Глава 10 Авдотья Туренина


Имение боярина Туренина, доставшееся по наследству его супруге, бездетной Авдотье (было двое детей, да умерли во младенчестве, а больше не рождалось), называлось Туренино и размещалось в десятке верст от Новгорода. Было оно не единственным из имущества, но наиболее богатым и удобным для проживания.

Именно там обосновалась Авдотья и, живя вдали от людского мнения, не имея над собой никакой земной власти, установила собственные порядки.

Была она среднего роста, полная и белая, с кожей молочного цвета, а когда гневалась или, напротив, млела в объятиях любовника, то становилась розовой. Розовели и локти ее с ямочками, и круглые тяжелые плечи, и чуть отвисшая наливная грудь, и большие, как бревна, бедра. Маленький прямой носик и пухлые губы, красиво очерченные миндалевидные глаза — все это придавало ее лицу странно холодный вид, как будто оно принадлежало не пышущей здоровьем и силами русской женщине, а ледяной античной статуе.

«Ванька-ключник, злой разлучник», который присутствовал на роковом для Глебова и Вихторина пиру вместе со своей госпожой, по-настоящему именовался Мокеем Мошкиным. До смерти Туренина Мокей ходил за лошадьми. Авдотья, куда менее дебелая, чем нынче, изъявила желание ездить верхом. Мол, татарки так делают, и среди русских женщин такой обычай тоже скоро будет в заводе. Туренин был против подобных нововведений, однако боярин часто отсутствовал дома, и уж без него Авдотья расходилась — делала все, что ей заблагорассудится.

Слуги никогда не пытались ей противоречить. Молодая красавица боярыня была скора на расправу, и рука у нее была тяжелая. Она не всегда доверяла непокорных и не угодивших ей слуг кнутобойцу, а чаще била их сама — чем придется: подсвечниками, вожжами, туфлями, ремнем с пряжкой, а то и пухленькой ручкой, которая умела расцарапать щеку не хуже «кошки».

Туренину на Авдотью тоже не жаловались. Выходило себе дороже.

Получив от прислуги донос, Туренин призывал к себе супругу и, представив ей доносчика, вопрошал: действительно ли она совершала такие-то и такие-то предосудительные действия, как о том докладывают? Авдотья устремляла на несчастного доносчика змеиный взор, обещая тому самые жуткие расправы, а затем забиралась к мужу на колени, обвивала его шею белыми рученьками и медовым голосом ворковала ему в уши: как не стыдно голубочку-душеньке верить столь злобным наветам на сладчайшую супругу свою…

И отправлялся бедный ревнитель благочиния на конюшню, где его раскладывали на козлах и, под присмотром самой Авдотьи, исправно спускали с его спины шкуру.

Поэтому-то Авдотья и начала ездить верхом, а Мокей Мошкин помогал ей сесть в седло. Брал ее за ножку, оглаживал до самого бедра, а затем подкидывал упитанную госпожу, как перышко, и усаживал на конскую спину. После сам забирался на лошадь, и так, вдвоем, отправлялись они на прогулку.

Туренин начал болеть через год после того, как Авдотья пристрастилась к верховой езде. Поначалу он не обращал на свои недуги никакого внимания. Так, иногда живот схватывало. Говорить об этом он не хотел, пил простоквашу и травяные настои. Но затем болезнь усилилась и уложила его в постель.

Авдотья была в отчаянии. Она по целым дням не отходила от хворого мужа, подносила ему еду и питье, держала его за руку.

Постепенно ее заботы сделали свое дело — больному стало существенно лучше. К осени 1552 года он окреп настолько, что смог уехать на Москву. Там, вдали от нежной супруги, он внезапно ощутил резкие боли. Ему сразу стало хуже, и Туренин снова слег — чтобы больше не подняться. На Москве он и умер. От осенних дождей дороги раскисли, и Авдотья не смогла прибыть на похороны мужа.

Впрочем, в имении Туренино, удаленном и от Москвы, и от Новгорода, никакой скорби по усопшему не наблюдалось. Знали об этом лишь домочадцы Авдотьи. У многих имелось собственное мнение насчет случившегося, однако мнение это они благоразумно держали при себе.

В те годы для женщин — отравительниц собственных мужей — существовала особенно жестокая казнь: их закапывали в землю, оставляя на поверхности только голову.

