержалось 67 % заключённых женщин. Остальные 33 % содержались в общих с мужчинами подразделениях, но в отдельных выгороженных зонах.
До этого «великого разделения» особых проблем с удовлетворением похоти не наблюдалось. Вот эпизод из рассказа Сергея Снегова «Что такое туфта и как её заряжают»:
«— Отлично! Пойду облегчусь, — сказал Прохоров и направился к уборной.
Но его остановил парень из “своих в доску” и заставил вернуться.
— Парочка заняла тёплое местечко, так он сказал, — объяснил Прохоров возвращение.
Мы с минуту отдыхали, потом снова взялись за ручки. Из уборной вышли мужчина и женщина, к ним присоединился охранявший любовное свидание — все трое удалились к другому краю лагеря, там было несколько бараков для бытовиков и блатных.
— Мать-натура в любом месте берёт своё, — сказал Прохоров, засмеявшись».
Теперь стало туговато. Впрочем, у 33 % женщин, которым «повезло» попасть в выгороженные зоны мужских лаготделений, шансы всё же оставались. Свидетельством тому — лагерная песня, которая называется «Чёрная стрелка» и описывает как раз один из способов проникновения женщин на мужскую территорию.
Интересно уже само название песни. Слово «стрелка» на уголовно-арестантском жаргоне означает условленную встречу. Это — заимствование из практики железнодорожников[26], где упрощённым «стрелка» обозначается стрелочный перевод — устройство для разветвления путей, направления поезда с одной колеи на другую. В российских местах лишения свободы «стрелкой» называют место, где каждое утро происходит развод арестантов на работу — в промышленную, жилую, административную зоны, на бесконвойку за территорию колонии и т. д. То есть по аналогии со «стрелкой», которая распределяет движение во всех направлениях. Отсюда «забить стрелку», то есть назначить встречу. Поначалу это выражение означало искусственное затягивание процедуры лагерного развода для того, чтобы зэки из разных бараков могли о чём-то «перетереть». Хождение из барака в барак запрещалось; конечно, запрет этот постоянно нарушался, но всё же он действовал. Поэтому проще и безопаснее было общаться именно на «стрелке», но для этого её надо было «забить». «Забить стрелку» — тоже аналогия с железной дорогой: на путях стрелки «забивались», когда снег и лёд попадали между подвижными участками рельсов (остряками) и основной рамой. Приходилось задерживать движение, чтобы стрелку прочистить. Из путейского быта пошло и лагерное выражение «перевести стрелки» на кого-либо: отвести подозрение, обвинив другого человека. Затем оно широко вошло в обычную речь.
К чему мы это всё? Да к тому, что название песни — «Чёрная стрелка» — представляет собой не только точное отражение её содержания, но и остроумную игру слов, блестящий каламбур! Ведь лагерная песня — переделка «Песенки о стрелках» композитора Исаака Дунаевского на слова Василия Лебедева-Кумача из популярной музыкальной комедии Григория Александрова «Весёлые ребята»:
Чёрная стрелка проходит циферблат.
Быстро, как белки, колёсики спешат.
Скачут минуты среди забот и дел.
Идут, идут, идут, идут — и месяц пролетел!
Месяц с луною заводят хоровод.
Цепью одною проходит целый год.
Сердце хлопочет, боится опоздать.
И хочет, хочет, хочет, хочет счастье угадать!
Ироничные сочинители арестантского варианта придали выражению «чёрная стрелка» его лагерный смысл — тайная встреча, свидание в обход правил! (Притом что упоминание «чёрной стрелки» непосредственно в тексте песни исчезло.) Значение слова «стрелка» нам уже знакомо. Расшифровка эпитета «чёрная» тоже очевидна: «чёрный» в жаргоне — незаконный, нелегальный («чёрный рынок», «чёрная зарплата» и т. д.). Как раз о нелегальном свидании и повествуется в лагерной переделке:
Женская зона скучнее, чем тюрьма,
Девушка в Семёна не в шутку влюблена.
Хочется девчонке к мальчишке подойти,
Но всюду, всюду, всюду конвои на пути.
Петро стоит, как невод, у девичьих ворот,
Он нос задрал до неба и глазом не моргнёт,
Как будто он серьёзен, его не умолить,
Но просит, просит, просит эта девушка пустить.
— Петро, мой раскрасавец, любимый мой Петро, —
Сверлит его глазами та девушка хитро, —
Пусти меня, Петруся, на парочку минут,
Я обнимуся, муся, муся и снова буду тут.
И Петро бросает лукавый огонёк,
Он, как сахар, тает в улыбке, паренёк.
Он гордо и смело кричит ей: — Проходи,
Но только, только, только меня не подводи!
Пошла писать ногами, пошла юлить волчком
За клубом и за баней, за тёмным уголком.
Он должен меня встретить, чай, тоже он влюблён,
Но где же, где же, где же любимый мой Семён?
В дверях кто-то метнулся, за нарами пропал,
Дневальный отвернулся, он с понтом не видал,
И поцелуй без фальши, объятья горячи,
А что там дальше, дальше, дальше, история, молчи.
Молчи не молчи, а история эта сочинялась не раньше середины 1947 года, после выделения в ГУЛАГе системы женских лагерей.
События же «колымского романса» произошли несколько раньше. Но, прежде чем вернуться к песне «На Колыме», завершим рассказ о судьбе лагерных «мамок». Всё-таки наша героиня забеременела в лагере и формально относилась именно к этой категории….
После «калининской амнистии» руководство ГУЛАГа продолжило политику освобождения «мамок». Ситуация в 1946–1947 годах сложилась катастрофическая. Количество малышей, рождённых за колючей проволокой, в три раза превышало вместимость лагерных домов младенца, поэтому часть из них содержалась в малопригодных и даже в общих бараках вместе со взрослыми заключёнными. Поэтому 16 августа 1947 года выходит очередной указ Президиума Верховного Совета СССР (под грифом «Без публикации») — «Об освобождении от наказания осуждённых беременных женщин и женщин, имеющих при себе в местах заключения детей», согласно которому из лагерей и колоний освободилось 20 749 женщин. Указ не распространялся на лагерниц, осуждённых за хищение социалистической собственности. Впрочем, таких в ГУЛАГе было мало (указ «четыре-шесть» за два месяца не успел развернуться в полную силу). В лагерях вместе с заключёнными матерями находились 18 790 детей в возрасте до четырёх лет, а также 6820 беременных женщин. После указа в лагерях осталось менее 5 тысяч «мамок».
Одновременно усиливалась изоляция заключённых женщин от мужчин. Как пишет Солженицын, в Кенгире с этой целью возвели стену высотой пять метров и поверху пустили провод высокого напряжения. Однако перемены возымели обратный эффект:
«С отделением женщин резко ухудшилось их общее положение в производстве. Раньше многие женщины работали прачками, санитарками, поварихами, кубовщицами, каптёрщицами, счетоводами на смешанных лагпунктах, теперь все эти места они должны были освободить, в женских же лагпунктах таких мест было гораздо меньше. И женщин погнали на “общие”, погнали в цельно-женских бригадах, где им особенно тяжело. Вырваться с “общих” хотя бы на время стало спасением жизни. И женщины стали гоняться за беременностью, стали ловить её от любой мимолетной встречи, любого касания…
“Как же девочку назовёшь?” — “Олимпиадой. Я на олимпиаде самодеятельности забеременела”. Ещё по инерции оставались эти формы культработы — олимпиады, приезды мужской культбригады на женский лагпункт, совместные слёты ударников. Ещё сохранились и общие больницы — тоже дом свиданий теперь».
С 1 января 1948 года по 1 марта 1949 года число осуждённых женщин с детьми возросло на 138 %, беременных женщин — на 98 %. На 1 марта 1949 года в «стране Зэкландии» находилось 26 150 женщин с детьми и 9100 беременных женщин — 6,3 % от общей численности лагерниц. Правда, начальник ГУЛАГа Георгий Добрынин пояснял: «Наличие этих контингентов осуждённых женщин объясняется поступлением подавляющего большинства их в места заключения с детьми и в состоянии беременности. Случаи возникновения беременности в местах заключения незначительны».
Объяснение справедливое. Следует добавить, что к этому времени в стране поднялась волна возмущения чудовищной практикой судов, которые бросали за «колючку» беременных женщин и матерей с детьми-малолетками. В правительство поступали тысячи жалоб. В мае 1948 года Сталин и его окружение получили письмо от журналистки А. Абрамовой. Она сообщала о тяжёлом положении матерей и беременных женщин, осуждённых по указам от 4 июня 1947 года за мелкие кражи. Абрамова просила создать правительственную комиссию по пересмотру таких дел. В качестве аргумента приводилось и то, что такая практика слишком дорого обходится государству. По сведениям того же Добрынина, стоимость содержания детей в местах заключения составляла свыше 170 миллионов рублей в год, а неработающих беременных женщин и кормящих матерей в декретный период — около 65 миллионов рублей в год.
Власть прислушалась. С одной стороны, 22 апреля 1949 года последовал указ Президиума Верховного Совета СССР «Об освобождении от наказания осуждённых беременных женщин и женщин, имеющих малолетних детей». На свободу досрочно вышли 55 657 лагерниц с детьми и беременных, а через некоторое время — ещё 28 560 женщин, имевших детей вне мест заключения. Однако, как и прежде, указ не коснулся колхозниц и работниц, осуждённых по закону от 7 августа 1932 года и указам от 4 июня 1947 года.
Абрамову также поддержал председатель Президиума Верховного Совета СССР Николай Шверник. Он 5 августа 1948 года сообщил Сталину о многочисленных заявлениях от осуждённых и их родственников, в которых указывалось на бессмысленную жестокость судов, каравших за мелкие преступления огромными сроками. Шверник предложил пересмотреть дела осуждённых по указам от 4 июня 1947 года за мелкие кражи и переквалифицировать эти преступления по указу Президиума Верховного Совета СССР от 10 августа 1940 года «Об уголовной ответственности за мелкие кражи на производстве и хулиганство» (санкция — один год тюремного заключения). Начались массовые пересмотры дел, что способствовало дополнительному исходу матерей с малолетними детьми и беременных женщин на свободу.
А 28 августа 1950 года выходит указ Президиума Верховного Совета СССР, согласно которому из мест заключения вышли 100 % беременных женщин и матерей, имевших при себе детей в лагерях, а также 94,5 % женщин, у которых малолетние дети оставались на свободе. Всего была освобождена 119 041 лагерница из 122 738 «мамок» (остальные вышли на свободу чуть позже).
Это в значительной мере сняло напряжение. Зато ещё более подстегнуло стремление оставшихся заключённых женщин к сожительству и беременности. Они находили для этого всевозможные лазейки, что отмечено в «Докладной записке о состоянии лагеря Строительства № 503 МВД СССР», составленной в июне 1951 года. Документ сообщал, что распоряжение об изолированном размещении женщин от мужчин выполняется не полностью, и, как следствие, в колонне № 54 «на день проверки было зарегистрировано 8 беременных женщин, кроме этого, в апреле 11 беременных были переведены в другую колонну… На колонне № 22… зарегистрировано 14 случаев беременности».
Однако в ту пору героиня «колымского романса» была уже на свободе.
Можно довольно точно определить, когда именно происходили события, о которых повествует романс.
Из текста следует, что сын у лагерной пары родился уже на воле. Причём будущая мама освободилась, будучи в положении, но не столь явном, чтобы её перевели в лагерный «дом малютки». Ведь как сообщает герой песни: «Я провожал тебя тогда на пристань», то есть лично отвёл любимую из лагеря до парохода (каким образом зэк попал на пристань, неизвестно; возможно, работал на бесконвойном передвижении).
А перед этим указано и время года: «Пришла весна». В какую же именно весну произошло расставание? Вряд ли в военную. Конечно, Ростов-на-Дону (судя по тексту, героиня песни — ростовчанка) был освобождён советскими войсками уже 19 февраля 1943 года, но во время войны бывших заключённых по выходе из лагеря обычно оставляли вольнонаёмными на Севере. Нужно было работать для фронта, для победы. 1945 год тоже не очень подходит: ведь 18 января прошла «калининская амнистия», под которую попало большинство беременных женщин. Будь героиня в положении, она покинула бы лагерь по этому указу. Но в песне говорится: «и кончился твой срок», то есть подруга отбыла наказание полностью. Значит, речь идёт о марте-мае либо 1946, либо 1947 годов.
Правда, есть оговорки. Во-первых, даже если мы исключаем, что возлюбленная лирического героя была бандиткой, убийцей или рецидивисткой, остаётся вероятность того, что её осудили как «политическую» по 58-й статье или же «за колоски» по указу от 7 августа 1932 года. Тогда понятно, почему она не попадала под январский «калининский» указ. Во-вторых, она могла забеременеть и в короткий отрезок времени после указа — февраль, март, апрель или даже начало мая. Так что время действия песни сводим к весне 1945,1946 или 1947 годов.
А когда же вышел на свободу наш лирический герой — папаша ростовского мальчика? Как можно понять из строк —
Тебя, больную, совсем седую
Наш сын к вагону подводил, —
со времени расставания возлюбленных утекло немало времени. Разумеется, лагеря не красят человека и даже могут состарить — но не до такой же степени! Судя по песне, милая лагерница в неволе не особенно перетруждалась — «В любви и ласках время незаметно шло», наслаждалась вместе с подругами северным сиянием… Возможно, куда более разрушительно подействовали на неё послевоенные годы и быт матери-одиночки, да к тому же — бывшей заключённой? Как бы то ни было, но между расставанием на пристани и встречей в Ростове-папе срок прошёл изрядный. То есть влюблённому зэку советская Фемида явно намотала солидный срок наказания.
