Дверь растворилась, и оттуда выскочил мальчишка лет девяти.
— Постой, постой! — кричала ему вслед мать. Но он не обращал на нее внимания.
— Здравствуй, Марья!
— Не ту заботу имеем о детях,— с сокрушением сказала Марья,— какую надо. Наверно, можно больше сделать, да разве придумаешь! А вот Ленин ребенка всегда в мыслях держал!.. Слышал небось, что Ровио рассказывал?
— Нет, расскажи.
— А было так... На Третьем конгрессе Интернационала подошел товарищ Ленин к товарищу Ровио... нашего секретаря Карельского обкома партии товарища Ровио он раньше знал...
Когда товарищ Ленин от Керенского после июля в Финляндии скрывался, товарищ Ровио в Гельсингфорсе жил и помогал там Владимиру Ильичу скрываться.
Так вот, подходит он на конгрессе к товарищу Ровио, про то, про другое ведут они беседу... Владимир Ильич вдруг и спрашивает товарища Ровио по личному делу...
«Да так,— отвечает Ровио печально,— совсем недавно жена моя скончалась. Тиф...»
В те годы, знаете ли, тиф налево и направо людей косил... Без разбору...
«Ах так...— говорит Ленин и тоже озаботился.— А сынок ваш?»
Про мальчика, значит, спрашивает.
«Мальчик ничего,— отвечает товарищ Ровио,— только скучает очень».
Сами знаете, без матери от радости не поскачешь.
«Ах так,— говорит Ленин.— Игрушек ему тоже не хватает?»
А в те годы не до игрушек было.
Взял товарищ Ленин и чего-то в свой блокнот черкать стал, между прочим спросил у товарища Ровио адрес. А тот работал в Интернациональной военной школе комиссаром... Ровио все это ни к чему. Он думает: Ленин, Владимир Ильич Ульянов, готовится к заключительному слову... Прения шли.
Поговорили они о делах еще с полчаса и разошлись. А тем временем конгресс кончился, и уехал Ровио к себе в Петроград. Работа не ждет...
Проходит неделя, другая, третья идет... И вдруг сообщают товарищу Ровио, что получена на его имя посылка... Он удивился... Откуда это быть может? Никто не должен. Никто не обещал... Ни у кого не просил... Хоть оно, конечно, и голодно было.
Приносят ему посылочку... Небольшая... Холстинкой обтянута. В левом краю снизу надпись:
Товарищ Ровио даже смутился. Что б это могло быть? В первую минуту даже не решился распечатать посылку. Потом самосильно взялся... По шву холстинку разорвал — там фанерный ящичек. Фанерный ящичек разломал, оттуда и выпало... Да... И вышло оно, что товарищ Ленин, Владимир Ильич, для сына Ровио строительного материала и заводной автомобиль, игрушки то есть, прислал... Не забыл... Вспомнил... В порядке прений в записную книжечку записал и после заключительного слова догадался.
А ты припомни, какое время было, какие дела шли — война, голод, мор, четырнадцать держав, а он каждого ребенка в уме держал... Это ли не пример нам, занятым людям... Не веришь? Пойди в Музей Революции, теперь эти игрушки там в память великого вождя сохраняются. Только потрепанные, поломанные. Мальчику, что от Ленина, что от отца, все равно — была бы игрушка, сломает...
И она, не попрощавшись с нами, вышла из избы, и мы теперь уже вплотную занялись делом, ради которого пришли сюда...
— А кто вас ко мне направил? — спросил Федор.
— Да мы сами твое имя знаем как лесоруба-ударника, потому и пришли, а дом твой указал Петр Петрович Петров, твоей жены дядя.
— А, Петр Петрович,— улыбнулся Федор.
И я понял, чем поразило меня его лицо в первую встречу. Левый глаз у него голубой, правый карий. И это придавало его открытому лицу странноватое выражение.
— Он вам, наверно, рассказал много интересных историй...
— Да уж не без того,— сказал Рыков, и мы все понимающе переглянулись,
— Все, наверно, про других, а не про себя,— продолжал Федор, подмигнув карим глазом.— Ведь не рассказал про Чудо святого Николая Мирликийского.
— Нет.
— Ну так я вам за него расскажу.
Федор совсем развеселился.
— Раньше, до, революции, в; нашей губернии пропасть была монастырей — мужских, девичьих, скитов, пустынь. Это всем известно: кошка Марья покаялась, постриглась, посхимилась, а все во сне мышей видит! Так вот, в одном женском монастыре одна молодая монашенка возьми и согреши. Грех до игуменьи дошел. Ну, сора из избы не выносят, но ослушницу, грешницу молодую, монашенку эту, другим для острастки наказать надо, и престрого... так... Судили, рядили и приговор постановили: на другой день утром на лавочке разложить и высечь.
Самой же согрешившей приказано вицы для березовой каши наломать... Наломала послушница эта тонкие вицы, да хлесткие, клейкие еще: дело по весне было. Наломала, села на завалинке у ворот пустыни своей и заплакала горькими слезами. Оно и понятно — кому сечься охота...
О ту пору проезжал дорогой мимо обители Петр Петрович — сам Петров,— он извозчиком в те дни ездил...
«Так и так, молода сестра, почто плачешь, почто слезы льешь?»
«Как же мне не плакать, когда завтра раненько меня сечь будут?» — отвечает она и, видя в человеке душевность, выкладывает все свои обстоятельства.
«А я этому делу могу помочь,— обнадеживает ее Петр Петрович, — могу так сделать, что никто пальцем тебя не коснется. Голову на отсечение даю, вот те крест!»
«А не врешь?»
«Какая мне корысть врать-то... Я дело говорю!»
«А что за это возьмешь?»
«Да мне от тебя ничего не надо, я для интереса и под честное слово, что будешь молчать. Не то и меня под монастырь могут замести».
«Я согласная!»
«Ну, тогда идем со мной, до моего дома семь верст!»
«Ладно... Только греха не будет?»
«Как перед богом!»
Ну, приехали к ему в избу... А он, знаешь, на все руки мастер.
«Ну,— говорит ей,— сестра, ложись. Да не так — спиной кверху!..»
Ладно.
Заворачивает подол. Повозился он над ней.
«Ой, чего-то щекотно!»
«Молчи, молчи, дура!»
«Ой, чего-то сыро стало!» — это монашка скулит.
А он ей:
«Молчи, молчи; дура!..»
Поработал и говорит ей:.
«Вставай, обсыхай!»
Встала она. Обсохла. Рясой взмахнула и пошла... Пришла к себе в обитель...
«Ну, думает, поможет ли мне, или этот возчик надо мной насмешку строил?»
