(1889)
«Кому такой красивый плащ?»
«Я сшил его Печали.
Чтоб был он виден издали
И восхищаться все могли
Одеждами Печали».
«А парус ладишь для чего?»
«Для корабля Печали.
Чтоб, крыльев чаячьих белей,
Скитался он среди морей
Под парусом Печали».
«А войлочные башмачки?»
«Они для ног Печали.
Чтоб были тихи и легки
Неуловимые шаги
Подкравшейся Печали».
В лесах Аркадских[3] — тишина,
Не водят нимфы круг веселый;
Мир выбросил игрушки сна,
Чтоб забавляться Правдой голой, —
Но и она теперь скучна.
Увы, пресыщенные дети!
Все быстротечно в этом свете:
Ужасным вихрем сметены,
Летят под дудку Сатаны
Державы, скиптры, листья, лики…
Уносятся, мелькнув едва;
Надежны лишь одни слова.
Где ныне древние владыки,
Бранелюбивые мужи,
Где грозные цари — скажи?
Их слава стала только словом,
О ней твердят учителя
Своим питомцам бестолковым…
А может, и сама Земля
В звенящей пустоте Вселенной —
Лишь слово, лишь внезапный крик,
Смутивший на короткий миг
Ее покой самозабвенный?
Итак, на древность не молись,
В пыли лежат ее свершенья;
За истиною не гонись —
Непрочно это утешенье;
Верь только в сердце и в судьбу
И звездочетам не завидуй,
Следящим в хитрую трубу
За ускользающей планидой.
Нетрудно звезды перечесть[4]
(И в этом утешенье есть),
Но звездочетов ты не слушай,
Не верь в ученые слова:
Холодный, звездный яд их души
Разъел, и правда их — мертва.
Ступай к рокочущему морю,
И там ракушку подбери
С изнанкой розовей зари, —
И всю свою печаль, все горе
Ей шепотом проговори
И погоди одно мгновенье:
Печальный отклик прозвучит
В ответ, и скорбь твою смягчит
Жемчужное, живое пенье,
Утешит с нежностью сестры:
Одни слова еще добры,
И только в песне — утешенье.
А мне пора; там, где нарцисс,
Грустя, склоняет венчик вниз,
Могила есть в глуши дубравной;
Туда мне надо поспешить,
Чтоб песенками рассмешить
Хоть на часок беднягу фавна.
Давно уже он в землю лег,
А все мне чудится: гуляет
Он в этих рощах, — на лужок,
Промокший от росы, ступает,
И распустившийся цветок
С ужимкой важной обоняет,
И слышит звонкий мой рожок.
О снов таинственный исток!
И это все — твое владенье.
Возьми, я для тебя сберег
Из мака сонного венок:
Есть и в мечтаньях утешенье.
Я брел под влажною листвой вдоль берега реки,
Закат мне голову кружил, вздыхали тростники,
Кружилась голова от грез, и я увидел вдруг
Худых и мокрых цапель, собравшихся вокруг
Старейшей и мудрейшей, что важно изрекла:
«Держащий в клюве этот мир, творец добра и зла —
Бог-Цапля всемогущий, его чертог высок:
Дождь — брызги от его крыла, луна — его зрачок».
Пройдя еще, я услыхал, как лотос толковал:
«На длинном стебле тот висит, кто мир наш создавал;
Я — лишь подобье Божества, а бурная река —
Одна росинка, что с его скользнула лепестка».
В потемках маленький олень с мерцаньем звезд в глазах
Промолвил тихо: «Наш Господь, Гремящий в Небесах, —
Олень прекрасный, ибо где иначе взял бы он
Красу, и кротость, и печаль, чтоб я был сотворен?»
Пройдя еще, я услыхал, как рассуждал павлин:
«Кто создал вкусных червяков и зелень луговин —
Павлин есть превеликий, он в томной мгле ночей
Колышет в небе пышный хвост с мириадами огней».
Там, средь лесов зеленых,
В болотистой глуши,
Где, кроме цапель сонных,
Не встретишь ни души, —
Там у нас на островке
Есть в укромном тайнике
Две корзины
Красной краденой малины.
О дитя, иди скорей
В край озер и камышей
За прекрасной феей вслед —
Ибо в мире столько горя,
что другой дороги нет.
Там, где под светом лунным
Волнуется прибой,
По отмелям и дюнам,
Где берег голубой,
Мы кружимся, танцуя
Под музыку ночную
Воздушною толпой;
Под луною колдовской
Мы парим в волнах эфира —
В час, когда тревоги мира
Отравляют сон людской.
О дитя, иди скорей
В край озер и камышей
За прекрасной феей вслед —
Ибо в мире столько горя,
что другой дороги нет.
Там, где с вершины горной,
Звеня, бежит вода
И в заводи озерной
Купается звезда,
Мы дремлющей форели
На ушко еле-еле
Нашептываем сны,
Шатром сплетаем лозы —
И с веток бузины
Отряхиваем слезы.
О дитя, иди скорей
В край озер и камышей
За прекрасной феей вслед —
Ибо в мире столько горя,
что другой дороги нет.
И он уходит с нами,
Счастливый и немой,
Прозрачными глазами
Вбирая блеск ночной.
Он больше не услышит,
Как дождь стучит по крыше,
Как чайник на плите
Бормочет сам с собою,
Как мышь скребется в темноте
За сундуком с крупою.
Он уходит все скорей
В край озер и камышей
За прекрасной феей вслед —
Ибо в мире столько горя,
что другой дороги нет.
Создатель звезд и неба
Уселся жарким днем
На площади базарной
Под каменным крестом.
Вокруг ходили люди,
Шатался всякий сброд.
Сказал он: «На молитве
Стоит небесный свод».
Профессор, мимо проходя,
Воскликнул: «Что за вздор!
Неужто этим басням
Люди верят до сих пор?»
Мэр от роду был тугоух,
Почудился ему
Какой-то шум. «Да это бунт!
Вот я вас всех в тюрьму!»
Епископ шел, держа Псалтырь
В морщинистых руках.
Он понял: что-то говорят
О Божеских делах.
«Кощунство! — возмутился он.
Молчать, еретики!»
И тут же разогнал народ
Велением руки.
По опустевшей площади
Проковылял петух,
И отмахнулся конь хвостом
От надоевших мух.
И улетел Создатель Звезд,
Слезинку уронив,
И вот, где прежде град стоял, —
Лишь озеро средь нив.
Ах, волны, танцуете вы, как стайка детей! —
Но шум ваш притих, и прежний задор ваш пропал:
Волны были беспечней, и были июли теплей,
Когда я мальчишкой был и горя не знал.
Давно уж и сельдь от этих ушла берегов,
А сколько скрипело тут прежде — кто б рассказал! -
Телег, отвозивших в Слайго на рынок улов,
Когда я мальчишкой был и горя не знал.
И, гордая девушка, ты уж не так хороша,
Как те, недоступные, между сетями у скал
Бродившие в сумерках, теплою галькой шурша,
Когда я мальчишкой был и горя не знал.
(1893)
Печальный, гордый, алый мой цветок!
Приблизься, чтоб, вдохнув, воспеть я мог
Кухулина в бою с морской волной,
И вещего друида под сосной,[5]
Что Фергуса в лохмотья снов облек,
И скорбь твою, таинственный цветок,
О коей звезды, осыпаясь в прах,
Поют в незабываемых ночах.
Приблизься, чтобы я, прозрев, обрел
Здесь, на земле, среди любвей, и зол,
И мелких пузырей людской тщеты,
Высокий путь бессмертной красоты.
Приблизься — и останься так со мной,
Чтоб, задохнувшись розовой волной,
Забыть о скучных жителях земли:
О червяке, возящемся в пыли,
О мыши, пробегающей в траве,
О мыслях в глупой смертной голове, —
Чтобы вдали от троп людских, в глуши,
Найти глагол, который Бог вложил
В сердца навеки смолкнувших певцов.
Приблизься, чтоб и я в конце концов
Пропеть о славе древней Эрин[6] смог:
Печальный, гордый, алый мой цветок!
Я стряхну этот сон — и уйду в свой озерный приют,
Где за тихой волною лежит островок Иннишфри;
Там до вечера в травах, жужжа, медуницы снуют
И сверчки гомонят до зари.
Там из веток и глины я выстрою маленький кров,
Девять грядок бобов посажу на делянке своей;
Там закат — мельтешение крыльев и крики вьюрков,
Ночь — головокруженье огней.
Я стряхну этот сон — ибо в сердце моем навсегда,
Где б я ни был, средь пыльных холмов или каменных сот,
Слышу: в глинистый берег озерная плещет вода,
Чую: будит меня и зовет.
Фергус
Весь день я гнался за тобой меж скал,
А ты менял обличья, ускользая:
То ветхим вороном слетал с уступа,
То горностаем прыгал по камням,
И наконец, в потемках подступивших
Ты предо мной явился стариком
Сутулым и седым.
Друид
Чего ты хочешь,
Король над королями Красной Ветви?[7]
Фергус
Сейчас узнаешь, мудрая душа.
Когда вершил я суд, со мною рядом
Был молодой и мудрый Конхобар.
Он говорил разумными словами,
И все, что было для меня безмерно
Тяжелым бременем, ему казалось
Простым и легким. Я свою корону
Переложил на голову его,
И с ней — свою печаль.
Друид
Чего ты хочешь,
Король над королями Красной Ветви?
Фергус
Да, все еще король — вот в чем беда.
Иду ли по лесу иль в колеснице
По белой кромке мчусь береговой
Вдоль плещущего волнами залива, —
Все чувствую на голове корону!
Друид
Чего ж ты хочешь?
Фергус
Сбросить этот груз
И мудрость вещую твою постигнуть.
Друид
Взгляни на волосы мои седые,
На щеки впалые, на эти руки,
Которым не поднять меча, на тело,
Дрожащее, как на ветру тростник.
Никто из женщин не любил меня,
Никто из воинов не звал на битву.
Фергус
Король — глупец, который тратит жизнь
На то, чтоб возвеличивать свой призрак.
Друид
Ну, коли так, возьми мою котомку.
Развяжешь — и тебя обступят сны.
Фергус
Я чувствую, как жизнь мою несет
Неудержимым током превращений.
Я был волною в море, бликом света
На лезвии меча, сосною горной,
Рабом, вертящим мельницу ручную,
Владыкою на троне золотом.
И все я ощущал так полно, сильно!
Теперь же, зная все, я стал ничем.
Друид, друид! Какая бездна скорби
Скрывается в твоей котомке серой!
Кто скажет, будто красота — лишь сон?
За этих губ трагический изгиб
(Его в раю забыть вы не смогли б)
Вознесся дымом в небо Илион,
Сын Уснеха погиб.[8]
Под бурей, мчащейся издалека,
Все рушится, что человек воздвиг;
Народы и века пройдут как миг,
И звезды сдует словно облака,
Лишь этот вечен лик.
Склонитесь молча, ангелы, вокруг:
Пока она блуждала без дорог
В пустынных безднах, милосердный Бог
Узрел скиталицу — и мир, как луг,
Ей постелил у ног.
Под старой крышей гомон воробьев,
И блеск луны, и млечный небосклон,
И шелест листьев, их певучий зов,
Земного горя заглушили стон.
Восстала дева с горькой складкой рта
В великой безутешности своей —
Как царь Приам пред гибелью, горда,
Обречена, как бурям Одиссей.
Восстала, — и раздоры воробьев,
Луна, ползущая на небосклон,
И ропот листьев, их унылый зов,
Слились в один земного горя стон.
Когда ты станешь старой и седой,
Припомни, задремав у камелька,
Стихи, в которых каждая строка,
Как встарь, горька твоею красотой.
Слыхала ты немало на веку
Безумных клятв, безудержных похвал;
Но лишь один любил и понимал
Твою бродяжью душу и тоску.
И вспоминая отошедший пыл,
Шепни, к поленьям тлеющим склонясь,
Что та любовь, как искра, унеслась
И канула среди ночных светил.
Зачем мы не белые птицы над пенной зыбью морской!
Еще метеор не погас, а уже мы томимся тоской;
И пламень звезды голубой, озарившей пустой небоскат,
Любовь моя, вещей печалью в глазах твоих вечных распят.
Усталость исходит от этих изнеженных лилий и роз;
Огонь метеора мгновенный не стоит, любовь моя, слез;
И пламень звезды голубой растворится в потемках как дым:
Давай в белых птиц превратимся и в темный простор улетим.
Я знаю: есть остров за морем, волшебный затерянный брег,
Где Время забудет о нас и Печаль не отыщет вовек;
Забудем, моя дорогая, про звезды, слезящие взор,
И белыми птицами канем в качающий волны простор.
Кто вслед за Фергусом готов
Гнать лошадей во тьму лесов
И танцевать на берегу?
О юноша, смелее глянь,
О дева юная, воспрянь,
Оставь надежду и тоску.
Не прячь глаза и не скорби
Над горькой тайною любви,
Там Фергус правит в полный рост —
Владыка медных колесниц,
Холодных волн и белых птиц
И кочевых косматых звезд.
Я укрываюсь от дождя
Под сломанной ветлой,
А был я всюду званый гость
И парень удалой,
Пока пожар моих кудрей
Не сделался золой.
Я вижу — снова молодежь
Готова в бой и в дым
За всяким, кто кричит «долой»
Тиранам мировым,
А мне лишь Время — супостат,
Враждую только с ним.
Не привлекает никого
Трухлявая ветла.
Каких красавиц я любил!
Но жизнь прошла дотла.
Я времени плюю в лицо
За все его дела.
Знай, что и я в конце концов
Войду в плеяду тех певцов,
Кто дух ирландский в трудный час
От скорби и бессилья спас.
Мой вклад ничуть не меньше их:
Недаром вдоль страниц моих
Цветет кайма из алых роз —
Знак той, что вековечней грез
И Божьих ангелов древней!
Средь гула бесноватых дней
Ее ступней летящий шаг
Вернул нам душу древних саг;
И мир, подъемля свечи звезд,
Восстал во весь свой стройный рост;
Пусть так же в стройной тишине
Растет Ирландия во мне.
