Глава 2 Падение Икара

Однажды охотник из рода Пай-я сорвался с береговой скалы, падая, он сшиб гнездо чайки-найяка. Одно яйцо скатилось к нему за пазуху. Каково же было удивление людей, когда из рукава его малицы выпал оперившийся птенец. Если, падая, яйцо не разбилось, если из рукава вышел птенец или нашлось давно потерянное, это добрые знаки от духов воздуха.

Из рассказов Оэлена

Так я вновь очутился в краях, где не был много лет и где наверняка никто уже не помнит моего лица. Погода испортилась. Серое небо осыпало дождем. От станции до Бережков уже давно не ходили автобусы, и я, как герой Бунина или Чехова, возвращался к берегам своей юности на подводе. Возница, черный, испитой мужичонка, настороженно косился в мою сторону.

Мимо нас в пелене дождя проплыла полуразрушенная церковка. Я попросил его остановиться и побежал в темнеющий провал.

— Почто в церкву-то? Сел бы под телегу… — буркнул мне вслед возница.

В прорехи крыши хлестал ливень. Капли выбили в кирпичной кладке пола чашечки-озерца, и в них звонко плясал дождь.

Вот Он — на западной стене, угрюмо смотрит из сумрака. Не осыпался, не смыло бурями, не испакостили люди. Мы были здесь с ней в такой же дождь. Но я не помню смрадного запустения. А может быть, просто рядом была она?

* * *

Это было десять лет назад. Мне было девятнадцать, а ей семнадцать лет. Я закончил два курса медицинского и для важности носил на носу старомодные круглые очечки.

— Дим-Дим, смотри — волк, а тело человека… Так рисовали египтяне. Кто это?

Она тащила меня к западной стене храма, где на облупившейся фреске красовался черный зверь, облаченный в алый плащ. Я протер запотевшие очки: царственная порфира и золотистый нимб вокруг длинной зубастой пасти не оставляли сомнения, что это не последнего ранга святой. На западных стенах православных церквей обычно пишется Судный день, сцены наказания грешников и услаждения праведников, но в нашем храме, по таинственной логике устроителей, был нарисован черный киноцефал.

— «Я встретил го-олову гиены на стройных девичьих плечах…» — завыл я, бросился на нее со спины и схватил за плечи.

— Отстань, глупый врачишка! Только и умеешь, что коверкать Гумилева. А это, между прочим, мой любимый поэт…

— А меня ты любишь?

— Еще не знаю… Я люблю волков и собак с волчьей кровью. Овчарки — это почти волки. Если это волчий святой, то я буду ему молиться…

— Проси, о прекрасная! Я готов исполнить любое твое желание!

Голос мой прозвучал неожиданно громко, с троекратным раскатистым эхом; должно быть, на крыше вибрировал оторванный лист жести.

— Я хочу… нет, тебе лучше не знать об этом.

Закрыв глаза, она поверяла свое желание кому-то доброму и всесильному, кто в этот миг смотрел на нее сквозь дырявый церковный купол.

Тогда я был уверен, что хорошо знаю каждую струнку ее бесхитростной натуры, поэтому ей никогда не удавалось меня обмануть. Я знал, что у нее в семье трудности. То ли кто-то болел неизлечимо, то ли висел крупный неоплаченный долг. Я не вникал, полагая, что к моей любви это не имеет отношения. Я был уверен, что успех и мировая слава уже ожидают меня за ближайшим поворотом, я даже слышал их нетерпеливое ржание и перестук копыт, и тогда, если понадобится, я осчастливлю всех ее родичей. Но я и представить не мог всю смелость и необузданность ее желаний.

Это была блаженная пора ссор и сладостных примирений. Ее душа, живая, непокорная, подвижная, как ветер, корнями уходила в непроглядное язычество, даже в старинной церкви она ухитрилась отыскать святого волка. Грозы, ливни, снега и ураганы были для нее близкими, разумными существами. Она разговаривала со стихиями, дарила подарки, иногда ссорилась, иногда благодарила, то есть состояла с ними в каких-то волнующе-любовных отношениях. Ее пляски под дождем, луной и ветром были дики и пластичны, а водопад волос исполнял свой собственный танец. Это был особый вид молитвы, вернее, волшбы, и смотреть со стороны на ее танец-полет было губительно и даже страшно. Она увлекала за собой в забытую глубь. Так танцевали весталки вокруг своих негасимых костров и нагие Летающие Девы в языческих чащах.

— В старину тебя обязательно сожгли бы на костре за твои ведьмачьи уловки… — сказал я, чтобы подразнить в ней грациозного и опасного тигренка.

— Как Жанну д’Арк? — восхитилась она. — После казни палач нашел ее сердце; его не тронул огонь…

Для провинциальной простушки она была довольно начитанна, но избирала себе странных кумиров. Так, «кровавый» Жиль де Ре, маршал Франции, оказался у нее на почетном месте.