Утром берут ее, сердечную, под руки, ведут во двор. А середь двора лавочка приготовлена, и около лавочки другие молодые и старые, монашенки и послушницы стоят. В руках свежие розги держат. Тут грешница пуще прежнего залилась слезами.
Эх, напрасно на новый грех пошла, с чужим мужиком говорила, все равно не помогло!
Только самой себя стало жальче и на душе плачевнее...
Подвели к лавочке. Встала она на колени и помолилась... Все округ стоят, зыркают и тоже молятся... Ну, чему быть, того не миновать. Ложится она на лавочку... Сестры-послушницы подол ей подняли, на спину заворотили. Но как только они это сделали, сразу же на колени пали и в один голос закричали:
«Свят! Свят! Свят!»
И стали целовать ей зад, прикладываться то есть. А та ни жива ни мертва, ничего не понимает.
Эх, ладила баба в Ладогу, а попала в Тихвин!
Тут все на колени пали, молитву благодарственную запели. «Свят! Свят!»
На заду-то был явлен лик святого Николая, чудотворца Мирликийского. Петр Петрович его славной клеевой краской намалевал. Ну, а монашкам это неизвестно, думают: сам святой на защиту невинной отроковицы предстал.
Ну, а если б они так и не думали и все выпытали, все равно нельзя розгами по святому лику хлестать, потому святотатство. Так она в святых все время и ходила. Пока Красная Армия монастыри не порушила.
Сказка вся, поцелуй гуся!
— Нет, не вся,— деловито сказала Марья.
Увлеченные течением рассказа, мы и не заметили, как она вошла в горницу.
— Нет, не вся. Когда началась у нас коллективизация, эта самая монашка ходила по деревням и старух смущала:
«Не ходите в колхозы, в артели! Там старухам не будут чай давать!»
«Как так не будет чая? Не хотим, да и только!»
Пришлось немало поработать. Да, на наше счастье, во время такой беседы, когда она старух агитировала, подоспел Петр Петрович.
«А, говорит, святая!» — признал ее.
Ну, всю эту историю и выложил... Так она с позором бежала. Со смеха мои бабы чуть не подавились... После этого она к нам и не заявлялась.
— Напрасно мне тогда не заявили,— сказал Рыков.— Поработала бы она лучше на канале, чем языком махать.
С Федором мы легко договорились по главному, интересовавшему Вильби делу. Ударили по рукам.
— Ты думаешь, легко победить в этом соревнований, что с такой охотой соглашаешься? — спросил я Федора.
— А мне терять на этом деле не приходится. Победа моя — отлично. Проиграю — тоже неплохо, лучше научусь... Хорошее занимать — почему же нет, за милую душу! От проигрыша я Советской властью застрахован.
Вильби засмеялся.
— Так-так, правильно, товарищ, камрад, нам о черном дне думать не надо. Здесь не та земля... А на другой земле, как ни думай, все равно не поможешь. В мой леспромхоз приехали иностранные лесорубы... Финны из Канады. Работать. По нашему совету они сложились, кто сколько фунтов или долларов имел, и купили производственные инструменты. Сюда привезли, мы у них здесь этот инструмент и купили. Люди не в убытке остались... Живут люди как люди — работают неплохо. Но среди них один разгуливает индейским петухом.
«Я, говорит, умнее вас всех. Если вам здесь не понравится, как вы обратно уедете? Валюты у вас нет».
«Да мы обратно и не собираемся».
«А если захотите обратно? Нет, я определенно умнее вас, легковерных. Вы на все свои деньги инструменты купили, а я три тысячи скопленных долларов в банк положил, из расчета трех годовых. У меня и валюта есть. Да еще и процент растет...»
С таким разве станешь спорить! Даже и разговаривать не хочется.
Приезжаю через два месяца я на этот пункт снова. Вижу— другая картина. Шум, грохот... Громадная толпа идет...
Вгляделся — вижу индейского петуха ведут.
Бледный такой, обрывок веревки на шее болтается.
«Что такое, где порядок?» — кричу.
«Да он повеситься собирался. С трудом отговорили, из петли сняли».
«А что случилось?»
«Смотри...»
Подводят меня к стенгазете. А в стенгазете вырезка из канадской газеты приклеена.
Читай, говорят.
А там было написано, что в связи с общим кризисом, неблагоприятной конъюнктурой канадский банк, в котором лежали деньги этого индюка, по-нашему — в трубу вылетел, а по-коммерчески — банкротство. Банк свои обязательства погашает и вклады выдает из расчета три на сто...
Вот и высчитал! Вот и застраховал себя!
«Возвращайся за своей валютой»,— говорю я ему на другой день.
Нехорошо над чужим горем смеяться, но в этом случае не удержался.
А он тихий, сумрачный, как это по-русски сказать... одним словом, как в воду опущенный ходит.
«Я нищий,— говорит.— Моей страховке финиш. Стоп. То есть точка!»
Я ему говорю:
«Посмотри руки свои».
Он посмотрел: сильные, крепкие.
Я ему говорю:
«Подумай хорошо».
Он спрашивает:
«О чем думать?»
«С такими хорошими руками в Советской стране, даже с такой плохой головой, как у тебя, ты — богач, обеспеченный, застрахованный...»
«А ты, Федор.., молодец, Федор! Правильно: победить ты не победишь, но выиграть все-таки выиграешь. Олл коррект. Но ты в самом деле придешь, не обманешь?»
— Я в работе не обманываю,— даже обиделся Федор.— С того дня, как на первую работу встал. Какого хочешь десятника, табельщика, товарища по работе спроси, всякий в одно слово мою дотошность подтвердит. Скажет: «Федор — человек верный».
Да, с первой работы... А пошел я с невеликого возраста из дома в лес... Отец рано скончался... Дом без работников, а было это к весне двадцать второго года. Бандитизм финский окончился. Опустела родная Карелия. Белые скот повырезали, народонаселения, не считая убитых, к себе четырнадцать тысяч за границу угнали. Это взрослых и работоспособных. Да... Ну, а когда осенью и зимой леса наши на время захватили, возмечталось им, что уж засели они на нашей шее на веки вечные... Леса, мол, уже им достались, до последней коры, до гнилого пня, навсегда. Начали они тогда своими силами и мобилизованными валить этот лес. Валили выборочно. Самое лучшее, самое первоклассное, валютное дерево.
У них с Англией контракт был заключен на такое дерево. А в Финляндии такого уже мало. Они к нам и сунулись. И без английской помощи, конечно... Ну, этого я точно не знаю, не был при переговорах.