Судите сами. Чтобы молодая, красивая женщина превратилась в «больную, совсем седую», по крайней мере, лет десять должно пройти. Кроме того, обратите внимание: сын подводит мать к вагону. Понятно, от волнения ноги могут отняться, но всё же вкупе с эпитетами «больная, совсем седая» рисуется портрет женщины, которая без помощи передвигается с трудом. Сколько же лет должно быть сыну, чтобы он подводил мать, а не мать — его? Минимум лет 12. Пусть даже 10 лет — но это уже предел. Если возраст меньше, наверняка скажут: «Больная женщина с трудом вела семилетнего сына»…
То есть встреча могла произойти не ранее 1955–1957 годов. А вероятнее всего, и позже.
Между тем за этот период произошло важнейшее событие в истории ГУЛАГа — так называемая «ворошиловская», или «бериевская», амнистия 1953 года. «Ворошиловской» её назвали потому, что указ об амнистии подписал председатель Президиума Верховного Совета СССР Климент Ефремович Ворошилов (а также секретарь Президиума Николай Пегов, но такую мелочь народ во внимание не принял). И всё же справедливее назвать амнистию «бериевской» (почему-то все лагерники, с которыми мне довелось беседовать, произносили это слово через «ё» и с ударением на третьем слоге — «бериёвская»). Именно первый заместитель председателя Совмина СССР и министр внутренних дел Лаврентий Павлович Берия подготовил и 26 марта 1953 года представил докладную записку с проектом указа об амнистии своему формальному шефу Георгию Максимилиановичу Маленкову — председателю Совета министров СССР. Берия отмечал, что «содержание большого количества заключённых в лагерях, тюрьмах и колониях, среди которых имеется значительная часть осуждённых за преступления, не представляющие серьёзной опасности для общества, в том числе женщин, подростков, престарелых и больных людей, не вызывается государственной необходимостью».
27 марта указ об амнистии подписывает Ворошилов, а 28 марта документ публикуется в «Правде». К тому времени в исправительно-трудовых лагерях, тюрьмах и колониях содержалось 2 526 402 человека. Освободить надлежало осуждённых на срок до 5 лет, всех осуждённых (независимо от срока) за должностные и хозяйственные преступления, женщин, имеющих детей до 10 лет или беременных, несовершеннолетних в возрасте до 18 лет, пожилых и больных, страдающих тяжёлым неизлечимым недугом. Осуждённым на срок свыше 5 лет срок сокращали вполовину. Со всех амнистируемых снималась судимость и поражение в избирательных правах. Всего под амнистию подпадал 1 203 421 заключённый, а также были прекращены следственные дела на 401 120 человек.
Амнистия не применялась к лицам, осуждённым на срок более 5 лет за контрреволюционные преступления, крупные хищения социалистической собственности, бандитизм и умышленное убийство.
Совершенно понятно, что наш «колымский влюблённый» под эту амнистию — сократившую лагерное население наполовину! — не попал. Вряд ли речь в песне идёт о его шести-, восьмилетием сынишке, подводящем к вагону дряхлую маму. Отсюда вывод: герой песни — либо «политик», либо бандит, убийца, крупный расхититель. По-настоящему крупный; осуждённые по указам «два-два» и «за колоски» в большинстве под амнистию подпадали. Не в последнюю очередь ради них и был принят этот документ: в своей записке Берия подчёркивал, что стремительное пополнение ГУЛАГа после войны вызвано сталинской репрессивной политикой — в частности, тем, что в 1947 году были приняты указы об усилении уголовной ответственности за хищения и кражи.
Предположим, что колымский зэк был осуждён по 58-й статье. Но тут есть нестыковки. Если наш герой — «политик», тогда несколько странно, почему он покидает лагеря «по актировке, врачей путёвке». Понятно, что со здоровьем у него — серьёзные проблемы («С твоим отъездом началась болезнь моя»). Однако, несмотря на болезнь, по амнистии 1953 года его не освобождают. То есть он попал в группу, которая не подлежит освобождению, даже несмотря на критическое состояние здоровья. Слово «актировка» в тексте песни (с последующей ссылкой на врачей) означает освобождение заключённого от наказания в связи с тяжёлой болезнью. Такое освобождение возможно на основании заключения (акта) медицинской комиссии. Есть специальный перечень заболеваний, которые дают право «сактировать» осуждённого: последняя стадия туберкулёза, рака, ряд психических заболеваний и т. д. В 1953 году нашего колымчанина не сактировали и не амнистировали — значит, он не имел на это права. Пока всё сходится: с «политиком» так бы и поступили.
Но затем его всё-таки актируют на волю! Однако в отношении «контриков» освобождение из лагеря по болезни практически не применялось: их оставляли догнивать за «колючкой» — в лучшем случае на инвалидных командировках или в больницах ГУЛАГа (собственно, и это подпадало под определение «актировка»).
Читатель может возразить: но ведь вскоре началась так называемая «хрущёвская оттепель»! Политических заключённых в массовом порядке стали отпускать и реабилитировать! Верно. Именно это как раз и смущает… Действительно, с 1954 года начинает работу созданная Президиумом ЦК КПСС комиссия в составе Николая Поспелова, Аверкия Аристова, Павла Комарова и Николая Шверника. С 1954 по 1961 год за отсутствием состава преступления были реабилитированы 737 182 человека. Но герой колымского романса не только не подпадает под «бериевскую» амнистию, но и «пролетает» мимо «поспеловской комиссии», иначе бы он вышел не как «актированный», а как реабилитированный зэк.
Объяснение одно: «колымский папа» — не «политик». Тогда, возможно, бандит, убийца или рецидивист? Тоже сомнительно. Во-первых, не те замашки. Уголовники предпочитали не романтическую любовь, а «шалашовок» или, того хуже, «колымский трамвай».
Шалашовки — это лагерные проститутки, которые отдавались за деньги либо прямо в бараке (отгородив постельное место от остального помещения простынёй и соорудив таким образом нечто вроде шалаша), либо в настоящем шалаше на природе. Отсюда и название.
Что касается «колымского трамвая», этот термин обозначает чаще всего жестокое, массовое групповое изнасилование, когда женщину зэки пользуют, занимая очередь. Впрочем, это было характерно не только для зэков, но и для вольных колымчан, озверевших от долгой жизни без женского пола. Вот как описывает «колымский трамвай» Елена Глинка:
«В рыболовецком поселке Бугурчан, влачившем безвестное существование на охотском побережье, было пять-шесть одиноко разбросанных по тайге избёнок да торчал убогий бревенчатый клубишко… В трюме судна… сюда доставили женскую штрафную бригаду… Новость: “Бабы в Бугурчане!” мгновенно разнеслась по тайге и всполошила её, как муравейник. Спустя уже час, бросив работу, к клубу стали оживлённо стягиваться мужики со всей округи — рыбаки, геологи, заготовители пушнины, бригада шахтёров со своим парторгом и даже лагерники, сбежавшие на свой страх с ближнего лесоповала, — блатные и воры.
Несколько мужиков, как по команде, отошли в сторону и уселись пьянствовать с конвоем… солдаты один за другим в бесчувствии повалились наземь, и мужики с гиканьем кинулись на женщин и стали затаскивать их в клуб, заламывая руки, волоча по траве, избивая тех, кто сопротивлялся… двери клуба крест-накрест заколотили досками, раскидали по полу бывшее под рукой тряпьё — телогрейки, подстилки, рогожки; повалили невольниц на пол, возле каждой сразу выстроилась очередь человек в двенадцать — и началось массовое изнасилование женщин — “колымский трамвай”…
Насиловали под команду трамвайного “вагоновожатого”, который время от времени взмахивал руками и выкрикивал: “По коням!” По команде “Кончай базар!” — отваливались, нехотя уступая место следующему, стоявшему в полной половой готовности.
Мёртвых женщин оттаскивали за ноги к двери и складывали штабелем у порога; остальных приводили в чувство — отливали водой — и очередь выстраивалась опять.
Но это был еще “трамвай средней тяжести”, так сказать… В мае 1951 года на океанском теплоходе “Минск” (то был знаменитый, прогремевший на всю Колыму “Большой трамвай”) трупы женщин сбрасывали за борт».
Уркаганы предпочитали «любовные ласки» именно такого рода. Не говоря уже о законных ворах, которым вообще не полагалось иметь семьи. (Хотя табу это нередко нарушалось, воры встречались семейные, только в загсе не расписывались.)
Итак, стилистика песни и поведение героя указывают на то, что он — явно не профессиональный уголовник. А также не «политик» и не мелкий «бытовик» (в последнем случае он бы освободился по «бериевской» амнистии). Остаётся два варианта: либо случайный убийца (бывает и такое), либо — крупный расхититель, отсидевший значительный срок и отпущенный медиками помирать на волю.
Разумеется, сами неведомые авторы песни над биографией своего персонажа не задумывались. Как мы упоминали, «колымский романс» появился до разделения лагерей на женские и мужские. Так что предвидеть дальнейшие амнистии и реабилитации сочинители, разумеется, не могли. Они просто описали душещипательную историю.
Однако жизнь внесла в биографии их персонажей свои коррективы…
И ещё один интересный вопрос: насколько реальной можно считать ситуацию, описанную в «колымском романсе»? Как-то она больше похожа на эпический вымысел, на историю верной Пенелопы и лагерного Одиссея, который через годы, расстояния и испытания вернулся к любимой женщине и уже взрослому сыну. В жизни такое вряд ли можно встретить…
Возможно, в какой-то мере эти замечания справедливы. Но лагерная любовь действительно часто продолжалась за пределами лагеря. Вот что писал об этом Солженицын: «Всегда преследуемые, уличаемые и рассылаемые, туземные пары как будто не могли быть прочны. А между тем известны случаи, что и разлучённые они поддерживали переписку, а после освобождения соединялись… Шли уверенно на материнство те, кто рассчитывали после освобождения соединиться с отцом своего ребенка. (И расчёты эти иногда оправдывались. Вот А. Глебов со своей лагерной женой спустя двадцать лет: с ними дочь, рождённая ещё в УнжЛаге, теперь ей 19 лет, какая славная девочка, и другая, рождённая уже на воле десятью годами позже, когда родители отбухали свои сроки.)» Порою лагерные браки, основанные на общем несчастии, страдании, оказывались крепче, чем официальные, и приводили к разрушению первой семьи, даже если жена на воле ждала и верила: «Известен такой случай: один врач, Б.Я.Ш., доцент провинциального мединститута, в лагере потерял счёт своим связям — не пропущена была ни одна медсестра и сверх того. Но вот в этом ряду попалась З*, и ряд остановился. З* не прервала беременности, родила. Б.Ш. вскоре освободился и, не имея ограничений, мог ехать в свой город. Но он остался вольнонаёмным при лагере, чтобы быть близко к З* и к ребёнку. Потерявшая терпение его жена приехала за ним сама сюда. Тогда он спрятался от неё в зону (где жена не могла его достичь), жил там с З*, а жене всячески передавал, что он развёлся с ней, чтоб она уезжала».
На Колыме изоляция и безысходность заставляла заключённых самого разного социального положения и культурного уровня тянуться друг к другу — и в лагерях, и после освобождения. Хорошо об этом пишет Евгения Гинзбург:
«Некоторые из тех женщин, у кого были небольшие сроки и кто успел выйти из лагеря ещё до начала войны, но без права выезда на материк… перешагнув порог лагеря, стремительно вступали в колымские браки, абсолютно не стесняясь мезальянсов.
Помню такую Надю, которая накануне своего освобождения вызывающе швыряла в лицо своим барачным оппоненткам:
— Ну и засыхайте на корню, чистоплюйки! А я всё равно выйду за него, что бы вы ни говорили! Да, он играет в подкидного дурака, да, он говорит “моё фамилий”… А я кончила иняз по скандинавским языкам. Только кому они теперь нужны, мои скандинавские! Устала я. Хочу свою хату и свою печку. И своих детей. Новых… Ведь тех, материковских, больше никогда не увидим. Так рожать скорей, пока ещё могу…
На окрестных приисках всегда знали, когда предстоит освобождение группы женщин с Эльгена, и к этому времени съезжались женихи.
Когда Соня Больц, сложив “форму А” вчетверо, благоговейно увязывала её в платок, к ней подошёл рослый детина в лохматой меховой шапке и хрипловато сказал:
— Я извиняюся, гражданочка… Вы освободилися? Ну и лады… Сам-то я с Джелгалы. Человек, хошь кого спросите, самостоятельный. Желаю обменяться мнением…
Соня критически осмотрела претендента и задала несколько неожиданный вопрос:
— Скажите, а вы — не еврей?
— Нет, гражданочка, чего нет, того нет… Врать не стану… Сами-то мы сибирские, с-под Канску…
— И чего это я спрашиваю, — вздохнула Соня, — откуда взяться вольному еврею на этой проклятой земле! Ещё хорошо, что вы не этот… каракалпак…
И после небольшой паузы исчерпывающе добавила:
— Я согласна.
Смешнее всего, что эта пара прожила потом долгие годы в добром согласии, а в пятьдесят шестом, после реабилитации, супруги вместе выехали в Канск».
Об эльгенской «ярмарке невест» пишет и Варлам Шаламов в рассказе «Зелёный прокурор». Павел Михайлович Кривошей освобождается из лагеря без права выезда с Колымы, устраивается по специальности на один из заводов в качестве инженера-химика:
«Поработав неделю, он взял отпуск “по семейным обстоятельствам”, как было сказано в документе.
— За женщиной еду, — чуть улыбнувшись, сказал Кривошей. — За женщиной!.. На ярмарку невест в совхоз “Эльген”. Жениться хочу.
Этим же вечером он возвратился с женщиной.
Около совхоза “Эльген”, женского совхоза, есть заправочная станция — на окраине поселка, на “природе”. Вокруг, соседствуя с бочками бензина, — кусты тальника, ольхи. Сюда собираются ежевечерне все освобождённые женщины “Эльгена”. Сюда же приезжают на машинах “женихи” — бывшие заключённые, которые ищут подругу жизни. Сватовство происходит быстро — как всё на колымской земле (кроме лагерного срока), и машины возвращаются с новобрачными. Подробное знакомство при надобности происходит в кустах — кусты достаточно густы, достаточно велики.