— Барон Жиль дружил с Жанной, он был ее верным рыцарем, он сражался рядом с нею и сопровождал ее, как почетная свита, на коронацию в Реймс… Когда король предал Жанну, он отказался служить ему… потому что навсегда разуверился в справедливости, — торопливо пересказывала она содержание какой-то сомнительной книжонки.

— Твой барон прославился, как Синяя Борода. Он сгубил две сотни невинных младенцев, не считая семи законных жен… — я уже успел приревновать ее к злодею Жилю, о котором она говорила так мечтательно.

— Нет, это неправда! У Жиля не было синей бороды, а была чудесная русая и вовсе не семь жен, а всего одна, и жили они в мире и согласии. Молчи, не перебивай! Против него действительно свидетельствовали матери пропавших в разные годы детей. Но никто не доказал, что их убил Жиль!

— Из тебя мог бы получиться прекрасный адвокат. А уж как бы пошла тебе шапочка с кисточкой, только мантию следовало бы укоротить! Тебе бы больше верили, и самый закоренелый злодей был бы прощен и оправдан…

— Понимаешь, он был, конечно, не ангел… но в самом страшном его заставили сознаться под пытками… Его истязали. Но и этого королевским судьям показалось мало. Они все еще были уверены, что он что-то скрывает. Его вновь решили подвергнуть пыткам, и тогда Жиль крикнул в лицо своим мучителям: «Разве я не возвел на себя таких преступлений, которых хватило бы, чтобы осудить на смерть две тысячи человек?»

— Но ведь дыма без огня не бывает.

— Дым — это слухи, — наморщив лоб, со смешной серьезностью говорила она, — а огонь — зависть и страх. Он был слишком богат и независим. Он был богаче короля, и именно на его деньги содержалось в то время ополчение, так что, скорее всего, ему просто не хотели вернуть долг и оклеветали! Правда, Жиль занимался алхимией и искал философский камень, ну и что ж? Его тогда все искали… Какой сегодня день?

— Четверг, тридцатое мая…

— Вот раззява! Чуть не забыла, — она шлепнула себя по лбу, — сегодня же день Святой Жанны, ее сожгли в этот день…

Ее глаза потемнели от мелькнувшего в глубине памяти видения. Простодушное лукавство исчезло.

Я обнял ее, закрывая от мокрого сквозного ветра, согрел, чувствуя ее всю, горячую, волнующе доступную, под холодным облипшим платьем. Мы были все еще девственны, я все настойчивей домогался ее и уже завоевал право целовать ее в губы, когда мне заблагорассудится. Но всякий раз она отталкивала мою руку и даже кусалась, когда я пытался коснуться ее груди. В тот раз она вцепилась в мои ледяные пальцы и сдернула их с тугого, напряженного холмика, проснувшегося под моей ладонью. Со всей пробуждающейся мужской интуицией я понимал, что эти дивные, чувствительные бугорки — мои тайные союзники: они радостно вздрагивали и твердели, когда мне удавалось, хоть ненадолго, прикоснуться к ним. Но хозяйка их была зла и неумолима. В отместку я почти насильно раздвинул поцелуем ее обветренные губы.

— Не надо, он смотрит…

Мне тоже показалось, что единственный глаз Святого Волка, изображенного в профиль, как египетский Анубис, с недобрым любопытством следит за нами.

* * *

…Зверь все так же недобро смотрел на меня одним глазом, распластанным по щеке, согласно египетскому канону. Его алый плащ промок и потемнел, из выщербленной глазницы сочилась ржавая дождевая струйка.

— Ты чо, турист, заснул?

Чертыхаясь, к церкви продирался сердитый возница. Непролазный шиповник не пускал его, охраняя зачарованный покой Святого Волка.

— Будь моим покровителем, Царь-Волк, — прошептал я.

Только теперь я вспомнил, что забыл в ванной у Ляги серебряный образок, память мамы. Наверное, когда-то я любил ее, но помню только серебро талого снега у корней ее волос и совсем не помню ее лица. Мне было года три, когда она умерла. Святой Диомид двадцать восемь лет сопровождал меня по всем кругам ада. Если верить Данте, насильников помещают на седьмом кругу, где они осуждены вечно вариться в кровавых водах реки Флеготон. Действительность гораздо страшнее…

— Ночевать-то где будете? — равнодушно спросил возница. — На селе четыре жителя… повымерли все…

— Отвези меня к Антипычу.

— На кладбище, что ли? — недобрая ухмылка исказила лицо возницы.

«Умер… Сколько же ему было?… Девяносто пять, не меньше…»

— К дому его отвези, если он еще стоит.

Некоторое время мы ехали молча. Постукивал дождь.

