Настасья Глебова, по мнению матушки Николаи, сделалась еще более смиренной, тихой и несчастной, чем была все это время. Казалось, девушка уже начинала привыкать к своему новому положению, смиряться, даже находить определенную сладость в том, чтобы служить всецело Господу. А тут опять повесила голову, перестала разговаривать и под предлогом дурного самочувствия и дрожащих рук уклоняться от работы, так что Настасьину часть вышивки пришлось взять на себя другой послушнице.
Все это было странно, но, подумала старенькая добросердечная монахиня, вполне объяснимо. Она относилась к своей подопечной с лаской и заботой и всегда следила за тем, чтобы та не слишком унывала. Поэтому она давала ей читать самые утешительные главы Писания, а именно — те, в которых рассказывается о страданиях Спасителя. Душа, умягченная созерцанием Христовых ран, устыжается собственного маленького горя и наполняется благодатными слезами, а покаянный плач приносит в сердце тихую светлость.
Настасья плакала, но не тихо, а сердито, и несколько раз стискивала пальцы в кулак. Хорошо знакомый рассказ о предательстве Иуды и смерти Христа сердил Севастьяна. Так и придушил бы гадов! Особенно он сердился и волновался, когда Пилат, казалось, готов был отпустить Христа, но потом… И хоть знал заранее, что будет потом, все равно всякий раз надеялся: а вдруг нынче все обернется иначе?
Но ничто не менялось, ничто не оборачивалось по-другому.
Раз за разом, год за годом происходило одно и то же… Год за годом люди распинали Христа — своими грехами, пороками, нераскаянностью, нелюбовью. И строки в Евангелиях оставались прежними: Пилат умывал руки, люди кричали — «распни Его», и лишь несколько человек на всем крестном пути сострадали Спасителю.
Севастьян принадлежал к той породе людей, которые считали своим долгом защищать Спасителя — если уж не довелось оказаться там, в Иерусалиме, на крестном пути, чтобы напасть на легионеров, перебить стражу, приставить нож к сердцу Пилата и потребовать отпустить пленника… Он полагал, что всякий раз, вступаясь за оскорбленного, неправедно обиженного, он вступается за Христа.
Будучи христианином деятельным и воинственным, он, естественно, не мог удовольствоваться тихим плачем над Христовыми ранами, но так и рвался в бой — смести негодяев с лица земли!
Севастьян знал, кто нанес Господу очередную рану, оговорив ни в чем не повинного Елизара Глебова. И не мстить за отца хотел он, но очистить землю от гадины. И таковой гнев полагал Севастьян праведным.
Матушка Николая ощущала клокотание сильных страстей в своей послушнице и смущалась этим. К тому же, разволновавшись, «Настасья» вся покрылась испариной. Плохо видящая и почти глухая матушка обладала хорошим обонянием, и потому насторожилась: от «девушки» исходил совершенно незнакомый запах. Юношеский пот пахнет резко.
Севастьян понял, что старушка взволнована. Она долго копошилась на своем матрасике, как мышь, вздыхала полночи, копалась руками в одеяле, ворочалась, бормотала что-то…
Шел второй день пребывания Севастьяна в женском монастыре. Беглецы успели отъехать на значительное расстояние от Москвы и сейчас уже, наверное, приближались к Новгороду. Настасья в добрых руках. Севастьян понял, что пора бы и ему уходить отсюда, покуда его не разоблачили. Вон, и матушка Николая, кажется, что-то заподозрила…
Он осторожно выскользнул вон. Матушка слышала, как «послушница» покидает келью задолго до полуночницы, и даже приподнялась, вглядываясь ей вслед. Севастьяну этого и было нужно.
Он добрался до ограды и остановился, ожидая — не покажется ли матушка Николая. Ждать пришлось довольно долго — запыхавшаяся старушка прикатилась колобочком нескоро. Она пометалась взад-вперед, разыскивая свою подопечную и наконец увидела ее у стены. Всплеснув руками, старенькая монахиня побежала к ней навстречу.