Зимой всё это переносится в частные квартиры-домики. Смотрины в зимние месяцы отнимают, конечно, гораздо больше времени, чем летом».
Та же Евгения Гинзбург печально отмечала в «Крутом маршруте»: «Трудно проследить, как человек, загнанный бесчеловечными формами жизни, понемногу лишается привычных понятий о добром и злом, о мыслимом и немыслимом. Иначе откуда же в деткомбинате такие младенцы, у которых мама — кандидат философских наук, а папа — известный ростовский домушник!»… А если подумать: так ли это плохо, когда домушник и кандидат философских наук дают жизнь новому человеку, а может быть, даже создают новую семью (как Надя — специалист по скандинавским языкам)? Может, это смешение самого утончённого и самого низкого — и есть настоящая Россия?
Чередой, за вагоном вагон,
С мерным стуком по рельсовой стали,
Спецэтапом идёт эшелон
С пересылки в таёжные дали[27].
Заметает пурга паровоз,
И на окнах — морозная плесень,
И порывистый ветер донёс
Из вагона печальную песню:
Припев:
«Не печалься, любимая,
За разлуку прости меня,
Я вернусь раньше времени,
Дорогая, клянусь!
Как бы ни был мой приговор строг,
Я взойду на родимый порог,
И, тоскуя по ласкам твоим,
Тихо в дверь постучусь».
Здесь на каждом вагоне — замок,
Три доски вместо мягкой постели,
И, закутавшись в сизый дымок,
Нам кивают угрюмые ели.
Среди диких обрывистых скал,
Где раскинулись воды Байкала,
Где бродяга судьбу проклинал,
Эта песня угрюмо звучала:
Припев.
Завернувшись в бушлат с головой,
Проезжая снега и болота,
На площадках вагонов конвой
Ощетинил свои пулемёты.
Мчался дальше и дальше состав,
Убегали угрюмые ели,
Но, угаснуть надежде не дав,
Всю дорогу колёса нам пели:
Припев.
За пять лет трудовых лагерей
Мы в подарок рабочему классу
Там, где были тропинки зверей,
Проложили таёжную трассу.
Утопали в снегу трактора,
Даже «Сталинцу»[28] сил не хватало,
И тогда под удар топора
Эта песня о милой звучала:
Припев.
Песня «Не печалься, любимая», которую часто называют также «Спецэтап», — одна из самых пронзительных, искренних лагерных песен. По художественным достоинствам, профессионализму её текст можно сравнить разве что с «Ванинским портом». Эти две песни стоят особняком от всех других произведений песенного фольклора арестантов. Традиционным шлягерам свойственны мелодраматизм, шаблонные обороты («и я заметил блеск твоих прекрасных глаз», «навеки верность сохранить») и ситуации («платком батистовым слезу утрёшь»), примитивные рифмы и пр. «Спецэтап» (как и «Ванинский порт») — точное, эмоциональное отражение реальности, пропущенное через душу. И оно создано рукою мастера.
Время появления этого шедевра можно отнести к середине 1940-х годов. Известна и песня, которая подвигла неведомого сочинителя к созданию «Спецэтапа». Это — танго «Тоска по Родине», связанное с именем певца Петра Константиновича Лещенко. В истории русского песенного искусства и эстрады имя это стоит в одном ряду с именами Вадима Козина, Изабеллы Юрьевой, Юрия Морфесси, Аллы Баяновой и других выдающихся исполнителей. Незаконнорожденный сын малороссийской крестьянки, Пётр Константинович ещё в младенчестве с матерью переехал в Кишинёв (март 1899 г.), где получил музыкальное образование в церковном хоре. Затем — Первая мировая война, школа прапорщиков, ранение, госпиталь в Кишинёве… Когда Лещенко в 1918 году выписался из госпиталя, Бессарабия была присоединена к Румынии, и молодой человек стал румынским подданным.
Как танцор и певец Лещенко стал выступать в различных труппах, добрался до Парижа, где познакомился со своей первой женой — латышской артисткой Жени Закитт. Они выступают вместе, дают гастроли в городах Европы и Ближнего Востока, затем — Кишинёв, Рига… В Риге певец знакомится с композитором Оскаром Строком, исполняет его знаменитые «Чёрные глаза», «Синюю рапсодию», «Скажите, почему», другие танго и романсы. Приходит успех. Пластинки Лещенко издают в Германии, Румынии, Латвии, певец заключает контракт с румынским филиалом английской фирмы звукозаписи «Columbia». В 1933 году Лещенко с семьёй обосновался в Бухаресте, выступал с ансамблем «Трио Лещенко» (супруга и две сестры).
Летом 1941 года Румыния, будучи союзницей Германии, начала боевые действия против СССР. Пётр Лещенко призван в румынскую армию, несмотря на его попытки уклониться. В декабре 1941 года певец получает приглашение от директора Одесского оперного театра с предложением выступить в оккупированной румынскими войсками Одессе. В мае 1942 года он даёт здесь несколько концертов, знакомится с юной студенткой Одесской консерватории Верой Белоусовой, через два года женится на ней, разведясь с первой женой. С 1942 по 1944 год на фронте в составе военной артистической группы выступал перед румынскими солдатами и офицерами. Впрочем, с сентября 1944-го, после входа в Бухарест Красной Армии, Лещенко давал концерты в госпиталях, воинских гарнизонах, офицерских клубах для советских солдат. С ним выступала и Вера Лещенко.
Песни Петра Лещенко обретают огромную популярность не только в советских войсках на освобождённой территории Европы, но и по всему Советскому Союзу. Что не спасло певца и его вторую жену от репрессий. Органы госбезопасности арестовали Петра Константиновича в марте 1951 года, а в июле 1952-го последовал арест Веры Белоусовой-Лещенко. Как следует из допросов певца, он проходил «свидетелем» по делу жены, обвинённой в «измене Родине». Но вероятнее всего, сам Лещенко был обвиняемым по другим делам: ведь фактически он числился офицером румынской армии и — пусть опосредованно, в качестве артиста — принимал участие в боевых действиях против СССР. Во всяком случае, Вера Белоусова-Лещенко, приговорённая 5 августа 1952 года к смертной казни (которую заменили 25 годами лишения свободы), в 1954 году вышла на волю — причём со снятием судимости. А её супруга-«свидетеля» продолжали содержать в румынских тюрьмах. Умер Пётр Лещенко в тюремной больнице Тыргу-Окна 16 июля 1954 года. До сих пор материалы по его делу засекречены.
Всё это имеет непосредственное отношение к теме нашего очерка. Ведь с 1945 года и вплоть до самого ареста певца танго «Тоска по Родине» (его называли также «Я тоскую по Родине», «Письмо из Румынии», «Златокудрая») было визитной карточкой Петра Лещенко. Этой песней он завершал каждый свой концерт. Вот что вспоминал об одном из таких выступлений журналист и писатель Григорий Кипнис:
«Лещенко объявляет следующий номер:
— Самое дорогое для каждого человека, — говорит он, — это Родина. Где бы ты ни был, куда бы ни заносила тебя судьба.
О тоске по Родине и споём мы с моей женой Верой Белоусовой-Лещенко.
И тут она начинает своим сильным голосом под собственный аккомпанемент аккордеона:
Я иду не по нашей земле,
Просыпается синее утро…
А когда заканчивается первый куплет, включается Пётр Лещенко с гитарой, и припев они поют в два голоса — поют задушевно, с искренним и нескрываемым страданием:
Я тоскую по Родине,
По родной стороне моей,
Я в далёком походе теперь,
В незнакомой стране.
Я тоскую по русским полям.
Мою боль не унять мне без них…
Что вам сказать? Обычно пишут — “гром аплодисментов”. Нет, это был шквал, громовой шквал! И на глазах у многих — слёзы. У каждого, конечно, свои воспоминания, но всех нас объединяет одна боль, тоска по любимым, а у многих — по жёнам и детям, “мою боль не унять мне без них”… А Пётр Лещенко с красавицей Верой поют на “бис” и второй раз. И третий. И уже зал стал другим. Забыты предупреждения о необходимости идейно-политической сдержанности. И Лещенко сияет, почувствовав, как опытный артист, что полностью овладел аудиторией».
Песня пользовалась огромной популярностью и после ареста Лещенко. Её переписывали в тетради, записывали «на рёбрах», то есть на пластинки, вырезанные из рентгеновских снимков. Сам Пётр Константинович называл это танго своей «лебединой песней». К сожалению, единственная его запись, сделанная на румынской фирме «Electrecord» в 1948 году, не сохранилась: все матрицы были уничтожены по указанию партийных органов.
Но пришло время нам познакомиться с традиционным текстом танго «Тоска по Родине»:
Я иду не по нашей земле,
Просыпается серое утро.
Вспоминаешь ли ты обо мне,
Дорогая моя, златокудрая?
Предо мною чужие поля,
В голубом предрассветном тумане.
Серебрятся вдали тополя
Этим утром холодным ранним.
Припев:
Я тоскую по Родине,
По родной стороне моей.
Я в далёком походе теперь
В незнакомой стране.
Я тоскую по русским полям,
Эту грусть не унять ни на миг,
И по серым, любимым глазам,
Мне так грустно без них.
Проезжаю теперь Бухарест,
Всюду слышу я речь неродную.
И от всех незнакомых мне мест
Я по Родине больше тоскую.
Здесь идут проливные дожди,
Их мелодия с детства знакома.
Дорогая, любимая, жди,
Не отдай мое счастье другому.
Припев.
Лагерная «Не печалься, любимая» написана один в один на мелодию этого танго. Но кто же его авторы? Вера Белоусова-Лещенко вспоминала, как в декабре 1944 года после одного из концертов для бойцов Красной Армии к Петру Лещенко подошёл молодой солдат и передал ему своё стихотворение. Солдата звали Георгий Храпак. В начале Великой Отечественной он был призван в армию, направлен в студию военных художников им. М. Б. Грекова, как военный художник прошёл всю войну. Его фронтовые рисунки публиковали журналы «Огонёк», «Смена» и другие издания.
Пётр Константинович был впечатлён стихами и тут же свёл Храпака с пианистом и композитором Жоржем Ипсиланти. По мнению некоторых исследователей, Ипсиланти не только положил слова на музыку, но и помог Храпаку отредактировать текст. В итоге появляется танго, которое Ипсиланти назвал «Письмо из Румынии».
Это — старая шутка, которая касается непосредственно уголовно-арестантского песенного фольклора: «Музыка народная, автора слов ещё не поймали». Чаще всего так оно примерно и выходит. Как правило, сочинители известнейших арестантских и блатных шлягеров либо неизвестны вовсе, либо на одно место слишком много претендентов. Что, собственно, означает то же самое — «автор неизвестен».
Увы, песня о спецэтапе — не исключение. Хотя в одном из песенников предполагаемый сочинитель указан. Я имею в виду сборник «Песни узников» (1995), составленный красноярским журналистом Владимиром Пентюховым. В разделе «Песни политических заключённых» автором лагерного танго «За вагоном проходит вагон» (почему-то с указанием в скобках — «третий вариант») назван поэт Борис Емельянов, которому приписан следующий текст:
За вагоном проходит вагон
С гулким стуком по рельсовой стали.
Спецэтапом идёт эшелон
Прямо с Пресни в колымские дали.
Здесь на каждом вагоне замок,
Три доски вместо мягкой постели,
И закутавшись в синий дымок,
Мне мигают дорожные ели.
Припев:
Не печалься, любимая,
За разлуку прости ты меня,
Я вернусь раньше времени,
Дорогая, клянусь.
Как бы ни был мой приговор строг,
Я вернусь на родимый порог.
И, тоскуя по ласкам твоим, —
Тихо в дверь постучу.
Завернувшись в тулуп с головой,
Проезжая снега и болота,
Здесь на каждой ступеньке конвой
Ощетинил свои пулемёты.
Десять лет трудовых лагерей
Подарил я рабочему классу.
Там, где стынут лишь травы зверей,
Я построил колымскую трассу.
Припев.
Там, где вязнут в снегу трактора,
Даже «Сталинцу» сил не хватало.
Эта песня под стук топора
Над тайгой заунывно звучала.
За вагоном проходит вагон,
Из столицы в таежные дали,
Спецэтапом идёт эшелон
Прямо с Пресни в колымские дали.
Оставим чудовищные «ляпы» насчёт «мигающих елей» и «трав зверей» на совести многочисленных переработчиков, в том числе самого Пентюхова. Непонятно другое: откуда составитель взял информацию об авторстве Емельянова. Ровным счётом ничего не ясно и с самим предполагаемым сочинителем. Мы знаем лишь о его пребывании на Соловках. Емельянов попал в число узников Соловецких лагерей особого назначения (СЛОН) с первыми лагерными этапами и был в ту пору достаточно известен на островах. Хотя, несмотря на это, сегодня находятся исследователи, которые объявляют Емельянова… «фикцией»! Так, автор-исполнитель русского шансона Алексей Яцковский на форуме своего Интернет-портала, ничтоже сумняшеся, заявляет:
«Не было никакого Бориса Емельянова… Это псевдоним, точнее, один из псевдонимов, Бориса Глубоковского. Он был разносторонним, очень талантливым человеком — поэтом, прозаиком, журналистом, актёром… играл в Камерном театре Таирова… Борис Глубоковский был близким другом Сергея Есенина и постоянным его собутыльником в “Кафе поэтов”, где эта светлая парочка частенько устраивала крупные дебоши. Вместе с Есениным он же организовал в своё время общество “Современная Россия”, куда вошёл в состав учредителей. Именно из-за этой его неформальной общественной деятельности Борис Глубоковский был арестован вместе с поэтом Ганиным (ещё один близкий друг Есенина) и рядом других лиц из богемного окружения Сергея Есенина. Ганин и несколько других арестованных по этому делу были расстреляны, а Борис Глубоковский получил десять лет Соловецких лагерей…
Оказавшись на Соловках, Борис Глубоковский и там развил бурную общественную деятельность. Он организовал лагерный театр и наладил выпуск литературного журнала “Соловецкие Острова”, в котором публиковал наряду с прочим и свои собственные стихи под псевдонимом “Борис Емельянов”, взяв в качестве псевдонима фамилию легендарного Соловецкого монаха XVII века — Ивана Емельянова. Борис Глубоковский был широко известной личностью, о нём много писали в своих воспоминаниях бывшие узники Соловков, такие, например, как академик Дмитрий Сергеевич Лихачёв… К концу существования Соловецких лагерей десятилетний срок заключения Борису Глубоковскому сократили до восьми лет, но на свободу он так и не вышел — он покончил с собой в Сибири в 1932 году».