— Видать, хорошо вы места наши знаете, если сразу к Антипычу попросились… — со скуки заговорил возница, — он в округе наипервейший колдун был. Вабить по-волчьи умел. Когда умирал — печь развалилась. Кирпичи по горнице летали. Все окна повыбивало… Черную Книгу-то он перед смертью спрятал. Бабы-то, кто посмелей, взялись искать, да куриная слепота на них напала; еле глаза оттерли. А умер он в самое половодье; вода под порогом стояла. Долго до него добраться не могли, а когда приплыли, смотрят: он на столе лежит уже чистый, обмытый и рубаха белая и порты, все новое. А в сенях — гроб. А главное, сколько пролежал — неизвестно. Его так и схоронили — без истления…

Возница вновь покосился на меня темным, почти лошадиным глазом. Кентавр какой-то, а не мужик.

— Славная у тебя кобылка… Мерин, говоришь… А я здесь и вправду бывал. И с Антипычем встречался. Крепкий был старик, знающий…

— Знающий-то, знающий… Только случай этим летом был: племянница Антипычева явилась. Справная бабенка, из себя такая видная. Хотела в его избе основаться. Да не тут-то было: вылетела в первую же ночь.

— Как вылетела?

— Известно как. Старик-то немирный оказался. А коль такое в доме завелось, пиши — пропало. Домов-то у нас пустых — прорва, выбирай любой… Тпр-р-ру, шалава…

За прошедшие годы избушка осела в землю и в сумерках чернела, как подгнившая лодка на мели, позади нее шумел ливневой водой неглубокий яр. Провалы окон были крест-накрест забиты досками. Крытая щепой крыша просела. Жилище казалось покинутым лет десять назад. Заросли чертополоха и крапивы поднимались до скатов крыши. Открытая дверь покачивалась на скрипучих петлях. Самое место для угрюмой и злобной нежити, что частенько поселяется в заброшенных домах.

Я не сразу решился перешагнуть порог. Помнится, так же я мялся, пока конвоир открывал дверь общей камеры, куда меня впихнули после тюремной «сборки». С моей «стремной» статьей переступать порог общей камеры было равносильно позорной казни. Еще на «сборке», сборном пункте перед отправкой по «хатам», один доброхот научил меня грамотно здороваться с сокамерниками. Скажешь: «Здорово, мужики» — изобьет братва… Промямлишь: «Привет, братва», — обидятся остальные. «Мир вашему дому» — пробормотал я и, подталкиваемый в спину прикладом, почти ввалился в камеру. Недобрые глаза уставились на меня, обшарили и вынесли приговор, не подлежащий обжалованью… Весь мой страх, нерешительность и интеллигентские сопли остались там, за коваными дверями с «форточкой».

— «Мир вашему дому», — громко сказал я, как семь лет назад, перешагивая порог неизвестности. Прошел через сумеречные сени. Здесь стоял запах чабреца и сухой полыни. Несколько осыпавшихся травяных веников, подвешенных к потолку, еще шуршали на сквозняке. Отворив дверь в избу, я вновь поздоровался. Я был уверен, что меня слышат.

Избушка оказалась основательно ограблена. Все, что можно унести, отдирали с корнем. Овальное зеркало в широкой ореховой раме взять побоялись, но кто-то наспех завесил его мешковиной. В красном углу уже не было икон, странных, полуязыческих, грубо писаных: покровителей лошадей Фрола и Лавра в окружении охристо-желтых, черных и алых лошадок, святого Власия, скотьего бога, Зосимы и Савватия Соловецких, в темных монашьих рясках, охранителей пчел, не было и Михаила Архангела на красном коне, и Николы в крестчатой ризе.

Из всей обстановки уцелел только старый рассохшийся сундук. На боках его еще цвела старинная мезенская, а может быть, северодвинская роспись. Я знал, что Антипыч прибыл в эти места откуда-то с Севера, но он никогда не рассказывал о своем прошлом.

На всякий случай я открыл сундук и нашел большую черную пуговицу и огарок самодельной восковой свечи. На крышке сундука, изнутри, была тщательно выписана какая-то астрологическая таблица, солнце и луна в хороводе двенадцати вещих животных.

Широкого дубового стола в красном углу избы уже не было, и я выложил содержимое своего кожаного мешка прямо на подоконник. Достал флейту из бедренной кости — шаманский инструмент для «высасывания» болезни, но ею можно было пользоваться и как стетоскопом. Следом выложил медное полированное зеркальце для вызывания духов, медвежий зуб, очки без стекол, серебряную монетку с дырочкой и довольно жуткую лубяную маску с приклеенными к ней черными человеческими волосами, ожерелье из рыбьих позвонков и синие стекловидные бусы, память о Тайре.

