Моя культурная жизнь началась с того дня, когда отец приволок в дом огромный мешок с разрозненными томами сочинений наших классиков. Все это добро вместе с мешком стоило рубль шестьдесят копеек.
Отец вовсе не собирался создавать публичную библиотеку. Дело в том, что моя мать славилась на весь Екатеринослав искусством жарить семечки. Книги предназначались на кульки. Я добился, что книги пойдут на кульки только после того, как я их прочту. Тогда я узнал, что Пушкин и Лермонтов погибли на дуэли. И еще меня поразило слово «секундант», я был убежден, что это часовщик, в совершенстве владеющий секундными стрелками…
Тотчас же по прочтении всех книг я засел за собственный роман. Он был написан в два часа и занимал две с половиной страницы, хотя я старался писать крупными буквами. И сейчас помню название этого романа: «Ольга Мифузорина». Героиня недолго мучилась: она умерла на третьей странице.
Я читал свой роман вслух, и сестра смотрела на меня с восхищением: приятно, когда в родной семье обнаруживается гений…
В 1919 году я впервые в жизни вступил в должность: меня назначили заведующим отделом печати Екатеринославского губкома КОМУ. Мы решили издавать первый на Украине комсомольский журнал «Юный пролетарий». Но журнал, как известно, должен печататься на бумаге. С трудом мы раздобыли конвертную. На ней шрифт был еле различим. Несколько номеров хоть и со скрипом, но все же вышли в свет.
В то время ко мне, шестнадцатилетнему редактору, пришли со своими стихами два паренька с Александровской улицы: Михаил Голодный и Александр Ясный. В нашей комсомольской организации я был единственным поэтом, теперь нас стало трое.
«Я считаю, что мы пишем не хуже, чем наши столичные поэты. Надо ехать в Харьков», — как-то сказал Михаил Голодный. Сказал— и уехал и вскоре стал одним из самых популярных поэтов на Украине.
Переехал в Харьков и я. Здесь в двадцать втором году была издана первая книга моих стихов «Рельсы». Очень смешное и трогательное впечатление она сейчас производит. Никто из нас тогда не имел ясного представления о задачах своей профессии. И поэтому мы писали черт знает как. Нам казалось, что чем замысловатей стихи, тем они художественней. Да и культура наша была слабовата.
Михаил Голодный был неугомонен: «Ты послушай, разве в Москве пишут лучше, чем мы? Едем в Москву!»
И Голодный, Ясный и я — не три сестры, а три брата по поэзии— поехали в Москву. Мы были бездомны довольно долгое время, пока нам наконец не дали под общежитие какую-то гостиницу. (Это здание и сейчас стоит на улице Чернышевского, и, проезжая мимо, я с грустью смотрю на него, как на памятник своей молодости.)
Шло время, и советская литература по-молодому металась в поисках путей самого близкого общения со своим мужающим читателем. Я участвовал в этих поисках.
Однажды мне сказали, что меня зовет к телефону Маяковский. Я подумал, что разыгрывают, и не сразу взял трубку. Маяковский терпеливо ждал.
— Послушайте, Светлов, я в харьковской гостинице сидел в очереди к парикмахеру и от скуки начал перелистывать журнал «Октябрь». В нем напечатано ваше стихотворение «Пирушка». Оно мне очень понравилось. Я решил послать приветственную телеграмму, но потом передумал: позвоню ему лично — так ему будет приятнее. Не забудьте выбросить из стихотворения «влюбленный в звезду». Это литературщина.
— Я уже выбросил, — отвечаю.
— Тогда все прекрасно. Приходите завтра ко мне. Пойдем вместе на мой вечер в Политехнический.
На этом вечере он читал наизусть мою «Гренаду».
Маяковский для меня — самое святое воспоминание в поэзии. Я никогда не подражал Маяковскому. Можно подражать чему угодно, только не темпераменту. Я подражал Блоку, Тютчеву, даже, извините, Надсону. И только тогда, когда я понял свою главную задачу, мне кажется, я стал поэтом.
В чем же заключается эта главная задача советского поэта?