Севастьян усмехнулся и быстро полез на стену. Он успел перемахнуть через ограду прежде, чем старушка добежала до стены и принялась звать на помощь.
Теперь нужно бежать — и бежать как можно быстрее! Сами монахини за ним не погонятся — даже представить себе эту картину было бы смешно: одна монашка скачет, подобрав подол, по улицам, а за ней с гиканьем и улюлюканьем несутся другие… Стрельцов в монастыре нет. Настасья своим смирным поведением убедила всех, что бежать не собирается. Да и куда бы ей скрыться? А мужчины в женском монастыре — соблазн, потому их убрали почти сразу после водворения новой послушницы.
Так что погоню организуют только утром, когда весть о побеге пленницы дойдет до московского приказа. Очень хорошо.
Теперь задача Севастьяна — оставить как можно больше следов. Он торопливо шел по улицам Москвы, а едва рассвело и открыли ворота, вышел из города и отправился в сторону Костромы. Его хорошо видели, но полагали, что матушка по послушанию послана собирать милостыню.
Далее Севастьян был замечен в нескольких деревнях, где действительно побирался и рассказывал, как от него и ожидали, различные истории о чудесах, о дивных вразумлениях грешников и прочем, и при том много плакал и вздыхал.
Затем, когда следов было оставлено, по мнению Севастьяна, достаточно для того, чтобы посланная за «Настасьей» погоня убедилась: беглянка направляется в Кострому, — юноша резко свернул с большой дороги в лес и там переменил одежду. Под монашеским платьем у него были штаны и старая рубаха, разорванная почти до пупа.
Надеть рваную рубаху придумал Вадим Вершков — его совет, спасибо: при виде этого костюма никому и в голову не придет заподозрить в миловидном юноше переодетую девушку.
Игра с переодеваниями продолжалась. Лесами, распевая песни, которым научил своего крестного отца Иона, Севастьян пробирался к Новгороду. Дорога предстояла неблизкая, но на сердце у него было легко: скоро, совсем скоро обидчики семьи Глебовых будут уничтожены — и ни одному человеку на свете не смогут они больше причинить зла!
С беспамятным Пафнутием творилось нечто странное. Все были настолько заняты организацией похищения Настасьи, что мало обращали внимания на блаженненького, а между тем стоило бы проследить за ним.
Им овладело непонятное беспокойство. Пока «приключенцы» (так называются игроки, которые отважно отправляются навстречу какой-либо авантюре) ездили в Москву и обихаживали монастырь, Пафнутий остался предоставлен сам себе. Поначалу он бесцельно слонялся по двору, что-то бормоча себе под нос — и даже не всегда замечая, как слова спрыгивают у него с языка. И что это были за слова — он тоже не знал. Бесхозные, безнадзорные словеса. Кого-то он звал, о чем-то просил…
Очевидно, просимого Пафнутий на дворе Флорова дома не обретал, и беспокойство его все усиливалось. Он метался, что-то пытался раскапывать во дворе, то в одном, то в другом месте расковыривая ямки, затем вдруг с размаху садился на землю, обхватывал голову руками, раскачивался из стороны в сторону и подвывал.
Продолжалось такое недолго. Через два дня Пафнутий внезапно исчез. Его не обнаружили ни на конюшне, ни у ворот, где он иногда просиживал часами, глядя в одну точку и безмолвно шевеля губами, ни в комнатах небольшого, но полного закоулков и маленьких кладовок флоровского дома.
Искать блаженного поначалу не стали. Он уже не раз уходил из дома и бродил по улицам — в поисках памяти, как предполагал Лавр. Препятствовать такому человеку — быть может, преграждать путь духовному его деланию, сокровенному и тайному даже для самого делателя. Никогда нельзя до конца понять другого, можно лишь с любовью и благоговением принимать его у себя и помогать совершать земное делание.
Так рассуждал Лавр.
И потому Пафнутий брел себе и брел по дорогам, выискивая взглядом то строение, которое успокоило бы его сердце, — но никак таковое не находя.