Оэлен говорил, что самые сильные шаманы — женщины. Они всегда побеждали мужчин в шаманских поединках, поэтому многие мужчины-шаманы заплетали косы, носили бусы и даже платья. Женские подвески, прыгающие во время камлания, должны были сбить с толку враждебных духов.

Последним из моих сокровищ была свернутая трубкой белая оленья шкура.

Я продел волос в тусклую серебряную монетку, опустил ее в щель пола и закрепил щепкой. Это был подарок дому. Потом расстелил на полу белую оленью шкуру, головой к востоку. Оставалось дождаться ночи.

Сквозь косо прибитые доски-ставни светила кроткая звездочка, снаружи в избу лилась дождевая прохлада. В доме пахло влажной листвой и крапивой. Растянувшись на шкуре, я слушал ночную тишину. Дом принял меня, и дух, обитающий в этих стенах, успокоился и признал меня ровней. Но покой этого места был обманчив. Я знал, что уже ночью, ближе к середине, к петушиному часу, кто-то обязательно придет сюда.

Антипыча я застал еще крепким стариком. Он был невысокий, плечистый, сухой в кости, и по-молодому легкий в движениях. Летом на нем красовалась просторная льняная рубаха без опояски, отшорканная до ярой белизны, и темные брючки со стрелкой. С апреля по октябрь он ходил босой. С наступлением холодов заворачивался в бурый армяк старинного покроя и надевал высокие белые валенки-катанки. Борода и седоватые, стриженные в скобку волосы добавляли какой-то сусальной сказочности его облику. Волосы он по-кержацки разбивал на строгий пробор. Я много лет дружил с Антипычем. О том, что он «знался», при жизни его говорить было не принято. Старик помогал деревенским во всех затруднительных случаях — от пропажи курицы, до вправления грыжи. Он стал даже моим конкурентом, когда я, после третьего курса медицинского, остался работать в местной амбулатории и тоже пытался пользовать здешнее население.

Теперь я понимаю, что основой целительства была сама натура Антипыча. Ко всему живому и неживому он относился с обезоруживающей нежностью, но среди местных Антипыч прочно слыл колдуном. В его не совсем обычных способностях я убедился сам.

Дело в том, что страсть к медицине, а вернее, нездоровое любопытство к устройству человеческого тела, в общем смысле, читатель, только в общем смысле, овладели мною, пожалуй, раньше, чем я научился читать. В возрасте шести-семи лет человек впервые ловит взыскующий голос внутри себя и устанавливает свои собственные отношения с Богом, с Миром.

Я хотел стать не просто врачом, а тайным волшебником, могущественным алхимиком, как средневековые мудрецы, чтобы, в конце концов, открыть «тайну жизни». Но для начала мой разум должен был постичь разницу между живым и неживым.

В шестом классе, измываясь над букинистами, я разыскивал на развалах редкие книги и самостоятельно изучал латынь. Уже через год я сносно понимал утонченный юмор древних и даже мог разделить их духовный пир. Я еще не знал ни одного великого имени, не знал о существовании «Магистерия», «Каталонских манускриптов» и «покаянных книг епископа Феодора», «Книги Теней», не знал о поисках средневековых алхимиков и Розенкрейцеров, до странности схожих с моими, но уже был на правильном пути. Такие увлечения до добра не доводят.

Однажды, слоняясь по городу, я забрел в магазин «Медицинская книга». Желтоватый, как слоновая кость, отполированный до блеска человеческий череп красовался особняком, и я долго не решался спросить мрачного дядьку в белом халате о цене этого сокровища…

Что могло быть проще, чем откопать череп на заброшенном кладбище?

Старое кладбище раскинулось в трех километрах от деревни. Там уже давно никого не хоронили, и высокие деревья превратили деревенский погост в зеленый лесистый остров, одиноко плывущий среди овсяных полей. Итак, наметив себе неприметный холмик, я вырвал мелкий кустарник на этом месте и приступил к гробокопательству.

Ляге я ничего не сказал, иначе вокруг затеянного мною дела исчезла бы аура опасной тайны и героического дебюта будущего мага.

К работе я приступил свежим ласковым утром. Заглохшая крапива и высокая кладбищенская трава обступали меня со всех сторон. Солнце играло в холодных, радужных низках росы. Над головой перепархивали с куста на куст и нежно посвистывали малиновки. Вокруг на заросших могилах росла темная от спелости земляника, но мы с Лягой никогда не рвали кладбищенских ягод, брезговали.

Я знал, что умершего кладут головой к востоку. Яма вышла большой и глубокой. В конце концов, из-под лопаты выскочила бурая, перерубленная пополам косточка и метнулась блестящая ярко-оранжевая ящерка. Не помня себя, я достал откуда-то сбоку округлый, облепленный землей, и совершенно черный череп. Я опустил череп в мешок, бросил лопату и сбежал с пронизанного солнцем, поющего, звенящего кладбища.