Замечательный лес выбрали они у нас. Повалили, раскряжевали, обработали на первый сорт. И лежат эти бревна мачтовые стеллажами на берегах речонок, которые все текут в Финляндию. Так... Размечтались... Спят и во сне нашу сосну и английские деньги видят... Но номер не удался. Не вышел... То есть боком вышел...
Поднатужились наши ребята, красные бойцы, и всю эту лавочку компанейскую из Карелии вышибли. Не хотите ли до дому прогуляться... А бревнышки у рек лежат, как миленькие. Мы высматриваем — и к нашему берегу хорошее бревно привалило. А они облизываются. Говорят, большую неустойку английскому капиталу должны были заплатить. Ну, когда деньгами запахло, амбиция у них пропала. Представители финских лесных фирм заявляются к нам:
«Так и так, на вашей территории повалено, не будем разбирать, кем и как, а только известно нам, что повалено много дельного леса на берегах речек, которые текут в Финляндию. У вас строительство еще не развернулось — тысяча девятьсот двадцать второй год, и бревна впустую погниют. Так мы предлагаем вам продать бревна за сходную цену... Наличными дадим... Только цены без запроса...»
Наши, конечно, не глупее их. Соображение развито. Тоже кое-что знают. Наши говорят:
«Будем откровенны. У вас есть у самой границы большие продовольственные запасы. Хлеба там и прочего. Для белых карельских войск готовили, только маленько подзадержались, а мы тем временем ликвидировали их, белых-то... Они, отступаючи, не без вашего содействия массу деревней порушили, домашнего и рабочего скота порезали... Короче говоря, мы согласные вами же порубанный лес к вам сплавить при одном условии: вы передаете нам это ненужное уже для вас продовольствие. И столько-то лошадей».
Ну, те торговаться. Мы у них поперек горла ершом встали. Поторговались-поторговались, но все; ж таки пришли и по рукам ударили. Они вынесли двойную неприятность. Во-первых, за порубленный ими же лес своим же продовольствием заплатили. А Карелия быстрее оправилась от последствий бандитизма. Сами знаете, двадцать второй год несытый был. А пока по нашему бездорожью да притащить мешки с рожью... ведь сколько времени надо! А здесь — на тебе, у самой границы приготовлено.
Так вот, все обусловили и стали скликать народ. Я еще был в несовершенных летах, но пошел. Так впервые на сплаве и работал... Спустили мы со стеллажей... Молевым сплавом пошло. Прямо с ледоходом еще... Потом ходил я хвост зачищал, чтобы ни одного бревна не оставить. А уж у границы хвост от нас принимали другие рабочие. Иностранные. А с этого сплава я уже из года в год без перерыва на всех сплавах и всех заготовках работаю...
Мы договорились, когда Федор явится к Вильби, и уже совсем было собрались уходить, как снова вмешался товарищ Рыков.
— Федор, вот этот товарищ, — он указал на меня, — разными фактическими историями из гражданской войны интересуется. С тобой тоже, наверно, кое-что случалось, так уж уважь.
— Да нет, что могло быть? Молод я еще был, чтобы делу способствовать. Да и отец был не больно политический. Беспартийный бедняк... По этой линии он и пострадал...
Сам в домовину лягу, доску сверху приколотят — и то помнить буду.
В то утро позвали меня ребята:
«Разноглазый, идем смотреть мертвяков...»
Отошли мы две версты от деревни в болото. Смотрю — и вправду руки из тины, из болотной грязи, торчат.
«Дерни за палец, слаб!» — говорит мне Мишка Пертуев.
Ну, я взял и дернул изо всей силы... Палец у меня в руке и остался... Уж тут такой страх на меня напал, что закричал я и, не разбирая дороги, домой побежал... И мальчишки тоже со мной вместе бегут. Бегу, и нет того, чтобы мертвый палец бросить. С собой в избу доволок. Ногу разодрал, посегодня след остался,— может, полюбопытствуете? Мать на меня обрушилась: откуда кровь, почему лица на ребенке нет, отчего мертвый палец... А отец и отвечает:
«Наверно, ходил смотреть с ребятишками расстрелянных англичан в болоте...»
«Да»,— говорю.
На том и успокоился.
А отец и говорит матери:
«Чтоб у тебя дома не баловал, возьму я разноглазого сегодня с собой».
А надо сказать, в ту пору совсем соли не стало, не торговали, а если торговали, то не по нашим ценам... Вот многие крестьяне и уходили к морю — соль из воды выпаривали... Денька два поработают, ведер с пятьдесят выпарят — полведра соли домой и приволокут.
В тот вечер отец со своим двоюродным братом, дядькой моим, отправились к морю за этим делом. И меня, стало быть, отец с собой захватил. Напекли на дорогу подорожничков — и в путь.
Едем мы помаленьку через лес,
И вдруг военные:
«Стой! Куда?»
«К морю, соль парить едем!»
«Знаем вашу соль... Красные шпионы».
«Нет, мы здешние бедняки».
«Ну, да так и есть красные бедняки... К своим пробираются».
Взяли отца и дядьку. Пригнал я утром домой порозную телегу — и к матери:
«Тятьку с дядей взяли!»
Дедушка прибежал... Отец моего дяди пришел — тоже глубокий старик.
«Возьмем Федьку с собой — и в штаб. Нам што будет? На помойную яму не накопаешь хламу. А сынам поможем, может быть... Только вряд ли. Пусть разноглазый в последний раз на отца поглядит».
Мать в слезы, дед дернул вожжи.
Поехали, таким образом, в белый штаб...
Входим без помехи туда.
Как раз перед столом начальника стоят отец и дядя и держат ответ. Тут же английский офицер, из комнаты в комнату переходит.
«В болото их! — говорит белый начальник и спрашивает: — Что вам, старики, надо?»
«А это наши сыны,— отвечает мой дед,— мы к вашей милости пришли, просить об одном одолжении».
«А что?» - спрашивает.
«Просим мы у вашего превосходительства, чтобы вы разрешили выдать нам тела наших сынов. Обмыть мы хотим их и христианское погребение невинно убиенным сделать по церковному чину».
«Не проси у их, батюшко, — говорит отец деду,— не дадут наши тела на обмовение...»
Тут белый начальник как вскочит с места, как закричит:
«Ах вы, сукины дети, на моих глазах сговор строите! Вон к чертовой матери из штаба, а не то...»
При ударении таких слов все всполохнулись, ну, а деды пошли и меня с собой прихватили.
Отца, конечно, в ту ночь в расход пустили.
И меня било тогда, трясло, и злоба была неимоверная.
После отца мать, младшая сестренка остались и одна пустая изба.
А я, главный хозяин — молокосос.