Не меньше буду вознесен,
Чем Дэвис, Мэнган, Фергюсон;[9]
Ведь для способных понимать
Могу я больше рассказать
О том, что скрыла бездны мгла,
Где спят лишь косные тела;
Ведь над моим столом снуют
Те духи мира, что бегут
Нестройной суеты мирской —
Быть ветром, бить волной морской;
Но тот, в ком жив заветный строй,
Расслышит ропот их живой,
Уйдет путем правдивых грез
Вслед за каймой из алых роз.
О танцы фей в сияньи лун! —
Земля друидов, снов и струн.
И я пишу, чтоб знала ты
Мою любовь, мои мечты;
Жизнь, утекающая в прах,
Мгновенней, чем ресничный взмах;
И страсть, что Маятник времен
Звездой вознес на небосклон,
И весь полночных духов рой,
Во тьме снующих надо мной,
Уйдет туда, где, может быть,
Нельзя мечтать, нельзя любить,
Где дует вечности сквозняк
И Бога раздается шаг.
Я сердце вкладываю в стих,
Чтоб ты среди времен иных
Узнала, что я в сердце нес —
Вслед за каймой из алых роз.
(1899)
Всадники скачут от Нок-на-Рей,[11]
Мчат над могилою Клот-на-Бар,[12]
Кайлте[13] пылает, словно пожар,
И Ниав[14] кличет: Скорей, скорей!
Выкинь из сердца смертные сны,
Кружатся листья, кони летят,
Волосы ветром относит назад,
Огненны очи, лица бледны.
Призрачной скачки неистов пыл,
Кто нас увидел, навек пропал:
Он позабудет, о чем мечтал,
Все позабудет, чем прежде жил.
Скачут и кличут во тьме ночей,
И нет страшней и прекрасней чар;
Кайлте пылает, словно пожар,
И Ниав громко зовет: Скорей!
Молчите, вечные голоса!
Летите к стражам райских отар:
Пускай они, забыв небеса,
Блуждают по миру, как племена.
Ваш зов для сердца безмерно стар,
Поют ли птицы, шумят леса,
Гудит ли ветер, поет волна, —
Молчите, вечные голоса!
Дети Даны[15] смеются в люльках своих золотых,
Жмурятся и лепечут, не закрывают глаз,
Ибо северный ветер умчит их с собою в час,
Когда стервятник закружит между вершин крутых.
Я целую дитя, что с плачем жмется ко мне,
И слышу узких могил вкрадчиво-тихий зов;
Ветра бездомного крик над перекатом валов,
Ветра бездомного дрожь в закатном огне,
Ветра бездомного стук в створы небесных врат
И адских врат; и духов гонимых жалобы, визг и вой.
О сердце, пронзенное ветром! Их неукротимый рой
Роднее тебе Марии Святой, мерцанья ее лампад!
Дряхлое сердце мое, очнись,
Вырвись из плена дряхлых дней!
В сумерках серых печаль развей,
В росы рассветные окунись.
Твоя матерь, Эйре, всегда молода,
Сумерки мглисты и росы чисты,
Хоть любовь твою жгут языки клеветы
И надежда сгинула навсегда.
Сердце, уйдем к лесистым холмам,
Туда, где тайное братство луны,
Солнца, и неба, и крутизны
Волю свою завещает нам.
И Господь трубит на пустынной горе,
И вечен полет времен и планет,
И любви нежнее — сумерек свет,
И дороже надежды — роса на заре.
Я вышел в темный лес ночной,
Чтоб лоб горящий остудить,
Орешниковый срезал прут,
Содрал кору, приладил нить.
И в час, когда светлела мгла
И гасли звезды-мотыльки,
Я серебристую форель
Поймал на быстрине реки.
Я положил ее в траву
И стал раскладывать костер,
Как вдруг услышал чей-то смех,
Невнятный тихий разговор.
Предстала дева предо мной,
Светясь, как яблоневый цвет,[17]
Окликнула — и скрылась прочь,
В прозрачный канула рассвет.
Пускай я стар, пускай устал
От косогоров и холмов,
Но чтоб ее поцеловать,
Я снова мир пройти готов,
И травы мять, и с неба рвать,
Плоды земные разлюбив,
Серебряный налив луны
И солнца золотой налив.
Все, что на свете грустно, убого и безобразно:
Ребенка плач у дороги, телеги скрип за мостом,
Шаги усталого пахаря и всхлипы осени грязной —
Туманит и искажает твой образ в сердце моем.
Как много зла и печали! Я заново все перестрою —
И на холме одиноко прилягу весенним днем,
Чтоб стали земля и небо шкатулкою золотою
Для грез о прекрасной розе, цветущей в сердце моем.
Белая лань безрогая,[18] слышишь ли ты мой зов?
Я превратился в гончую с рваной шерстью на тощих боках,
Я был на Тропе Камней и в Чаще Длинных Шипов,
Потому что кто-то вложил боль и ярость, желанье и страх
В ноги мои, чтоб я гнал тебя ночью и днем.
Странник с ореховым посохом взглянул мне в глаза,
Взмахнул рукой — и скрылся за темным стволом;
И стал мой голос — хриплым лаем гончего пса.
И время исчезло, как прежний мой образ исчез;
Пускай Кабан Без Щетины[19] с Заката придет скорей,
И выкорчует солнце, и месяц, и звезды с небес,
И уляжется спать, ворча, во мгле без теней.
Я слышу Призрачных Коней, они летят как гром —
Разметанные гривы и молнии очей;
Над ними Север распростер ползучий мрак ночей,
Восток занялся бледным, негреющим костром,
А Запад плачет в росах, последний пряча свет,
А Юг разлил пыланье пунцово-красных роз…
О тщетность Сна, Желанья и всех Надежд и Грез! —
В густую глину впахан Коней зловещих след.
Любимая, закрой глаза, пусть сердце твое стучит
Над моим, а волосы — волной мне упадут на грудь,
Чтоб хоть на час в них утонуть, их тишины вдохнуть —
Вдали от тех косматых грив и грохота копыт.
Обняв тебя, любовь моя,
Всю красоту объемлю я,
Что канула во тьму времен:
Жар ослепительных корон,
Схороненных на дне озер;
И томных вымыслов узор,
Что девы по канве вели, —
Для пированья гнусной тли;
И нежный, тленный запах роз
Средь волн уложенных волос;
И лилии — у алтарей,
Во мраке длинных галерей,
Где так настоен фимиам,
Что слезы — на глазах у дам.
Как ты бледна и как хрупка!
О, ты пришла издалека,
Из прежних, призрачных эпох!
За каждым поцелуем — вздох…
Как будто красота скорбит,
Что все погибнет, все сгорит,
Лишь в бездне бездн, в огне огней
Чертог останется за ней,
Где стражи тайн ее сидят
В железном облаченьи лат,
На меч склонившись головой,
В задумчивости вековой.
Владей небесной я парчой
Из золота и серебра,
Рассветной и ночной парчой
Из дымки, мглы и серебра,
Перед тобой бы расстелил, —
Но у меня одни мечты.
Свои мечты я расстелил;
Не растопчи мои мечты.
Тише, сердце, тише! Страх успокой;
Вспомни мудрости древней урок:
Тот, кто страшится волн и огня,
И ветров, гудящих вдоль звездных дорог,
Будет волей ветра, волн и огня
Стерт без следа, ибо он чужой
Одинокому мужеству бытия.
Едва поддерну я смычком —
Танцуют стар и млад.
Кузен мой — поп в Кильварнете,
В Макарабви[21] — мой брат.
А я скрипач из Дууни,
Я больше, чем они,
И не потребен требник мне,
А песни мне — сродни.
Когда мы к Господу придем
Стучаться у ворот,
Архангел всех пропустит в рай,
Но скрипача — вперед.
И то сказать — без скрипки
Какая благодать?
Не спеть, не выпить без нее
И не потанцевать.
Сбегутся ангелы гурьбой,
Едва войду я в сад,
И с криками: «Играй, скрипач!»
Запляшут стар и млад.
Поэма
(1901)
Содержание. Байле и Айллин любили друг друга, но Энгус, бог любви, желая сделать их счастливыми в своих владениях в стране мертвых, рассказал каждому из влюбленных о смерти другого, отчего сердца их разбились, и они умерли.
Когда во тьме кричит кулик
И с ветром шепчется тростник,
Из сна, из темноты ночной
Они встают передо мной:
Вождь уладов,[22] Месгедры[23] сын,
И дева кроткая Айллин,
Дочь Лугайда,[24] краса долин.
Любви их был заказан путь
В заботах поздних утонуть;
Их страсть остынуть не могла,
Как стынут в старости тела.
Отторженные от земли,
Они в бессмертии расцвели.
В те стародавние года
Перед пришествием Христа,
Когда еще Куальнгский бык[25]
В ирландцах распрю не воздвиг,
Собрался в свадебный поход
Медоречивый Байле — тот,
Кого молва еще зовет
Малоземельным Байле; с ним
Из Эмайна[26] путем одним
Певцов и воинов отряд;
Был каждый радостью объят,
И все мечтали, как один,
О свадьбе Байле и Айллин.
Привал устроили в лугах,
Как вдруг, вертя листву и прах,
Промчался ветер — и возник
Пред королем чудной старик:
Растрепан, тощ, зеленоглаз,
И круглый, как у белки, глаз.
О птичьи крики в небесах,
Рыданья ветра в камышах!
Какую выспреннюю блажь
Внушает темный голос ваш!
Как жалки наши Нэн иль Кэт
Пред теми, чьих страданий след
Остался в сагах древних лет
И в ропоте твоем, тростник!
Хоть все постигший лишь постиг,
Что, как судьба нас ни балуй,
Смех детский, женский поцелуй —
Увы! — дар жизни в этом весь.
Так сколь же непомерна спесь
В том тростнике среди болот,
Где дважды в день проходит скот,
И в птичьих маленьких телах,
Что ветер треплет в небесах!
Старик сказал: «Я с юга мчусь,
Поведать Байле тороплюсь,
Как покидала край отцов
Айллин, и много удальцов
Толпилось тут: и стар и млад
Ее отговорить хотят;
Досадно, что такой красе
Не жить меж них, — и ропщут все,
Упорство девушки виня.
И наконец ее коня
Какой-то старец удержал:
„Ты не поедешь! — он сказал. —
Средь соплеменников твоих
Тебе отыщется жених“.
Нашелся юноша такой,
Что, завладев ее рукой,
Взмолился: „Выбери из нас,
О госпожа!“ И в этот час
Среди разгневанной толпы,
Когда на все ее мольбы
Не отозвался ни один,
Упала, умерла Айллин».
Сердца у любящих слабы
Перед ударами судьбы;
Бросает их то в жар, то в лед,
Воображенье наперед
Им верить худшему велит.
Злой вестью Байле был убит.
И вот на свежих ветках он
К большому дому отнесен,
Где, неподвижен и суров,
У бронзовых дверных столбов
Пес Уладов[27] тогда сидел;
Главу понуря, он скорбел
О милой дочери певца[28]
И о герое, до конца
Ей верном. Минули года,
Но в день предательства всегда
Об их судьбе он слезы лил.
И хоть Медоречивый был
Под грудой камня погребен
Перед глазами Пса, — но он
Уж не нашел для Байле слез,
Лишь камень к насыпи принес.
Для косной памяти людской
Обычай издавна такой:
Что с глаз долой, из сердца вон.
Но ветра одинокий стон,
Но у реки седой тростник,
Но с клювом загнутым кулик
О Дейрдре помнят до сих пор;
Мы слышим ропот и укор,
Когда вдоль зарослей озер
Гуляем вместе с Кэт иль Нэн.
Каких нам жаждать перемен?
Ведь, как и Байле, мы уйдем
Одним протоптанном путем.
Но им — им Дейрдре все жива,
Прекрасна и всегда права —
Ах, сердце знает, как права!
А тощий лгун — чудной старик, —
В плащ завернувшись, в тот же миг
Умчался к месту, где Айллин
Средь пестрых ехала равнин
С толпой служанок, юных дев:
Они, под солнцем разомлев,
Мечтали сонно о руках,
Что брачной ночью им впотьмах
Распустят платье на груди;
Ступали барды впереди
Так важно, словно арфы звук
Способен исцелить недуг
Любви — и поселить покой
В сердцах людей (бог весть какой!),
Где правит страх, как господин.
Старик вскричал: «Еще один
Покинул хлад и зной земли;
Его в Муртемне погребли.
И там, на камне гробовом,
Священным Огама письмом,
Что память пращуров хранит,
Начертано: Тут Байле спит
Из рода Рури. Так давно
Богами было решено,
Что ложа брачного не знать
Айллин и Байле, — но летать,
Любиться и летать, где пчел
Гудящий луг — Цветущий Дол.
И потому ничтожна весть,
Что я спешил сюда принесть».
Умолк — и, видя, что она
Упала, насмерть сражена,
Смеясь, умчался злобный плут
К холму, что пастухи зовут
Горой Лигина, ибо встарь
Оттуда некий бог иль царь
Законами снабдил народ,
Вещая с облачных высот.
Все выше шел он, все скорей.
Темнело. Пара лебедей,
Соединенных золотой
Цепочкой, с нежной воркотней
Спустилась на зеленый склон.
А он стоял, преображен,[29] —
Румяный, статный, молодой:
Крыла парили за спиной,
Качалась арфа на ремне,
Чьи струны Этайн[30] в тишине
Сплела, Мидирова жена,
Любви безумием пьяна.
Как передать блаженство их?
Две рыбки, в бликах золотых
Скользящие на дне речном;
Или две мыши на одном
Снопу, забытом на гумне;
Две птицы в яркой вышине,
Что с дымкой утренней слились;
Иль веки глаз, глядящих ввысь
И щурящихся на свету;
Две ветви яблони в цвету,
Чьи тени обнялись в траве;
Иль ставен половинки две;
Иль две струны, единый звук
Издавшие во воле рук
Арфиста, мудрого певца;
Так! — ибо счастье без конца
Сердца влюбленных обрели,
Уйдя от горестей земли.
Для них завеса тайн снята,
Им настежь — Финдрии врата,
И Фалии, и Гурии,
И легендарной Мурии;[31]
Меж исполинских королей
Идут, чей древний мавзолей
Разграблен тыщи лет назад,
И там, где средь руин стоят
Колоссов грозных сторожа,
Они целуются дрожа.