Все тело начинало жечь, как огнем, на коже появлялись пролежни, со всех сторон на нее давило землей. Добавлялись муки жажды и голода, поскольку пить и есть таким преступницам не давали и строго следили за тем, чтобы «сердобольные» граждане не пытались облегчить их муки.

Нет, Авдотья совершенно не имела намерения погибать подобной смертью. Напротив, она хотела жить — и жить в собственное удовольствие.

Мокей Мошкин теперь всегда находился у нее под рукой, готовый пособить боярыне в ее намерении. Верховая езда, охота, совместная баня с можжевеловым веником, кофепитие и даже табакопитие — она и это мужское занятие попробовала! — все радости и удовольствия земной жизни были теперь к услугам Авдотьи.

Заточенная в своей глуши, полновластная царица в пределах удаленного имения, Авдотья не могла забыть одно важного эпизода своей жизни, и постепенно это воспоминание заполнило все ее мысли, сделалось стержнем ее устремлений и ключом к ее душе…

В 1546 году, когда царю Иоанну было всего семнадцать лет, произошло событие, чрезвычайно важное для всего Российского царства. Начиналось все таинственно: молодой государь призвал к себе митрополита Макария и долго беседовал с ним наедине. Разговор этот оставался тайной; однако видели, что митрополит вышел от царя с лицом веселым, оживленным. Он отпел молебен в Успенском соборе и послал за боярами — не забыв даже тех, которые находились в то время в опале.

Готовилось нечто очень существенное. Народ как будто замер, охваченный ожиданием праздника. Подобно митрополиту, бояре изъявляли радость, но ничего до поры не открывали. С нетерпением все ждали объявления счастливой тайны.

Наконец, по прошествии трех дней, собрался весь царский двор: первосвятитель, бояре, приехавшие со всех концов России, кто успел, знатные сановники.

Молодой царь Иоанн выступил перед ними, сказав:

— Уповая на милость Божию и на святых заступников земли Русской, имею я намерение жениться. Ты, отче, — поклонился он митрополиту, — благословил меня. Первой моей мыслью было искать себе супругу в иных царствах, как делают мои собратья иноземные государи. Однако, рассудив основательно, я отложил эту мысль. Воспитанный в сиротстве, с младых лет лишенный родителей, — вдруг не сойдусь я нравом с иноземкой? Будет ли мое супружество счастливым, если приведу жену чужого воспитания и незнакомых нравов? Нет! Желаю найти себе невесту в России — по воле Божией и твоему благословению, отче.

Обрадованный столь здравым рассуждением юного царя, митрополит Макарий воскликнул:

— Сам Господь внушил тебе намерение, столь вожделенное для подданных твоих! Благословляю его именем Отца нашего Небесного.

Решение было поддержано всеми боярами — по слухам, многие из них проливали слезы умиления, а некоторые затаили в сердцах глубокую радость, предвкушая, что, может быть, их дитя будет избрано для венчания с государем.

Знатные сановники, окольничие, дьяки принялись по приказанию царя объезжать всю Россию, чтобы видеть девиц благородных и представить лучших из них государю. Среди них была и Авдотья…

Однако Иоанн предпочел Анастасию, дочь вдовы Захарьиной, муж которой, Роман Юрьевич, был окольничим. Эта Анастасия была, по словам Авдотьи, «немкой», ибо предок ее, Андрей Кобыла, въехал в Россию в XIV веке из Пруссии.

Но не знатность, а личные достоинства девушки оправдали выбор царя.

Анастасия, воспитанная в уединении, в строгости и молитве, была целомудренна, смиренна, набожна, чувствительна… и к тому же умна, как утверждают. Кроме того, Анастасия Захарьина была очень красива — а это считалось необходимым условием для царской невесты.

— А я? Разве я не красива? — ярилась Авдотья, разглядывая свое лицо в зеркале. Искаженное злобой, оно сейчас не было красивым — в нем отсутствовала тишина, необходимое условие для русской красавицы, которую традиционно сравнивают с лебедью белой, беззвучно скользящей по глади спокойных вод.

— Разве я не добродетельна? — шептала отвергнутая невеста Иоанна.