— Изба-то совсем на снос годилась... В нее после я и привел Марью мою. Да что вы осматриваетесь, совсем не эта изба... Та, я говорю, ветхая... А эта новая, осенью рубили... Ну и напугался я с этим делом! Думал, не то с ума сошел, не то Маруся меня спокинула.
Марья с шумом переставила табурет.
Ей, видимо, не хотелось, чтобы муж рассказывал об этом.
Но Федор, подмигнув ей своим голубым глазом, продолжал:
— Помню, иду я из лесу в деревню домой, думаю: скоро жёнка встретит. Посмотрю, как ребятишки за это время поднялись. Растянусь на постели, погреюсь, отдохну, одним словом. Подхожу к деревне, душа песню просит. Казалось бы, с дороги приустал, а ноги идут быстрее прежнего. Эх, думаю, к ночи в баньке попарюсь, чайком запью... И вот с такими мыслями подхожу я к своему дому. Подхожу... Голо... Место припорошено.
Пусто.
Не то что пня — щепки не найти...
Одним словом — ни дому, ни лому.
Нет, думаю, ни с вечера, ни с утра ничего спиртного в рот не брал. На ногах держусь прямо, с одного удара чурбан надвое расколю. Может быть, не в ту деревню случайно забрел.
Оглянулся я. Нет, все в порядке.
Тетка Наталья с коромыслом к озеру бредет.
Все дома на месте стоят, только моего нет...
Прошел знакомый, шапку ломит. Все в ясности. Моя деревня... Мои знакомцы. А спросить неловко — боюсь, засмеют. Скажут, с пьяных глаз. Еще перекреститься посоветуют... Ни дома, ни жены, ни ребят.
Ну, я решился. Подхожу спокойно к тетке Наталье, помог ей воду зачерпнуть в ведра^ а сам мимоходом, будто ни к чему мне, и спрашиваю:
«Не видала ли, тетя, где сейчас Марья находится?»
А она так на меня лукаво посмотрела, что душа моя ушла в пятки.
«А вот,— и показывает на новую, свежесрубленную избу в другом конце деревни,— вот там Марья теперь и живет, почитай, уже месяца два как перешла...»
Эх, думаю, горе мое, покинула меня Маруся с ребятами! К кому же она перешла теперь? Кто показался ей слаще? Куда ж я теперь один, бобылем, пойду, где отдых найду... Кому предложение сделать, или уж по такому случаю, когда кровочка изменила, на всю жизнь останусь холостяком...
Это внутри меня кипит...
А тетке Наталье я, конечно, даже и слова не сказал про такие душевные дела...
«Хорошая, говорю, изба».
«Еще бы не хорошая! Всем обществом рубили, вперегонки старались. Уважили нашу Машу».
Ну, думаю, всем обществом рубили, не иначе как за товарища Рыкова вышла... Он у нас который год прозябает холостяком... Прельстилась... Идти некуда, подхожу к лавочке, вижу — торгует там Рыков.
«Ударникам лесозаготовок привет!» — кричит и рукой машет.
Нет, думаю, не то. Не стал бы мне по такому случаю рукою махать... Значит, председатель колхоза... Тогдашний был не из наших мест. В районе имел жену. А здесь, значит, к Марье, думаю, подошел. Его-то понять могу, а ее ни за что: чем прельстилась, на что польстилась? Плешь с бородой, — головы не было.
Брожу это я так по деревне, а уж смеркается. К ночевке готовиться надо.
Ну, думаю я, в своей деревне у других проситься ночевать стыдно, сбегаю-ка в соседнюю. Всего километров восемь. Там и заночую. А надо было проходить мимо этого дома. Ну, я котомку вскинул, топор за пояс, пилу через плечо — и продвигаюсь.
По сторонам не гляжу, знакомых не замечаю. Иду... Поравнялся я с домом, и вдруг под ноги наш пес бросается... Прыгает, ластится, хвостом по земле метет — пылит. Даже скулит от удовольствия.
Эх, думаю, в животном — и то ласка есть. И то помнит, А женщина взяла да и забыла...
И горько тут стало мне на душе. Захотелось приласкать детей... А тут они сами выкатываются: с псом играли, за ним и выбежали. На шее повисли, за руки хватаются. Сынишка себе пилу и топор взял и гордо шагает.
«Дай, говорю, мне обратно!» — и поцеловал его: дескать, прощайте, ухожу...
И вдруг слышу голос Маруси:
«Федя!»
Вглядываюсь. Она и стоит на крыльце, меня зовет. Говорит:
«Уже вся деревня тебя видела, доносили мне, что явился, по улице ходишь, в лавочку заглядываешь. А домой ко мне, к жене, не заходишь. Или спутался с кем на заготовках?»
«В лавку я зашел, Маруся, чтобы купить ребятам гостинца. А по деревне хожу — дома своего не нахожу...»
«Нет старой избы у нас, Федя»,
«Пришел на побывку, придется заняться работой, новую избу себе рубить. Долго в чужой не станешь гостить. Кого только взять товарищем в работе?»
«Никого и не надо брать».
«Одним нам никак не управиться».
«Да и управляться не надо. Изба-то уже готовая есть, срубленная. В нашей избе и живем. И ужин готов, сейчас за стол сядешь снедать».
«Какая же это наша изба? Не путай, говорю, Маруся».
«Да я не путаю... Моя это изба — значит, и твоя...»
«Да откуда она у тебя взялась? Разве без меня еще раз замуж вышла, да враз и овдовела...»
«Брось, говорит, пустяки загадывать. Наша это изба. Колхоз нам ее взамен прежней и построил».
«Чего ж он так резво за работу взялся?» — спрашиваю я, а сам не знаю еще, верить или не верить.
«Вижу,— говорит она,— что действительно в лесу вы живете... Сторожила я в поле урожай снятый и сено в зародах... Колхозное имущество — на круглый год... Ну и задумал кто-то — потом выяснили — сверх плана поживиться этим добром. В этом году больше сняли, чем всегда...»
— А в этом еще больше, чем в том,—вставил Антон Ильич.
— Значит, надо было им отвлечь сторожа от исполнения служебных обязанностей. А при мне дробовик был. Ну и придумали, как отвлечь... Смотрю, ночью вдруг чего-то огнем в деревне полыхнуло. Рассердилась: кто разводит костер в такой ветер!.. Нет, то не костер был...
Через минуту вижу, дом горит. Стала я в воздух стрелять... чтобы разбудить людей. Чей бы мог дом гореть? Уж очень близко от моей избы разгорается.
Зазвонили в колокол.
Голоса слышу, крики. И вдруг поняла я — это мой дом горит.
Сразу схватилась бежать.