Для них в бессмертном нет чудес:
Где в волнах край земли исчез,
Их путь лежит над бездной вод —
Туда, где звездный хоровод
Ведет в волшебный сад планет,
Где каждый плод, как самоцвет,
Играет, — и лучи длинны
От яблок солнца и луны.
Поведать ли еще? Их пир —
Покой и первозданный мир.
Их средь ночного забытья
Несет стеклянная ладья
В простор небесный без границ;
И стаи Энгусовых птиц,
Кругами рея над кормой,
Взвивают кудри их порой
И над влюбленными струят
Поток блуждающих прохлад.
И пишут: стройный тис нашли,
Где тело Байле погребли;
А где Айллин зарыли прах,
Вся в белых, нежных лепестках,
Дикарка-яблоня взросла.
И лишь потом, когда прошла
Пора раздоров и войны,
В которой были сражены
Храбрейшие мужи страны,
И бой у брода[32] былью стал,
Бард на дощечках записал,
В которых намертво срослись,
Обнявшись, яблоня и тис,
Все саги о любви, что знал.
Пусть птицы и тростник всю ночь[33]
Певца оплакивают дочь;
Любимейшая, что мне в ней!
Ты и прекрасней, и мудрей,
Ты выше сердцем, чем она, —
Хоть и не так закалена
Гоненьем, странствием, бедой;
Но птицы и тростник седой
Пускай забудут тех, других
Влюбленных — тщетно молодых,
Что в лоно горькое земли
Неутоленными легли.
(1903)
Не отдавай любви всего себя;
Тот, кто всю душу дарит ей, любя,
Неинтересен женщине — ведь он
Уже разгадан и определен.
Любовь занянчить — значит умертвить;
Ее очарованье, может быть,
В том, что непрочно это волшебство.
О, никогда не отдавай всего!
Запомни, легче птичьего пера
Сердца любимых, страсть для них игра.
В игре такой беспомощно нелеп
Кто от любви своей и глух, и слеп.
Поверь тому, что ведает финал:
Он все вложил в игру — и проиграл.
В тот вечер мы втроем сидели в зале
И о стихах негромко рассуждали,
Следя, как дотлевал последний луч.
«Строку, — заметил я, — хоть месяц мучь,
Но если нет в ней вспышки озаренья,
Бессмысленны корпенье и терпенье.
Уж лучше на коленях пол скоблить
На кухне иль кайлом каменья бить
В палящий зной, чем сладостные звуки
Мирить и сочетать. Нет худшей муки,
Чем этот труд, что баловством слывет
На фоне плотско-умственных забот
Толпы — или, как говорят аскеты,
В миру». — И замолчал.
В ответ на это
Твоя подруга (многих сокрушит
Ее лица наивно-кроткий вид
И голос вкрадчивый) мне отвечала:
«Нам, женщинам, известно изначала,
Хоть это в школе не преподают, —
Что красота есть каждодневный труд».
«Да, — согласился я, — клянусь Адамом,
Прекрасное нам не дается даром;
Как ни вздыхай усердный ученик,
Как ни листай страницы пыльных книг,
Выкапывая в них любви примеры —
Былых веков высокие химеры,
Но если сам влюблен — какой в них толк?»
Любви коснувшись, разговор умолк.
День умирал, как угольки в камине;
Лишь в небесах, в зеленоватой сини,
Дрожала утомленная луна,
Как раковина хрупкая, бледна,
Источенная времени волнами.
И я подумал (это между нами),
Что я тебя любил, и ты была
Еще прекрасней, чем моя хвала;
Но годы протекли — и что осталось?
Луны ущербной бледная усталость.
(Скача верхом на деревянной скамейке)
Любой бы фермер зарыдал,
Облив слезами грудь,
Когда б узрел блаженный край,
Куда мы держим путь.
Там реки полны эля,
Там лето — круглый год,
Там пляшут королевы,
Чьи взоры — синий лед,
И музыканты пляшут,
Играя на ходу,
Под золотой листвою
В серебряном саду.
Но рыжий лис протявкал:
«Не стоит гнать коня».
Тянуло солнце за узду,
И месяц вел меня,
Но рыжий лис протявкал:
«Потише, удалец!
Страна, куда ты скачешь, —
Отрава для сердец».
Когда там жажда битвы
Найдет на королей,
Они снимают шлемы
С серебряных ветвей;
Но каждый, кто упал, восстал,
И кто убит, воскрес;
Как хорошо, что на земле
Не знают тех чудес:
Не то швырнул бы фермер
Лопату за бугор —
И ни пахать, ни сеять
Не смог бы с этих пор.
Но рыжий лис протявкал:
«Не стоит гнать коня».
Тянуло солнце за узду,
И месяц вел меня,
Но рыжий лис протявкал:
«Потише, удалец!
Страна, куда ты скачешь, —
Отрава для сердец».
Снимает Михаил трубу
С серебряной ветлы
И звонко подает сигнал
Садиться за столы.
Выходит Гавриил из вод,
Хвостатый, как тритон,
С рассказами о чудесах,
Какие видел он,
И наливает дополна
Свой золоченый рог,
И пьет, покуда звездный хмель
Его не свалит с ног.
Но рыжий лис протявкал:
«Не стоит гнать коня».
Тянуло солнце за узду,
И месяц вел меня,
Но рыжий лис протявкал:
«Потише, удалец!
Страна, куда ты скачешь, —
Отрава для сердец».
(1910)
«Моей любимой невдомек, —
Подумалось недавно мне, —
Что сделал я и чем помог
Своей измученной стране».
Померкло солнце предо мной,
И ускользающую нить
Ловя, припомнил я с тоской,
Как трудно это объяснить,
Как восклицал я каждый год,
Овладевая тайной слов:
«Теперь она меня поймет,
Я объяснить готов».
Но если бы и вышло так,
На что сгодился б вьючный вол?
Я бы свалил слова в овраг
И налегке побрел.
За что корить мне ту, что дни мои
Отчаяньем поила вдосталь, — ту,
Что в гуще толп готовила бои,
Мутя доверчивую бедноту
И раздувая в ярость их испуг?
Могла ли умиротворить она
Мощь красоты, натянутой, как лук,
Жар благородства, в наши времена
Немыслимый, — и, обручась с тоской,
Недуг отверженности исцелить?
Что было делать ей, родясь такой?
Какую Трою новую спалить?
Не в кроне суть, а в правде корневой;
Весною глупой юности моей
Хвалился я цветами и листвой;
Пора теперь усохнуть до корней.
Ты говоришь: ведь я хвалил других
За слово точное, за складный стих.
Да, было дело, и совет неплох;
Но где тот пес, который хвалит блох?
Что от стихов меня не отрывало?
То гордой девы лик, а то, бывало,
Мои «страдающие земляки»
(Иль правящие ими дураки).
Все это сплыло, все прошло. Когда-то
При звуках песни, дерзкой и крылатой,
Мечтатель, я всегда воображал,
Что у певца за поясом кинжал.
Теперь томлюсь единственным соблазном —
Как рыба, стать холодным и бесстрастным.
(1914)
Вы образумились? Ну что ж!
Молитесь богу барыша,
Выгадывайте липкий грош,
Над выручкой своей дрожа;
Вам — звон обедни и монет,
Кубышка и колокола…
Мечты ирландской больше нет,
Она с О’Лири[34] в гроб сошла.
Но те — святые имена[35] —
Что выгадать они могли,
С судьбою расплатясь сполна,
Помимо плахи и петли?
Как молнии слепящий след —
Их жизнь, сгоревшая дотла!
Мечты ирландской больше нет,
Она с О’Лири в гроб сошла.
Затем ли разносился стон
Гусиных стай в чужом краю?[36]
Затем ли отдал жизнь Вольф Тон[37]
И Роберт Эммет[38] — кровь свою? —
И все безумцы прежних лет,
Что гибли, не склонив чела?
Мечты ирландской больше нет,
Она с О’Лири в гроб сошла.
Но если павших воскресить —
Их пыл и горечь, боль и бред, —
Вы сразу станете гнусить:
«Из-за какой-то рыжей Кэт[39]
Напала дурь на молодежь…»
Да что им поздняя хула!
Мечты ирландской не вернешь,
Она с О’Лири в гроб сошла.
Не потому, что кроток,
А просто — честней смолчать;
Сам знаешь, луженых глоток
Тебе не перекричать.
Признай свое пораженье
Пред наглостью наглеца,
Который врет без зазренья,
Не напрягая лица.
Есть вещи важней победы,
Заманчивой со стороны;
Блюди же тайну и следуй
Примеру шальной струны,
Играющей средь развалин,
Вдали от ферм и свиней,
И будь душой беспечален, —
Хоть нет ничего трудней.
Средь бури и борьбы
Она жила, мечтая
О гибельных дарах,
С презреньем отвергая
Простой товар судьбы:
Жила, как тот монарх,
Что повелел в день свадьбы
Из всех стволов палить,
Бить в бубны и горланить,
Трубить и барабанить, —
Скорей бы день спровадить
И ночь поторопить.
«Довольно мне по свету пыль глотать,
Пора бы к месту прочному пристать, —
Бродяга спьяну плакался бродяге, —
И о душе пора похлопотать».
«Найти жену и тихий уголок,
Прогнать навек бесенка из сапог, —
Бродяга спьяну плакался бродяге, —
И злющего бесенка между ног».
«Красотки мне, ей-богу, не нужны,
Средь них надежной не найти жены, —
Бродяга спьяну плакался бродяге, —
Ведь зеркало — орудье Сатаны».
«Богачки тоже мне не подойдут,
Их жадность донимает, словно зуд, —
Бродяга спьяну плакался бродяге, —
Они и шуток даже не поймут».
«Завел бы я семью, родил ребят
И по ночам бы слушал, выйдя в сад, —
Бродяга спьяну плакался бродяге, —
Как в небе гуси дикие кричат».
Когда прошел я Уинди-Гэп,[40]
Полпенни дали мне на хлеб,
Ведь я шагаю прямо в рай;
Повсюду я как званый гость,
Пошарит в миске чья-то горсть
И бросит мне селедки хвост:
А там что царь, что нищий — все едино.
Мой братец Мортин сбился с ног,
Подрос грубиян, его сынок,
А я шагаю прямо в рай;
Несчастный, право, он бедняк,
Хоть полон двор его собак,
Служанка есть и есть батрак:
А там что царь, что нищий — все едино.
Разбогатеет нищеброд,
Богатый в бедности помрет,
А я шагаю прямо в рай;
Окончив школу, босяки
Засушат чудные мозги,
Чтоб набивать деньгой чулки:
А там что царь, что нищий — все едино.
Хоть ветер стар, но до сих пор
Играет он на склонах гор,
А я шагаю прямо в рай;
Мы с ветром старые друзья,
Ведет нас общая стезя,
Которой миновать нельзя:
А там что царь, что нищий — все едино.
Бейся лбом, ради денег терпя,
Наживай капитал,
Будто с грязною ведьмой тебя
Сатана сочетал;
А когда ты иссяк и устал,
Свел тебя напослед
С той, кого ты с тоскою искал
Столько дней, столько лет.
Лелей цветы, коль свеж их аромат,
И пей вино, раз кубок твой налит;
В ребре скалы дымится водопад,
Отец наш Розенкрейц[41] в могиле спит.
Танцуй, плясунья! Не смолкай, флейтист!
Пусть будет каждый лоб венком увит
И каждый взор от нежности лучист,
Отец наш Розенкрейц в могиле спит.
Вотще, вотще! Терзает темноту
Ожог свечи, и водопад гремит;
В камеи глаз укрыв свою мечту,
Отец наш Розенкрейц в могиле спит.
Я сшил из песен плащ,
Узорами украсил
Из древних саг и басен
От плеч до пят.
Но дураки украли[42]
И красоваться стали
На зависть остальным.
Оставь им эти песни,
О Муза! Интересней
Ходить нагим.
(1919)
Мечтаньями истомлен,
Стою я — немолодой
Мраморный мудрый тритон[43]
Над текучей водой.
Каждый день я гляжу
На даму души своей
И с каждым днем нахожу
Ее милей и милей.
Я рад, что сберег глаза,
И слух отменный сберег,
И мудрым от времени стал,
Ведь годы мужчине впрок.
И все-таки иногда
Мечтаю, старый ворчун:
О, если б встретиться нам,
Когда я был пылок и юн!
И вместе с этой мечтой
Старясь, впадаю в сон,
Мраморный мудрый тритон
Над текучей водой.
Бросить бы мне этот берег
И уплыть далеко —
В тот край, где любят беспечно
И забывают легко,
Где короли под дудочку
Танцуют среди дерев —
И выбирают на каждый танец
Новых себе королев.
И там, у кромки прилива,
Я нашел бы заячью кость,
Дырочку просверлил бы
И посмотрел насквозь
На мир, где венчают поп и дьячок,
На старый, смешной насквозь
Мир — далеко, далеко за волной, —
Сквозь тонкую заячью кость.
Так пел Соломон[44] подруге,
Любимой Шебе своей,
Целуя смуглые руки
И тонкие дуги бровей:
«Уже рассвело и смерклось,
А наши с тобой слова
Все кружат и кружат вокруг любви,
Как лошадь вокруг столба».
Так Шеба царю пропела,
Прижавшись к нему тесней:
«Когда бы мой повелитель
Избрал беседу важней,
Еще до исхода ночи
Он догадался б, увы,
Что привязь ума короче,
Чем вольная связь любви».
Так пел Соломон царице,
Целуя тысячу раз
Ее арабские очи:
«Нет в мире мудрее нас,
Открывших, что, если любишь,
Имей хоть алмаз во лбу,
Вселенная — только лошадь,
Привязанная к столбу».
Красивых я встречал,
И умных были две, —
Да проку в этом нет.
Там до сих пор в траве,
Где заяц ночевал,
Не распрямился след.
Хрычи, забыв свои грехи,
Плешивцы в сане мудрецов
Разжевывают нам стихи,
Где бред любви и пыл юнцов.
Ночей бессонных маета
И — безответная мечта.
По шею в шорохе бумаг,
В чаду чернильном с головой,
Они от буквы — ни на шаг,
Они за рамки — ни ногой.
Будь столь же мудрым их Катулл,
Мы б закричали: «Караул!»
Старик прислушался, взойдя на мост;
Он шел со спутником своим на юг
Ухабистой дорогой. Их одежда
Была изношена, и башмаки
Облипли глиной, но шагали ровно
К какому-то далекому ночлегу.