Да, она считала себя «отвергнутой», хотя всего лишь не была избрана — в числе многих. И эти многие смирились с царской волей, не считая себя обойденными. На все Божье расположение, говорили они.

Но только не Авдотья. Ее не избрали, ей предпочли другую! Ненависть ее к молодой Анастасии, к государю были беспредельны. Они свили себе гнездо в Авдотьином сердце.

Нет, не была она добродетельна и не была целомудренна, ибо целомудрие подразумевает не только одну физическую девственность, но целостность натуры, девственность нетронутой, ясной, кристальной души.

Спустя год после царской свадьбы просватали Авдотью за боярина Туренина. К тому времени она была уже испорчена своими мыслями, которые безнадзорно вызревали в хорошенькой головке под кокошником.

Какой-то Туренин! Поначалу Авдотья видимо смирилась с этой участью. Тем более что муж души в ней не чаял, ласкал и повсюду брал с собой, показывал ей московские дива, чудные храмы и палаты царские. Но Авдотья от этого только пуще наливалась злобой. Вот, значит, чего лишила ее своевольная судьба! Вот как обделил ее царь Иоанн, не избрав себе в супруги! Всем этим безраздельно владеет Анастасия Захарьина! И чем это она лучше, нежели Авдотья? Кто так распорядился — бояре, сам царь, злая судьба… или сам Господь Бог?

Авдотья ненавидела Иоанна Васильевича. Не любила она и мужа своего, Туренина, но терпела его и притворялась до тех пор, покуда он был ей нужен. В нежные лета трудно было ей настоять на том, чтобы нее имение ей досталось, а после властвовать там безнадзорно: стань она вдовой лет двадцати, и набежали бы ее родичи, пожелали бы наложить руку на имение и ею самой, Авдотьей, управлять. К тридцати годам избавиться от назойливой опеки родни было бы куда легче — вот Авдотья и выжидала…

После смерти Туренина все резко переменилось. Из-под спуда выступила, всем на страх, истинная Авдотья, — страшная, как мифологическое чудовище, с ледяным прекрасным лицом, с роскошным телом, с белыми руками, несущими смерть, с алыми устами, изрыгающими проклятия… Если бы непросвещенные русские крестьяне, которыми, на их беду, владела вдова Туренина, знали античную мифологию — столь популярную нынче в Европе — то сравнивали бы свою госпожу с Медузой Горгоной.

* * *

На высоких перинах лежали Авдотья с Мокеем Мошкиным. Авдотья разметала свое роскошное тело, пышные свои волосы распустила, жарко вздыхала, глядя в низкий потолок. Мокей лобызал свою госпожу, не забывая постанывать — как бы от благоговейного удовольствия, — а сам все прикидывал в уме: хорошо бы денег на новое полукафтанье выпросить… и еще в подвале видел он бутыль вина заграничного — французского или немецкого — вот бы ее выпросить… намеком или еще как…

Оба они удачно делали вид, что соединяет их на преступном ложе любовная страсть. Всякие разговоры о деньгах представлялись невозможными, как для Мокея, как и для Авдотьи.

Тем не менее, она как бы невзначай делала ему подарки, а он смущенно их принимал и, если она ошибалась и дарила не то, чего он вожделел, втайне скрежетал зубами и бранил свою госпожу и благодетельницу самыми черными словами.

Изредка бывали случайные свидетели таких одиноких вспышек ярости, которым Мокей предавался наедине с собой, но воспользоваться узнанным им не удавалось: Мокей быстро от них избавлялся тем или иным способом. Поэтому люди научились и Мокея обходить стороной.

Мокей Мошкин явился к барыне утром того дня, когда на ливонца было совершено неудачное покушение. Приполз, издыхая, как пес.

Его увидели на дороге издалека, опрометью кинулись докладывать госпоже.

— Мокей вернулся!

Крикнул кто-то погромче и тотчас скрылся, чтобы Авдотья не увидела — кто принес ей дурную весть.

Авдотья на крыльцо вылетела, по сторонам глянула, но слуги ее хорошо научились бегать — никто на глаза не попался. Все попрятались. Авдотья поджала полные губы. Стало быть, не с добром явился Мокей, если никого на дворе нет!