Пробежала метров двадцать, дыхание перехватило. И вижу: по дороге к стогам чья-то тень прошмыгнула. Ну, тут я сразу вспомнила: «Кто я? Сторож, в ответственный момент года, на ответственном колхозном посту! Я побегу спасать свое барахло, а здесь весь урожай спалить могут».
«Стой!» — говорю себе.
Стою это я. Нет, не стою — по полю мечусь туда и обратно. И вдруг голос чей-то из канавы, да такой придавленный, нутряной, чтобы страшней было и непохоже на настоящий:
«Марья, твой-то дом горит...»
Я как на этот голос стреляла...
Замолк он.
А я о детях... От них, наверно, огонь. Может, они сгорели, может, горят сейчас. И опять к деревне метнулась.
Снова одумалась. Если сгорели, все равно не помогу. А сейчас там люди: колхозники, родственники. Что можно — сделают. Косынка с головы слетела. Простоволосая бегаю по полю, все около снопов. Даже плачу...
К утру сменщик пришел:
«Все сгорело, дотла...»
«Я,— говорит мне Марья,— чуть ума не решилась».
«И дети?» — голосом кричу.
«Нет,— отвечает,— дети у тетки спасались».
Домчалась — пепелище одно, головешки чадят и тлеют. Я не смотрю на них... К тетке Наталье...
Целую ребят. Обнимаю...
Потом собрание было. Все обсудили, приняли во внимание.
«Бдительность»,— говорят.
И решили ударно построить новую избу вместо сгоревшей. Так и сделали.
— Вот в ней вы сейчас и находитесь. А потом уж избрали Марью новым председателем колхоза. Так ведь, Маруся?
Но Марья ему сразу не ответила: она сердилась.
— Ну, чего ты всю эту историю рассказываешь? Человек по делу торопится, а ты только языком чешешь.
— Эх, собака умнее бабы, на хозяина не лает, — покачал головой Федор.
— Да какая же я тебе собака? — уже начинала сердиться всерьез Марья. — Ты такие речи в сторону отложи.
— Да это же пословица такая, из песни слова не выкинешь, — смущенно оправдывался Федор, — а про все это и в газете было написано.
— Ну так там строчек десять... Ты бы и показал, если охота. А то развел канитель на полчаса.
— Вы напрасно горячитесь, — сказал Рыков. — Товарищ не только про войну интересуется, но и про кулацкие штуки, про Зайкова тоже спрашивает.
— Про Зайкова? — удивилась Марья. — Да что о нем любопытствовать? Нету его и слава богу.
— Вот умный, хитрый был, из мужиков все выжимать умел. А на проверку все ж дураком вышел. Не о том говорю, что всю жизнь бился, чтобы с чужого пота жирным быть, а про суеверность... Словно старая баба, гадалкам верил. И приметы все держал в уме.
Невестка его рассказывала: пришла как-то к ним цыганка, гадалка бродячая. Посадили ее за стол, накормили, наложили полный туес вяленой рыбки, и тогда попросил ее Василий Иванович:
«Прошу тебя, открой день и час моей смерти, скажи мне всю правду, ничего не скрывай. Я слову твоему верю и судьбы не испугаюсь».
Она карты по столу разметала, быстренько собрала в колоду, перетасовала, снова разложила, чего-то прошептала и под конец сказала:
«А умрешь ты, желанный, своей смертью, ровно через год, в этот месяц, в это число, в этот час, когда солнце утонет в озере».
Старуха Зайкова заголосила, а он только перекрестился и сказал:
«Сподобил господь открыть тайну часа смертного мне, грешному».
Крепко запомнил он слова гадалки. Ни к чему на человека напраслину взводить: Василий Иванович был аккуратный, строгий, дотошный... Все дела и все денежные расчеты в голове держал, а для себя книги все-таки вел... Вот и не просто он стал смерти своей ждать, а все дела подготовил, долги со всех взыскал. Что сам был должен — отдал...
Домовину себе заказал по росту — расплатился. Место на кладбище выбрал. Священнику за заупокойную заплатил да за панихиды, за поминовения — все честь честью.
Каждому домашнему определил долю в наследстве, если захотели бы делиться.
И вот прошел год, и наступил тот день, когда он, по гаданью, должен был приказать долго жить. Домашних своих угнал на работу —в поле и по другим делам,— не пропадать же дню без прибыли...
Сам надел чистую рубаху и уселся под образами, в сенях домовина раскрытая сохраняется.
Смотрит на стенку, на ходики, а там стрелки только за полдень перешли. Долго ждать до захода солнца. И вспомнил он, что остался у него куль ржи, еще не молотой.
«Надобно, думает, снести на мельницу и смолоть, чем так без дела сидеть-то! Как раз к часу смерти обернусь, дома буду, снова успею надеть чистую рубаху».
Ну, он быстро от думки к делу переходил.
Взвалил куль на спину и к мельнику поволок. Благо, всего три или там четыре дома только и пройти. Ну конечно, с мельником поговорил — разговорился. Потом колеса в ход запустили, жернова заворочались. Зерно было в самый раз, и мучица вышла не плоха. Насыпали в мешок, завязал и домой заторопился Василий Иванович. И в самом деле — время, оно быстро идет. За разговором и не заметишь будто, а оно не на волокуше — на самолете летит.
Вот он идет по улице — мешок на спине тащит — и торопится: успеть бы до закату добраться домой, вымыться и переодеться. Хотел он посмотреть, далеко ли еще солнышку до озера. Поднял голову и видит вдруг, что самый только малый краешек из воды вытарчивает, и того через полминуты не будет...
Все всполошилось у него в сердце.
Ну, а пока он по сторонам на озеро взглядывал, ноги его о зеленую ветку — ребята играли да бросили — запнулись, и шмякнулся он со своим мешком прямо на дорогу, да бородою в пыль. Растянулся он. А мешок развязался...
«Ну, думает, я теперь умер. Самый и есть час, когда гадалка завещала. Что теперь со мной будет делаться?»
А тут на дороге свинья со всем своим опоросом в грязи копалась. Видит это она — мешок развязанный, мука сыплется, пятачком своим ткнулась — хрю-хрю да хрю-хрю, всем семейством за этот мешок и принялись. А Василий Иванович лежит без движения, и вся душа внутри его закипает. Сам от злости белыми губами шепчет:
«Ваше счастье, свиньи, что я мертв, ваше счастье, свиньи, что я умер. А не то несдобровать бы вам».
Так и лежал, пока автомобиль проезжий перед ним не остановился.
Гудел, гудел — дескать, уходи с дороги. А свиньи хоть бы что... Им гудок ни к чему.
И Василий Иванович тоже думает, что мертв,— лежит. Уж и ругался после этот шофер...
— Товарищ председатель, товарищ председатель! — раздался из сеней робкий голос.