Что касается биографии Глубоковского, в общих чертах Яцковский изложил её верно. Разве что со смертью Бориса Александровича не всё так ясно. По некоторым свидетельствам, он действительно покончил с собой в сибирской ссылке (только не в 1932-м, а в 1937 году). Хотя есть и другие сведения. Так, упомянутый выше академик Лихачёв вспоминал: «Б. Н. Глубоковский по освобождении из Белбалтлага получил удостоверение (как и многие из нас) с красной диагональной полосой. По этому удостоверению его прописали в Москве и приняли назад в Камерный театр. Как я узнал из объявления в газете, умер он в середине 30-х гг. Говорили — от заражения крови. Он стал морфинистом и кололся прямо через брюки».
Но только Глубоковский и Емельянов — совершенно разные люди! С версией о «псевдониме» господин Яцковский явно погорячился. Достаточно обратиться к мемуарам «Неугасимая лампада» Бориса Ширяева, отбывавшего срок на Соловках вместе с Глубоковским. Поэт Борис Емельянов не только существовал в реальности, но даже придумал название соловецкого арестантского театра — ХЛАМ! Вот как описывал это Ширяев:
«— Сколько вас здесь: поэты, артисты, музыканты… Создадим коллектив, организацию и начнём!..
— А как окрестим это дело? Название очень важно: попадём в тон начальству — разрешат, промахнёмся — могила и чёрный гроб…
— ХЛАМ! — неожиданно выпалил нескладный, длинный, как жердь, и вечно попадающий в нелепые положения поэт Борис Емельянов, восхищавший шпану своим чёрным плащом-крылаткой, в котором он разгуливал по Соловкам и летом и зимой. — ХЛАМ, — уныло, но твёрдо повторил он.
— Ты что, окончательно сдурел? — уставился на него Мишка Егоров. — Мочевой пузырь в голову переместился?
— Ты дурак, а не я, — спокойно и так же уныло отозвался Емельянов, — художники, литераторы, актёры, музыканты; начальные буквы х, л, а, м. То есть, ХЛАМ.
Все застыли, как в финале “Ревизора”.
— В точку! — завопил первым Мишка. — Что надо! Под таким названием не артистическую, а контрреволюционную организацию можно у Васькова провести! Её двусмысленность всем понравится! Кончено — ХЛАМ — и никаких гаек!»
Таким образом, именно «псевдоним» вместе с Глубоковским стоял у истоков лагерного театра! И не только театра, но и антирелигиозного музея на Соловках. Ширяев описывает, как узники решили спасти монастырские сокровища и хотели создать для этого музей. Однако религиозный музей никто бы им не позволил. И возникла остроумная мысль:
«В углу сидел Б. Емельянов, поэт-фокстротист, молчаливый, долговязый и довольно нескладный парень. Остротою ума он не отличался и поэтому часто служил мишенью для очередного розыгрыша, но именно ему принадлежала ответная реплика:
— Религиозный — невозможно, а антирелигиозный — вполне возможно.
Мы поняли не сразу, а лишь после пояснения:
— Дело не в вывеске, а в спасении ценностей, и поверьте, что под антирелигиозной вывеской они целее будут!»
Заметили, сколько подробностей о Емельянове сообщает Ширяев в двух коротких отрывках? Молчаливый, долговязый, нескладный, не отличался остротой ума, зимой и летом ходил в крылатке, постоянно попадал в нелепые положения… Кстати: хотя Ширяев отказывает Емельянову в остроумии, однако в обоих случаях поэт-фокстротист оказывается единственным, кто это самое остроумие проявляет.
Впрочем, по поводу названия театра Емельянов далеко не оригинален. Ещё в августе 1920 года одесская ассоциация «Художественно-литературно-артистическая молодежь», сокращённо именовавшая себя «ХЛАМ», открыла одноимённое кафе в доме № 18 по улице Щепкина (бывшей Елисаветинской). Лев Кассиль в книге «Маяковский — сам» приводит критический отзыв пролетарского поэта о стихотворении Эдуарда Багрицкого «Контрабандисты»: «Это у него старая поза из “ХЛАМа”. Было у них там на “Юго-западе” эдакое заведение, что-то вроде кабака или театрика: Художники, Литераторы, Артисты, Музыканты — ХЛАМ…» Не исключено, что Борис Емельянов имел отношение к одесскому ХЛАМу, потому и предложил название для соловецкого театра. Если что — сошлёмся на прецедент…
Ширяев прямо указывает, что Емельянов попал на Соловки по громкому «делу фокстротистов» 1927–1928 годов. Молодые москвичи «из средней московской интеллигенции» в период НЭПа стали собираться на частных квартирах, устраивая вечеринки и танцуя входивший в моду фокстрот. Власть сочла это попытками «заговора», хотя практически все танцоры были абсолютно аполитичны. Под эту молотилку и попал «поэт Б. Емельянов, блестящий версификатор, выступавший в московских нэпических кабаре с мгновенными экспромтами на заданные публикой темы» (как его характеризует автор «Неугасимой лампады»).
То есть в реальном существовании соловчанина Бориса Емельянова сомневаться не приходится. А вот в том, что он сочинил лагерную песню «Не печалься, любимая», сомнения есть. Вернее, даже не сомнения: нет ни малейших свидетельств его сопричастности к созданию «Спецэтапа» — исключая неясно на чём основанное упоминание в «Песнях узников». Любопытно, что Емельянову приписывают время от времени и авторство других известных лагерных песен — например, «Угль воркутинских шахт».
И вот тут мы должны вернуться к фронтовому художнику Георгию Храпаку. Мы оставили его в Бухаресте, где Храпак передал рукопись стихотворения Петру Лещенко. Художник обещал повторно навестить певца и показать свои фронтовые зарисовки, а Лещенко хотел помочь молодому таланту организовать выставку работ в Бухаресте. К сожалению, больше они не встретились. Хотя, как вспоминала вдова Петра Константиновича, певец несколько лет пытался найти Георгия Храпака и поблагодарить за подаренную песню. Однако поиски оказались безрезультатными.
И не случайно. В послевоенные годы судьба художника складывалась непросто. Сначала всё шло гладко. В 1946 году он вступил в московский творческий союз (МОСХ), писал картины оживлённых улиц и тихих переулков, памятников древнего зодчества, современной столичной архитектуры. Но в 1948 году Георгия Храпака арестовали и бросили в лагеря. Неясно, за что художник был осуждён и где отбывал срок. Даже нельзя точно определить, сколько лет ему отмерило сталинское правосудие. Известно лишь, что на свободу он вышел в 1953 году, после смерти Сталина. Но, скорее всего, это случилось в результате «бериевской» амнистии, а не по окончании срока. Некоторые предполагают, что арест Храпака был связан как раз с тем, что он являлся автором песни «Я тоскую по Родине», ставшей чуть ли не гимном русских эмигрантов (хотя сам Пётр Лещенко и его жена оказались в заключении значительно позже Храпака). Так, может быть, попав в ГУЛАГ, автор «эмигрантского танго» создал новый текст — уже на основе арестантского опыта? Суть ведь одна: письмо любимой с просьбой не забывать и дождаться…
На этот счёт есть большие сомнения. Вспомним, что первоначально стихотворение Храпака отличалось косноязычием. Да и окончательный текст песни не блещет оригинальностью и лишён высоких художественных достоинств, не говоря уже о нескладных рифмах: «земле — обо мне», «поля — глаза» рядом с совершенно тривиальными: «поля — тополя», «дожди — жди». Разумеется, затасканные рифмы порою использовали и талантливые поэты; «жди — дожди» мы встречаем у Константина Симонова в стихотворении «Жди меня». Простота изложения сама по себе не является слабостью, зачастую как раз напротив. Равно как и стихотворение, откровенно слабое с художественной точки зрения, способно стать пронзительной песней. Как случилось и с танго «Я тоскую по Родине». Но вот «Не печалься, любимая» написано автором совершенно другого уровня — талантливым профессиональным поэтом. Потрясающая точность деталей, умение лаконичными, даже скупыми средствами передать гамму чувств, переживаний, внутреннее напряжение каждой строки — всё говорит о том, что стихи созданы человеком, обладавшим высокой культурой слова. Это стихотворение стоит на несколько порядков выше незамысловатых виршей Храпака.
Но вот кто он, этот таинственный сочинитель, — пока покрыто тайной.
А теперь обратимся к тексту лагерной песни. Некоторые определяют её жанр не как танго (в отличие от творения Ипсиланти — Храпака), а как романс. Что вполне естественно, поскольку как-то не вяжется танго с арестантским бытом. Ну, да как ни назови, суть от этого не меняется.
Итак, речь идёт о спецэтапе заключённых, на что указывается в первых же строках. Вот и начнём с того, что такое спецэтап и чем он отличается от обычного этапа. В дореволюционной России этапом назывался пункт для ночного или дневного отдыха партий арестантов и войсковых команд во время их передвижения пешком по дорогам. Расстояние между этапами было от 15 до 25 вёрст. На каждом этапе арестанты (мужчины и женщины) и конвой размещались в отдельном здании с особыми помещениями. Позднее, с развитием сети железных дорог, подобные этапы отошли в прошлое. В Советской России так стали называть принудительную транспортировку осуждённых, подследственных, ссыльных, их маршрут следования к пункту назначения либо же партию транспортируемых. Чаще всего это происходит железнодорожным путём (реже — автотранспортом или авиацией); отсюда жаргонное название арестанта — «пассажир».
Этапирование происходит по определённому графику. В некоторых случаях (срочность, особая опасность арестанта, целевая необходимость доставки отдельного этапа в конкретное место) заключённые могут транспортироваться вне графика или даже поодиночке (так из Владикавказа доставляли в Ростов-на-Дону полковника Юрия Буданова, обвинённого в убийстве чеченки Эльзы Кунгаевой). Такие способы доставки и называются спецэтапом. Именно специальными этапами заключённых доставляли в северные лагеря, которые занимались строительством или добычей полезных ископаемых. Количество этапников определялось заявками, на основании которых и формировались составы. Для этапов подобного рода нельзя было составить чёткий график: всё зависело от «естественной убыли» контингента на местах, незапланированного увеличения объёмов работ и т. д. Обычные же этапы отправлялись в «стабильные» лагеря, где существовал чёткий график освобождения заключённых, а значит, можно было планировать строго обозначенные объёмы пополнения контингента.
В связи с этим возникает и другой вопрос: в каких вагонах перевозят заключённых, о которых идёт речь в песне? Ведь ГУЛАГ транспортировал своих подопечных в двух типах вагонов: «столыпинских» и «телячьих».
«Столыпинский вагон» назван по имени Петра Аркадьевича Столыпина, который, будучи саратовским губернатором, в 1905 году жёстко и эффективно подавил крестьянские и городские волнения. Это настолько впечатлило Николая II, что в апреле 1906 года он направил Столыпину телеграмму, предложив ему стать министром внутренних дел России. А 8 июля того же года последовал Высочайший указ, согласно которому 44-летний Столыпин стал ещё и премьер-министром, совместив два поста. В рамках предложенной новым премьером аграрной реформы важная роль отводилась интенсивному заселению крестьянами восточной части империи и введению в сельскохозяйственный оборот пустующих земель. В результате реформы на восток переселилось около трёх миллионов человек. Именно для переселенцев и были созданы вагоны, называемые по сию пору «столыпинскими» или попросту «Столыпиными» (по одним сведениям, они появились в 1908 году, по другим — в 1910-м). Вагоны эти являлись модификацией пассажирских — с той разницей, что часть пространства с торцов была выгорожена под перевозку сельхозинвентаря и скота. И советский, и современный вагонзак имеют мало общего с реальным «столыпинским» типом вагона. Разумеется, никаких решёток и конвоя вагоны для переселенцев не предусматривали: в них ехали вольные люди. Для перевозки заключённых использовались и используются переделанные купейные вагоны, где купе оборудованы под камеры. До четырёх купе отводится конвойной службе, а далее следуют купе-камеры — большие и малые. Количество варьируется: например, пять больших (12–16 человек) и три трёхместные — «тройники» (куда можно впихнуть до шести «пассажиров»).
Журналист и сценарист Валерия Подорожнова в очерке «Тюрьма на колёсах» так описывает «Столыпина»: «Часть вагона отведена сопровождающим: первым идет купе проводника, кухня, купе, где работает начальник, и спальня дежурных конвоиров (они меняются каждые два часа). “Зэковская” часть напоминает плацкартный вагон без боковых полок. Всего там восемь камер, две из них малой вместимости — вполовину меньше большой. Наполняемость большой камеры — до 16 человек, малой — до 6. В большой камере вторая полка откидывается и образует горизонтальный мостик посреди камеры, за счёт этого помещается больше человек».