Луна взошла… Старик насторожился.
Ахерн[45]
Что там плеснуло?
Робартис
Выдра в камышах;
Иль водяная курочка нырнула
С той стороны моста. Ты видишь башню?
Там свет в окне. Он все еще читает,
Держу пари. До символов охоч,
Как все его собратья, это место
Не потому ль он выбрал, что отсюда
Видна свеча на той старинной башне,
Где мильтоновский размышлял философ[46]
И грезил принц-мечтатель Атанас,[47] —
Свеча полуночная — символ знанья,
Добытого трудом. Но тщетно он
Сокрытых истин ищет в пыльных книгах,
Слепец!
Ахерн
Ты знаешь все, так почему бы
Тебе не постучаться в эту дверь
И походя не обронить намека? —
Ведь сам не сможет он найти ни крошки
Того, что для тебя — насущный хлеб.
Робартис
Он обо мне писал в экстравагантном
Эссе — и закруглил рассказ на том,
Что, дескать, умер я.[48] Пускай я умер!
Ахерн
Спой мне о тайнах лунных перемен:
Правдивые слова звучат, как песня.
Робартис
Есть ровно двадцать восемь фаз луны;[49]
Но только двадцать шесть для человека
Уютно-зыбких, словно колыбель;
Жизнь человеческая невозможна
Во мраке полном и при полнолуньи
От первой фазы до средины диска
В душе царят мечты — и человек
Блажен всецело, словно зверь иль птица.
Но чем круглей становится луна,
Тем больше в нем причуд честолюбивых
Является, и хоть ярится ум,
Смиряя плеткой непокорность плоти,
Телесная краса все совершенней.
Одиннадцатый минул день — и вот
Афина тащит за власы Ахилла,
Повержен Гектор в прах, родится Ницше:
Двенадцатая фаза — жизнь героя.
Но прежде чем достигнуть полноты,
Он должен, дважды сгинув и вокреснув,
Бессильным стать, как червь. Сперва его
Тринадцатая фаза увлекает
В борьбу с самим собой, и лишь потом,
Под чарами четырнадцатой фазы,
Душа смиряет свой безумный трепет
И замирает в лабиринтах сна!
Ахерн
Спой до конца, пропой о той награде,
Что этот путь таинственный венчает.
Робартис
Мысль переходит в образ, а душа —
В телесность формы; слишком совершенны
Для колыбели перемен земных,
Для скуки жизни слишком одиноки,
Душа и тело, слившись, покидают
Мир видимостей.
Ахерн
Все мечты души
Сбываются в одном прекрасном теле.
Робартис
Ты это знал всегда, не так ли?
Ахерн
В песне
Поется дальше о руках любимых,
Прошедших боль и смерть, сжимавших посох
Судьи, плеть палача и меч солдата.
Из колыбели в колыбель
Переходила красота, пока
Не вырвалась за грань души и тела.
Робартис
Кто любит, понимает это сердцем.
Ахерн
Быть может, страх у любящих в глазах —
Предзнание или воспоминанье
О вспышке света, о разверстом небе.
Робартис
В ночь полнолунья на холмах безлюдных
Встречаются такие существа,
Крестьяне их боятся и минуют;
То отрешенные от мира бродят
Душа и тело, погрузясь в свои
Лелеемые образы, — ведь чистый,
Законченный и совершенный образ
Способен победить отъединенность
Прекрасных, но пресытившихся глаз.
На этом месте Ахерн рассмеялся
Своим надтреснутым, дрожащим смехом,
Подумав об упрямом человеке,
Сидящем в башне со свечой бессонной.
Робартис
Пройдя свой полдень, месяц на ущербе.
Душа дрожит, кочуя одиноко
Из колыбели в колыбель. Отныне
Переменилось все. Служанка мира,
Она из всех возможных избирает
Труднейший путь. Душа и тело вместе
Приемлют ношу.
Ахерн
Перед полнолуньем
Душа стремится внутрь, а после — в мир.
Робартис
Ты одинок и стар и никогда
Книг не писал: твой ум остался ясен.
Знай, все они — купец, мудрец, политик,
Муж преданный и верная жена —
Из зыбки в зыбку переходят вечно —
Испуг, побег — и вновь перерожденье,
Спасающее нас от снов.
Ахерн
Пропой
О тех, что, круг свершив, освободились.
Робартис
Тьма, как и полный свет, их извергает
Из мира, и они парят в тумане,
Перекликаясь, как нетопыри;
Желаний лишены, они не знают
Добра и зла, и торжества смиренья;
Их речи — только восклицанья ветра
В кромешной мгле. Бесформенны и пресны,
Как тесто, ждущее печного жара,
Они, что миг, меняют вид.
Ахерн
А дальше?
Робартис
Когда же перемесится квашня
Для новой выпечки Природы, — вновь
Возникнет тонкий серп — и колесо
Опять закружится.
Ахерн
Но где же выход?
Спой до конца.
Робартис
Горбун, Святой и Шут
Идут в конце. Горящий лук, способный
Стрелу извергнуть из слепого круга —
Из яростно кружащей карусели
Жестокой красоты и бесполезной,
Болтливой мудрости, начертан между
Уродством тела и души юродством.
Ахерн
Когда б не долгий путь, нам предстоящий,
Я постучал бы в дверь, встал у порога
Под балками суровой этой башни,
Где мудрость он мечтает обрести, —
И славную бы с ним сыграл я шутку!
Пусть он потом гадал бы, что за пьяный
Бродяга заходил, что означало
Его бессмысленное бормотанье:
«Горбун, Святой и Шут идут в конце,
Перед затменьем». Голову скорей
Сломает он, но не откроет правды.
Он засмеялся над простой разгадкой
Задачи, трудной с виду, — нетопырь
Взлетел и с писком закружил над ними.
Свет в башне вспыхнул ярче и погас.
Луна в небесах ночных
Вращалась, словно волчок.
И поднял голову кот,
Сощурил желтый зрачок.
Глядит на луну в упор —
О, как луна хороша!
В холодных ее лучах
Дрожит кошачья душа,
Миналуш[50] идет по траве
На гибких лапах своих.
Танцуй, Миналуш, танцуй —
Ведь ты сегодня жених!
Луна — невеста твоя,
На танец ее пригласи,
Быть может, она скучать
Устала на небеси.
Миналуш скользит по траве,
Где лунных пятен узор.
Луна идет на ущерб,
Завесив облаком взор.
Знает ли Миналуш,
Какое множество фаз,
И вспышек, и перемен
В ночных зрачках его глаз?
Миналуш крадется в траве,
Одинокой думой объят,
Возводя к неверной луне
Свой неверный взгляд.
I
Пятнистая кошка и зайчик ручной[51]
У печки спят
И бегут за мной —
И оба так на меня глядят,
Прося защиты и наставленья,
Как сам я прошу их у Провиденья.
Проснусь и не сплю, как найдет испуг,
Что мог я забыть
Накормить их, иль вдруг —
Стоит лишь на ночь дверь не закрыть —
И зайчик сбежит, чтоб попасться во мраке
На звонкий рожок — да в лапы собаке.
Не мне бы нести этот груз, а тому,
Кто знает: что, как,
Зачем, почему;
А что я могу, несчастный дурак,
Как только просить у Господа Бога,
Чтоб тяжесть мою облегчил хоть немного?
II
Я дремал на скамейке своей у огня,
И кошка дремала возле меня,
Мы не думали, где наш зайчик теперь
И закрыта ли дверь.
Как он учуял тот сквознячок —
Кто его знает? — ухом повел,
Лапками забарабанил ли в пол,
Прежде чем сделать прыжок?
Если бы я проснулся тогда,
Окликнул серого, просто позвал,
Он бы, наверное, услыхал —
И не пропал никуда.
Может, уже он попался во мраке
На звонкий рожок — да в лапы собаке.
Этот толстый, важный жук,
Что жужжал над юной розой,
Из моих дурацких рук
На меня глядит с угрозой.
Он когда-то был педант
И с таким же строгим взглядом
Малышам читал диктант
И давал заданье на дом.
Прятал розгу между книг
И терзал брюзжаньем уши…
С той поры он и привык
Залезать бутонам в души.
(1921)
Нетерпеливая с пелен, она[52]
В тюрьме терпенья столько набралась,
Что чайка за решеткою окна
К ней подлетает, сделав быстрый круг,
И, пальцев исхудалых не боясь,
Берет еду у пленницы из рук.
Коснувшись нелюдимого крыла,
Припомнила ль она себя другой —
Не той, чью душу ненависть сожгла,
Когда, химерою воспламенясь,
Слепая, во главе толпы слепой,
Она упала, захлебнувшись, в грязь?
А я ее запомнил в дымке дня —
Там, где Бен-Балбен[53] тень свою простер, —
Навстречу ветру гнавшую коня:[54]
Как делался пейзаж и дик, и юн!
Она казалась птицей среди гор,
Свободной чайкой с океанских дюн.
Свободной и рожденной для того,
Чтоб, из гнезда ступив на край скалы,
Почувствовать впервые торжество
Огромной жизни в натиске ветров —
И услыхать из океанской мглы
Родных глубин неутоленный зов.
Все шире — круг за кругом[55] — ходит сокол,
Не слыша, как его сокольник кличет;
Все рушится, основа расшаталась,
Мир захлестнули волны беззаконья;
Кровавый ширится прилив и топит
Стыдливости священные обряды;
У добрых сила правоты иссякла,
А злые будто бы остервенились.
Должно быть, вновь готово откровенье
И близится Пришествие Второе.
Пришествие Второе! С этим словом
Из Мировой Души, Spiritus Mundi,[56]
Всплывает образ: средь песков пустыни
Зверь, с телом львиным, с ликом человечьим
И взором гневным и пустым, как солнце,
Влачится медленно, скребя когтями,
Под возмущенный крик песчаных соек.
Вновь тьма нисходит; но теперь я знаю,
Каким кошмарным скрипом колыбели
Разбужен мертвый сон тысячелетий
И что за чудище, дождавшись часа,
Ползет, чтоб вновь родиться в Вифлееме.
(1928)
I
Где юным — рай, там старым жить нельзя.
Влюбленных вздохи, птичий свист под сенью
Крон шелестящих, в небе — клич гуся,
Плеск рыбы, прущей вперекор теченью,[57] —
Сливаются в восторгах, вознося
Хвалу зачатью, смерти и рожденью;
Захлестнутый их пылом слеп и глух
К тем монументам, что воздвигнул дух.
II
Старик в своем нелепом прозябаньи
Схож с пугалом вороньим у ворот,
Пока душа, прикрыта смертной рванью,
Не вострепещет и не воспоет —
О чем? Нет знанья выше созерцанья
Искусства нескудеющих высот:
И вот я пересек миры морские
И прибыл в край священный Византии.
III
О мудрецы,[58] явившиеся мне,
Как в золотой мозаике настенной,
В пылающей кругами вышине,
Вы, помнящие музыку вселенной! —
Спалите сердце мне в своем огне,
Исхитьте из дрожащей твари тленной
Усталый дух: да будет он храним
В той вечности, которую творим.
IV
Развоплотясь, я оживу едва ли
В телесной форме, кроме, может быть,
Подобной той, что в кованом металле
Сумел искусный эллин воплотить,
Сплетя узоры скани и эмали, —
Дабы владыку сонного будить
И с древа золотого петь живущим
О прошлом, настоящем и грядущем.[59]
I
Усадьбы предков
Я думал, что в усадьбах богачей
Средь пышных клумб и стриженых кустов
Жизнь бьет многообразием ключей
И, заполняя чашу до краев,
Стекает вниз — чтоб в радуге лучей
Взметнуться вновь до самых облаков;
Но до колес и нудного труда,
До рабства — не снисходит никогда.
Мечты, неистребимые мечты!
Сверкающая гибкая струя,
Что у Гомера бьет от полноты
Сознанья и избытка бытия,
Фонтан неиссякаемый, не ты —
Наследье наше тыщи лет спустя,
А раковина хрупкая, волной
Изверженная на песок морской.
Один угрюмый яростный старик
Призвал строителя и дал заказ,
Чтоб тот угрюмый человек воздвиг
Из камня сказку башен и террас —
Невиданнее снов, чудесней книг;
Но погребли кота, и мыши в пляс.
На нынешнего лорда поглядишь:
Меж бронз и статуй — серенькая мышь.
Что если эти парки, где павлин
По гравию волочит пышный хвост
И где тритоны, выплыв из глубин,
Себя дриадам кажут в полный рост,
Где старость отдыхает от кручин,
А детство нежится средь райских грозд,
Что если эти струи и цветы
Нас, укротив, лишают высоты?
Что если двери вычурной резьбы,
И перспективы пышных анфилад
С натертыми полами, и гербы
В столовой, и портретов длинный ряд,
С которых, зодчие своей судьбы,
На нас пристрастно прадеды глядят,
Что если эти вещи, теша глаз,
Не дарят, а обкрадывают нас?
II
Моя крепость
Старинный мост и башня над ручьем,
Укрывшийся за ней крестьянский дом,
Кусок земли кремнистой;
Взрастет ли здесь таинственный цветок?
Колючий терн, утесник вдоль дорог,
И ветер, проносящийся со свистом;
И водяные курочки в пруду,
Как маленькие челны,
Пересекают волны —
У трех коров, жующих на виду.
Кружащей, узкой лестницы подъем,
Кровать, камин с открытым очагом,
Ночник, перо, бумага;
В такой же келье время проводя,
Отшельник Мильтона под шум дождя
Вникал в завет египетского мага
И вещих духов вызывал в ночи;
Гуляка запоздавший
Мог разглядеть на башне
Бессонный огонек его свечи.
Когда-то здесь воинственный барон
С дружиною своей гонял ворон
И враждовал с соседом,
Пока за годы войн, тревог, осад
Не растерял свой маленький отряд
И не притих; конец его неведом.
A ныне я обосновался тут,
Желая внукам в память
Высокий знак оставить —
Гордыни, торжества, скорбей и смут.
III
Мой стол
Столешницы дубовый щит,
Меч древний, что на нем лежит,
Бумага и перо —
Вот все мое добро,
Оружье против злобы дня.