— Войди,— громко сказала Марья.
И в горницу вошел крестьянин, держа в руках шапку и какую-то бумажку.
— Что скажешь, товарищ Сенькин? — спросила Марья.
— День-то, видишь, неприсутственный, выходной, а я тебя тревожу. Одним словом, принес я к тебе заявление... В колхоз хочу поступить... Можно?
— Ну, ну,— сказала Марья, вся просияв.— Пойдем поговорим подробно, не с налету такие дела решаются.
— Какое уж с налету... Всю ночь с женой не спали, разговор вели... Шутка ли — всей жизни другое направление!
Вместе с Марьей Сенькин вышел из избы, а товарищ Рыков хитро подмигнул мне:
— А может, Иван, конюх-то, был прав?
Приятно было видеть, что сельсоветчик без сожаления соглашается признать правоту человека, с которым только что спорил.
Потом Антон Ильич решил сделать выговор Федору:
— Чего ты на Марью-то при посторонних огрызаешься?
— Да мы с ней ладно живем. Это только к слову было.
— Подумайте только,— продолжал Рыков,— осенью тридцать третьего не хватало у нас в колхозе мужчин: кто на путине, кто на лесозаготовках. Хлеба недособраны, не пахан стебель. Председатель правления тогдашний на производственном совещании и говорит:
«Нет мужчин, придется землю непаханой оставлять до весны».
«А если женщины будут пахать?» — высказалась Марья.
«Ишь ты, боевая какая нашлась. Бабы пахать будут — урожая не жди!»
Ну, она на собрании ничего не сказала... Но насмешку приняла к сердцу, а утром чуть свет приходит она к бригадиру, берет от него плуг, лошадь и выходит на пахоту... Пашет круглый день... Притом не просто пашет, а хорошо перевыполняет нормы. Два дня одна на поле за конем ходила, а потом другие женщины смотрят — Марья на пашне:
«А мы-то чем хуже...»
И вступили... Так и пошло... Да не то что пашню — и целину в ту осень подняли... А ты к ней как слепень вяжешься.
Из окна новой избы видно было озеро, камыши... и за озерной широкой зеркальной гладью вставали дальние синеватые леса...
— На охоту на уток ходишь? — спросил я Федора.
— А зачем ходить-то? Из окна прямо влет и бью... Их здесь без счета...
И вдруг с улицы донеслись резкие радостные, призывные звуки клаксона... Машина в деревне.
— Наша машина! — обрадовался Вильби: он свое дело сделал и мог уже уезжать.
Значит, Леша отремонтировал шину. Ну что ж, отлично. Мы быстро и в последний раз попрощались с Федором. Но в сенях нас задержала Марья.
— У меня к тебе просьба: передай, пожалуйста, в редакцию «Красной Карелии» наше самообязательство. Пусть напечатают скорее. Пусть только ничего не переврут.
Она сунула мне в руку открытый конверт.
— Мы это можем спокойно сделать. Из года в год росли наши доходы, а в этом году мы будем своим хлебом на круглый год обеспечены. На годовом собрании хотим переименовать наш колхоз. Назовем — артель «Счастье».
— Счастье-то счастье,— сказал Антон Ильич, — только скоро ли и у нас в колхозе придется по дворам с милиционером ходить?
— А на кой тебе с милиционером по дворам ходить? — изумился Федор.
— Вот муж председательши, — иронически отметил Антон Ильич, — а дело-то и не знаешь. Не все, видно, жена тебе рассказывает, а нам сразу после колхозного съезда доложила. Речь-то идет про Северный Кавказ, про Осетинский край, и рассказал ей тамошний председатель колхоза — старик партизан Хаджи-Мурат.
В тридцать третьем году такой урожай с полей сняли, что на бедняцкий и середняцкий двор вагон, полтора вагона трудодней пришлось. Пшеница, кукуруза, картофель, а это, знаешь, пятнадцать — двадцать полных грузовиков!
Раньше самые богатые богачи, самые жилистые кулаки столько у них не получали... Место, что ли, безводное, пашни далеко от деревни, или там, по-ихнему, аула: Как один выедешь? Страшно. Ну, а всем станом за милую душу даже и весело.
Колхоз все-таки.
Ну вот, привозят все это добро, трудодни то есть, на машинах к Дому колхозника, гудят:
«Отворяй ворота!»
Сваливают прямо во двор.
Председатель говорит:
«Убирай. Твое добро... Пользуйся, наслаждайся!»
Ну, а колхозник убирать не хочет. Картофель закапывать даже и не думает... Не верит, что его собственное.
Да здесь три года в два горла ешь — и то не переесть... Откуда взялось такое богатство?
Колхозник говорит:
«Это нарочно придумали. Просто некуда вам на станции сваливать, амбаров не хватает, поездов тоже. Так уж если нас прямо просили бы до времени сохранить, мы, пожалуй, и сберегли бы это государственное добро, а так нечего нам пушку заливать, будто все это наше».
И никто на себя это богатство не принимает...
А председатель бегает, суетится, кричит:
«Плюньте на кулацкие шепоты, забудьте прежние недороды, это теперь все ваше, берите и наслаждайтесь!»
Ну, а они ни в зуб ногой.
На другой день только партийные и комсомол забрали и упрятали свой пай. У остальных как было — все на дворах лежит, под открытым небом.
Не ровен час, тучи прольются, такое добро перепреет, испортится!
Опять председатель забегал по дворам. Кое-кого уговорил добро взять, а другие упираются.
Оседлал тогда он председательского, кабардинского своего скакуна, плетью стеганул и в район за милиционером поскакал.
На другой день вместе с начальником районной милиции примчался... Лошади в мыле...
Пошли они по дворам, и председатель при милиции заявлял каждому:
«Бери, это твое добро... Что хочешь, то и делай с ним... Обратно взыскивать не будем!»
Милиция при этом кивала головой и заверяла записку своей печатью. Потому что некоторые колхозники затребовали письменную справку. Иначе не верили...
Такое ведь привалило!
— Так, Марья, тебе председатель осетинский Хаджи-Мурат рассказывал?
— Так-так, только и у нас такое же будет... У нас пашни меньше и хуже, да ведь зато лесу сколько, рыбы сколько; озер-то. Они в этом нам позавидовать могут!
Мы вышли на крыльцо. Леша, увидав нас, перестал нажимать кнопку клаксона.
— Еще попрошу,— говорила Марья,— позвони в суд, пусть нам повестку заранее пришлют, чтобы мы успели человека послать.
— А какое у вас дело?
— Да об алиментах.
— У колхоза об алиментах? — изумился я.
— Да простое дело. Спора быть не может. Нам присудят, и все...
— Да как дело возникло, не понимаю?