Он впал в еще большее смятение, пока вдруг не догадался покинуть Новгород. За городскими стенами сразу успокоилось его душа. Теперь ноги несли его по знакомой дороге, кругом стояли безмолвные деревья — они, казалось, одобряли избранное странником направление. «Там, там ждет тебя утешение, — шелестели листья. — Там тебя встретят… Там обретешь вожделенное…»
Пафнутий вновь начал улыбаться, поначалу робко. Но по мере того, как он все дальше углублялся в лес, огонек надежды в его сердце разгорался.
Наконец он увидел то, к чему так стремилось его естество, — имение с широким, раскинувшимся многими пристройками господским домом посреди сада. Простирая руки к этому дому, как будто только в нем заключалось его спасение, Пафнутий приблизился и упал на колени.
Несколько человек подошло к нему, остановилось. Чей-то голос проговорил незнакомое слово. Пафнутий поднял голову и увидел женское лицо в обрамлении пестрого платка.
— Пафнутий, — проговорило женское лицо.
Странные волны, пробегающие по воздуху, искажали его, голос звучал низко и раскатисто, как гром, величаво простершийся по небу, а губы шевелились не в такт голосу.
— Никак, ты вернулся, глупый Пафнутий! — говорила между тем служанка. — Наша госпожа и ждать тебя позабыла. Ты больше не нужен ей, помнишь? Хорошо, если не изведет она тебя, Пафнутий, потому что у нее теперь другой полюбовник, а ты, глупый раб, больше ей не требуешься!
Ничто в памяти Пафнутия не пошевелилось от этих слов. Он встал и побрел за служанкой в сторону дома.
Там творилось нечто непотребное. Беспамятный Пафнутий и трети от происходящего не понял, а осознал лишь, что пребывает в аду.
Авдотья Туренина в царском облачении восседала на престоле, накрытом бархатными подушками. Под ногами у нее лежал Мокей Мошкин. Красные туфельки хозяйки впивались ему в спину. Лицо Мошкина, повернутое в сторону зрителей, было искажено страданием и злобой. Повязки на его ранах были старые и пропитались кровью — рана опять открылась, но до этого никому сейчас не было дела. Дворовые люди даже злорадствовали по этому поводу, ибо натерпелись от зазнавшегося холопа и теперь втайне торжествовали.
Несколько прислужниц Авдотьи в мужской одежде с трудом удерживали копья и рогатины, с которыми покойный Туренин ходил на кабана. Они явно изображали воинов.
Пред светлейшее лице Авдотьи привели девку-прислужницу — в одной рубахе, босую, со связанными руками и распущенными волосами. Девка топталась на месте и косила глазами. Было очевидно, что, она перепугана до смерти.
Авдотья подалась вперед, впившись ногами в спину поверженного Мошкина. Глаза госпожи так и вонзились в присевшую от ужаса девку.
— Правда ли, что ты, Катька, квас тайно пила? Правда ли, что ты, Катька, как на тебя доносят, с Мокеем Мошкиным миловалась?
— Ой, не знаю… Ой, прости, матушка… — бормотала Катька и озиралась по сторонам.
— Миловалась ты с Мошкиным? — Авдотья топнула ногой. Мошкин вскрикнул и закусил губу до крови. — Лобызала его? Жалела? Пальцы его сосала? Говори, дура! Все ведь мне известно!
— Прости, матушка! — возопила провинившаяся девка и с маху повалилась перед Авдотьей на колени, заголив при том зад — рубаха оказалась коротка.
Послышались крики и улюлюканья. Дворня хохотала. Смеялся и беспамятный Пафнутий, глядя на белый сдобный девкин зад. Сам не знал, почему смеялся. Должно быть, потому, что чувствовал — избавление близко.
— Ай, прости! — кричала девка. — Помилуй!
— Виновна? — гремела Авдотья.