В кусок цветастого тканья
Обернуты ножны;
Изогнут, как луны
Блестящий серп, полтыщи лет
Хранился он, храня от бед,
В семействе Сато; но
Бессмертье не дано
Без смерти; только боль и стыд
Искусство вечное родит.
Бывали времена,
Как полная луна,
Когда отцово ремесло
Ненарушимо к сыну шло,
Когда его, как дар,
Художник и гончар
В душе лелеял и берег,
Как в шелк обернутый клинок;
Но те века прошли,
И нету той земли.
Вот почему наследник их,
Вышагивая важный стих
И слыша за спиной
И смех и глум порой,
Смиряя боль, смиряя стыд,
Знал: небо низость не простит;
И вновь павлиний крик Будил: не спи, старик!
IV
Наследство
Приняв в наследство от родни моей
Неукрощенный дух, я днесь обязан
Взлелеять сны и вырастить детей,
Вобравших волю пращуров и разум,
Хоть и сдается мне, что раз за разом
Цветенье все ущербней, все бледней,
По лепестку его развеет лето,
И глядь — все пошлой зеленью одето.
Сумеют ли потомки, взяв права,
Сберечь свое наследье вековое,
Не заглушит ли сорная трава
Росток, с таким трудом взращенный мною?
Пусть эта башня с лестницей крутою
Тогда руиной станет — и сова,
Гнездясь в какой-нибудь угрюмой нише,
Кричит во мраке с разоренной крыши.
Тот Перводвигатель, что колесом
Пустил кружиться этот мир подлунный,
Мне указал грядущее в былом —
И, возвращений чувствуя кануны,
Я ради старой дружбы выбрал дом
И перестроил для хозяйки юной;
Пусть и руиной об одной стене
Он служит памятником им — и мне.
V
Дорога у моей двери
Похожий на Фальстафа ополченец
Мне о войне лихие пули льет —
Пузатый, краснощекий, как младенец, —
И похохатывает подбоченясь,
Как будто смерть — веселый анекдот.
Какой-то юный лейтенант, с отрядом
Пятиминутный делая привал,
Окидывает местность цепким взглядом;
А я твержу, что луг побило градом,
Что ветер ночью яблоню сломал.
И я считаю черных, точно уголь,
Цыплят болотной курочки в пруду,
Внезапно цепенея от испуга;
И, полоненный снов холодной вьюгой,
Вверх по ступеням каменным бреду.
VI
Гнездо скворца под моим окном
Мелькают пчелы и хлопочут птицы
У моего окна. На крик птенца
С букашкой в клювике мамаша мчится.
Стена ветшает… Пчелы-медуницы,
Постройте дом в пустом гнезде скворца!
Мы как на острове; нас отключили
От новостей, а слухам нет конца:
Там человек убит, там дом спалили —
Но выдумки не отличить от были…
Постройте дом в пустом гнезде скворца!
Возводят баррикады; брат на брата
Встает, и внятен лишь язык свинца.
Сегодня по дороге два солдата
Труп юноши проволокли куда-то…
Постройте дом в пустом гнезде скворца!
Мы сами сочиняли небылицы
И соблазняли слабые сердца.
Но как мы так могли ожесточиться,
Начав с любви? О пчелы-медуницы,
Постройте дом в пустом гнезде скворца!
VII
Передо мной проходят образы ненависти, сердечной полноты и грядущего опустошения
Я всхожу на башню и вниз гляжу со стены:
Над долиной, над вязами, над рекой, словно снег,
Белые клочья тумана, и свет луны
Кажется не зыбким сиянием, а чем-то вовек
Неизменным — как меч с заговоренным клинком.
Ветер, дунув, сметает туманную шелуху.
Странные грезы завладевают умом,
Странные образы возникают в мозгу.
Слышатся крики: «Возмездие палачам!
Смерть убийцам Жака Молэ!»[60] В лохмотьях, в шелках,
Яростно колотя друг друга и скрежеща
Зубами, они проносятся на лошадях
Оскаленных, руки худые воздев к небесам,
Словно стараясь что-то схватить в ускользающей мгле;
И, опьяненный их бешенством, я уже сам
Кричу: «Возмездье убийцам Жака Молэ!»
Белые единороги катают прекрасных дам
Под деревьями сада. Глаза волшебных зверей
Прозрачней аквамарина. Дамы предаются мечтам.
Никакие пророчества вавилонских календарей
Не тревожат сонных ресниц, мысли их — водоем,
Переполненный нежностью и тоской;
Всякое бремя и время земное в нем
Тонут; остаются тишина и покой.
Обрывки снов или кружев, синий ручей
Взглядов, дрёмные веки, бледные лбы —
Или яростный взгляд одержимых карих очей —
Уступают место безразличью толпы,
Бронзовым ястребам, для которых равно далеки
Грезы, страхи, стремление в высоту, в глубину…
Только цепкие очи и ледяные зрачки,
Тени крыльев бесчисленных, погасивших луну.
Я поворачиваюсь и схожу по лестнице вниз,
Размышляя, что мог бы, наверное, преуспеть
В чем-то, больше похожем на правду, а не на каприз.
О честолюбивое сердце мое, ответь,
Разве я не обрел бы соратников, учеников
И душевный покой? Но тайная каббала,
Полупонятная мудрость демонских снов
Влечет и под старость, как в молодости влекла.
I
Погибло много в смене лунных фаз
Прекрасных и возвышенных творений —
Не тех банальностей, что всякий час
Плодятся в этом мире повторений;
Где эллин жмурил восхищенный глаз,
Лишь крошкой мраморной скрипят ступени;
Сад ионических колонн отцвел,
И хор умолк златых цикад и пчел.[61]
Игрушек было много и у нас
В дни нашей молодости: неподкупный
Закон, общественного мненья глас
И идеал святой и целокупный;
Пред ним любой мятеж, как искра, гас
И таял всякий умысел преступный.
Мы верили так чисто и светло,
Что на земле давно издохло зло.
Зной обеззубел, и утих раздор,
Лишь на парадах армия блистала;
Что из того, что пушки до сих пор
Не все перековали на орала?
Ведь пороху понюхать — не в укор
На празднике, одних лишь горнов мало,
Чтобы поднять в бойцах гвардейский дух
И чтоб их кони не ловили мух.
И вдруг — драконы снов средь бела дня
Воскресли; бред Гоморры и Содома
Вернулся. Может спьяну солдатня
Убить чужую мать у двери дома
И запросто уйти, оцепеня
Округу ужасом. Вот до чего мы
Дофилософствовались, вот каков
Наш мир — клубок дерущихся хорьков.
Кто понимает знаменья судьбы
И шарлатанским сказкам верит средне,
Прельщающим неразвитые лбы,
Кто сознает: чем памятник победней,
Тем обреченней слому, сколько бы
Сил и души не вбил ты в эти бредни, —
Тот в мире одиноче ветра; нет
Ему ни поражений, ни побед.
Так в чем же утешения залог?
Мы любим только то, что эфемерно, —
Что к этому добавить? Кто бы мог
Подумать, что в округе суеверной
Найдется демон или дурачок,
Способный в ярости неимоверной
Акрополь запалить, разграбить сад,
Сбыть по дешевке золотых цикад?
II
Когда легкие шарфы, мерцая, взлетали в руках
Китайских плясуний, которых Лой Фуллер[62] вела за собой,
И быстрым вихрем кружился их хоровод,
Казалось: воздушный дракон на мощных крыл;
Спустившись с небес, увлек их в пляс круговой, —
Вот так и Платонов Год[63]
Вышвыривает новое зло и добро за круг
И старое втягивает в свой яростный вихрь;
Все люди — танцоры, и танец их
Идет по кругу под гонга варварский стук.
III
Какой-то лирик с лебедем сравнил
Свой одинокий дух; не вижу в том
Печали никакой;
Когда б он мог с последней дрожью жил
Узреть на зыбком зеркале речном
Пернатый образ свой, —
Шутя плеснуть волной,
Напыжить гордо грудь,
И крыльями взмахнуть,
И с гулким ветром кануть в мрак ночной.
Всю жизнь мы ходим по чужим путям,
И лабиринт, которым мы бредем,
Чудовищно извит;
Один философ утверждал, что там,
Где плоть и скорбь спадут, мы обретем
Свой изначальный вид;
О, если б смертный мог
И след земной стереть —
Познав такую смерть,
Как он блаженно был бы одинок!
Взмывает лебедь в пустоту небес;
От этих мыслей — хоть в петлю, хоть в крик;
И хочется проклясть
Свой труд во умножение словес,
Спалить и жизнь, и этот черновик.
Да, мы мечтали всласть
Избавить мир от бед,
Искоренить в нем зло;
Что было, то прошло;
Рехнуться можно, вспомнив этот бред.
IV
Мы, чуравшиеся лжи,
Мы, болтавшие о чести,
Как хорьки, теперь визжим,
Зубы скалим хуже бестий.
V
Высмеем гордецов,
Строивших башню из грез,
Чтобы на веки веков
В мире воздвигся Колосс, —
Шквал его сгреб и унес.
Высмеем мудрецов,
Портивших зрение за
Чтеньем громоздких томов:
Если б не эта гроза,
Кто б из них поднял глаза?
Высмеем добряков,
Тех, кто восславить дерзнул
Братство и звал земляков
К радости. Ветер подул,
Где они все? Караул!
Высмеем, так уж и быть,
Вечных насмешников зуд[64] —
Тех, кто вольны рассмешить,
Но никого не спасут;
Каждый из нас — только шут.
VI
Буйство мчит по дорогам, буйство правит конями,
Некоторые — в гирляндах на разметавшихся гривах —
Всадниц несут прельстивых, всхрапывают и косят,
Мчатся и исчезают, рассеиваясь между холмами,
Но зло поднимает голову и вслушивается в перерывах.
Дочери Иродиады[65] снова скачут назад.
Внезапный вихорь пыли взметнется — и прогрохочет
Эхо копыт — и снова клубящимся диким роем
В хаосе ветра слепого они пролетают вскачь;
И стоит руке безумной коснуться всадницы ночи,
Как все разражаются смехом или сердитым воем —
Что на кого накатит, ибо сброд их незряч.
И вот утихает ветер, и пыль оседает следом,
И на скакуне последнем, взгляд бессмысленный вперя
Из-под соломенной челки в неразличимую тьму,
Проносится Роберт Артисон,[66] прельстивый и наглый демон,
Кому влюбленная леди носила павлиньи перья
И петушиные гребни крошила в жертву ему.
Внезапный гром: сверкающие крылья
Сбивают деву с ног — прижата грудь
К груди пернатой — тщетны все усилья
От лона птичьи лапы оттолкнуть.
Как бедрам ослабевшим не поддаться
Крылатой буре, их настигшей вдруг?
Как телу в тростнике не отозваться
На сердца бьющегося гулкий стук?
В миг содроганья страстного зачаты
Пожар на стогнах, башен сокрушенье
И смерть Ахилла.
Дивным гостем в плен
Захвачена, ужель не поняла ты
Дарованного в Мощи Откровенья, —
Когда он соскользнул с твоих колен?
По картине Эдмунда Дюлака[68]
Ты все мои труды в сырой песок втоптал
У кромки черных чащ, где, ветку оседлав,
Горланит попугай зеленый. Я устал
От жеребячьих игр, убийственных забав.
Лишь солнце нам растит здоровый, чистый хлеб;
А я, прельщен пером зеленым, сумасброд,
Залез в абстрактный мрак, забрался в затхлый склеп
И там собрал зерно, оставшееся от
Дней фараоновых, — смолол, разжег огонь
И выпек свой пирог, подав к нему кларет
Из древних погребов, где семь Эфесских сонь[69]
Спят молодецким сном вторую тыщу лет.
Раскинься же вольней и спи, как вещий Крон
Без пробуждения;[70] ведь я тебя любил,
Кто что ни говори, — и сберегу твой сон
От сатанинских чар и попугайных крыл.
Мир в юности мне спуску не давал,
Встречал меня какой-то ярой злостью,
А нынче сыплет пригоршни похвал,
Любезно выпроваживая гостя.
I
Хожу по школе, слушаю, смотрю.
Монахиня дает нам разъясненья;
Там учат грамоте по букварю,
Там числам и таблице умноженья,
Манерам, пенью, кройке и шитью…
Затверженно киваю целый день я,
Встречая взоры любопытных глаз:
Что за дедуля к нам явился в класс?
II
III
И, вспоминая той обиды пыл,
Скольжу по детским лицам виновато:
Неужто лебедь мой когда-то был
Таким, как эти глупые утята, —
Так морщил нос, хихикал, говорил,
Таким же круглощеким был когда-то?
И вдруг — должно быть, я схожу с ума —
Не эта ль девочка — она сама?
IV
V
Какая мать, мечась на простыне
В бреду и муках в родовой палате
Или кормя младенца в тишине
Благоухающей, как мед зачатий, —
Приснись он ей в морщинах, в седине,
Таким, как стал (как, спящей, не вскричать ей!),
Признала бы, что дело стоит мук,
Бесчисленных трудов, тревог, разлук?
VI
Платон учил, что наш убогий взор
Лишь тени видит с их игрой мгновенной;
Не верил Аристотель в этот вздор
И розгой потчевал царя вселенной;
Премудрый златобедрый Пифагор
Бряцал на струнах, чая сокровенный
В них строй найти, небесному под стать:
Старье на палке — воробьев пугать.
VII
Монахини и матери творят
Себе кумиров сходно; но виденья,
Что мрамором блестят в дыму лампад,
Дарят покой и самоотреченье —
Хоть так же губят. О незримый Взгляд,
Внушающий нам трепет, и томленье,
И все, что в высях звездных мы прочли, —
Обман, морочащий детей земли!
VIII
Лишь там цветет и дышит жизни гений,
Где дух не мучит тело с юных лет,
Где мудрость — не дитя бессонных бдений
И красота — не горькой муки бред.
О брат Каштан, кипящий в белой пене,
Ты — корни, крона или новый цвет?
О музыки круженье и безумье —
Как различить, где танец, где плясунья?
Дева
Гляжуся в зеркальце свое с досадой:
Так отражение со мной несхоже,
Что от твоих похвал насмешкой веет,
Как будто хвалишь ты во мне другую;
Я просыпаюсь в ужасе: мне страшно
Самой себя; что началось с обмана,
Продолжится жестокостью; беги же,
Слепец влюбленный, — ты меня не знаешь.