И, заранее наливаясь грозой, сошла с крыльца, подметая землю подолом роскошного платья, шитого золотом, но очень грязного, ни разу не чищеного. На груди оно было немного разорвано, и Авдотья не собралась починить, считая, что с прорехой выглядит соблазнительно.

Мокей Мошкин показался пред госпожой в самом плачевном виде. Стоял, скособочась, держась не за раненую грудь, а за бок, чтобы удержать дыхание, — казалось ему, что рвется оно не из груди, а откуда-то из печени. Вся правая сторона тела горела огнем, ноги немели.

Хрипло выдохнув и протянув руки к Авдотье, Мокей сделал еще шаг — и ничком повалился перед нею в пыль.

Авдотья приблизилась, несколько раз сильно пнула его острым носком красных туфель. Мокей молчал, мотался бессильно по пыли, пачкая ее кровью.

Тогда Авдотья наклонилась над ним и спросила:

— Больно тебе, Мокеюшка?

— Больно, лебедушка, — простонал Мокей.

Авдотья выпрямилась.

— Где ливонец проклятый? Мертв ли? Бьет ли его сейчас ливонский Бог по бледным ланитам?

— Нет, лебедушка, — заплакал Мокей. — Жив, окаянный! Убил Ганьку и меня поранил.

— Ганька там остался, мертвый? — переспросила Авдотья и задумалась. Мокей корчился в пыли перед ней и постанывал, но она на время позабыла о своем полюбовнике, другие мысли ее одолели. — А вдруг кто-нибудь узнает, что это мой холоп?

— Вряд ли, — захрипел Мокей. — Кому бы пришло в голову холопов разглядывать, даже если и найдется человек, который бывал в твоем имении прежде?

— Ты уверен, что Ганька мертв? — настойчиво спрашивала Авдотья. И снова ударила его ногой. — Отвечай, холоп! Не заговорит ли Ганька, если его допрашивать начнут? Не выдаст ли меня?

— Нет, лебедушка, он умер, — плакал Мокей. — Прости ты меня, глупого, сам я умираю у твоих ножек…

Авдотья присела рядом с ним на корточки.

— А ну, перевернись, — велела она. — Хочу видеть глаза твои лживые.

Мокей, стеная и плача, чуть повернулся набок и явил Авдотье свое лицо, искаженное от боли. Залитые слезами глаза покорно моргали.

— Не лгу я, Авдотьюшка, — выговорил он. — Помираю…

— Ай! — вскрикнула вдруг Авдотья. — У тебя кровь! Помираешь? Нет, Мокеюшка! Не помрешь! — Она выпрямилась и зычно закричала, озираясь по сторонам: — Люди! Эй, дураки! Сюда! Мокей помирает! Несите его в мои покои! Воду грейте! Укроп готовьте, повязки рвите!

Тотчас ожил замерший в безмолвии двор, повсюду обнаружились застывшие доселе люди. Точно по волшебству, объявили себя спрятавшиеся прислужники, забегали, засуетились. Началась всеобщая суета.

Мокея схватили, стараясь сделать ему больнее (Мокей это приметил и запомнил тех, кто его касался, чтобы потом отомстить), потащили в комнаты. На пороге «случайно» приложили головой о косяк, а затем, грязного, бросили на перины.

Девки таскали воду, рвали на повязки лучшие простыни. Наконец взошла в светелку и сама Авдотья, важно уселась рядом с постелью и принялась лично обтирать рану на груди у своего полюбовника.

Мокей стонал и рвался от каждого прикосновения — вода была слишком горячей, да и Авдотья терла чересчур рьяно, причиняя еще худшую боль. Лицо Авдотьи было нежным, губы ее дрожали — она наслаждалась каждым мгновением этой изысканной пытки. Затем ей прискучило. Она кликнула девку, чтобы та затянула рану повязками, и вышла из светелки.

Все ее белое сдобное тело наполняла сладкая истома. Авдотья огляделась по сторонам и нашла глазами молодого парня, который тащил прочь от господских покоев бадью с водой. Крепкие руки, грубые, с мозолями, загорелые, представились Авдотье на ее груди, на бедрах. Она даже застонала сквозь зубы и крикнула:

— Эй! Холоп! Стой-ка!

Парень удивленно остановился, повернулся на зов. Лицо у него оказалось некрасивое, но это не имело значения.