— В прошлом году пришла к нам в деревню сирота, на последнем месяце. Хотела работницей поступать. Я тебе говорила, что у нас для зыбочных — ясли. Так ее даже в няньки не берут... Пришла ко мне, плачет... Я и говорю: вступай в колхоз наш... Жаль ее стало, да и людей у нас нет. Какой шум на правлении был! Мол, не надо нам бездворных и нищих! С дороги принимать будем? Не сиротский дом! И тому подобное. Но я доказала... Приняли ее в члены. Скоро и ребенок произошел... Повозилась она с ним, ну, а после — в ясли. Работает она, как все... Не хуже, пожалуй, даже лучше. Песни веселые запела... Тогда призываю ее к себе и спрашиваю:
«Нюра, отец ребенка жив?»
«Жив», — говорит.
«Где он живет?»
«В Петрозаводске», — отвечает.
«Работу имеет?»
«Имеет, — говорит. — А что?»
«Ну, — отвечаю, — будет он платить алименты колхозу за содержание малютки. Дай его адрес и фамилию».
И Нюра дает мне адрес и фамилию этого парня. Ну, посылаем мы письмо ему от правления колхоза... К чему суд, когда дело можно покончить миром... Три письма шлем... Нет ответа.
Думали, почта плохо работает.
Дали запрос через милицию. Приходит справка: такого нет, не было, не проживает. Одним словом, неизвестен.
Я снова к Нюре... Она плакать... Ведь обманула, негодница. Крепко любила своего молодчика, не хотела подводить. Думала, колхоз грех покроет, ребенка выкормит... Я и отвечаю:
«За колхозом ребенку и так и этак не пропасть... Но ежели кто дитя сделал, отвечать должен... И опять-таки до зажиточной жизни мы пока еще не дошли, денег у нас в самый обрез, незачем колхозному добру зря из-за легкомыслия пропадать».
Разобрало ее, снова адрес даёт.
«Ну, говорю, если и на этот раз адрес неправильный, то за обман колхоза и растрату нашего общественного времени на сутяжничество выведем тебя из членов».
Но адрес-то правильный.
Дело мы возбудили... Я о том забочусь, чтобы вовремя повестка пришла. А дело-то об алиментах колхоз обязательно выиграет. Ну, прощайте!
Грохоча всеми своими болтами, в облаках пыли приближался наш автомобиль. Пока мы собирались, Леша решил покатать целую гурьбу восхищенных ребятишек.
— У меня есть к вам одна просьба,— сказал Антон Ильич Рыков,— если не трудно, узнайте в центре, где находится сейчас польский революционер, штабс-капитан царской службы Дзевалтовский. Последние сведения я получил, что он приговорен был польским правительством к пожизненной каторге. Только думаю, что он бежал или убит при попытке к бегству. Не такой это человек, чтобы смирно отбывать срок. А может быть, его через МОПР обменяли. Если узнаете, черкните мне весточку. Обязательно время выберу, чтобы свидеться. Очень уж я его уважаю. От него я первый раз про большевиков правду узнал... Через него из класса в себе классом для себя стал... В революцию с ясной головой вошел. А было это на фронте, когда вшей в окопах кормили, для буржуазной сволочи своими руками жар загребали... В империалистическую войну позорились, одним словом. Другой бы залез в богатство, забыл и братство. А Дзевалтовский, даром что офицер, не из таких был. Он еще подпольной большевистской выучки. Настоящий человек — о чем говорить! Особо скажу про один случай.
Было это в июне семнадцатого года. Я тогда на фронте секретарем полкового комитета был, а штабс-капитан Дзевалтовский председателем.
И вот подъезжает к штабу нашего полка на автомобиле Керенский совместно с генералом Гурко.
«Вызвать ко мне штабс-капитана Дзевалтовского!»
Звать пошел вестовой... Татарин из Баку... Керим. Хороший был парень... Преданный. Я ему жизнь спас... Ноги под мышки — и так четыре версты тащил. Одеждой, правда, за сучки цеплялся, головой о камешки стукался... Но об чем речь — вытянул.
Дзевалтовский узнал, что его зовут, и говорит нам:
«Ребята, распоясывайся».
Керим набок шапку заломил — это первый знак неповиновения был... Не по форме, значит, одеты.
Генерал Гурко грозно говорит:
«Где здесь штабс-капитан Дзевалтовский?»
«Я Дзевалтовский!»
«Я приказал явиться. Мне нужен штабс-капитан Дзевалтовский!»
Но тут вышел вперед Керим — могучий был парень — и говорит:
«Нэт штабс-капитан Дзэвалтовский, был штабс-капитан Дзэвалтовский, да весь вышел, остался товарищ Дзэвалтовский».
Гурко приказывает казакам — у него с собой человек пятьдесят приведено было:
«Арестовать!»
«Зачэм арестовать? Нэ надо беспокоиться, спокойны будэшь!»
И Керим положил в рот два пальца и засвистел на всю ивановскую. И тут наших молодцов высыпает изо всех щелей видимо-невидимо:
«Видэшь, друг, душа мой, нас сколько и вас сколько? Вас мэньше, нас больше, так что, уважаемые казаки, вы походить можэте и без седел».
Казаки молчат.
Передние наши расступились. А за ними пулеметы стоят — два — и бомбомет.
Прицел взят на автомобиль и на казаков.
Ну что ж, и раздели мы их — в одном нижнем отпустили. Правда, шофера мы не тронули: рабочий человек.
А потом на нас казачьи полки как пошли напирать! А немцы и австрияки тоже перешли в наступление. Так что мы в середине остались. Напирают на нас, огнем и штыком щупают, а мы в середине между двух огней. Мы подались в соседнюю армию. Нас там, как следует быть, хорошо приняли... Но предварительно много было у нас убитых. Ну, на этом прощайте...
С визгом и веселым гамом провожали дети наш «форд». Леша нарочно не газовал, чтобы угодить бегунам.
Мальчишки всерьез воображали, что они бегают быстрее машины. Вильби и Ильбаев громко смеялись.
Через некоторое время я получил письмо от Антона Ильича, где между прочим говорилось:
«Английское правительство должно мне большие суммы. Я эту валюту передаю в Осоавиахим на постройку аэроплана. В начале семнадцатого года был, я в полковой команде конных разведчиков. За мою несознательную отчаянность, потому что война была капиталистическая, имел я уже две георгиевских медали и два Георгиевских креста. Английское правительство выслало 100 своих орденов — солдатских чугунных крестов для раздачи в русских войсках. А я как раз был представлен, к новой награде. Русских солдатских отличий у меня хватало. Ну и решили мне дать английский крест. За этот орден причитается по статутам один фунт стерлингов в месяц. С 1 января 1917 года я перестал эти деньги получать по случаю гражданской войны и презрения к иностранному капиталу, так что теперь мне причитается от английского короля 204 фунта стерлингов, более чем 2000 золотых рублей. Эти деньги я передаю на нужды Осоавиахима и нашей авиации — пусть, она растит таких героев, как товарищи Молоков, Ляпидевский, Леваневский, Каманин, Слепнев, Доронин, Водопьянов.