Мешок с черепом я спрятал в сенном сарае, запихнув под самый низ стога. Сенник разбирали только к марту, и мой тайник был как нельзя более надежен. Через день, собравшись с храбростью, я вернулся к могиле, чтобы спрятать следы. Яма была аккуратно засыпана, кусты земляники и ольшаника посажены на прежнее место и даже не завяли. Лопаты нигде не было видно. Кладбище было глухим, отдаленным, и я был уверен, что сюда никто не ходит. Изумленный происшедшим, я бросился в деревню, разрыл низ сенника и достал пустой мешок. Череп исчез.

Едва, осыпанный колючей трухой, я вылез из-под сена, на мое плечо легла крепкая сухая ладонь. Сердце оборвалось от ужаса. Стуча зубами, я оглянулся. На меня смотрел высокий старик, глаза его, как свечи, светились в сумраке сарая.

— Пойдем, — он взял меня за руку и вывел на солнечный свет.

Я покорно плелся за ним. Я уже догадался, что это он забрал череп и залечил раненую землю на кладбище. Старик долго вел меня за руку через овраги и поля, хотя до его избы было рукой подать. Окнами изба смотрела на пыльную дорогу, а зады огорода упирались в темный овраг. На дне оврага, в тени высоких ив, протекала Каменка — приток Варяжки. За домом стояли темные колоды — ульи. Воздух вокруг них золотисто искрился и жужжал.

— Покушай медку, позабудешь тоску. Загану я тебе загадку… Отгадаешь — молодец, тебе меду корец:

Стоит град на восток

Широкими дверьми,

Около его много воинства,

У каждого воина по копью.

Идет род Адамля,

Отнял у них все имение.

Вышнему слава, земному так же!

Я молчал, завороженный ладом его речи.

— Не знаешь? Ну, ничего, я тебе все про пчелок открою… Вот, к примеру, пчелки ценят чистоту. Потому-то лучшими пчельниками всегда были бобыли и монахи…

Старик ласково гладил меня по голове, и голос его журчал полузабытым, но родным напевом:

— Особливо чтут пчелки святых мужей Зосиму и Савватия Соловецких, они и сами монахами живут, и все у них строго, по чину, в чистоте и в братской любви. Есть у них и своя Царица, вернее, Матушка, и пчелки ей служат беззаветно, как монахи Небесной Царице.

Всю глубину этой удивительной аналогии я постиг, когда окончательно повзрослел. Пчелиная матка всего лишь один раз встречается с супругом. Это происходит высоко над землей, в сферах почти космических. Трутень вскоре после спаривания гибнет, но даже если у него хватит сил долететь до улья, пчелы-стражники все равно прогонят его. Счастье соития для него равно ужасу смерти.

На мой взгляд, в рядовых событиях жизни улья заложено больше сакральной жертвенности, чем во всех человеческих мистериях и трагедиях. Царица, как положено истинной особе монаршей крови, хранит верность погибшему супругу и несколько лет наполняет улей их общими потомками, до тех пор, пока из одной-единственной личинки не вылупится ее погибель — молодая повелительница. И тогда одряхлевшая царица, расточившая свое тело в бесчисленных родах, умирает где-нибудь на задворках от холода и голода вместе со своими наиболее преданными царедворцами: священный закон любви-жертвы пронизывает мироздание от звездных скоплений до насекомых роев.

— …Есть у меня мед кипрейный, есть липовый, есть клеверный, а есть и «дивий мед» с лесной борти. И ты мед знаний не хить, а по крупинке сбирай, думами, как воском, крепи. Головку-то мельничихе Анисье я вернул, и за тебя прощения спросил. Вот вострубит Архангел, а она без головы… Несподручно… — приговаривал старик, покрывая прозрачным золотистым медом белую краюху. — На вот, кушай и сказку слушай.

Солнце клонилось к закату, а мне казалось, что когда-то это все уже было в моей или в чьей-то другой жизни. И тревожная, радостная память об этом вечере досталась мне по наследству — и старик в белом, и мед на хлебе, и тихий разговор, и косой солнечный луч с пляшущей в нем мошкарой. Это пронзительное чувство печали и любви после довольно часто посещало меня. Много позже я узнал, что так, по обрывкам памяти и случайным приметам, узнают друг друга души, встретившись через бездну времен и жизней. В каком-то смысле мы с Антипычем были назначены друг другу, в чем меня убедила и его сказка, когда опять же с опозданием я понял ее вещий смысл.

— Жил когда-то в наших краях садовник. Каждую семечку семь ден за щекой носил, каждый цвет по имени привечал, каждое яблоко с молитвой сымал, и вся земля у него была по пясточке перебрана, вся намолена. Но вот состарился и умер садовник, и святой сад без ухода оставил.