От коридора камеры отделяются решётками, которые сами зэки называют «сеткой». И правильно, поскольку прутья переплетены ромбом, как у сетки, а не расположены квадратами, как у решётки. Так и в блатной песне:
Шёл «Столыпин» по центральной ветке.
В тройнике, за чёрной грязью сетки,
Ехала девчонка из Кургана,
Пятерик везла до Магадана…
В «тройниках» действительно часто перевозят арестантов, которых не хотят смешивать с общей массой «пассажиров»: например, «пыжей», то есть лиц, осуждённых к пожизненному наказанию. Двери в «тройниках» цельнометаллические, с окном-«кормушкой», в отличие от обычных больших камер, где двери зарешечены. В камерах «Столыпина» окон нет, окна расположены по всей длине коридора и отделены от арестантов той же самой сеткой. В каждой камере — три спальных яруса, между вторыми полками существует откидная лежанка.
Однако есть все основания считать, что «песенные» этапники катили на восток не в «столыпинских» вагонах, а в тех, что называют «телячьими». Как вспоминал в повести «Трижды рождённый» бывший узник ГУЛАГа Семён Крапивский, путешествие в «Столыпине» считалось в некотором смысле «элитным». Сами зэки такое этапирование называли «ехать по билету». Впрочем, удобства подобной перевозки были относительными. В одной из лагерных песенок пояснялось:
А вы знаете, что значит —
«Ехать по билету»?
Человек любой заплачет,
Познав долю эту…
Что касается спецэтапов, зачастую для них использовались товарные вагоны. Между прочим, некоторые лагерники отдавали предпочтение именно «телячьему» способу, поскольку в «столыпинских» вагонах «пассажиров» выпускали на оправку всего два раза в сутки, а в товарных вагонах заключённые могли оправляться по мере надобности: для этого в полу было прорезано небольшое отверстие-параша.
Товарные вагоны были красного цвета и потому в народе назывались «краснухами». Так повелось ещё с дореволюционных времён — обозначать комфортность железнодорожных вагонов при помощи цвета. Помните, у Блока в стихотворении «На железной дороге»:
Вагоны шли привычной линией,
Подрагивали и скрипели;
Молчали жёлтые и синие;
В зелёных плакали и пели…
Жёлтые вагоны — первого класса, синие — второго, зелёные — третьего (самые дешёвые, предназначенные для бедноты, — те, что сейчас называют общими). Красные предназначались для перевозки грузов и скота. Крытый товарный вагон появился в 1872 году в Ковровских мастерских Московско-Нижегородской железной дороги, а затем его усовершенствовали в 1875 году. Именно этот «товарный вагон правительственного типа» был принят Министерством путей сообщения Российской империи. Вагоны этого типа (с лёгкими модернизациями) производили и в Советской Республике вплоть до 1931 года; такие «краснухи» перевозили основную массу грузов даже в Великую Отечественную войну. Железнодорожные воры сталинской эпохи, потрошившие товарные вагоны, назывались «краснушниками»[29].
Разумеется, и в царской России, и в Советской «краснухи» предназначались не только для грузовых транспортировок: их использовали также для перевозки скота (о чём свидетельствует название) и людей. Последнее характерно в основном для описания военных действий — и не только в России, но и в других странах. Любители замечательного романа Ярослава Гашека «Похождения бравого солдата Швейка» легко вспомнят, как вольноопределяющийся Марек грозился написать на теплушке, которая повезёт солдат австро-венгерской армии на фронт:
Три тонны удобренья для вражеских полей:
Сорок человечков иль восемь лошадей.
На самом деле, как отмечает в своих комментариях к роману Сергей Солоух, в оригинале у Гашека вторая строка приведена на немецком языке — «Acht Pferde oder achtundvierzig Mann», то есть восемь лошадей и 48 человек. Марек обыграл реальную надпись, которая указывала на стандартную вместимость австрийского товарного вагона в форме — «M.T. 48 M 6 Pf», что расшифровывалось следующим образом — «Militar-Transport 48 Mann 6 Pferde». Правда, в зависимости от типа вагона количество людей менялось: «Сами цифры не были одинаковыми, как и размеры австро-венгерских вагонов, на теплушке высотой 5,5 метра писали 48 + 6, на четырёхметровом — 40 + 6, на совсем низеньком высотой всего 3,65 метра — 36 + 6. То есть при одинаковой площади пола для людей, в отличие от лошадей, можно было сделать больше ярусов нар». Любопытно, что вольноопределяющийся завысил вместимость вагонов — на две лошади.
А вот у стран Антанты надпись как раз гласила — 40 человек или 8 лошадей. Так, на французских вагонах — «Quarante homines, huit chevaux». Общество американских ветеранов Второй мировой войны так и называется: «Forty and Eight» — «сорок и восемь». Та же самая пропорция — 40 на 8 — была принята в России как дореволюционной, так и советской. Марк Галлай в повести «Жизнь Арцеулова» рассказывает об авиаконструкторе Грошеве:
«Первый не одноместный и даже не двухместный, а пятиместный планёр был по собственной инициативе построен и предъявлен уже в 1934 году на десятый коктебельский слёт конструктором Г. Грошевым.
Юмористическая стартовая газета, выпускавшаяся на слётах и оперативно откликавшаяся на всё, что происходило вокруг на земле и в воздухе, отреагировала на это событие стихами:
Товарищ Грошев — человек известный
Тем, что планёр построил пятиместный.
Ему лишь двадцать лет. Он — в полноте идей.
Надеюсь, что, когда ему минует сорок,
Построит он планёр, без всяких оговорок,
На сорок человек и восемь лошадей.
“Сорок человек или восемь лошадей” — такой была во время Первой мировой войны стандартная вместимость вагонов, предназначенных для перевозки кавалерии».
По идее, подобный принцип следовало соблюдать и при перевозке заключённых. Михаил Танич, бывший узник ГУЛАГа, в песне «Ту-ту» для группы «Лесоповал» так и пишет:
Конвои вологодские, в малиновых погонах,
Бросали мёрзлый хлебушек, а как для нелюдей.
А было нас по сорок в тех будённовских вагонах,
Рассчитанных на восемь лошадей.
На самом деле никто подобной нормы не придерживался. Семён Крапивский в лагерных мемуарах вспоминал, что в такие теплушки забивали по 60–70 арестантов. Жак Росси в «Справочнике по ГУЛАГу» пишет, что «краснуха» рассчитана на 46 человек, но обычно в неё заталкивают по 60 и более заключённых: «30 человек в вагоне считается роскошью». В 1947 году Валерия Бронштейна транспортировали с ещё большим «люксом»: «Весь путь от Хабаровска до бухты Ванино я проехал очень комфортно. Ничего, что товарный вагон, но зато почти пустой. Из сорока шести человек, положенных по норме, в нём было пятнадцать». Заметим, что Бронштейн, как и Росси, в качестве стандарта называет 46 человек; возможно, в то время в СССР норма перевозок увеличилась.
Отношение «пассажиров» к «перегрузкам» было разным. Так, Евгения Гинзбург в «Крутом маршруте» замечает: «Народу натолкали в него столько, что, кажется, негде будет даже стоять. Теплушка. Но от этого настроение улучшается. Ведь закон тюрьмы — “чем теснее, грязнее и голоднее, чем грубее конвой — тем больше шансов на сохранение жизни”».
Семён Крапивский даёт куда более жёсткую оценку:
«Этапы в летнее время… — иначе как душегубкой назвать нельзя. Если немецкие душегубки, газенвагены, были рассчитаны на быстрое уничтожение людей, то советские этапы, напротив, рассчитаны на долгосрочные муки и страдания заключённых. Особенно страшны были этапы в товарных вагонах. Эти вагоны обшиты тонкими дощечками, крыша покрыта железом. Под лучами солнца стенки и крыша вагона накаляются до такой температуры, что дотронуться до них невозможно. Тела людей в сплошной испарине. Мокрые от пота тела выделяют удушливое испарение аммиака. Обмороки, тошнота, сердечные припадки. Известно много случаев умопомешательства. Стучать в дверь или вагонную обшивку запрещено. Дозваться криком невозможно. Проходит несколько часов, прежде чем начальник конвоя соизволит подойти к вагону, а если подходит, то не для того, чтобы оказать помощь, но чтобы наказать за стук. Открывая дверь, он не выясняет причину вызова, а сразу же выдергивает несколько человек, которые ближе к дверям, оставляя пострадавших без помощи.
Известно также много случаев, когда люди умирали в вагонах, не дождавшись медицинской помощи. Тогда мертвецов клали у самых дверей, чтобы ускорить их вынос из вагона. Такие случаи заключённых не огорчают, напротив, даже радуют тех, которые лежали рядом. Становилось свободнее лежать».
Однако почему мы предполагаем, что в песне «Спецэтап» описана именно «краснуха», «телячий» вагон, а не «столыпинский»? Обратим внимание на строку — «Здесь на каждом вагоне замок». Это было возможно только в случае с «краснухами», которые действительно запирались снаружи на подвесной замок. Вадим Туманов пишет: «Наши… красные товарняки с широкими дверями, наружной перекладиной и тяжёлым замком были копией вагонов, в каких по Сибирской железной дороге перевозили скот».
На «столыпинских» вагонах таких замков не было. Зачем, если конвой находился в каждом вагоне и мог контролировать любое движение «пассажиров»? По этой же причине не было и внешней охраны. А вот «телячьи» вагоны охранялись именно снаружи — в любое время года! Отсюда строки:
Завернувшись в бушлат с головой,
Проезжая снега и болота,
На площадках вагонов конвой
Ощетинил свои пулемёты.
Можно добавить: и на крышах вагонов также находились вооружённые конвоиры. Жак Росси поясняет: «На вагонах обычно пишут крупными буквами “спецоборудование” и т. п., что и объясняет наличие пулемётчиков или автоматчиков на площадках и на крышах вагонов». Об этом же вспоминает и Евгения Гинзбург:
«Надпись “Спецоборудование” на вагоне я заметила ещё во время посадки. На минуту подумала, что это осталось от прежнего рейса. Ничего удивительного. Товарный вагон. Ну и везли в нём какое-то оборудование.
Только после того, как начальник конвоя объявил режим во время этапа, я засомневалась. Догадались и другие.
— Да это мы и есть спецоборудование, — сказала Таня Станковская, карабкаясь на третьи нары, — иначе почему бы такое: на ходу поезда разговаривай сколько хочешь, а на остановках — полное молчание, никаких шумов? Даже за шёпот — карцер…»
Но как же быть с окнами? Вспомним, что поётся в «Спецэтапе»: «И на окнах — морозная плесень». Несомненно, речь идёт о заиндевелых стёклах. А застеклённые окна были только в «столыпинских» вагонах! В «телячьих» под самым потолком тоже имелись два небольших окна, однако они не застеклялись. Вадим Туманов вспоминал: «В верхних углах вагона были два зарешеченных окошка, сквозь которые хотя бы отчасти выплывал из вагона наружу тяжелый хлорный дух». То же отмечает и Гинзбург, радуясь тому, что устроилась в вагоне «близко к высокому зарешеченному окошку, из которого тонкой струйкой просачивается воздух. И какой воздух! Замолчав на минутку, я подтянулась на локтях кверху и сделала глубокий вдох. Да, так и есть. Пахло полями…» То есть окна в «краснухах» служили для проветривания. Понятно, что на них не могла появиться «морозная плесень»…
Думается, речь идёт о более позднем редактировании первоначального текста, в результате чего было допущено отступление от реальности. Так, в одном из вариантов, например, встречаем несколько иное описание — «заглушает пурга стук колёс, бьётся в окна морозною плетью». Хотя и здесь можно предположить, что ветер бьёт в стекло, но всё уже не столь однозначно. Есть и другая версия, приведённая в сборнике Пентюхова «Песни узников»: «заметает пургой паровоз, в окнах блещет морозная плесень». Опять-таки не «на окнах», а «в окнах», что предполагает иное восприятие представленной картины. В любом случае, весь остальной текст однозначно указывает именно на «теплушки».
О «краснухах» можно рассказывать ещё очень долго и подробно, но это увело бы нас от основной темы. Обратим лишь внимание на строки «две доски вместо мягкой постели» (в некоторых вариантах — три доски). Две или три — не столь важно, поскольку варианты допускались так же, как и с двухъярусными и трёхъярусными нарами и даже с устройством параши (Туманов вспоминал, что в их «краснухе» отхожим местом служила бочка). А вот на что внимание действительно стоит обратить, так это на сами доски. В отличие от «столыпинских», как следует обработанных, в «телячьих» вагонах нары сбивались чаще всего из неструганых досок. Об этом пишут многие узники ГУЛАГа (С. Крапивский, Я. Бардах и др.). А Владимир Пентюхов в мемуарах «Как я стал абезьяном» на досках останавливается особо:
«Телячьи вагоны были… оборудованы под длительное жильё. В них, двухосных, были устроены вдоль стен из неоструганых досок нары.
Нары были голые. Ни сена на них, ни соломы. И после первой же ночи наши “бравые воины” начали кряхтеть и стонать. Их локти, колени и бока оказались нашпигованными мелкими занозами, которые вызывали боль и зуд. На остановках поезда мы вынуждены были, вооружившись иголками, выковыривать их из собственного тела. На одном полустанке, неподалёку от насыпи, я нашёл кусок старого брезента, отмял его от грязи и приволок в вагон. Проблема подстилки для меня и брата была решена».
А теперь выглянем из вагона наружу. В одном из вариантов поётся:
Здесь на каждом вагоне конвой
Ощетинил свои пулемёты,
И прожектора луч голубой
Освещал нам леса и болота.
«Столыпинские» вагоны не были оборудованы особыми прожекторами. А вот с «краснухами» — дело другое. Росси упоминает, что ночью они освещались прожекторами, установленными на головных вагонах. То же самое отмечает и Крапивский: «На люки навешивали железные решётки, тормозные площадки превращались в наблюдательные вышки, на крышах вагонов устанавливались прожекторы, специальная сигнализация, телефонная связь».