— Виновна…
Авдотья выпрямилась и встала. Мошкин крякнул. Из его рта потекла кровь, глаза выпучились и вдруг уставились на Пафнутия. Зрачки Мошкина так и запрыгали, заметались, рот искривился, выставился один зуб.
Пафнутий нахмурился. Что-то он должен был знать об этом человеке, на спине которого сейчас стояла широкая, тяжелая женщина. Что-то… Но он пока не вспоминал — что именно.
Женщина эта завораживала. С ней было связано нечто одновременно и важное, и страшное. Пафнутий перевел на нее взгляд — и больше уже не отрывался.
Авдотья дала знак слугам. Девку вздернули на ноги и, держа за волосы, остригли большими садовыми ножницами, какими подрезают ветки у яблонь. Мотая безобразной остриженной головой, Катька выла и мычала, слезы градом катились по ее лицу.
Принесли венок, сплетенный из роз, и с силой нахлобучили на голову Катьки.
Шипы впились в ее кожу, на лбу выступили густые капли крови.
Авдотья засмеялась, захлопала в ладоши и снова уселась на трон.
— Кнутом ее! — распорядилась она. — Бейте не до смерти, на козлах!
На козлах, как объясняли Авдотье опытные кнутобойцы (она ценила таких людей и при случае охотно с ними беседовала), тело расслабляется и кожа не так рвется, как при битье на воздусях. К тому же, меньше опасность переломить спину наказуемому.
У Авдотьи не было намерения убивать Катьку, но проучить ее следовало.
Пока девку раскладывали на козлах, выступили вперед прислужницы, замотанные в платки, и запели сладостными тонкими голосами Акафист Господу и Пречистым Ранам Его. Пение их разливалось над двором и улетало в небо.
Пафнутий провожал глазами каждый звук и видел, как бросаются на эти ноты крошечные развеселые бесы, как они грызут эти ноты и проглатывают их. Духи злобы поднебесной были тут как тут — кружили над имением Авдотьи, точно мухи, только никто их, кроме блаженного Пафнутия, не замечал. Ни один звук из Акафиста до небесной тверди не долетал, и Ангелы чистые этого пения не слышали.
«Потому что грех это, — бормотал Пафнутий, отмахиваясь рукой от любопытного беса, спустившегося ниже своих собратьев и кружившего возле Пафнутия, — богохульство это, ничего более… И я, Господи, прости меня, великий богохульник, потому что пришел сюда молить — да примет меня проклятая Авдотья… Помру я без этого смертью злой, ждет меня без этого нечто хуже самой смерти… И оно уже близко!»
Осознав это, Пафнутий ужаснулся.
Послышался первый удар кнута и одновременно с тем душераздирающий вопль наказуемой Катьки. Удары были рассчитаны так, чтобы совпадать с началом каждой новой хайритизмы.
И пока девицы распевали «радуйся, радуйся!», распутная девка в розовом венке с шипами вопила, жаловалась и умоляла о пощаде. Их голоса странно сливались в единый пронзительный хор.
Авдотья слушала, раздувая ноздри. Румянец окрасил ее белое лицо розовым светом, глаза загорелись, порозовели даже руки, обнаженные до локтя. Мокей под ее ногами хрипел.
Пафнутий сидел рядом и ждал. Теперь он почти успокоился, и только червь внутри его утробы шевелился и покусывал: «Ну же, — нашептывал ему в уши тайный помысел, — подойди, попроси о милости, она сейчас размякла — она тебе даст…»
Тем не менее, Пафнутий ждал. Его пугали бесы, которые так и вились возле его головы. Но больше всего было их поблизости от Авдотьи.
Наконец Акафист завершился. Палач опустил кнут. Катьку оставили на козлах, рыдать и всхлипывать. Авдотья запретила приближаться к ней. Она сошла на землю, придавив напоследок Мошкина, и вдруг узрела перед собой Пафнутия.
Полные красные губы вдовы Турениной расплылись в радостной улыбке.
— Пафнутий! — вскричала она, простирая к нему руки. — Ты вернулся!