Герой
Вот так я проклинал свое геройство
За то, что не меня — его ты любишь.
Дева
Когда твое геройство столь же мнимо,
Как красота моя, уйду из мира;
Монахинь чтят хотя бы; им не нужно
Обманывать и мучить.
Герой
Да, их чтят,
Я знаю, — но не ради их самих,
А за святую жизнь.
Дева
Скажи еще,
Что только Бог нас любит не за что-то,
А просто так. Но если сердце жаждет
Мужского обожанья и любви?
Дурак на обочине
Когда поток минут,
Что в гроб нас волокут,
Поворотится вспять
И мысли, что дурак
Мотал на свой колпак,
Придется на начало размотать, —
Освободясь от пут
И мыслей и минут,
Я стану тенью вновь,
Тогда средь облачков,
Воздушных дурачков,
Быть может, встречу верность и любовь.
Я не от старости охрип
И голос надсадил,
Нет, это я смеялся так,
Что выбился из сил.
Когда луна, как в кружке эль,
Мерцает в небесах,
Идет-бредет старуха Медж
С репьями в волосах.
Она несет в руках чурбак,
Закутанный в тряпье,
И стонет: «Баюшки-баю,
Сокровище мое!»
Когда безмозглый старый Джек,
Что был делягой встарь,
На пень залазит и орет,
Мол, я — Павлиний Царь, —
Смеясь до колотья в боку,
Ухохотавшись весь,
Я знаю, в ней поет любовь,
А в нем кричит лишь спесь.
(1933)
I
Душа
Вступи в потемки лестницы крутой,[75]
Сосредоточься на кружном подъеме,
Отринь все мысли суетные, кроме
Стремленья к звездной вышине слепой,
К той черной пропасти над головой,
Откуда свет раздробленный струится
Сквозь древние щербатые бойницы.
Как разграничить душу с темнотой?
Поэт
Меч рода Сато[76] — на моих коленях;
Сверкает зеркалом его клинок,
Не затупился он и не поблек,
Хранимый, как святыня, в поколеньях.
Цветами вышитый старинный шелк,
Обернутый вкруг деревянных ножен,
Потерся, выцвел — но доныне должен
Он красоте служить — и помнит долг.
Душа
К чему под старость символом любви
И символом войны тревожить память?
Воображеньем яви не поправить,
Блужданья тщетных помыслов прерви;
Знай, только эта ночь без пробужденья,
Где все земное канет без следа,
Могла б тебя избавить навсегда
От преступлений смерти и рожденья.[77]
Поэт
Меч, выкованный пять веков назад
Рукой Монташиги,[78] и шелк узорный,
Обрывок платья барыни придворной,
Пурпуровый, как сердце и закат, —
Я объявляю символами дня,
Наперекор эмблеме башни черной,
И жизни требую себе повторной,
Как требует поживы солдатня.
Душа
В бессрочной тьме, в блаженной той ночи,
Такая полнота объемлет разум,
Что глохнет, слепнет и немеет разом
Сознанье, не умея отличить
«Где» от «когда», начало от конца —
И в эмпиреи, так сказать, взлетает!
Лишь мертвые блаженство обретают;
Но мысль об этом тяжелей свинца.
II
Поэт
Слеп человек, а жажда жить сильна.
И почему б из лужи не напиться?
И почему бы мне не воплотиться
Еще хоть раз — чтоб испытать сполна
Все, с самого начала; детский ужас
Беспомощности, едкий вкус обид,
Взросленья муки, отроческий стыд,
Подростка мнительного неуклюжесть?
А взрослый в окружении врагов? —
Куда бежать от взоров их брезгливых,
Кривых зеркал, холодных и глумливых?
Как не уверовать в конце концов,
Что это пугало — ты сам и есть
В своем убогом истинном обличьи?
Как отличить увечье от величья,
Сквозь оргию ветров расслышать весть?
Согласен пережить все это снова
И снова окунуться с головой
В ту, полную лягушачьей икрой,
Канаву, где слепой гвоздит слепого,
И даже в ту, мутнейшую из всех,
Канаву расточенья и банкротства,
Где молится гордячке сумасбродство,
Бог весть каких ища себе утех.
Я мог бы до истоков проследить
Свои поступки, мысли, заблужденья;
Без криводушья и предубежденья
Изведать все — чтоб все себе простить!
И жалкого раскаянья взамен
Такая радость в сердце поселится,
Что можно петь, плясать и веселиться;
Блаженна жизнь — и мир благословен.
I
Священна эта земля
И древний над ней дозор;
Бурлящей крови напор
Поставил башню стоймя
Над грудой ветхих лачуг —
Как средоточье и связь
Дремотных родов. Смеясь,
Я символ мощи воздвиг
Над вялым гулом молвы
И, ставя строфу на строфу,
Пою эпоху свою,
Гниющую с головы.
II
Был в Александрии маяк знаменитый,[79] и был
Столп Вавилонский вахтенной книгой плывущих по небу светил;
И Шелли башни свои — твердыни раздумий — в мечтах возводил.[80]
Я провозглашаю, что эта башня — мой дом,
Лестница предков — ступени, кружащие каторжным колесом;
Голдсмит и Свифт, Беркли и Бёрк[81] брали тот же подъем.
Свифт, в исступленьи пифийском проклявший сей мир,
Ибо сердцем истерзанным влекся он к тем, кто унижен и сир,
Голдсмит, со вкусом цедивший ума эликсир,
И высокомысленный Бёрк, полагавший так,
Что государство есть древо, империя листьев и птах,
Чуждая мертвой цифири, копающей прах.
И благочестивейший Беркли, считавший сном
Этот скотский бессмысленный мир с его расплодившимся злом:
Отврати от него свою мысль — и растает фантом.
Яростное негодованье[82] и рабская кабала —
Шпоры творческой воли, движители ремесла,
Все, что не Бог, в этом пламени духа сгорает дотла.
III
Свет от луны сияющим пятном
Лег на пол, накрест рамою расчерчен;
Века прошли, но он все так же млечен,
И крови жертв не различить на нем.
На этом самом месте, хмуря брови,
Стоял палач, творящий свой обряд,
Злодей наемный и тупой солдат
Орудовали. Но ни капли крови
Не запятнало светлого луча.
Тяжелым смрадом дышат эти стены!
И мы стоим здесь, кротки и блаженны,
Блаженнейшей луне рукоплеща.
IV
На пыльных стеклах[83] — бабочек ночных
Узоры: сколько здесь на лунном фоне
Восторгов, замираний и агоний!
Шуршат в углах сухие крылья их.
Ужели нация подобна башне,
Гниющей с головы? В конце концов,
Что мудрость? Достоянье мертвецов,
Ненужное живым, как день вчерашний.
Живым лишь силы грешные нужны:
Все здесь творится грешными руками;
И беспорочен только лик луны,
Проглянувшей в разрыв меж облаками.
Отхлынул пестрый сор и гомон дня,
Спит пьяная в казармах солдатня,
Вслед за соборным гулким гонгом[84] стих
И шум гуляк ночных;
Горит луна, поднявшись выше стен,
Над всей тщетой
И яростью людской,
Над жаркой слизью человечьих вен.
Плывет передо мною чья-то тень,
Скорей подобье, чем простая тень,
Ведь может и мертвец распутать свой
Свивальник гробовой;
Ведь может и сухой, сгоревший рот
Прошелестеть в ответ,
Пройдя сквозь тьму и свет, —
Так в смерти жизнь и в жизни смерть живет.[85]
И птица, золотое существо,
Скорее волшебство, чем существо,
Обычным птицам и цветам упрек,
Горласта, как Плутонов петушок,[86]
И, яркой раздраженная луной,
На золотом суку
Кричит кукареку
Всей лихорадке и тщете земной.
В такую пору языки огня,
Родившись без кресала и кремня,
Горящие без хвороста и дров
Под яростью ветров,
Скользят по мрамору дворцовых плит:
Безумный хоровод,
Агония и взлет,
Огонь, что рукава не опалит.
Вскипает волн серебряный расплав;
Они плывут, дельфинов оседлав,
Чеканщики и златомастера —
За тенью тень! — и ныне, как вчера,
Творят мечты и образы плодят;
И над тщетой людской,
Над горечью морской
Удары гонга рвутся и гудят…
Рыба Шекспира плескалась в бескрайних морях,
Рыба романтиков билась в прибрежных волнах.
Что за рыбешка корчится здесь на камнях?
I
Путь человечий —
Между двух дорог.
Слепящий факел
Или жаркий смерч
Противоречий
Разрывает мрак.
Внезапный тот ожог
Для тела — смерть,
Раскаяньем
Его зовет душа.
Чем утешаться, если это так?
II
III
Добудь себе сто сундуков добра,
Купайся у признанья в резком свете,
Гальванизируй дни и вечера, —
Но на досуге поразмысль над этим:
Прелестных женщин манит мишура,
Хотя наличные нужней их детям;
А утешенья, сколько ни живи,
Не обретешь ни в детях, ни в любви.
Так вспомни, что дорога коротка,
Пора готовиться к своей кончине
И этой мысли после сорока
Все подчинить, чем только жив отныне:
Да не размечет попусту рука
Твоих трудов и дней в летейской тине;
Так выстрой жизнь, чтобы в конце пути,
Смеясь и торжествуя, в гроб сойти.
IV
Полвека — славный перевал;[89]
Я в лондонском кафе читал,
Поглядывая из угла;
Пустая чашка и журнал
На гладком мраморе стола.
Я на толпу глядел — и вдруг
Так озарилось все вокруг,
Сошла такая благодать,
Что пять каких-нибудь минут
Я сам бы мог благословлять.
V
Скользит ли солнца теплый луч
По облачной листве небес,
Или месяц из-за туч
Серебрит озерный плёс, —
Никакой не в радость вид:
Так совесть гнет меня и бременит.
Все, что я по дурости сболтнул
Или сделал невпопад,
Все, что хотел, но не дерзнул
Много лет тому назад, —
Вспоминаю сквозь года
И, как от боли, корчусь от стыда.
VI[90]
Внизу синели жилы рек,
Плыл над долиной жатвы звон,
Когда владыка Джу изрек,
Стряхнув с поводьев горный снег:
«Да минет это все, как сон!»
Какой-то город средь степей
Возник — Дамаск иль Вавилон;
И, белых придержав коней,
Воскликнул грозный царь царей:
«Да минет это все, как сон!»
Две ветви — солнца и луны —
Произрастают испокон
Из сердца, где ютятся сны.
О чем все песни сложены?
«Да минет это все, как сон!»
VII[91]
Душа
Оставь мечты, верь в истину простую.
Сердце
Но где же тему песен обрету я?
Душа
Исайи угль![92] Что может быть желанней?
Сердце
Есть девственней огонь и первозданней!
Душа
Один есть путь, к спасению пригодный.
Сердце
Что пел Гомер — не грех ли первородный?
VIII
Неужто нам, фон Гюгель,[93] не по пути — притом
Что оба мы святыни чтим и чудо признаем?
Святой Терезы[94] телеса, нетленны и чисты,
Сочатся амброю густой из-под резной плиты,
Целительным бальзамом… Не та ли здесь рука[95]
Трудилась, что когда-то фараона облекла
В пелены благовоний? Увы, я был бы рад
Христианином истым стать, уверовать в догмат,
Столь утешительный в гробу; но мой удел иной,
Гомера некрещеный дух — вот мой пример честной.
Из мощи — сласть,[96] сказал Самсон, на выдумки горазд;
Ступай же прочь, фон Гюгель, и Господь тебе воздаст.
Я распинался пред толпой,[97]
Пред чернью самою тупой;
С годами стал умней.
Но что поделать мне с душой
Неистовой моей?
Друзья лечили мой порок,
Великодушия урок
Я вызубрил уже;
Но истребить ничем не смог
Фанатика в душе.
Мы все — Ирландии сыны,
Ее тоской заражены
И горечью с пелён.
И я — в том нет моей вины —
Фанатиком рожден.
Я любила дракона, пока ты ко мне не пришел,
Потому что считала любовь неизбежной игрой;
Соблюдать ее правила, кажется, труд не тяжел, —
Но бывает занятно и даже приятно порой
Скуку будней развеять, блеснув загорелым плечом,
Скоротать полчаса за одной из невинных забав.
Но ты встал средь змеиных колец с обнаженным мечом;
Я смеялась, как дура, сперва ничего не поняв.
Но ты змея сразил и оковы мои разорвал,
Легендарный Персей иль Георгий,[98] отбросивший щит,
И в лицо нам, притихшим, ревет налетающий шквал,
И волшебная птица над нами в тумане кричит.
Он
Мне пора уходить,
Чтоб застичь не успели
Сторожа. Эти трели
Означают рассвет.
Она
Нет, возлюбленный, нет:
Соловей умоляет
Поцелуи продлить
И зарю отгоняет.
Он
Вот уж утро, смотри,
Поднялось над горою…
Она
Это свет от луны!
Он
Птичий щебет…
Она
Пустое!
Ночь над миром. Темны
Перевалы мои.
(1931)
В полночь, как филин прокличет беду,
К дубу обугленному приду
(Все перемесит прах).
Мертвого вспомню дружка своего
И прокляну пустосвята того,
Кто вертопрахом ославил его:
Праведник и вертопрах.
Чем ему Джек так успел насолить?
Праведный отче, к чему эта прыть?
(Все перемесит прах.)
Ох уж и яро бранил он нас,
Книгой своей, как дубиной, тряс,
Скотство творите вы напоказ!
Праведник и вертопрах.
Снова, рукой постаревшей грозя,
Сморщенною, как лапка гуся
(Все перемесит прах),
Он объясняет, что значит грех,
Старый епископ — смешной человек.
Но, как березка, стоял мой Джек:
Праведник и вертопрах.
Джеку я девство свое отдала,
Ночью под дубом его ждала
(Все перемесит прах).
А притащился бы этот — на кой
Нужен он — тьфу! — со своею тоской,
Плюнула бы и махнула рукой:
Праведник и вертопрах.
Тот, кто меня любил,
Просто зашел с дороги,
Ночку одну побыл,
А на рассвете — прощай,
И спасибо за чай:
Все остается в Боге.