Василий Гроссман в повести «Всё течёт» поясняет, что прожекторы служили для пресечения побегов: «Для тех, кто, проломав потолок, лезет на крышу вагона, установлены кинжальные прожектора — они пронзают тьму от паровоза до хвостового вагона, а пулемёт, глядящий вдоль эшелона, ежели по крышам побежит человек, знает своё дело».
Вообще в составах из «телячьих» вагонов была предусмотрена особо строгая система противопобеговых мер. Побеги из «Столыпиных» практически исключались, а вот из «краснух» как раз пытались бежать довольно часто. Именно поэтому, как пишет Росси, вагоны дважды в сутки останавливались в пустынном месте для поверки. Внутрь заскакивали, как правило, двое конвоиров без оружия, но зато с деревянными молотками-киянками. Всех арестантов сосредоточивали в одном конце вагона, а затем поодиночке перегоняли в другой конец, пересчитывая при помощи удара молотком по спине. Во время таких проверок также из вагонов выносили умерших и хоронили поблизости от насыпи. Гроссман пишет, что эту процедуру проводил один надзиратель, который «ловко перегоняет помеченных заключённых из одной части вагона в другую, и, как бы стремительно ни кидался заключённый, вертух успевает поддать его палкой по заднице или по кумполу». Всё это время двери вагона оставались открытыми, так что заключённые находились под прицелом автоматов.
Разумеется, проверке подвергался и сам вагон: «На некоторых остановках охрана выводила нас из вагонов на насыпь, окружённую конвоем с собаками. Наряды поднимались в вагоны, деревянными молотками простукивали пол, стены, крышу — нет ли признаков замышляемого побега, загоняли всех снова в вагон и теми же молотками колотили замешкавшихся. Конвоирам даже доставляло удовольствие обрушивать на последних молотки. Под их руку никому не хотелось попадаться. Все влетали в вагоны как сумасшедшие» (Вадим Туманов). Заметим, что практика лупить по спинам замешкавшихся арестантов в жаргоне имеет саркастическое наименование — «развод без последнего». По лагерным легендам, на колымских командировках последнего зэка конвой забивал или пристреливал — чтобы остальные выполняли команду пошустрее…
Также перед каждой остановкой, когда поезд замедлял ход и возникала возможность побега заключённых, конвойные спрыгивали на ходу, окружали поезд и сопровождали его, захлопывая до отказа двери (во время движения позволялось оставлять щель для дополнительной вентиляции вагона) и укрепляя дверные болты. Таким же образом охранники бежали и запрыгивали, когда состав набирал ход.
В общем, казалось бы, всё было сделано для того, чтобы узник не мог вырваться на волю. Как поётся в одном из вариантов «Спецэтапа»:
Здесь на каждом вагоне замок,
Зарешечены окна и двери,
Чтобы каждый задуматься мог
О свободе — бесценной потере.
На площадке вагонов конвой
Ощетинил свои автоматы.
Кто решится рискнуть головой,
Не минуя жестокой расплаты?
А ведь решались! Даже несмотря на то, что, как пишет Гроссман, «после Великой Отечественной войны были устроены под днищем хвостовых вагонов стальные гребёнки. Если заключённый в пути разберёт пол и бросится плашмя меж рельсов, гребёнка ухватит его, рванёт, швырнёт под колесо — не вам, не нам». Однако подобные гребёнки устанавливались не на каждом составе. Во всяком случае, у нас есть описание побега из теплушки, которое даёт в своих мемуарах Вадим Туманов, бежавший вместе с ворами на отрезке от Хабаровска до порта Ванино именно через отверстие, прорезанное в полу вагона:
«В полу открылась небольшая дыра, и было видно, как пролетают внизу шпалы. Я оказался в очереди седьмым или восьмым. Кто-то опытный, уже бывавший в таких ситуациях, подсказал, что после Комсомольска-на-Амуре поезда сбавляют скорость и это лучшее время для побега…
Уже вечерело, когда поезд, постояв на какой-то станции, только-только начал движение и ещё не успел набрать скорость, как первый, опустив ноги над пролетающими шпалами, держась руками за края отверстия, отпустил, наконец, руки и провалился вниз, моментально распластавшись на шпалах, чтобы чугунные подвески не размозжили голову. На некоторых поездах в местах сцепа последних вагонов свисали, доставая почти до шпал, металлические кошки, убийственные для беглецов, но сейчас об этом никто не думал. За первым, не теряя времени, нырнул второй, вывалился третий, кувыркнулся четвёртый… Когда пришёл мой черёд, я грохнулся на шпалы и прижался к ним, а когда надо мной простучал последний вагон и открылось небо, с платформы последнего вагона охрана открыла беспорядочную стрельбу. Мы побежали. Бежало человек двенадцать. Послышались ещё выстрелы. Поезд резко остановился, на насыпь спрыгивали солдаты с собаками.
Мы бросились врассыпную. Солдаты с карабинами и собаки — за нами. Я никогда не думал, что в поезде столько конвоиров. Откуда они взялись? Отовсюду слышалась стрельба. Впереди меня, шагах в пяти, бежал парень из нашего вагона. Пули размозжили его голову. Одно мгновенье я видел человека на ногах и с разломанной надвое головой. Как будто её топором рассекли пополам. Он рухнул наземь, из половинок черепной коробки вывалились мозги. Два кровоточащих полушария. Подоспевшая овчарка ткнулась в мозги и, мне показалось, лизнула их.
Это сейчас припоминаются детали, а тогда я не успел ничего ни подумать, ни почувствовать — огромная собака прыгнула на меня со спины, зубами вцепилась в правый бок, свалила. Впереди меня и за мной тоже падали. Я успел натянуть куртку на голову. Слышались крики и стрельба. Конвоиры бежали по шпалам, стреляя на ходу. Человек семь были убиты. Меня схватили и потащили к поезду…
Беглецов никто не переписывал, уголовного дела не возбуждали. Не имело смысла: за побег давали три года, но почти у всех в нашем этапе были большие сроки, а при вынесении приговоров по двум или больше делам меньшие сроки поглощаются большими».
Поклонники Владимира Высоцкого, прочитав этот отрывок, сразу же вспомнят песню «Побег на рывок»:
Псы покропили землю языками
И разбрелись, слизав его мозги.
Эта параллель неудивительна, поскольку многие песни Владимир Семёнович писал по рассказам своего товарища — Вадима Туманова, бывшего зэка…
И всё же на побег решались немногие. Но зато были многочисленные попытки связаться с родными. Дело в том, что у «телячьих» вагонов было ещё одно — может быть, и призрачное — преимущество. Мы имеем в виду так называемую «полевую почту». Нет, конечно же, не ту, солдатскую, когда с полей сражений можно слать домой заветные «треугольники». Разумеется, такая возможность для лагерников была исключена полностью. Но вот что вспоминает Евгения Гинзбург:
«— Что уж это, курева-то не разрешили? В Ярославле уж на что зверствовали, и то разрешено было, — говорит Надя Королёва, сорокалетняя работница из Ленинграда…
Со всех сторон пускаются разъяснять. Это из-за бумаги. Ведь на развёрнутых мундштуках от папирос можно писать, а ОНИ больше всего боятся, как бы не стали писать и бросать в окошко записки».
Да, именно такая полевая почта и действовала: письмо сквозь зарешеченное оконце прямо в поле, на волю! Авось долетит…
То же самое встречаем и у Туманова: «Устроившись на нарах или на полу, осуждённые слюнявили карандаши, писали письма, складывали треугольником и на остановках, подсаживая друг друга на плечи, просовывали их в ячейку оконной решётки. Может, кто подберёт и бросит в почтовый ящик». Василий Гроссман утверждал даже, что не все попытки были напрасными: «А кто опишет отчаяние этого движения… письма, выбрасываемые из тьмы теплушек в тьму великого степного почтового ящика, и ведь доходили!»
Кто знает: возможно, в этих письмах зэки цитировали уже известный лагерный романс-танго: «Не печалься, любимая»…
Ещё один важный вопрос: что за трассу проложили песенные зэки «в подарок рабочему классу»? Вообще из текста неясно, сколько лет эту самую трассу прокладывали. В разных версиях указаны различные временные отрезки: «за пять лет трудовых лагерей», «за семь лет трудовых лагерей», «десять лет трудовых лагерей» (или, как пела Кира Смирнова в передаче «В нашу гавань заходили корабли», — «за червонец трудов-лагерей») и даже «двадцать лет трудовых лагерей». Но нам важна не столько продолжительность работ, сколько их география.
И здесь безвестные сочинители «Спецэтапа» предлагают два варианта.
Первый, по «емельяновской» версии, отсылает нас на Колыму:
Десять лет трудовых лагерей
Подарил я рабочему классу.
Там, где стынут лишь травы зверей,
Я построил Колымскую трассу.
Колымская трасса — это действительно грандиозная дорога жизни длиной 1042 километра, которая пролегла от Магадана до Усть-Неры, от берега Охотского моря до Якутии через тайгу и вечную мерзлоту Магаданского края, соединив две крупнейшие реки региона — Колыму и Индигирку. На своём протяжении автодорога пересекает десять перевалов высотой до тысячи метров. Колымская трасса обеспечивает всем необходимым прииски, рудники, угольные шахты, являясь со своими ответвлениями (например, Тенькинская трасса протяжённостью 474 километра) как бы кровеносной системой громадного организма.
Необходимость трансколымской магистрали возникла в начале 1930-х годов. В недрах края геологи открыли золото, олово, серебро, каменный уголь, но вот добраться туда, а главное — доставить эти богатства из таёжных глубин к морю и затем на «материк» без надёжной дороги не представлялось возможным. Юрий Билибин, начальник первой колымской экспедиции 1928 года, писал: «Пятьсот километров, отделяющих Колыму от Нагаева, были непреодолимым препятствием для снабжения. Это обстоятельство пагубно отражалось на развитии Колымы… За две зимы — 1931/32 г. и 1932/33 г. — в транспорте, обслуживавшем снабжение приисков, пало свыше 2000 коней».
Есть сведения о том, что поначалу планировалась прокладка железнодорожной магистрали, однако остановились на более реалистичном проекте автомобильной трассы: геологические исследования показали полную бесперспективность строительства рельсовых путей. Даже обычную грунтовку приходилось вести, сообразуясь с рельефом местности, чтобы сократить затраты и быстрее сдать дорогу в эксплуатацию, а затем уже довести работы до ума. Поэтому Колымская трасса отличается извилистостью, множеством криволинейных участков. Сооружение её первого отрезка началось уже в 1931 году. Всего год потребовался для прокладки дороги облегчённого типа протяжённостью 200 километров — и это почти без всякой техники, в основном — кайло, лопата, тачка. Если быть точными, то зимой 1931 года в бухту Нагаево доставили десять новеньких грузовиков марки АМО-3 и несколько гусеничных тракторов «Коммунар». Бывший водитель Дальстроя А. Кальницкий вспоминал, что в конце 1932 года также в Нагаево доставили семьдесят автомашин Нижегородского автозавода — знаменитые полуторки. Первые машины шли с деревянными кабинами. Температура внутри была почти такой же, что и снаружи, так что стекла не замерзали даже при пятидесятиградусном морозе. Морозостойкой резины не было, поэтому камеры разбивались на мелкие кусочки, а шины осыпались до самого корда. Первые перевозки по трассе начались в январе 1933 года, но пока — исключительно по зимней дороге. Как только снег начинал сходить, путь для автотранспорта становился практически непроходимым. Тогда в дело вступали трактора. Они буксиром тащили грузовики до бухты Нагаево в связке по пять-шесть машин.
Полноценный отрезок трассы от Нагаево до Атки был сдан в эксплуатацию в августе 1935 года, осенью 1936-го строители дошли до посёлка Сусуман, в 1938-м сдаётся дорога Магадан — Ягодный (542 километра), в 1939-м — отрезок Ягодный — Бёрёлёх (104 километра). Весь участок от Нагаева до Кадыкчана длиною 739 километров был построен за 10 лет.
Итак, согласно первой версии, в песне «Не печалься, любимая» речь идёт о Колымской трассе. Однако могут возникнуть возражения. Ведь речь вроде бы идёт о довоенном строительстве. Между тем лагерная песня основой имеет танго «Я тоскую по Родине», созданное не ранее 1944 года! Однако на самом деле прокладка трассы Магадан — Усть-Нера продолжалась до 1953 года. Так что в данном случае права даже строка «Двадцать лет трудовых лагерей подарил я рабочему классу»…
И всё же существует вторая версия того, где именно тянули таёжную трассу узники сталинского ГУЛАГа. Её сторонники убеждены, что речь идёт не о Колыме, а о Байкало-Амурской магистрали — знаменитом БАМе, который пролегает по территории Иркутской области, Забайкальского края, Амурской области, Республик Бурятии и Саха (Якутия), Хабаровского края. Общая протяжённость БАМа от Тайшета до Советской Гавани составляет 4287 километров.
Некоторые оппоненты такого предположения напирают на то, что слово «трасса» в отношении железнодорожной магистрали не совсем точно: обычно так называют именно автодорогу. Однако это не совсем так. Одно из основных значений слова трасса, как определяют его толковые словари (от немецкого Trasse — направление линии, пути): маршрут движения каких-либо транспортных средств; линия, определяющая путь движения или продольную ось дороги, трубопровода и тому подобного сооружения большой протяжённости. БАМ под это определение вполне подходит. Более того, многие исполнители прямо указывали, что речь идёт именно о железной дороге. Так, в очерке «От пластинок к магнитофонам» Рувим Рублёв, он же Рудольф Фукс — продюсер и импресарио Аркадия Северного, вспоминает о Вадиме Козине:
«До нас, коллекционеров, дошёл его старческий уже, надтреснутый голос, записанный на любительском магнитофоне:
За срока трудовых лагерей
Мы в подарок рабочему классу
Там, где были тропинки зверей,
Проложили железную трассу…»
Как мы легко можем понять, «железная трасса» — не что иное, как железнодорожная магистраль. В ряде вариантов также вместо «таёжной» или «колымской» упоминается «сибирская» или непосредственно «амурская» трасса. И уж совсем определённо очерчивает географию строительства куплет:
Среди диких обрывистых скал,
Где раскинулись воды Байкала,
Где бродяга судьбу проклинал,
Эта песня угрюмо звучала.