Пафнутий встал, сделал несколько робких шагов и повалился к ней в ноги.
Мокей зашевелился на земле, с трудом сел. Ему никто не помогал. Да Мокей и не ожидал, что эти втайне злорадствующие проявят к нему хотя бы малейшее сострадание. Он и сам никогда бы так не поступил. Опальный любовник барыни устроился удобнее, кривясь и морщась от боли. Казалось, не было в его теле ни одной косточки, которая не разламывалась бы, не было ни одной мышцы, которая не стонала бы и не ныла. Даже зубы у Мокея разболелись, так ему было худо.
Авдотья наклонилась к Пафнутию.
— Плохо тебе жилось без меня, Пафнутьюшка? — ласково проворковала она.
Пафнутий вдруг увидел, что руки у нее в крови, но не отшатнулся, а напротив — приник к этим рукам губами.
— Чуть не помер я! — признался он.
— И до сих пор не вспомнил, кто ты такой, а? — продолжала она еще более ласково и вдруг вцепилась Пафнутию в волосы и резко дернула. — Не вспомнил, как миловались мы с тобой?
— Нет…
— А так, — она дернула еще раз, — так вспомнил?
Словно в тумане проплыло: душная комната, где Пафнутий перетряхивает барские шубы, готовясь вынести их на свежий воздух, дабы выколотить от пыли… Жадные пальцы боярыни, розовые, шелковистые, хватают его — за лицо, за руки, запускаются к нему под рубаху, лезут в штаны…
«Пустите, барыня, — бормочет он… постельничий, вот кем был Пафнутий при Туренине, постельничим! — Пустите, добрая! Нельзя этого…»
«Можно, можно, — выдыхает ему в уши теплый голос. — Еще как можно…»
Еще прежде Мокея стал Пафнутий любовником Авдотьи Турениной.
Она была ненасытна. Одного супруга ей недоставало. И Пафнутий тоже не смог утолить ее голода — одновременно с ним затеяла она игру с Мокеем. Потом не стало Туренина.
Что-то еще случилось. Было что-то еще. Но Пафнутий потерял память и вместе с памятью утратил и Туренину, и самого себя.
Теперь ноги сами принесли его к ней. Вернуть себе то, что она у него отобрала. Вымолить, выклянчить, выслужить или украсть — это уж как получится.
Авдотья смеялась, глядя, как мужчина корчится у ее ног.
— Вспомнил? — кричала она. — Ты вспомнил, дурак, как удрал от меня? Ты вспомнил? А как я обещала тебе, что никогда ты себя не найдешь — только здесь, у меня в дому? А как поклялась я тебе, что приползешь ко мне умолять о пощаде — это ты вспомнил? Дурак, дурак, дурак!..
— Дурак… — прошептал Мокей искусанными губами и поглядел на Пафнутия с ненавистью.
— Отдай… — сказал Пафнутий и заплакал.
Туренина схватила его за руку, подняла и потащила за собой в дом.
«Погибаю», — думал Пафнутий, оглядываясь по сторонам. Он помнил, что где-то далеко у него были друзья. Люди, которые жалели его, взяли к себе, кормили, люди, с которыми было радостно, не страшно. Но они остались где-то в другом месте, и найти туда дорогу — дело нелегкое. Сперва он должен побывать в руках у Турениной. Сперва Авдотья даст ему то, к чему так стремилась его больная, замученная душа. Он то помнил, то не помнил. Он то видел отвратительную ухмыляющуюся рожу черта, которая высовывалась из-за круглого авдотьиного плеча, то вновь погружался лицом в рыхлое женское тело, от которого пахло липкой сладостью. Авдотья прижимала его к себе, и он поневоле ласкал ее. Иногда она принималась пронзительно вопить прямо ему в ухо, и тогда он молился, чтобы не оглохнуть.