В том, что ты обязан сообщить своему читателю что-то очень ему необходимое. Без этой задачи ты не поэт, а самый обыкновенный культурник. Я вовсе не хочу охаивать наших культмассовых работников. Они делают большое и полезное дело, и я с полным уважением отношусь к ним. Я просто хочу сказать о редкости таланта.
И еще о том (это уже побочный разговор), что плохой человек не может стать хорошим поэтом. Как ты можешь уговорить читателя стать лучше, если ты сам ничего не стоишь?
Как много людей пишут стихи, и как мало среди них поэтов! Почему это так получается?
Потому что на первый взгляд труд поэта кажется очень легким. Зарифмовал скажем, «березы — морозы», построил стихотворение столбиком, стараешься убедить своего читателя в том, что ты удивительно, безумно любишь учиться или трудиться. На самом деле это совсем не так.
В первую очередь, как вам это ни покажется странным, для того, чтобы стать поэтом, нужен талант. Затем нужна любовь, из которой рождается ненависть к противникам твоей любви. Затем нужно мастерство. Затем нужно сохранять в себе состояние всегдашней работы,
Я помню, как Маяковский во время, казалось бы, совсем обыкновенной беседы вдруг поднимался и говорил: «Простите, товарищи, одну минуточку!» — что-то записывал и продолжал беседу. Я как-то наткнулся на одну его записную книжку. В ней ничего нельзя было понять. Это понимал только он один.
Как я жил в те годы? Учился па литературном факультете Московского университета, в Литературно-художественном институте имени Брюсова. Помню такой случай. Я, Голодный и Ясный прохаживались по институтскому коридору (мы не очень энергично посещали лекции). К нам подошел рослый молодой, но уже седоватый человек и безапелляционно заявил: «Ребята! Сейчас я вам почитаю свои стихи». Мы не выразили особого восхищения (институт навещали полчища графоманов и буквально отравляли жизнь), но незнакомец настоял на своем. Он прочел три стихотворения, и мы сразу поняли, что он пишет лучше нас. Это был Эдуард Багрицкий. С этого дня мы крепко подружились до самой его смерти.
Я давно уже вышел из возраста приобретений и перешел в возраст потерь. Смерть разлучила меня со многими друзьями. Больше я не пожму руку Иосифу Уткину, Джеку Алтаузену, Артему Веселому, Борису Левину. Недавно я опять хоронил друга. Возле гроба стояли бесконечно дорогие мне комсомольцы девятнадцатого года. Это были старые люди, седые и лысые. Самого себя я, естественно, не видел, но когда состарились твои сверстники, ты не можешь остаться молодым…
Во время Великой Отечественной войны я был военным корреспондентом «Красной звезды» в осажденном Ленинграде. Корреспондент из меня получился неважный, и вскоре я по приглашению друга поехал на Северо-Западный фронт в Первую ударную армию, мне дали звание, но строевой выправки я так и не приобрел до самого конца войны… Затем меня перевели в 9-й танковый корпус на Первый Белорусский фронт.
Один случай запомнился мне на всю жизнь. Я возвращался один из разведки, когда начался сильный артналет. Окопов не было (мы наступали слишком стремительно), и я кое-как укрылся в недорытой яме. Когда налет кончился и я продолжал путь, меня окликнули. Я подошел.
— Это правда, что вы написали «Каховку»?
— Правда.
— Как же вас сюда пускают?
Он готов был умереть раньше моей песни… Я был так взволнован, что ушел, не узнав его имени и фамилии. Я потом встречал этого бойца, но в образе других.
Как мало мы учитываем резонанс нашего писательского труда, значение его в воспитании благородных человеческих чувств!
За десятилетия моей литературной работы у меня выработалось правило: пиши так, как будто ты сидишь и разговариваешь с читателем за одним столом. Разумеется, не с каждым поговоришь по душам. Иной берется тебя поучать, будто он и есть автор «Евгения Онегина». Зато с какой радостью читаю я письма своих настоящих читателей! Далеко не все стихи мои могут им нравиться, но какое в этих письмах уважение и внимание к моей работе! И сколько дельных замечаний в них! Не раз, бывало, я, напечатав стихи в журнале, поправлял их для книги, следуя указаниям своих читателей.
И я заметил, что грань между писателем и читателем как-то стирается.
Разве есть граница между деревом и почвой, на которой оно растет?..