Разузнайте, пожалуйста, и подробно напишите мне, как можно востребовать долг от Макдональда».
Я раскрыл свою записную книжку, чтобы вложить конверт, адресованный Марьей в редакцию «Красной Карелии». Мелькнули странички.
Первая:
«В тех районах Карелии, где сохранились руны о кантеле, — совсем нет самих кантеле. Там же, где еще встречаются кантеле, — совсем не сохранилось рун».
Вторая:
«Охотники говорят: план заготовки пушнины можно увеличить в три раза, если бы кто-нибудь занялся разведением и подготовкой охотничьих собак... Нет собак... Надо поставить вопрос».
Третья:
«Речь т. Валлина о необходимости завоза в Карелию на постоянную жизнь десятков тысяч семей лесорубов».
Я прочитал письма Марьи в редакцию газеты, прежде чем вложить их в свою записную книжку. В первой записке говорилось, что стоимость трудодня в этом году на сто процентов больше прошлогодней. Вторая была договором социалистического соревнования школы с колхозом. Работники школы обязались... Но это были обычные обязательства школьных работников... Колхоз же в этом соревновании обязывался:
Засеять весной 1 га овощами для горячих завтраков школьников.
Для этих же завтраков выделить 50 килограммов ржи, 50 килограммов овса, 100 килограммов картофеля и 100 килограммов капусты, 20 килограммов гороха, 20 килограммов рыбы. На каждого ученика для горячих завтраков 1 килограмм масла и 25 литров молока.
Колхоз обязывался привезти для школы 23 воза дров.
Колхоз обещал наладить регулярный и своевременный подвоз детей в школу — весною и осенью на лодках через озеро, а зимою на санях по льду. Следить за тем, чтобы ребята ходили в целой обуви, а также давать лошадь для подвоза учебных пособий и поездок школьных работников по надобностям школы...
«И мы вызываем все колхозы нашего района и других заботиться о своих школах и школьниках и помогать школьным работникам. Наши дети не должны даже понимать той нужды, в какой протекало детство родителей. Потому что она есть проклятое наследие невозможного прошлого, которое мы выкорчевали в Октябре, как прогнивший пень, раз и навсегда!»
Вильби и Ильбаев через мое плечо прочитали этот вызов на соревнование.
— Эх, не хватает нам людей, трудовых рук, а то мы бы здесь в краткие сроки сделали и эту каменистую землю неузнаваемой!
— А ты попробуй сделать все с той наличностью, которая у тебя есть,— внушительно произнес Вильби.
— Ну и делаю.
Большие валуны, занесенные сюда доисторическими ледниками, лежали у самой дороги. Сквозь густую листву мелькала голубая вода озера... Небо было безоблачно.
Перед поворотом Леша нажал кнопку, и снова раздался резкий гудок клаксона.
Мы все подпрыгнули на сиденье.
Леша круто затормозил.
В нескольких шагах от нас шла группка людей. Седоватый мужчина с козлиной бородкой, молодежь вузовского обличия— геологические молотки, рюкзаки,— и среди них снова увидел я молодое девичье лицо, обрамленное светлыми локонами.
Это была та самая девушка, которую я видел в поезде, когда она, перегнувшись за окно, шептала бегущим мимо лесам какие-то горячие слова. Это была та самая девушка, с которой я не решился познакомиться и заговорить, встретившись лицом к лицу на площадке вагона... Вот здесь остановиться бы, расспросить ее, о чем тогда она пела, познакомиться с нею, проводить ее. Узнать, как зовут ее, где живет она... — Леша, останови!
Но Леша не расслышал.
А встречные уже скрылись за поворотом, в облаке пыли, поднятом нашей машиной.
Нет, я не повторил просьбы об остановке автомобиля. Да и как бы я мог объяснить Леше, зачем мне она понадобилась? О чем бы я стал и разговаривать с этой девушкой, весело идущей по большой дороге, окруженной своими друзьями.
— Что, сердце на повороте екнуло? — спрашивает меня Леша.
— Да, екнуло.
— А это мы встретили геологоразведочную партию. Здесь их сейчас как собак нерезаных.
— Весьма возможно,— отвечаю я и смотрю вперед на дорогу, летящую нам навстречу, и краем уха прислушиваюсь к тому, что говорит Вильби Ильбаеву. А говорит он медленно, как будто складывая кубики, и между каждым словом большие зазоры.
— Вот и я так говорил, когда прибыл в Советский Союз. Дают мне путевку... Леспромхоз — заведующим... Дают мне план... Столько-то фестметров древесины, столько-то — сплав. Иду домой. Весь вечер и даже ночь вычисляю... Карту географическую до миллиметра измерил. Утром прихожу... Согласен. Дайте мне столько-то и столько-то лесорубов, столько и столько инструментов, лошадей или машин — и я берусь выполнить план... А товарищ, который посылал меня, глаза на меня выпучил, словно рак.
Моих слов, думаю, не понял. Совсем плохо я по-русски говорил. Тогда начальник и сказал:
«Спросите Вильби, может быть, к нему второй заведующий еще нужен? А может быть, чтобы уже лес в штабелях лежал, только обмерить стандарты оставалось бы?..»
А я не понимал, думал, он смеется надо мной. А он говорит:
«Тебе все выдать, а ты сам что станешь делать? Инструмента и лошадей дадим вполовину меньше, чем просишь... Остальное добывай сам... Организуй... Можешь больше, можешь меньше, чем в твоей записке изложено, а план выполни...»
Мне сейчас стыдно вспоминать об этом. Обиделся я... Думал, смеется надо мной... Я за границей работал и не понимал, как это топоров, пил, людей не хватает... Там всегда людей больше, чем надо...
Побежал я к товарищу Гюллингу жаловаться. Гюллинг руку на плечо положил:
«Ты, говорит, не знаешь обстановки, ты сам должен все сделать... У тебя потребительские, рваческие тенденции...»
Поехал я в лес. Стал работать...
— Ну, а теперь как, товарищ Вильби?
— Мой участок все планы перевыполняет... Мне даже стыдно вспомнить, каким я был дураком... Рваческая тенденция! Ждал я, пока все дадут, когда самому все сделать надо. Добиваться! Организовывать!