От звона Авдотьиных криков по комнате расплывались многоцветные волны. В этих волнах качались и странно плавали предметы и черти. Пафнутий видел, как лохматый серый хвост обвивает красное ожерелье, а затем на него одно за другим нанизываются кольца… Несколько бесенят играли, перебрасываясь кувшином, и круглые капли хмельной браги повисали в воздухе, а после растекались медленно, точно мед, и ниспадали на пол.
Авдотья трясла его, и он вновь чувствовал себя в ней. Ему хотелось пригвоздить ее к постели, пробить ее насквозь, чтобы она наконец сдохла и перестала его тревожить, но Авдотья только хохотала, запрокидывая голову, и перед глазами Пафнутия тряслось ее белое горло с бьющимся живчиком в синей жилке сбоку…
Трубка, набитая зельем, дымилась возле кровати, и Авдотья не препятствовала Пафнутию брать ее и всасывать в себя сладковатый дым. И с каждым разом Пафнутий все больше погружался в безумие, которого так жаждал все это время.
Теперь он ясно все помнил. Помнил, кто он такой — человек Туренина, его слуга, совращенный развратной женщиной, которой не посмел противиться. Ее полюбовник, которого она выгнала за строптивость. За…
Да, теперь он помнил, что сказал ей перед тем, как она прокляла его и изгнала прочь, погруженного во тьму беспамятства и страха, которому он сам не знал названия.
«Ты отравила боярина, — сказал ей Пафнутий. — Я сам видел, как ты подмешивала что-то в его питье».
«Молчи, глупый холоп! — вскрикнула она и зажала ему рот. — Или ты хочешь, чтобы меня живьем закопали в землю?»
«Я хочу… — Пафнутий помолчал и безрассудно выпалил: — Я хочу, чтобы ты, гадина, перестала марать собой землю!»
Зачем он сказал ей это? Не подмешивала ли она и ему в питье нечто, сделавшее его глупым? Как он мог забыть о хитрости? Имея дело со змеей, следует и самому быть змеем!
Авдотья засмеялась…
— Ты отравила его, — сказал Пафнутий своей любовнице и снова затянулся дымом. — Ты отравила нас всех… Ты — как ядовитое болото посреди широкого чистого леса. Пока твои испарения поднимаются над землей, нельзя ходить там… Пока ты дышишь, воздух, отравленный пребыванием в твоих легких, опасен…
Авдотья хохотала, подскакивая на перинах и бросаясь подушками. Черти ловили подушки и, вспоров их черными когтями, выпускали наружу перья. Весь воздух наполнился перьями. Пафнутий отчаянно закашлялся.
Неожиданно он понял, что не может вздохнуть. Авдотья держала его за горло, сидя на его груди тяжелым задом.
— Слушай меня, — вымолвила она, вглядываясь в его глаза, — ты сейчас пойдешь обратно в Новгород, к своим добродетельным друзьям. Скоро ждут прибытия царя Иоанна. Проберешься к нему и выльешь ему в питье вот это. — В руке Пафнутия неожиданно оказался маленький фиал с какой-то жидкостью. — Ты сделаешь это, блаженный! Ты будешь выглядеть почти как святой, и они пропустят тебя к царю, а ты улучи момент и сделай это! Ты сделаешь это, глупый Пафнутий! После сего будешь свободен…
Она отпустила его и сразу куда-то скрылась.
Пафнутий спустился с кровати. Огляделся по сторонам. Никого. Даже черти исчезли.
Он медленно вышел во двор. Там по-прежнему ревела наказанная Катька. Возле нее сидел Мокей Мошкин и бранил ее последними словами — за то, что не сумела скрыть их преступных забав. Катька подвывала, но оправдываться не пробовала.
Пафнутий поравнялся с ними. Постоял немного, пытаясь вспомнить — кто эти люди и почему они так странно выглядят. Но ни одна мысль не пришла в его больную голову.
Тогда Пафнутий медленно миновал их и побрел к воротам. Затем лес расступился перед ним и поглотил беспамятного Пафнутия, уносящего с собой яд для царя Иоанна, некогда посмевшего не избрать себе в супруги Авдотью — ныне вдову Туренину.