Авдотья приказала:

— Оставь ведра и ступай со мной.

Догадавшись, чего добивается хозяйка, парень побелел, закусил губу. О любовных утехах госпожи Турениной среди слуг шептались с ужасом. Неизвестно, какая блажь ей сейчас на ум вступит. Но ослушаться он побоялся и, опустив голову, осторожно приблизился.

Заставить Авдотью отказаться от причуды не могло ничто: ни уродство избранника, ни его возраст, ни грязь. Бесполезно и пытаться.

Авдотья вцепилась ему в плечи и потащила за собой на сеновал, по пологому сходу. Там она принялась рвать с него одежду, но сама даже не разделась, повалилась, как была, и закрыла глаза. В мыслях оплакивая рубаху и штаны, разодранные сладострастной Авдотьей в клочки, парень задрал госпоже юбки и доставил ей мимолетную радость. А потом, пока она стонала и извивалась, поднимая пыль от соломы, схватил остатки своей одежды и сбежал поскорее.

Когда Авдотья очнулась, рядом с ней никого не было. «Изнасилование» состоялось, и она чувствовала себя очень довольной.

А холоп без спросу ушел со двора и в лесу долго мылся в холодной быстрой речке, словно пытался стереть с себя грязь Авдотьиных прикосновений. Не очень-то ему это удалось, по правде сказать, да и одежду теперь не починишь — испорчена вся.

Между тем Авдотья, совершенно успокоенная, вернулась в свою светелку. Мокей, завидев ее, чуть приподнял голову, охнул от боли и затих. Вдова Туренина улеглась рядом с ним, обняла его.

— Бедный мой, — проворковала она, — настрадался…

От Авдотьи пахло чужим мужчиной, и Мокей обостренным звериным чутьем уловил это. Обычно его бесили похождения барыни. Он боялся, что рано или поздно она найдет себе другого любовника — и тогда даже представить себе страшно, что сделают с ним после отставки прочие слуги, над которыми он издевался несколько лет кряду!

Но сегодня жаждущая любви, голодная Авдотья была жестока и пугала раненого Мокея. Пусть уж лучше развлекается с кем-нибудь другим. Он, Мокей, отыщет способ ее ублажить.

— Больно мне, родимая, — застонал он, закатывая глаза.

— А ты приласкай меня, тебе легче станет, — предложила Авдотья.

Мокей втайне метнул на нее злобный взор и тотчас медовым голосом отозвался:

— Сними с себя одежду, лебедушка.

Авдотья быстро разоблачилась и голая забралась на перины. Мокей стал осторожно гладить ее левой рукой, правую берег — каждое движение отзывалось болью в ране.

Проклятый ливонец! Как это вышло, что не удалось его убрать? С Вихториным забот не было, помер, как жертвенный агнец, даже не ахнул. И в дом к Елизару Глебову с «уликами» проникнуть оказалось просто. Честные люди не ждут подвоха, и облапошить их ничего не стоит.

А вот ливонец — из другого теста. Сам, того и гляди, кого-нибудь зарежет. Если того потребуют интересы его ордена. И улики подбрасывать, небось, сам он мастер. Да, нужно было не одного Ганьку глупого брать с собой, это Мокей маху дал. Человек пять бы взял…

Но с пятью человеками в гостиницу не пройдешь незаметно.

— Как же это получилось, Мокеюшка, — ворковала Авдотья, извиваясь под лаской любовника, — что вы спящего человека убить не сумели?

— Он не спал, — ответил Мокей. — Как будто предупредил его кто. Не спал он, ждал нас в темноте и первым набросился.

— Предупредил? — Авдотья напряглась под ладонью Мокея. — Как это возможно? — И, возвысив голос, завизжала: — Предатель у меня в дому?!

— Нет, лебедушка, нет… — Мокей усилил ласки. — Нет, нет у тебя предателя. Услышал он нас заранее, я так думаю, потому что половицы в доме скрипучие… Ступенька скрипнула… Ганька глупый на нее наступил, она и скрипнула…

Ганька глупый был уже мертв, так что следовало все ошибки валить на него — его Авдотья не сможет больше ни бить, ни пытать за прегрешения. А вот о себе Мокею следовало бы позаботиться. И он попытался представить неудавшееся покушение на ливонца как некий свой личный подвиг. Что ж, даже у Ильи Муромца случались неудачи… кажется.