Высь от знамен черна,
Кони храпят в тревоге,
Пешие, как стена
Против другой стены,
Лучшие — сражены:
Все остается в Боге.
Дом, стоявший пустым
Столько, что на пороге
Зазеленели кусты,
Вдруг в огнях просиял,
Словно там будет бал:
Все остается в Боге.
Вытоптанная, как тропа,
Помнящая все ноги
(Их же была толпа), —
Радуется плоть моя
И ликует, поя:
Все остается в Боге.
Епископ толковал со мной,
Внушал и так и сяк:
«Твой взор потух, обвисла грудь,
В крови огонь иссяк;
Брось, — говорит, — свой грязный хлев,
Ищи небесных благ».
«А грязь и высь — они родня,
Без грязи выси нет!
Спроси могилу и постель —
У них один ответ:
Из плоти может выйти смрад,
Из сердца — только свет.
Бывает женщина в любви
И гордой и блажной,
Но храм любви стоит, увы,
На яме выгребной;[99]
О том и речь, что не сберечь
Души — другой ценой».
Спи, любимый, отрешись
От трудов и от тревог,
Спи, где сон тебя застал;
Так с Еленою Парис,
В золотой приплыв чертог,
На рассвете засыпал.
Спи таким блаженным сном,
Как с Изольдою Тристан
На поляне в летний день;
Осмелев, паслись кругом,
Вскачь носились по кустам
И косуля, и олень.
Сном таким, какой сковал
Крылья лебедя[100] в тот миг,
Как, свершив судьбы закон,
Словно белопенный вал,
Отбурлил он и затих,
Лаской Леды усыплен.
Захлопни ставни, дверь запри,
Пускай ветра кричат
И в стены бьют, как будто там
С цепи сорвался ад;
Мир за окном сошел с ума,
Ослеп, как снегопад.
На полке Туллий и Назон[101]
Стоят с Гомером в ряд;
Платон раскрыт. Подумай, друг,
Как много лет назад
Мы были парою юнцов,
Слепых, как снегопад.
Ты что вздохнул, старинный друг,
Что вздрогнул невпопад?
Я вздрогнул вдруг, вообразив,
Что даже сам Сократ
Бывал безумным, как метель,
Слепым, как снегопад.
«Я родом из Ирландии,
Святой земли Ирландии, —
Звал голос нежный и шальной, —
Друг дорогой, пойдем со мной
Плясать и петь в Ирландию!»
Но лишь единственный из всех
В той разношерстной братии,
Один угрюмый человек
В чудном заморском платье
К ней повернулся от окна:
«Неблизкий путь, сестра;
Часы бегут, а ночь темна,
Промозгла и сыра».
«Я родом из Ирландии,
Святой земли Ирландии, —
Звал голос нежный и шальной, —
Друг дорогой, пойдем со мной
Плясать и петь в Ирландию!»
«Там косоруки скрипачи, —
Он закричал отчаянно, —
И неучи все трубачи,
И трубы их распаяны!
Пускай колотят в барабан,
С размаху струны рвут, —
Какой поверит здесь болван,
Что лучше там, чем тут?»
«Я родом из Ирландии,
Святой земли Ирландии, —
Звал голос нежный и шальной, —
Друг дорогой, пойдем со мной
Плясать и петь в Ирландию!»
Вот что сказал мне Том-сумасшедший,
В роще под дубом дом свой нашедший:
«Что меня с толку-разуму сбило,[102]
Что замутило зоркий мой взгляд?
Что неизменный свет превратило
Ясного неба — в горечь и чад?
Хаддон, и Даддон, и Дэнил О’Лири[103]
Ходят по миру, девок мороча,
Все бы им клянчить, пьянствовать или
Стих покаянный всласть распевать;
Эх, не сморгнули б старые очи —
Век бы мне в саване их не видать!
Все, что встает из соли и пыли, —
Зверь, человек ли, рыба иль птица,
Конь, кобылица, волк и волчица, —
Взору всевидящему предстает
В истинном их полнокровьи и силе;
Верю, что Божий зрачок не сморгнет».
(1935)
Избави боже от стихов,
Рожденных лишь умом:
Их нужно в трепете зачать
И выносить нутром.
Тот прав, кто мудростью своей
Пожертвовать готов
И ради песни превзойти
Шутов и дураков.
Молюсь — хотя молиться мне
Отвычно, может быть, —
Чтоб мог я, старый, до конца
Буянить и блажить.
Мир держится на многих обручах
Людских иллюзий, кое-как скреплен
В единое. Но мыслям нет препон —
Не может ум, превозмогая страх,
Не рыть, не рыскать вдоль, и вглубь, и вброд
Веков бессчетных, ревностью палим, —
Пока в пустыню правды не придет:
Прощайте, Греция, Египет, Рим!
Монахи на святой горе Меру,
В пещере снежной прячась до утра
Или дрожа на ледяном ветру,
Полунагие, знают, что вчера —
Прошло вчера, а завтрашний восход
Его и тени в мире не найдет.
Весь этот бурный бытия поток
Сперва в ушко игольное протек.
Все, что на свет рождается из тьмы,
Должно прорваться сквозь ушко иглы.
(1936–1939)
Гарри Клифтону[105]
Я слышал, нервные дамы злятся,
Что, мол, поэты — странный народ:
Непонятно, с чего они веселятся,
Когда всем понятно, в какой мы год
Живем и чем в атмосфере пахнет;
От цеппелинов смех не спасет;
Дождутся они — налетит, бабахнет
И все на кирпичики разнесет.
Каждый играет свою трагедию:
Вот Гамлет с книгой, с посохом Лир,
Это — Офелия, а это Корделия,
И пусть к развязке движется мир,
И звездный занавес готов опуститься
Но если их роль важна и видна,
Они не станут хныкать и суетиться,
Но доиграют достойно финал.
Гамлет и Лир — веселые люди,
Потому что смех сильнее, чем страх;
Они знают, что хуже уже не будет:
Пусть гаснет свет, и гроза впотьмах
Полыхает, и буря с безумным воем
Налетает, чтоб сокрушить помост, —
Переиродить Ирода не дано им,
Ибо это — трагедия в полный рост.
Приплыли морем, пришли пешком,
На верблюдах приехали и на ослах
Древние цивилизации, огнем и мечом
Истребленные, обращенные в прах,
Из статуй, что Каллимах[106] воздвиг,
До нас не дошло ни одной, — а грек
Смотрел на мраморные складки туник
И чувствовал ветер морской и бег.
Его светильника бронзовый ствол,
И года не простояв, был разбит.
Все гибнет — творенье и мастерство,
Но мастер весел, пока творит.
Гляжу на резную ляпис-лазурь:
Два старца к вершине на полпути;
Слуга карабкается внизу,
Над ними — тощая цапля летит.
Слуга несет флягу с вином
И лютню китайскую на ремне.
Каждое на камне пятно,
Каждая трещина на крутизне
Мне кажутся пропастью или лавиной,
Готовой со скал обрушить снег, —
Хотя обязательно веточка сливы
Украшает домик, где ждет их ночлег.
Они взбираются все выше и выше,
И вот наконец осилен путь,
И можно с вершины горы, как с крыши,
Всю сцену трагическую оглянуть.
Чуткие пальцы трогают струны,
Печальных требует слух утех.
Но в сетке морщин глаза их юны,
В зрачках их древних мерцает смех.
Из «Historia mei Temporis» аббата Мишеля де Бурдей
Сказала госпожа певцу:
«Для нас — один исход,
Любовь, когда ей пищи нет,
Зачахнет и умрет.
Коль вы разлюбите меня,
Кто песню мне споет?
Ангел милый, ангел милый!
Не зажигайте в спальне свет, —
Сказала госпожа, —
Чтоб ровно в полночь я могла
Приникнуть к вам, дрожа.
Пусть будет мрак, ведь для меня
Позор острей ножа».
Ангел милый, ангел милый!
«Я втайне юношу люблю,
Вот вся моя вина, —
Так верной горничной своей
Поведала она, —
Я без него не в силах жить,
Без чести — не должна.
Ангел милый, ангел милый!
Ты ночью ляжешь рядом с ним,
Стянув с себя наряд,
Ведь разницы меж нами нет,
Когда уста молчат,
Когда тела обнажены
И свечи не горят».
Ангел милый, ангел милый!
Не скрипнул ключ, не взлаял пес
В полночной тишине.
Вздохнула леди: «Сбылся сон,
Мой милый верен мне».
Но горничная целый день
Бродила как во сне.
Ангел милый, ангел милый!
«Пора, друзья! Ни пить, ни петь
Я больше не хочу.
К своей любимой, — он сказал, —
Теперь я поскачу.
Я должен в полночь ждать ее
Впотьмах, задув свечу».
Ангел милый, ангел милый!
«Нет, спой еще, — воскликнул друг, —
Про жгучий, страстный взор!»
О, как он пел! — Такого мир
Не слышал до сих пор.
О, как он мчался в эту ночь —
Летел во весь опор!
Ангел милый, ангел милый!
Но в яму конь попал ногой
От замка в ста шагах,
И оземь грянулся певец
У милой на глазах.
И мертвой пала госпожа,
Воскликнув только: «Ах!»
Ангел милый, ангел милый!
Служанка на могилу к ним
Ходила много лет
И посадила два куста —
Горячий, алый цвет;
Так розами сплелись они,
Как будто смерти нет.
Ангел милый, ангел милый!
В последний час к ее одру
Священник призван был.
Она покаялась во всем,
Собрав остаток сил.
Все понял добрый человек
И грех ей отпустил.
Ангел милый, ангел милый!
Похоронили верный прах
При госпоже, и что ж? —
Теперь там три куста растут,
В цветущих розах сплошь.
Польстишься ветку обломать —
Где чья, не разберешь.
Ангел милый, ангел милый!
Стремится к небу птица,
Ум к новизне стремится,
Мужское семя — к лону;
Один покой нисходит
К уму, и птице сонной,
И к чреслам утомленным.
Кроме картин и книг
Да лужайки в сорок шагов,
Что мне оставила жизнь?
Тьма изо всех углов
Смотрит, и ночь напролет
Мышь тишину скребет.
Успокоенье — мой враг.
Дряхлеет не только плоть,
Мечта устает парить,
А жернов мозга — молоть
Памяти сор и хлам,
Будничный свой бедлам.
Так дайте же пересоздать
Себя на старости лет,
Чтоб я, как Тимон[107] и Лир,
Сквозь бешенство и сквозь бред,
Как Блейк,[108] сквозь обвалы строк,
Пробиться к истине мог!
Так Микеланджело[109] встарь
Прорвал пелену небес
И, яростью распалясь,
Глубины ада разверз;
О, зрящий сквозь облака
Орлиный ум старика!
Все прекрасное и возвышенное: благородный лик
Джона О’Лири;[110] звенящий голос отца,
Со сцены Аббатства обращающегося к разъяренной толпе:[111]
«Эта страна святых…» — и, когда затихли хлопки:
«Гипсовых святых!» — голова насмешливо откинута: так!
Стендиш О’Грейди,[112] разглагольствующий в кабаке
Пьяницам, не понимавшим в его словах ни аза.
Старая леди Грегори[113] за огромным столом
С позолоченной бронзой: «Они грозятся меня убить.
Я отвечаю, что каждый вечер с шести до семи
Пишу письма перед этим окном»; Мод Гонн
На маленькой станции[114] в ожидании поезда: величавая стать
И взор Афины Паллады, устремленный вперед.
Олимпийцы! Горжусь, что я их видел и знал.
Вы спросите, что я узнал, и зло меня возьмет:
Ублюдки Кромвеля везде, его проклятый сброд.
Танцоры и влюбленные железом вбиты в прах,
И где теперь их дерзкий пыл, их рыцарский размах?
Один остался старый шут, и тем гордится он,
Что их отцам его отцы служили испокон.
Что говорить, что говорить,
Что тут еще сказать?
Нет больше щедрости в сердцах, гостеприимства нет,
Что делать, если слышен им один лишь звон монет?
Кто хочет выбиться наверх, соседа книзу гнет,
А песни им не ко двору, какой от них доход?
Они все знают наперед, но мало в том добра,
Такие, видно, времена, что умирать пора.
Что говорить, что говорить,
Что тут еще сказать?
Но мысль меня иная исподтишка грызет,
Как мальчику-спартанцу лисенок грыз живот:[115]
Мне кажется порою, что мертвые — живут,
Что рыцари и дамы из праха восстают,
Заказывают песни мне и вторят шуткам в лад,
Что я — слуга их до сих пор, как много лет назад.
Что говорить, что говорить,
Что тут еще сказать?
Я ночью на огромный дом набрел, кружа впотьмах,
Я видел в окнах свет — и свет в распахнутых дверях;
Там были музыка, и пир, и все мои друзья…
Но средь заброшенных руин очнулся утром я.
От ветра злого я продрог, и мне пришлось уйти,
С собаками и лошадьми беседуя в пути.
Что говорить, что говорить,
Что тут еще сказать?
Помянем же О’Рахилли,[116]
Да будет не забыт
Сам написавший о себе:
«О’Рахилли убит».
Историки рассудят спор,
А я скажу одно:
Не позабудется вовек,
Что кровью крещено.
— Как там погода?
Помянем же О’Рахилли,
Он был такой чудак,
Что Конноли и Пирсу
Сказал примерно так:
«Я земляков отговорил
От безрассудных дел.
Полночи добирался сам,
Но, главное, поспел!»
— Как там погода?
«Нет, не такой я жалкий трус,
Чтоб дома ждать вестей
И слух свой слухами питать
Проезжих и гостей».
И усмехнулся про себя,
Докончив свой рассказ:
«Часы заведены — теперь
Пускай пробьет наш час».
— Как там погода?
Споем теперь об этом дне,
Когда он был убит
В последнем уличном бою,
В бою на Генри-стрит.
Там, где, кончаясь у стены,
Сраженный наповал,
«Тут был убит О’Рахилли», —
Он кровью начертал.
— Как там погода?
Эй, подгребайте, земляки! —
О Парнелле[118] споем;
Чур, не шататься от вина,
Держаться на своем!
Еще успеем в землю лечь,
Забыться мертвым сном;
Итак, бутыль по кругу —
Осушим и нальем!