— А пусть бы он написал завещание…

— Вот, молодец, добрая твоя душа! Да вот беда, науку свою садовник мог передать только «из уст в уста», иначе непонятно будет. А если завет тот малоумный прочтет — то и сад погубит, и сам сгинет. Забыл старик, что ученика надо было, как семечко духовное, выносить, укоренить и взрастить. Ибо тот, кто корней своих не берег, своего сада не взращивал, будет питаться чужими плодами.


С той поры я подружился с Антипычем и много полезного и удивительного узнал от него. Именно он снабжал меня такими ценными ингредиентами моих алхимических изысканий, как четверговый воск или, ни больше ни меньше, «мандрагоровые яблоки», он их называл «адамовыми». Колдуном его считали за неизменный успех его исцелений и смелую оккультную импровизацию. Так однажды, в высокое половодье, к порогу его дома прибило древнюю, источенную червями доску. По ее форме и следам от гвоздей Антипыч догадался, что это гробовая доска. Он хорошенько высушил ее в сенях, выдернул гвозди и несколько лет раздавал щепочки, как верное средство от зубной боли. Благодаря Антипычу, местные старики обходились без дантиста.

Странная связь между гробовым деревом и зубной болью замечена уже давно. Я сам видел гробовую колоду Сергия Радонежского, почти изгрызенную страждущими богомольцами. Антипыч же интуитивно использовал непознанную связь явлений, их таинственное эхо. «У мертвых зубы не болят» — коротко ответил он на мое не совсем бескорыстное любопытство.

Слыл он также и чертогоном, то есть занимался, говоря церковным языком, любительским «экзорцизмом». Мелких бесов он изгонял без драматических эффектов: всего лишь налагая на темя одержимого свои сложенные крестом ладони. Но если встречал сопротивление, в ход шла крученая плеть с резным крестом на рукояти, которую он употреблял со всеми надлежащими церемониями. Но самое трудное, уверял Антипыч, не изгнать бесов, а «заключить» их, поручив какую-нибудь длительную и трудоемкую работу. Под большим секретом Антипыч показал мне корчагу, запечатанную свяченым воском пополам с толченым стеклом, в которой неуемные «шелапуты» со звоном пересыпали невидимый песок или бисерную дробь. «Маковые зернышки считают, — ухмыляясь в бороду, пояснил Антипыч. — Когда перечтут, тогда и печати сыму… Только до этого еще ой как далеко…».

Изредка к знахарю являлись молчаливые просительницы и, пряча глаза, просили «изгонного». В Соколово одна сердобольная старушка делала аборты вязальной спицей, но травяной способ представлялся женщинам гуманнее. Антипыч всегда знал заранее, о чем пойдет речь. Не знаю, как ему удавался этот фокус, но женщину он встречал с желторотым цыпленком в ладонях, хотя кур не держал. Укоризненно покачав головой, Антипыч ненадолго отлучался, якобы за снадобьем. Цыпленка он передавал женщине, предупреждая, чтобы не сильно давила. Когда через четверть часа он возвращался с бутылью безвредной мятной настойки, женщина торопливо прощалась и уходила, забыв про «изгонное». А довольный Антипыч ставил на косяке неглубокий заруб. Советы его страждущим иногда были лукавы, но всегда действенны. Ради скорого зачатия он наказывал бабам на ночь мыть полы. От хандры и «малохолии» Антипыч советовал подсыпать под пятки толченых ореховых скорлупок и ходить так от восхода до заката, один день. Уже вечером болезнь снимало.

Однако случались и незадачи. Однажды ко мне на прием пришел вечно пьяненький конюх Сосипатрыч. Лет сто назад какой-то истовый батюшка из церкви Святого волка, крестил строго по святцам, и в нашей деревеньке восьмой десяток лет здравствовали и Синклитея Агапитовна, и Фелисата Сократовна, и Афинадорыч, и Горгоний, и даже девяностолетний дед Фалалей. Причина обращения Сосипатрыча была пустяшная — легкий ожог руки. Такие болячки Антипыч лечил присыпками из трав, затертыми на лампадном масле.

— А чего к Антипычу-то не идешь? — поинтересовался я, когда конюх выдернул меня из моей мансарды и оторвал от пробирок, дистиллятов, спиртовок и булькающих трубок, требующих неотлучного присутствия.

— К колдуну этому не пойду, хоть зарежь! — отрезал зоотехник.

— А что же так? Вся деревня лечится, а ты упираешься?

— Через него мой Меркуша сдох; заводской жеребец, медалист! Меня даже судить хотели народным судом.

— Не может быть, Антипыч скотину сроду не обижал.

— А ты послушай, практикант, как дело было. Вот накануне, аккурат перед тем, как кобыл крыть, Антипыч на конюшню и заявился. Я ему коня показываю, хвалюсь: «Зажеребляемость, выжеребляемость…» А потом на минутку отбежал, глядь — Антипыча нет, конь весь в мыле, стойло забрызгал и дверь разнес.