И в конце концов Авдотья, успокоенная, сладко заснула.

* * *

Девица Гликерия, соскучившись сидеть одна в светелке, спустилась во двор и почти сразу скрылась за конюшней. Вадим, которому не давала покоя прекрасная незнакомка, видел, как она проходит по двору.

— Оставь ее, — посоветовал Харузин, от которого, естественно, не укрылись все эти маневры.

— Не могу, — вздохнул Вадим.

— Ты, брат, томишься и скучаешь, — изрек проницательный Эльвэнильдо. — Радовался бы, что живешь на свете. Что глаза открываешь и солнышко видишь. Был бы слепой — и того бы у тебя не было.

— Когда это ты сделался философом? — изумился Вершков.

— Посиди у Колупаева в застенках — превратишься в стоика. Вкупе с киником, — ответил Эльвэнильдо.

— Что же Гвэрлум в киника не превратилась? — ехидно осведомился Вершков. — И в стоика, по-моему, тоже.

— Она — темный эльф, — серьезно ответил Эльвэнильдо. — И вполне верит в это. И, кстати, экзамен на темного эльфа сдала просто замечательно.

— Ладно, вернемся к Гликерии, — сказал Вадим. — Почему я должен выбросить ее из головы?

— Потому что она не хочет ни с кем знаться, — отозвался Эльвэнильдо. — В основном, поэтому.

— Если у нее душевная травма, — возразил Вадим, — то ей лучше с кем-нибудь поговорить об этом, не замыкаться в молчании, в одиночестве. Элементарная психология.

— Ну, положим, ее кто-нибудь изнасиловал, — сказал Харузин. — Возможно такое? Возможно. Может быть, даже кто-то из родственников. Сексуальное насилие в семье куда больше распространено, чем это принято думать.

— Эти светлые мысли тебя тоже в колупаевских застенках посетили? — осведомился Вадим.

Харузин покачал головой.

— Нет, это я по телевизору слышал. В передаче «Спокойной ночи, малыши».

— Что?

— Ну, «Дежурная часть, Питер». Ее как раз вечером показывают, перед тем, как все добродетельные бабушки укладываются спать. Чтобы слаще им спалось, и сны поинтереснее снились… — пояснил Эльвэнильдо. — Не перебивай. В общем, если девушку изнасиловали, — разве ей захочется говорить об этом с незнакомым мужчиной?

— Я знаю таких, что с удовольствием начнут рассказывать подобные вещи, — молвил Вершков. — Даже у нас на курсе были, одна или две… Обожали живописать в курилке, как им досталось от злобной жизни. Как их изнасиловал одноклассник в пустом актовом зале, который они должны были украсить фонариками к Новому году. И все в таком роде…

Харузин болезненно поморщился и ловко осенил себя крестом, выказывая неожиданную привычку — и к крестному знамению, и к двоеперстию.

— Слава Богу, все эти девицы остались в прошлом… то есть, в будущем…

— Думаешь, Гликерия — не такая?

— Убежден, что другая! — сказал Эльвэнильдо. И, понизив голос, спросил: — Слушай, Вадик, неужели она тебе так нравится?

Вадим серьезно кивнул.

— Она красивая. Загадочная. Сдержанная… Нет, все не то! Женщина нравится просто так, не из-за чего-то конкретного. Просто нравится. И я хотел бы узнать ее поближе.

— Ты уверен, что это не самое обычное любопытство? — Харузин нахмурился. — Нет хуже, чем лезть к человеку из пустого любопытства…

— Мне она нравится, вот и все, — повторил Вершков. И вдруг рассердился: — По-твоему, Эльвэнильдо, глупому, бесчувственному «хумену» не может нравиться женщина?

— Может, — сказал Эльвэнильдо. — Что ты ко мне пристал, в конце концов? Делай что хочешь!

Вадим отвесил ему придворный поклон в духе ролевого мушкетера, махнул воображаемой шляпой и прокрался за конюшню. Он встал так, чтобы незаметно следить за Гликерией из-за угла.

Гликерия, мрачнее тучи, стояла посреди двора и метала нож в стену. Нож пролетал и втыкался в одну и ту же отметину.