На то есть несколько причин,
Сейчас их перечту:
Во-первых, Парнелл честен был,
Стоял за бедноту;
Боролся против англичан,
Ирландии служил;
И есть еще причина:
По милой он тужил.[119]
И есть причина третья
О Парнелле пропеть;
Он гордым человеком был
(Не гордецом, заметь!).
А гордый человек красив, —
Что говорить о том;
Итак, бутыль по кругу,
Осушим и нальем!
Политиканы и попы
Одни — всему виной,
Да муж, который торговал
И честью и женой.
Но песен не споют о тех,
Кого народ забыл;
А Парнелл верил землякам
И милочку любил.
И так говорит ей странник:
«Дело мое — труба;
Женщины и дороги —
Страсть моя и судьба.
Час свой последний встретить
В нежных твоих руках —
Вот все, о чем смиренно прошу
У Старика в Облаках.
Рассвет и огарок свечи.
Глаза твои утешают,
Твой голос кроток и тих;
Так не утаи, дорогая,
Милостей остальных.
Поверь, я могу такое,
Чего молодым не суметь:
Слова мои могут сердца пронзить,
А их — разве только задеть».
Рассвет и огарок свечи.
И так она отвечает
Буйному старику:
«В сердце своем я не вольна
И полюбить не могу.
Владеет мной постарше Старик,
Безгрешно меня любя;
Рукам, в которых четки дрожат,
Увы, не обнять тебя!»
Рассвет и огарок свечи.
«Значит, врозь наши пути,
Что ж, прощай, коли так!
Пойду я к рыбачкам на берегу,
Которым понятен мрак.
Соленые байки — старым дедам,
Девчонкам — пляс и галдеж;
Когда над водой сгущается мрак,
Расходится молодежь.
Рассвет и огарок свечи.
Во мраке — пылкий юноша я,
А на свету — старый хрыч,
Который может кур насмешить,
А может — кровно постичь
То, что под спудом сердце таит,
И древний исторгнуть клад,
Скрытый от этих смуглых парней,
Которые с ними лежат.
Рассвет и огарок свечи.
Известно, хлеб человека — скорбь,
Удел человека — тлен,
Это знает на свете любой,
Спесив он или смирен, —
Лодочник, ударяя веслом,
Грузчик, тачку катя,
Всадник верхом на гордом коне
И во чреве дитя.
Рассвет и огарок свечи.
Речи праведников гласят,
Что тот Старик в Облаках
Молнией милосердья
Скорбь выжигает в сердцах.
Но я — греховодник старый,
Что б ни было впереди,
Я обо всем забываю
У женщины на груди».
Рассвет и огарок свечи.
Чтоб цивилизацию не одолел
Варвар — заклятый враг,
Подальше на ночь коня привяжи,
Угомони собак.
Великий Цезарь[120] в своем шатре
Скулу кулаком подпер,
Блуждает по карте наискосок
Его невидящий взор.
И как водомерка над глубиной,
Скользит его мысль в молчании.
Чтобы Троянским башням пылать,
Нетленный высветив лик,
Хоть в стену врасти, но не смути
Шорохом — этот миг.
Скорее девочка, чем жена, —
Пока никто не войдет,
Она шлифует, юбкой шурша,
Походку и поворот.
И как водомерка над глубиной,
Скользит ее мысль в молчании.
Чтобы явился первый Адам[121]
В купол девичьих снов,
Выставь из папской часовни детей,
Дверь запри на засов.
Там Микеланджело под потолком
Небо свое прядет,
Кисть его, тише тени ночной,
Движется взад-вперед.
И как водомерка над глубиной,
Скользит его мысль в молчании.
Переворот свершился! Ура! Греми, салют!
Стегает конный пешего, и тот и этот плут.
Ура, опять победа! опять переворот!
Вновь конный хлещет пешего, да конный уж не тот.
Вы в ужасе, что похоть, гнев и ярость
Меня явились искушать под старость.
Я смолоду не знал подобных кар.
Но чем еще пришпорить певчий дар?
Горячка, нож или петля,
Пиковый интерес,
Но смерть всегда хватает то,
Что людям позарез.
Могла бы взять сестру, куму,
И кончен разговор,
Но стерве надо не того —
Подай ей Мэри Мор.
Кто мог так ублажить мужчин,
Поднять и плоть и дух?
Без старой милочки моей
Что мне до новых шлюх!
Пока не сговоришься с ней,
Торгуется как жид,
Зато потом — заботы прочь,
Напоит, рассмешит.
Такие байки завернет,
Что все забудешь враз,
Любое слово у нее
Сверкало, как алмаз.
Казалось, что невзгоды — прах,
А бремя жизни — пух.
Без старой милочки моей
Что мне до новых шлюх!
Когда бы не Адамов грех,
Попы нам говорят,
То был бы уготован всем
При жизни райский сад,
Там нет ни горя, ни забот,
Ни ссор из-за гроша,
На ветках — сочные плоды,
Погода хороша.
Там девы не стареют ввек,
Скворцы не ловят мух.
Без старой милочки моей
Что мне до новых шлюх!
Какое шествие — без ходуль,
какой без них карнавал?!
На двадцатифутовые шесты
прадедушка мой вставал.
Имелась пара и у меня —
пониже футов на пять;
Но их украли — не то на дрова,
не то забор подлатать.
И вот, чтоб сменить надоевших львов,
шарманку и балаган,
Чтоб детям на радость среди толпы
вышагивал великан,
Чтоб женщины на втором этаже
с недочиненным чулком
Пугались, в окне увидав лицо, —
я вновь стучу молотком.[123]
Я — Джек-на-ходулях, из века в век
тянувший лямку свою;
Я вижу, мир безумен и глух,
и тщетно я вопию.
Все это — высокопарный вздор.
Трубит гусиный вожак
В ночной вышине, и брезжит рассвет,
и разрывается мрак;
И я ковыляю медленно прочь
в безжалостном свете дня;
Морские кони бешено ржут
и скалятся на меня.
I
Где взять мне тему? В голове — разброд,
За целый месяц — ни стихотворенья.
А может, хватит удивлять народ?
Ведь старость — не предмет для обозренья.
И так зверинец мой из года в год
Являлся каждый вечер на арене:
Шут на ходулях, маг из шапито,
Львы, колесницы — и бог знает кто.
II
Осталось вспоминать былые темы:[124]
Путь Ойсина в туман и буруны
К трем заповедным островам поэмы,
Тщета любви, сражений, тишины;
Вкус горечи и океанской пены,
Подмешанный к преданьям старины;
Какое мне до них, казалось, дело?
Но к бледной деве сердце вожделело.
Потом иная правда верх взяла.
Графиня Кэтлин начала мне сниться;[125]
Она за бедных душу отдала, —
Но Небо помешало злу свершиться.
Я знал: моя любимая могла
Из одержимости на все решиться.
Так зародился образ — и возник
В моих мечтах моей любви двойник.
А там — Кухулин, бившийся с волнами,
Пока бродяга набивал мешок;[126]
Не тайны сердца в легендарной раме —
Сам образ красотой меня увлек:
Судьба героя в безрассудной драме,
Неслыханного подвига урок.
Да, я любил эффект и мизансцену, —
Забыв про то, что им давало цену.
III
А рассудить, откуда все взялось:
Дух и сюжет, комедия и драма?
Из мусора, что век на свалку свез,
Галош и утюгов, тряпья и хлама,
Жестянок, склянок, бормотаний, слез,
Как вспомнишь все, не оберешься срама.
Пора, пора уж мне огни тушить,
Что толку эту рухлядь ворошить!
Человек
Здесь, в тени лобастой кручи,
Отступя с тропы сыпучей,
В этой впадине сырой
Под нависшею скалой
Задержусь — и хрипло, глухо
Крикну в каменное ухо
Тот вопрос, что столько раз,
Не смыкая старых глаз,
Повторял я до рассвета —
И не находил ответа.
Я ли пьесою своей[127]
В грозный год увлек людей
Под огонь английских ружей?
Я ли невзначай разрушил
Бесполезной прямотой
Юной жизни хрупкий строй?[128]
Я ль не смог спасти от слома
Стены дружеского дома?..[129]
И такая боль внутри —
Стисни зубы да умри!
Эхо
Умри!
Человек
Но тщетны все попытки
Уйти от справедливой пытки,
Неотвратим рассудка суд.
Пусть тяжек человечий труд —
Отчистить скорбные скрижали,
Но нет исхода ни в кинжале,
Ни в хвори. Если можно плоть
Вином и страстью побороть
(Хвала Творцу за глупость плоти!),
То, плоть утратив, не найдете
Ни в чем ни отдыха, ни сна,
Покуда интеллект сполна
Всю память не перелопатит, —
Единым взором путь охватит
И вынесет свой приговор;
Потом сметет ненужный сор,
Сознанье выключит, как зренье,
И погрузится в ночь забвенья.
Эхо
Забвенья!
Человек
О Пещерный Дух,
В ночи, где всякий свет потух,
Какую радость мы обрящем?
Что знаем мы о предстоящем,
Где наши скрещены пути?
Но чу! я сбился, погоди…
Там ястреб над вершиной горной
Рванулся вниз стрелою черной;
Крик жертвы долетел до скал —
И мысли все мои смешал.
В груди шесть ран смертельных унося,
Он брел Долиной мертвых. Словно улей,
В лесу звенели чьи-то голоса.
Меж темных сучьев саваны мелькнули —
И скрылись. Привалясь к стволу плечом,
Ловил он звуки битвы в дальнем гуле.
Тогда к забывшемуся полусном
Приблизился, должно быть, Главный Саван
И бросил наземь узел с полотном.
Тут остальные — слева, сзади, справа —
Подкрались ближе, и сказал их вождь:
«Жизнь для тебя отрадней станет, право,
Как только саван ты себе сошьешь.
И примиришься духом ты всецело;
Сними доспех — он нас приводит в дрожь.
Смотри, как можно ловко и умело
В ушко иглы[131] любую нить продеть».
Он внял совету и взялся за дело.
«Ты — шей, а мы всем хором будем петь.
Но для начала выслушай признанье:
Мы трусы,[132] осужденные на смерть
Роднёй — или погибшие в изгнаньи».
И хор запел, пронзителен и чист;
Но не слова рождались в их гортани,
А лишь один тоскливый птичий свист.
Про Черную башню знаю одно:
Пускай супостаты со всех сторон,
И съеден припас, и скисло вино,
Но клятву дал гарнизон.
Напрасно чужие ждут,
Знамена их не пройдут.
Стоя в могилах, спят мертвецы,[133]
Но бури от моря катится рев.
Они содрогаются в гуле ветров,
Старые кости в трещинах гор.
Пришельцы хотят запугать солдат,
Купить, хорошую мзду суля:
Какого, мол, дурня они стоят
За свергнутого короля,
Который умер давно?
Так не все ли равно?
Меркнет в могилах лунный свет,
Но бури от моря катится рев.
Они содрогаются в гуле ветров,
Старые кости в трещинах гор.
Повар-пройдоха, ловивший сетью
Глупых дроздов, чтобы сунуть их в суп,
Клянется, что слышал он на рассвете
Сигнал королевских труб.
Конечно, врет, старый пес!
Но мы не оставим пост.
Все непроглядней в могилах тьма,
Но бури от моря катится рев.
Они содрогаются в гуле ветров,
Старые кости в трещинах гор.
I
То, чего аскет искал
Возле Фиваидских скал[134]
И Атласская колдунья[135]
Бормотала в новолунье,
То, о чем, таясь, молчат
Тени, что в тумане мчат
Конной призрачной ордой
Под Бен-Балбенской грядой,
Всадники, чей лик отмечен
Бледностью сверхчеловечьей,
Облеку в свои слова.
Суть их знанья такова.
II
Человек — в цепи звено,
Ибо в нем заключено
Два бессмертья: не умрет
Ни душа его, ни род.
Всяк ирландец испокон
Чтил бесстрашия закон,
Ибо, встретив меч врага,
Знал: разлука недолга.
Сколь б дюжий гробокоп
Землю заступом ни скреб,
Все, кому он яму рыл,
Ускользают из могил.
III
Тот, кто молвил в старину:
«Боже, ниспошли войну!»[136] —
Знал, что, если спор велик
И слова зашли в тупик,
Человек мужает враз,
Пелена спадает с глаз.
В битву ярую вступив,
Он смеется, все забыв, —
Ибо даже мудрый впасть
Должен в буйственную страсть,
Чтоб не искривить свой путь,
Выбрать друга, вызнать суть.
IV
Помни, скульптор, верь, поэт:
В модных школах правды нет.
Делай дело — и блюди
Божью истину в груди.
Знай, откуда что пошло:
Измеренье и число,
Форм египетских канон,
Вольный эллина уклон.
Чти превыше всяких вер
Микеланджело пример:
Ведь не зря его Адам
Зажигает кровь у дам,
Кружит головы невест.
Погляди, как точен жест.
Правит творческой рукой
Совершенства сон мирской.
Есть у мастеров старинных
На божественных картинах
За фигурами святых
Дивный сад, где воздух тих,
Где безоблачные выси,
Травы, и цветы, и листья —
Словно грезы, что подчас
Спящих переносят нас
На какой-то остров дальний —
Чтоб, очнувшись в душной спальне,
Знали мы: за явью скрыт
Мир иной. Скрипит, кружит
Колесо… Едва затмились
Вековые сны, явились
Калверт, Вильсон, Блейк и Клод[137]
Новый возвести оплот
В душах; но сменилось круто
Время — и настала смута.
V
Верьте в ваше ремесло,
Барды Эрина! — назло
Этим новым горлохватам,
В подлой похоти зачатым,
С их беспамятным умом,
С языком их — помелом.
Славьте пахаря за плугом,
Девушек, что пляшут кругом,
Буйных пьяниц в кабаке
И монаха в клобуке;
Пойте о беспечных, гордых
Дамах прошлых лет и лордах,
Живших в снах и вбитых в прах,
Пойте щедрость и размах, —
Чтобы навеки, как талант свой,
Сохранить в душе ирландство!
VI
Под Бен-Балбенской горой
Йейтс лежит в земле родной.
Возле церкви — ряд могил,
Прадед здесь попом служил.
Место сиротливо, пусто,
Нет ни мрамора, ни бюста,
Только камень-известняк
Да завет, гласящий так:
Холодно встреть
Жизнь или смерть.
Всадник, скачи!