Отсылая к народной песне «По диким степям Забайкалья» (по другой версии, авторство принадлежит Ивану Кондратьеву), авторы куплета прямо указывают на прокладку Байкало-Амурской магистрали.
Что же это за магистраль и зачем она была нужна? Вообще-то идея с прокладкой БАМа родилась ещё в 1888 году, когда к председателю Комитета министров Николаю Христиановичу Бунге обратился председатель Русского императорского технического общества князь Пётр Аркадьевич Кочубей с предложением проложить железную дорогу через всю Сибирь от Тайшета севернее Байкала. Бунге поддержал идею и при докладе императору Александру III грамотно обосновал значение будущей железной дороги в экономическом и военном аспектах. Государь одобрил проект. И в июле-сентябре 1889 года экспедиционный отряд под руководством полковника Генерального штаба Николая Волошинова, состоявший из нескольких мужчин (в основном военных), совершил поход более чем в тысячу километров от Усть-Кута до Муи. Именно по этим местам пролегла сегодня трасса БАМа. Однако Волошинов доложил по результатам экспедиции: «Проведение линии по этому направлению оказывается безусловно невозможным в силу одних технических затруднений, не говоря уже о других соображениях». И действительно, в то время это был абсолютно трезвый, взвешенный вывод.
После поражения России в русско-японской войне строительство магистрали, сокращавшей путь к тихоокеанским портам по сравнению с Транссибом на 500 километров, стало одной из приоритетных задач. Однако приступить к её решению помешали сначала Первая мировая война, затем — революция.
Интерес к развитию сети железных дорог на востоке страны снова возник в конце 1920-х — начале 1930-х годов. Во всяком случае, топографическую разведку будущей трассы БАМа Отдельный корпус железнодорожных войск РККА начал проводить ещё в 1926 году. Согласно ряду источников, окончательное решение о прокладке трассы, дублирующей Транссиб, в советском руководстве возникло к 1931 году, когда Япония оккупировала Маньчжурию. Японским войскам было достаточно захватить хотя бы одну станцию Транссибирской магистрали, чтобы отрезать Дальний Восток от всей остальной страны. В 1932 году Совнарком принял постановление «О строительстве Байкало-Амурской магистрали». Начать эксплуатацию дороги планировалось к концу 1935 года.
Однако уже к осени того же года стало ясно, что эти планы нереальны. Одной из самых важных проблем стала нехватка рабочих рук: при норме 25 тысяч человек к прокладке дороги удалось привлечь в десять раз меньше строителей. Однако к тому времени способ решения подобных проблем уже был найден на примере строительства Беломорско-Балтийского канала. Поэтому 25 октября 1935 года вышло второе постановление СНК СССР, по которому в результате реорганизации Управления строительства Байкало-Амурской магистрали Народного Комиссариата путей сообщения прокладкой БАМа занялось специально созданное Управление строительства Байкало-Амурской магистрали ОГПУ. Для этого в ГУЛАГе появляется Бамлаг с центром в городе Свободный Дальневосточного края. А начальником Бамлага назначен Натан Френкель — тот самый, который ранее руководил строительством Беломорканала.
И всё же задача оказалась непомерно сложной. Наземная разведка в условиях непроходимой тайги фактически была невозможна. Пришлось применить технологию аэрофотосъёмки, новую для того времени. Нововведение себя оправдало, и появляется специальный авиапарк железнодорожной авиации, а для эксплуатации этого авиапарка в 1937 году создаётся Бюро аэрофотосъёмочных и фототеодолитных работ в составе Бамтранспроекта. В том же году определено общее направление трассы БАМа: Тайшет — Братск — северная оконечность Байкала — Тындинский — Усть-Ниман — Комсомольск-на-Амуре — Советская Гавань. В 1938 году Бамлаг (который уже насчитывал свыше 200 тысяч заключённых) расформировали и на его базе создали шесть железнодорожных исправительно-трудовых лагерей: Амурский, Южный, Западный, Восточный, Юго-Восточный и Бурейский. Тогда же начались работы на западном участке от Тайшета до Братска, а в 1939 году — подготовительные работы на восточном участке от Комсомольска-на-Амуре до Советской Гавани.
Увы, несмотря на использование рабской рабочей силы и особое внимание правительства к магистрали, до войны строительство БАМа так и не было завершено. А в январе 1942 года по решению Государственного Комитета обороны с уже проложенного участка БАМ — Тында были сняты звенья пути и мостовые фермы, которые перебросили на строительство железнодорожной линии Сталинград — Саратов — Сызрань — Ульяновск (Волжская рокада).
Прокладка Байкало-Амурской магистрали возобновилась уже ближе к концу войны. Так, участок Комсомольск-на-Амуре — Совгавань (на котором находится и порт Ванино) протяжённостью 442 километра сдали в эксплуатацию в 1945 году. В июне 1947 года силами заключённых Амурлага продолжено строительство восточного участка Комсомольск-на-Амуре — Ургал. В том же году открывается движение Тайшет — Братск. Интересно в связи с этим вспомнить куплет песни «Стройка Хальмер-Ю не для меня»:
На стройку свысока будем смотреть,
Пусть на ней работает медведь,
У него четыре лапы,
Пусть берёт кирку, лопату
И кайлит от Братска до Тайшет.
Стало быть, стройка была знаменитая… А первый поезд на полном протяжении линии Тайшет — Братск — Усть-Кут прошёл в июле 1951 года.
Так что есть все основания предполагать, что часть вариантов песни «Не печалься, любимая» с полным правом могла быть посвящена именно прокладке Байкало-Амурской магистрали заключёнными ГУЛАГа.
Дальнейшая судьба трассы довольно драматична. В конце 1950-х годов ряд землетрясений нанёс значительный ущерб линии БАМа, и от дальнейшей прокладки магистрали руководство страны отказалось. Вернулись к этому вопросу только в 1974 году, когда в апреле на XVII съезде ВЛКСМ БАМ был объявлен всесоюзной ударной комсомольской стройкой, а ЦК КПСС и Совет министров СССР постановлением от 8 июля «О строительстве Байкало-Амурской железнодорожной магистрали» выделили для этого грандиозного строительства необходимые средства. Единой магистралью БАМ стал 27 октября 1984 года, когда было уложено последнее «Золотое звено» главного хода железной дороги.
С началом эпохальных перестроечных перемен руководство страны фактически отмахнулось от дороги и живущих на ней людях, а журналисты нашли для БАМа броский ярлык — «Дорога в никуда» и сделали из магистрали символ эпохи застоя. Некоторое оживление произошло уже в начале нового тысячелетия, когда в декабре 2003 года была завершена прокладка самого длинного в России Северомуйского тоннеля (15 343 метра), строительство которого началось ещё в мае 1977 года. Сегодня всё больший интерес к региону БАМа начинают проявлять коммерческие структуры, интересующиеся, с одной стороны, освоением месторождений полезных ископаемых и других ценных ресурсов природы, с другой — перспективами проекта соединения острова Сахалин с материком. И то, и другое резко повышает значение Байкало-Амурской магистрали. Именно БАМ мог бы стать кратчайшим путём, по которому пойдёт поток транзитных грузов из Японии в Европу. Но это всё — пока лишь прожекты. И дай бог, чтобы к их реализации не подключились в качестве дармовой рабсилы десятки тысяч российских арестантов…
Упоминание «Сталинца» в песне не случайно. В эпоху Отца народов этот трактор олицетворял собою мощь советского сельскохозяйственного машиностроения. Гусеничный трактор «Сталинец» С-60 имел мощность 60 «лошадей», а более поздняя модификация С-65 — соответственно 65. Как сообщает Рудольф Седов в исследовании «История строительства Колымской трассы», к 1937 году на прокладке дороги работали 905 автомашин и 39 тракторов. Среди них, скорее всего, были и упомянутые в песне «Сталинцы». Первая партия этих тракторов, созданных на базе американского «Катерпиллер-60», сошла с конвейера Челябинского тракторного завода (знаменитого ЧТЗ[30]) 1 июня 1933 года.
«Сталинец» — легенда отечественного тракторостроения. И дело не только в мощности. Именно эта машина в модификации С-65 была оснащена первым советским дизельным двигателем. Задачу в кратчайшие сроки перевести тракторы ЧТЗ на дизели поставил председатель Высшего совета народного хозяйства СССР Григорий Орджоникидзе на VII Всесоюзном съезде Советов в 1935 году. Для достижения этой цели была создана специальная дизельная комиссия. Делегация ведущих сотрудников тракторного завода даже выехала в США для заказа оборудования и переговоров с фирмой «Катерпиллер» о техническом сотрудничестве. Однако американцы, поставлявшие большую часть своей продукции за рубеж, были обеспокоены возможной конкуренцией со стороны Советов: в СССР планировалось выпускать дизельных тракторов в несколько раз больше, чем в Штатах. Так что сотрудничества не получилось, и конструкторам из Челябинска пришлось надеяться только на свои силы. Собственно, уже в начале 1935 года конструкторской группой инженера Элизара Гуревича был создан дизель-мотор М-75, а в апреле эти дизели запустили в специальное производство. 14 августа опытный образец дизельного трактора С-65 с новым мотором совершил первый пробег на площадке завода. Кроме дизтоплива, мотор работал на смеси автола с керосином, легко заводился в 30-градусные морозы от пускового бензинового 20-сильного двигателя. Для работы в условиях Севера это качество было одним из важнейших. Так, прибывшие на Колыму в 1940-е годы экскаваторы часто ломались, не выдерживая нагрузок при низких температурах.
В мае 1937 года в Париже открылась международная выставка «Искусство и техника современной жизни», где трактор С-65 получил «Гран-при». С трактора С-65 началась дизелизация тракторного парка страны. А в феврале 1938-го первая партия обновлённых «Сталинцев» в количестве 60 штук пошла на экспорт.
Забегая вперёд, скажем, что в годы войны «Сталинцы» показали себя с самой лучшей стороны. Их использовали как тягачи для буксировки орудий и перевозки боеприпасов. К сожалению, многие из них в начале боевых действий оказались в руках противника. Немцы высоко ценили такие трофеи: за каждый работоспособный трактор солдат вермахта мог получить недельный отпуск и даже Железный крест.
В тексте песни говорится, что в условиях тайги, снежной и морозной зимы не хватало сил даже мощному «Сталинцу». Насколько же тяжело приходилось людям, если отказывали даже «стальные кони» мощностью 60–65 л.с.! А ведь основная часть работ ложилась именно на плечи заключённых. Бывший лагерник М. Е. Выгон вспоминал о строительстве 1937 года: «Лагпункты располагались через каждые 10–15 км. Вдоль всей трассы от сопок к дороге были проложены дощатые дорожки, по которым двигались тысячи тачек: к дороге — гружённые песком и гравием, обратно, к сопкам, пустые. Колонны с зэками идут по трассе круглосуточно. Отправляют на вновь открытые прииски. Карамкен — целый палаточный городок, окружённый колючей проволокой. Вдоль дороги несколько деревянных домов лагерной администрации… Картина та же, что и раньше, — кишащий муравейник людей с тачками. Работают по 12 часов в светлое время».
Чрезвычайно важны в этом смысле замечания авторов сборника «Заключённые на стройках коммунизма. ГУЛАГ и объекты энергетики в СССР». В книге справедливо подчёркивается, что «важнейшими индикаторами низкой эффективности экономики ГУЛАГа с первых шагов её существования были так называемые антимеханизаторские настроения, крайний дефицит квалифицированной рабочей силы и невозможность её воспроизводства непосредственно в рамках лагерной системы. Экономика НКВД, основанная преимущественно на тяжёлом физическом труде, отторгала технический прогресс еще в большей мере, чем неэффективная советская экономика в целом». Другими словами, в условиях первых шагов индустриализации даже на воле катастрофически не хватало опытных трактористов, водителей, экскаваторщиков и т. п., не говоря уже о лагерях, где подавляющая часть заключённых состояла из уголовников или «контриков» (то есть партсоваппарата и интеллигенции). Лагерному начальству было проще и удобнее использовать ручной тяжёлый труд именно поэтому, а не потому, что «Сталинцу» сил не хватало. Согласно аналитическим данным, даже те немногочисленные механизмы и оборудование, которые поступали на объекты ГУЛАГа в довоенные годы, использовались плохо, простаивали и приходили в негодность. Так, проверка на строительстве Куйбышевского гидроузла выявила, что экскаваторы в первом квартале 1939 года «давали лишь 28,3 % чистой работы к рабочему времени, а количество работающих автомобилей составляло 49 % от их списочного числа». В мае 1940 года инспекция показала, что «на Волгострое мощный импортный экскаватор “Любек” пролежал свыше 3 лет и только сейчас намечен к продаже как ненужный; новый экскаватор “Дитчер” в течение 2 лет не был в употреблении и не намечается к использованию в дальнейшем; на один из участков этого строительства были завезены 7 жёстких дерриков[31], из них только 2 и то частично были использованы, а остальные 5 лежат более 2 лет неиспользованными».