Гликерия подходила, выдергивала его и снова возвращалась на прежнюю позицию. И вновь летел нож и опять попадал точно в цель.

Вадима поразило лицо девушки — сосредоточенное, взгляд устремлен внутрь, губы сжаты. Неожиданно он представил ее себе с мечом в руке, с растрепанными волосами, в ярких разорванных одеждах. Нечто вроде Свободы на Баррикадах. Или Комсомольской Богини. Бегущей в атаку на врага, бесстрашной, смертоносной.

Неожиданно он уловил на себе взгляд. Тяжелый, как будто пригвождающий к земле. Вадим инстинктивно втянул голову в плечи.

Плавным шагом, как будто плывя над землей, приблизилась к нему Гликерия, нож в опущенной руке. Вадим отшатнулся. От девушки резко пахло потом и сладко — молоком. Совсем близко от себя Вадим увидел ее ледяные светлые глаза — глаза валькирии.

— Отстань от меня, — прошептал тихий голос, в котором не слышалось ничего, кроме глубочайшего отвращения. — Оставь меня в покое, понял?

Несколько секунд Вадим смотрел на нее, не в силах оторвать взгляд от изумительного видения, представшего ему: разъяренная богиня войны в одежде средневековой русской послушницы, почти монашеской — только белой. Потом повернулся и бросился бежать. В спину ему долго еще летел звонкий, злой смех Гликерии.

Неловкость случившегося недолго преследовала Вадима — вернулся из своей экспедиции к ливонцу Лавр.

— Вдова Туренина написала на Глебова донос? — переспросил Флор, пораженный. — А не она ли сама и подстроила все это обвинение? Какой удар по колупаевской репутации!

Вадим про себя отметил, что Флор употребил новое для него слово — «репутация». Вообще лексикон пришельцев начал входить в речевой оборот их «здешних» друзей, и подчас это выглядело довольно забавно.

Речь всегда была слабым местом ролевика, поэтому наиболее чуткие старательно запоминали удачные речевые обороты и потом ими пользовались по возможности широко. Сколько раз доводилось страдать на играх от очевидной фальши королевских, например, речей! Но ведь стоит снизойти к бедному питерскому или свердловскому — пардон, екатеринбургскому — гопнику, который, надев жестяную корону, вынужден выговаривать фразы вроде «не извольте беспокоиться, сударыня» или «благоволите откушать с нами, граф». Воспитанный на киножурнале «Ералаш» здоровый юноша помнит, что после таких формул следует громко смеяться.

Очень трудно быть куртуазным, когда представление о куртуазности ограничено уступанием места даме в метрополитене и целованием ее руки. Выразить же словесно и вовсе не представляется возможным — мешает образование. Образование, в котором не предусмотрен ритуал разговора с вышестоящими персонами. Как говорил один парень другому, инструктируя того перед вполне реальной поездкой в Америку: «Все очень просто, не забывай добавлять „сэр“».

Демократия всех нас погубит… Бедный игрок пытается выстроить стиль своей речи на основе «представлений об эпохе», почерпнутых из книг и фильмов, в результате чего — голливудские поклоны, страдальческое выражение лица при попытке вспомнить титулатуру какой-нибудь герцогини (в конечном итоге приводящей к универсальной формуле «э-э… мадам») и бесконечные исторические словеса, вроде «вельми понеже» и «паки житие мое».

Памятуя глупый вид товарищей по ролевому движению, Гвэрлум, Эльвэнильдо и Вадим Вершков решили с самого начала не подвергать себя такому унижению и изъяснялись с новыми товарищами на своем обычном языке. Конечно, кое-какие слова и обороты переходили в их речь, но происходило это органично, просто, без натуги. И, что еще более естественно, многие фразы из обихода питерских ролевиков осели «на языке» их новгородских друзей шестнадцатого века.

Это позволило им создать в доме Флора особенный, только посвященным понятный «жаргон», на котором сейчас и велось обсуждение всех обстоятельств дела.

— Если Туренина подбросила Елизару улики… — начал Флор.

Харузин вдруг застонал, поднял руки к волосам, вцепился в них и принялся терзать их. Вадим даже отшатнулся от товарища:

— Что с тобой?