— Так что же, твой Меркурий так сразу и сдох?

— Ну, на следующее лето… — неохотно сознался коневод, — а все одно… Знамо дело, он в стойло гвоздь гробовый воткнул, конь и взбеленился. Колдун ведь! Малаку у коня забрал, с землей смешал, да какую-нибудь свою цибулю посадил. Потом если эту цибулю сорвать и съесть, сила будет немереная, конская! Но вот конь непременно сдохнет. Порча такая. Это уж потом бабка мне одна рассказала, надоумила… Только, говорит, землю надо взять особую, девственную, с горы, где не пахано, не сеяно, а посадить… Запамятовал… Мандру какую-то.

— Может, мандарин?

— Нет…

— Значит, мандрагору.

— Точно, ее… Решил я к нему по-хорошему, по-соседски… Дай, говорю, и мне силы, к бабам-то подступиться, чтобы не зря за конягу страдать. А он, колдун треклятый, только хохочет… Ты, говорит, зайди ко мне весной на пасеку, на первый пчелиный лет, я тебе на это место пчелок своих насажаю, и тогда хоть снова под венец… Еще изгалялся, вражина, оборотень…

Несмотря на альтруизм и выдающееся человеколюбие, сельчане Антипыча не любили и даже подозревали в оборотничестве. И, видимо, были к тому какие-то основания. Старик умел «вабить», выть по-волчьи. Для полного сходства с волчьим воем он «дул» в стекло от керосиновой лампы. Антипыч никогда «не вабил» для облав или охоты. Он переговаривался с волками для собственного удовольствия, и ему отвечали не только волки. Младенческим плачем заливались совы-вопленицы, гулко ухали филины.

Отрабатывая практику в местной амбулатории, я почти все лето квартировал у Антипыча. Здесь же в сенях над дверью я хранил запасные ключи от убогого строения сельской больницы.

* * *

Я подошел к дверному косяку и осторожно завел руку за поперечную перекладину. Ключи по-прежнему лежали в глубокой щели. Но я не знал, устояла ли после всего происшедшего в ней сама амбулатория, но на первых порах мне сопутствовал счастливый случай.

Я проснулся среди ночи. В доме поскрипывали и играли половицы. Темный клубок прокатился из угла в угол, в подполье громко запищали и завозились мыши. Я встал, зажег огарок свечи и оставил ее на окне, потом прошел сенями и выглянул за порог. У ног моих плескались темные волны. Поодаль бился под ветром затопленный яблоневый сад. Редкие синеватые вспышки без грома, настоящие августовские зарницы, полыхали в небе у самого горизонта. Воды потопа уже готовились снести ветхую лачугу, дом гудел от ударов волн и ветра. Кажется, возница сказал, что Антипыч умер в половодье и несколько дней к нему не могли подобраться.

Трясясь в ознобе, я вернулся в горницу. Стол вновь, как в прежние годы, стоял у окна. За столом спиной ко мне горбился чужак в волчьей шубе наизнанку и островерхой лохматой шапке. Он медленно оглянулся на звук моих шагов. В редких фосфорических вспышках за окнами я узнал Антипыча. Он смотрел мимо меня. На столе перед ним лежала раскрытая книга и горела свеча. Это была та самая книга, которую Антипыч хотел завещать мне, буквы книги огненно светились. Не глядя в книгу, старик медленно и раздельно произнес:

— Единство — природная сущность металла. Если ковать при ясном солнце, в день весеннего равноденствия, ровно в полдень, то получается Светлое Огниво. Если же ковать в ночь зимнего солнцестояния, ровно в полночь, при полной луне, то получается Темное Огниво. С помощью Светлого Огнива можно добывать огонь, а с помощью Темного, отлитого в полночь, — воду… Соединив огонь и воду, ты получишь…

Ворвавшийся ветер погасил свечу, громыхнуло так, что на стене зазвенело зеркало.

— «…Камень Жизни»… — донесся голос Антипыча из гулкой глубины…

Больше я ничего не запомнил из событий той ночи, вернее, ее снов.

Меня разбудило сияющее солнце. С промытого бурями неба лился горячий утренний свет. Ночное видение сразу же стерлось, потускнело за искрящимися красками и звуками летнего утра.

Я вышел во двор. Рядом с домом стоял обомшелый колодезный сруб, с краю висело ржавое ведерко. Скинув спортивный костюм, я зачерпнул близкой темной воды. В ней плавали облака, ольховые сережки и бодро юлили личинки комаров. Собравшись с духом, я опрокинул на себя обжигающий колодезный холод. Громко ухая, я по кругу проскакал вокруг колодца. По коже прошла морозная волна, мне показалось, что даже змей, распростертый на моей спине от кобчика до лопаток, слегка зашевелился. Я спиной чувствовал, что кто-то смотрит на меня ИЗ-ЗА яблонь, а может быть, ИЗ-ЗА дощатого покосившегося забора. Я оглянулся: молодая тяжеловесно-статная женщина взирала на меня, голого, как Адам, когда тот еще не пользовался фиговым листком.