К началу 1950-х годов эта чудовищная статистика несколько изменилась к лучшему. Так, на строительстве Волго-Донского канала, Цимлянского гидроузла и оросительных систем простои одноковшовых экскаваторов за восемь месяцев 1952 года составляли 21,3 %, а многоковшовых — 13,8 %. На строительстве Куйбышевской ГЭС эти показатели составляли 11,4 и 40 % соответственно, Сталинградской ГЭС — 19,2 и 9,7 %. Сказалось то, что к этому времени техническая грамотность и профессиональная подготовка советских рабочих резко повысились. Причём не в последнюю очередь в результате войны. Огромная танковая мощь Советского Союза сослужила добрую службу: любой бывший танкист легко осваивал сельскохозяйственную и строительную технику. Дороги войны также «обкатали» тысячи водителей автотранспорта. К сожалению, немало этих людей попало и в лагеря. Но всё же постепенная механизация тяжёлых и трудоемких работ на лагерных стройках, с одной стороны, снижала потребность в большом количестве заключённых, с другой — повышала спрос на квалифицированные кадры. Чем дальше, тем больше становилось очевидным, что с топором, тачкой и кайлом в современных условиях катастрофическое отставание от развитых стран обеспечено.
Особого внимания заслуживает обещание лирического героя песни: «Я вернусь раньше времени, дорогая, клянусь!» с уточнением — «Как бы ни был мой приговор строг». Подобного рода заверений мы не встретим ни в одной арестантской песне. При этом речь не идёт о побеге: лагерник описывает, как он вернётся домой вполне открыто… Существовал ли в период создания лагерного танго способ выйти на свободу раньше определённого судом срока? Ну, была актировка, то есть освобождение по причине тяжёлой, неизлечимой болезни. Однако вряд ли именно на это уповает заключённый, обращаясь к любимой. Тогда на что же?
Самым действенным способом заслужить реальное сокращение лагерного срока являлась система так называемых «зачётов рабочих дней», когда при выполнении и перевыполнении норм выработки срок наказания соответствующим образом сокращался: например, два отбытых дня засчитывались за три, три — за четыре, один день — за два и даже один день — за три дня.
Впервые зачёты рабочих дней были введены постановлением Народного Комиссариата юстиции РСФСР от 4 декабря 1919 года. Заключённым из числа трудящихся два дня работы засчитывали за три дня отбывания наказания. Это положение вошло позже в Исправительно-трудовой кодекс 1924 года: «Проявление заключённым из среды трудящихся особо продуктивного труда и приобретение им профессиональных знаний… поощряются… зачётом двух дней работ за три дня срока». При этом постановление ВЦИК и СНК РСФСР от 26 февраля 1928 года предлагает «в отношении классовых врагов допускать досрочное освобождение лишь в исключительных случаях». Однако на переломе 1920-1930-х годов происходит становление неформального воровского закона, согласно которому профессиональные уголовники не имели права трудиться ни в лагерях, ни на воле. Власть столкнулась с массовым отказом от работы, что оказалось для неё неожиданным и неприятным сюрпризом.
Нарком Генрих Ягода в январе 1931 года утверждает временное положение о зачёте рабочих дней заключённым, содержащимся в исправительно-трудовых лагерях, на основе которого ГУЛАГ ОГПУ утвердил 22 ноября специальную «Инструкцию по зачёту рабочих дней». Согласно этому документу, зачёты могли применяться ко всем заключённым — независимо от того, за что они судимы и какой срок получили. Но всё же принцип классового подхода не был забыт. Зачёт по первой категории — три дня работы за четыре дня срока — применялся в отношении заключённых, принадлежавших к классу трудящихся и к социально близким группам населения СССР (бывшие рабочие, крестьяне, служащие, кустари, ремесленники). Зачёт по второй категории — четыре дня работы за пять дней срока — производился по отношению к остальным группам заключённых. Ударникам производства, то есть тем, кто постоянно и существенно перевыполнял нормы, зачитывались даже два дня работы за три дня срока.
С 1 января 1935 года (через месяц после убийства в Ленинграде Сергея Мироновича Кирова) вступило в действие новое положение о зачёте рабочих дней. Оно было значительно жёстче по отношению к «контрикам». Зачёт ставился в прямую зависимость от характера преступления, социального положения заключённого и пр. Осуждённым за контрреволюционную деятельность, т. е. шпионаж, терроризм, диверсии, измену Родине и т. п., начисление зачётов допускалось только с разрешения ГУЛАГа НКВД в каждом отдельном случае: шесть дней срока наказания за пять дней работы. Священник Игорь Затолокин в очерке «Искитимский лагерь» пишет: «Зачёт в 45 дней стал присуждаться только “соцблизким” бытовикам; зачёт в 30 дней стал даваться политическим с лёгким пунктом обвинения, а на долю политических, обвинённых в шпионаже, диверсии и терроре, остался зачёт в 18 дней за квартал».
Существовало множество причин, по которым зачёты к заключённым не применялись: «промот» казённой одежды, повреждение инструментов, нахождение в штрафном изоляторе и т. д. В то же время на особо тяжёлых работах существовала особо льготная система зачёта рабочих дней. Так, в приказе НКВД СССР № 241 от 1 августа 1935 года указывалось: «В лагерях, особо отдалённых, находящихся в тяжёлых природных и климатических условиях, ведущих строительство государственного значения (Бамлаг, Севвостлаг, Вайгач, отдельные подразделения Дальлага и Ухты), применяется сверхударный зачёт, за 1 день работы — 2 дня срока, что сокращает срок наполовину, т. е. за один календарный год считается два года».
Эти меры служили серьёзными стимулами для многих колымских лагерников. В начальный период деятельности Дальстроя система зачётов позволяла заключённым сократить сроки наказания в полтора-два раза. Для них были установлены нормы выработки «на основе единых всесоюзных норм с соответствующими поправочными коэффициентами». По итогам 1935 года зачёты имели 72 % заключённых. Однако затем нормы для зэков стали резко увеличивать. В 1936 году (когда нормы выработки подняли на треть) среди лагерников насчитывалось уже 58 % «зачётников». Но даже в этих условиях, как отмечалось в отчёте Дальстроя за 1936 год, 20 % заключённых являлись «стахановцами» и выполняли нормы на 150 %, а около 40 % были «ударниками» — регулярно выполняли задания. Однако от 30 до 50 % лагерников с повышенными нормами не справлялись.
Вместе с тем, как указывает ряд исследователей, возможность существенного сокращения срока, помимо «текучести» арестантов, вела к припискам и даже коррупции, о чём начальник лагерей железнодорожного строительства Натан Френкель доложил в 1939 году Берии. По некоторым сведениям, именно в эти годы зарождается будущее «сучье» движение в воровском мире, а часть воров, не работая реально, между тем числится в бригадах и даже попадает в число «ударников» посредством запугивания и подкупа нарядчиков. Некоторые авторитетные блатари даже формально занимают должности бригадиров. Так что бардак с начислением зачётов рабочих мест, конечно, имел место.
С другой стороны, применение зачётов вело к резким сокращениям сроков наказания и необходимости пополнять редеющие ряды заключённых. Берию (а по некоторым данным, и самого Сталина) это совершенно не устраивало: маховик репрессий в 1937–1938 годах и без того был чересчур раскручен. Поэтому постановлением ЦК ВКП(б) «О лагерях НКВД» от 10 июня 1939 года система зачётов рабочих дней была упразднена:
«1. Отказаться от системы условно-досрочного освобождения лагерных контингентов. Осуждённый в лагерях должен отбывать установленный судом срок своего наказания полностью.
Дать указание Прокуратуре СССР и судам прекратить рассмотрение дел по условно-досрочному освобождению из лагерей, а Наркомвнуделу прекратить практику зачётов одного рабочего дня за два дня срока отбытия наказания».
Вместе с тем по отношению к отдельным заключённым, отличникам производства, «дающим за длительное время в лагерях высокие показатели труда», допускалось условно-досрочное освобождение решением Коллегии НКВД или Особого Совещания НКВД по ходатайству начальника лагеря и начальника политотдела лагеря. На основе постановления вышли соответствующие указы Президиума Верховного Совета СССР от 15 и 20 июня 1939 года.
Во время Великой Отечественной войны система зачётов официально не действовала. Между тем некоторые исследователи замечают, что кое-где этот запрет нарушался. Так, Леонид Бородкин и Симон Эртц в работе «Структура и стимулирование принудительного труда в ГУЛАГе» пишут о лагерях Норильлага: «Заключённым, осуждённым по бытовым статьям, зачёты по-прежнему производились… Нельзя выяснить, был ли запрет системы зачётов, принятый в 1939 г., позже частично снят в пользу бытовиков или речь идёт об инициативе местной лагерной администрации».
Впрочем, нас в рамках данного очерка интересует именно послевоенный период ГУЛАГа. Для нас важно, практиковалась ли тогда система зачётов рабочих дней и если да, то когда именно она была введена. Судя по некоторому оптимистическому настрою героя песни о спецэтапе, читатель может догадаться о том, что зачёты снова стали внедряться в лагерную жизнь. И не ошибётся.
Но каких усилий всё это стоило! Какие плелись интриги и какие бои местного значения велись вокруг этих самых зачётов! Начнём с того, что 3 ноября 1947 года совместным секретным приказом МВД и Генеральной прокуратуры СССР № 001133/301 была введена в действие «Инструкция о зачёте рабочих дней заключённым, содержащимся в ИТЛ и ИТК МВД». Она восстанавливала исчисление зачётов рабочих дней на отдельных строительствах и объектах, включая лагеря Дальстроя. Причём соотношение допускалось немыслимое: до трех зачётных дней за один день работы!
Берия был возмущён таким либерализмом до предела. Он даже вынес в 1948 году вопрос на рассмотрение Бюро Совета министров СССР и потребовал отменить зачёты на том основании, что «отступления от указа Президиума Верховного Совета <1939 г.>, запрещающего досрочное освобождение заключённых, приняли массовый характер и сводят на нет наказание лиц, осуждённых за разные преступления и, в том числе, за хищение социалистической собственности». Министры согласились с Лаврентием Павловичем и 20 марта 1948 года приняли секретное постановление «О прекращении применения льготного порядка зачётов заключённым сроков отбытия наказания». После чего совместным приказом МВД и Генерального прокурора СССР от 29 марта того же года было объявлено: «Прекратить с 1 апреля 1948 года практику применения зачётов рабочих дней заключённым, содержащимся в ИТЛ и ИТК МВД. Каждый рабочий день считать за один день отбытия срока наказания, независимо от размеров выработки производственных норм».
Однако Берия торжествовал недолго. Уже 21 июня 1948 года совместным приказом МВД и Генерального прокурора СССР «в целях повышения производительности труда заключённых и обеспечения выполнения производственных планов Дальстроя МВД» вводится инструкция о зачёте рабочих дней заключённым, содержащимся в ИТЛ УСВИТЛ и в Особлаге № 5. Мало того: согласно инструкции, право на зачёты рабочих дней имели все работающие заключённые, в том числе и осуждённые к каторжным работам, независимо от установленного для них срока наказания, статьи осуждения и времени пребывания в лагере! Это уже называется — к обиде прибавить оскорбление…
Зачёты устанавливались в следующих пропорциях: за каждый рабочий день при выполнении норм выработки за месяц от 100 до 110 % — 1,5 дня; от 111 до 120 % — 1,75 дня; от 121 до 135 % — 2 дня; от 136 до 150 % — 2,5 дня; от 151 % и выше — 3 дня. Фактически ударно работающий заключённый мог сократить свой срок вдвое или даже втрое. В условиях, когда эти сроки по указу «четыре шестых» составляли от 10 до 25 лет, — стимул существенный. Видимо, чтобы совсем расстроить Лаврентия Павловича, в соответствии с постановлением Совета министров СССР от 20 ноября 1948 года заключённые, занятые на работах Дальстроя, с 1 января 1949 года стали получать заработную плату.
Этим дело не окончилось. Такая же инструкция постановлением Совета министров СССР в декабре 1948 года была введена на объектах Главпромстроя МВД СССР. Зачёты постепенно распространились на значительное количество лагерей. Например, по отношению к заключённым Норильлага инструкция, действовавшая по Дальстрою, была введена в действие в мае 1950 года.
К концу 1950 года зачёты рабочих дней применялись в лагерях, где находилось более 27 % всех заключённых. Министр внутренних дел СССР Сергей Круглов 13 сентября 1950 года докладывал в правительство: «Практика зачётов рабочих дней заключённым показала исключительно большое значение их в деле повышения производительности труда и укрепления лагерного режима и дисциплины… По материалам Дальстроя, Норильска, Волгодонстроя, спецстроек и других лагерей, установлено, что после введения зачётов рабочих дней заключённым производительность труда повысилась в среднем на 20–30 %… При существующей практике зачётов рабочих дней заключённый, осуждённый к лишению свободы сроком на 10 лет, если он будет на протяжении всего времени отбытия наказания в лагере перевыполнять производственные нормы, получит возможность сокращения календарного срока наказания примерно на 2–3 года».
Есть все основания предполагать, что именно такое масштабное возрождение практики зачётов рабочих дней стало основанием для того, чтобы в песне «Не печалься, любимая» появился пусть грустный, но всё же оптимизм, надежда на то, что разлука не будет долгой и невыносимой, что дорогая женщина простит, дождётся и встретит у порога…
К сожалению, далеко не у всех заключённых была возможность сократить срок ударным трудом. В целом советское правительство рассматривало зачёты как «либеральное излишество», которым не следует злоупотреблять. А потому, несмотря на экономическую эффективность, система зачётов вводилась только на самых значительных объектах ГУЛАГа. Например, при возведении Сталинградской ГЭС это поощрение за труд было сочтено правомерным, а вот зэкам-строителям Камской ГЭС зачёты решили не вводить.
Впрочем, после смерти Сталина 5 марта 1953 года наступила пора так называемого «реабилитанса», и значительная часть узников ГУЛАГа, в том числе и политических, обрела свободу без всяких зачётов рабочих дней.
Песня о спецэтапе оказалась провидческой.