— С самого начала я знал, что все это лажа, — выговорил Харузин. — Боже всесильный, все это было подстроено! Елизар не мог, понимаете вы, не мог он клепать фальшивые деньги! Он на самом деле был тем, кем казался, — честным, справедливым… Боже мой, он был добрый, семью любил, жену… — Эльвэнильдо помолчал, отнял руки от лица и взглянул в лица своих товарищей, серьезно и прямо: — Меня, ребята, все это время не отпускала одна мысль. Понимаете, в доме у Глебова не было такого места, куда слугам нельзя было бы входить. Если человек занимается чем-то запретным, у него всегда в дому имеется какой-нибудь запертый подвал, какой-нибудь заваленный хламом чердак, горница с висячим замком… Ну хоть что-то, куда не ходят! А у Глебова все комнаты стояли открытыми. Не таил он ничего. И ареста не ожидал. Он ведь думал, что это какие-то тати на него набег сделали…

Девица Гликерия, допущенная вместе с Гвэрлум на это совещание, сидела у стены и делалась все бледнее. Вадим поглядывал на нее украдкой и каждый раз видел, что она побелела еще сильнее — хотя, казалось, такое невозможно.

— Подведем итоги, — проговорил Флор.

Сейчас он напоминал председателя колхоза из старого советского фильма про битву за урожай. Умного, молодого, перспективного председателя, который неизбежно выиграет эту битву и попутно завоюет сердце передовой ударницы производства, какой-нибудь доярки-новаторши, которая изобрела новый подход к корове.

И слово «итоги» он тоже заимствовал у новых друзей — и, кстати, употреблял его изумительно ловко и привычно.

— Туренина подставила под удар Глебова, а затем убрала Вихторина и попыталась убить Иордана, — сказал Флор. — Что это значит?

— Заговор, — сразу сказал Вадим.

Ситуация до странного напоминала ролевую. Сколько раз они вот так играли в «политику», писали друг на друга «подметные письма»!

Заплатить выкуп какой-нибудь бродячей армии, чтобы не громила беззащитный город, а после написать на их предводителя донос в святейшую инквизицию и всех предать в руки другой армии, куда более сильной, а под конец, пока святейшая инквизиция упражняется в витиеватых речах, быстренько обшарить «трупы» и забрать свои деньги назад…

Ситуации случались разные. Обычно они отыгрывались чисто внешне, «на физическом плане». В конце игры преданные и предатели, обоюдно восхищенные красивым поворотом событий, вполне авантюрным и по-своему честным, братались и выказывали друг другу восхищение.

Бывали и обиды по жизни за предательство, совершенное по игре.

Ну и в крайних случаях происходило то, что именовалось на ролевом жаргоне «переездом». К примеру, был один дивный эльф, который перешел на сторону орков. Сделал он это потому, что хотел поставить эксперимент: что чувствует предатель. И очень плохо было этому эльфу — «переехался», почему и рыдал у костра громкими и тяжелыми слезами. Впрочем, не все этим слезам поверили и сочли экспериментатора худшей разновидностью мазохиста — «душевным мазохистом». Любителем истязать собственную душу.

С другой стороны, и такие люди — тоже люди и имеют право на самовыражение. Ролевое движение большое, всем места хватит… Побесится человек, перебесится — глядишь, станет ему лучше, чище, светлее. Никогда ведь не знаешь, где и как постигнет тебя озарение.

Когда Вадим четко определил случившееся — как заговор Турениной против Вихторина и Глебова — повисло молчание. Каждый осознавал для себя этот вывод.

Тишину нарушила девица Гликерия. Медленно поднявшись и сжав кулаки, она выговорила сквозь зубы жутким, низким голосом:

— Я эту суку порву голыми руками!

После чего, залившись краской, подхватилась и бросилась бежать.

Животко, обитавший все это время в углу, помчался за ней. Прочие проводили их глазами, но не проронили ни слова. Вершков прикусил губу почти до крови. Харузин все еще покачивал головой, думая о Глебове, который погиб напрасно. Гвэрлум блестела быстрыми глазами, ее увлекла интрига. Флор и Лавр погрустнели совсем одинаково.

Один только беспамятный Пафнутий улыбался. И так, улыбаясь, погладил руку Вадима и пробормотал ему:

— Нет лучше, чем жена добрая…


Загрузка...