Стыдясь своего тела, ограбленного Севером и лагерным голодом, я судорожно влез в мокрые, липнущие брюки. Когда я оглянулся, у садовой калитки было пусто. Видимо, слухи в этой деревеньке в три двора разносились по-прежнему исправно.

Вернувшись в избушку, я сложил в сундук Лягины подарки и вытянулся на шкуре.

В такие минуты воспоминания приходят сами, как скорбные гости. Я лежал, размышляя о деятельном участии Ляги в моей судьбе. Сашка ухитрялся исполнять одновременно две роли: доброго гения и злого демона. Когда-то он пытался оспорить у меня дружбу Наи. На обольщение дикарки была брошена вся мощь западной цивилизации и кошелька Лягиных предков. Сверкающие никелем велосипеды, плееры, стереомагнитофоны наводняли Бережки. Позднее появился роскошный «харлей», дорогущие магнитофоны и японская видеосистема. Ная изредка соглашалась прокатиться с Лягой на мотоцикле, держась за его толстую, как у бегемота, талию, но не более. Меня же она безвозмездно дарила своей истинно девичьей, нежной дружбой… Я знал, что именно Ляга познакомил Наю с Вараксиным, хвалясь своими всемогущими связями. Но именно он вернул мне ее в то волшебное, пламенное лето, когда я уже считал ее потерянной навсегда.

* * *

Она жила в провинциальном городишке под названием Чепцы. Всю зиму я засыпал ее письмами, но мои «голубки» бесследно исчезали в черной дыре Чепцов.

Следующей весной (это было девять лет назад) я расквитался с кафедрой и приехал в Бережки раньше обычного. С видом безнадежно влюбленного я шатался по окрестностям, сидел у развилки ветлы над вскрывшейся ото льда Варяжкой, заходил в отсыревшую церковь Святого Волка, моля о Ее возвращении.

Весь холодный и дождливый апрель я возился в амбулатории, приводя в порядок помещение и оборудование. Вскоре я смог заняться тем, ради чего и уединился в вымирающей деревеньке. Дни и ночи полетели быстрее.

Как одержимый я копался в рассыпающихся от старости книгах с толстыми, обломанными на углах страницами. Это были оккультные труды и алхимические трактаты, некогда выловленные мною на барахолках и букинистических развалах. Как помешанный я ставил странные опыты, бормотал заклинанья и переписывал старинные рецепты. Безымянный «Свет Египта», «Сфинкс» Овидия и «Апрельская тетрадка» Альберта Великого стали моими постоянными и навязчивыми собеседниками.

За работой я стал меньше думать о Ней. Мое нетерпение и нежность переплавились в раздражение. Я был уверен: она предала наши мечты, она обманула мою юную любовь и ей незачем возвращаться в какие-то унылые Бережки, где без нее сходит с ума очкастый недотепа-лекарь.

Поначалу алхимическая деятельность была выдумана мной, чтобы как можно меньше думать о ней, но многие опыты против ожидания оказались удачными, и меня увлекла эта опасная стезя.

Глубокое и волшебно-реальное знание древних обещало чудо. Отголоски его я встречал и в герметических трактатах египтян, и в сигнатурах Парацельса, и в ведических откровениях Антипыча. Я летел по горячему следу, но тайна жизни вновь ускользала. Обезумев от бесплодных поисков здесь, на земле, я, как запаленный гончак, был готов запрыгнуть даже на небо, чтобы любой ценой настичь и вытеребить тайну.

Я бы наверняка свихнулся, если бы в один из жарких июньских дней меня силой не вернули на землю. Деревянные ступени тряслись и ныли под поступью могучего, тяжеловесного организма, а может быть, как пишут в романах, это была поступь Судьбы.

— Посмотри, сухарь плесневелый, Пилюлькин, тощая примочка, кого я тебе привез! — с порога взревел Ляга. — Звезду, богиню! Уже сегодня знаменитую и всеми любимую… А завтра и подумать страшно… Представляешь, случайно встречаю ее в Доме кино. Она надменно прогуливается под ручку с киношными бонзами, никого не узнает…

Он стиснул мое запястье, намереваясь силой стащить с крутой лестницы.

Ляга и раньше заваливался ко мне с компанией эстетствующих, крепко прокуренных девиц. Я был зверски разозлен его вторжением и собирался резко выставить всю компанию. В первую секунду я не узнал ее, так она подросла и ослепительно похорошела. Угловатый подросток в пропыленных джинсах исчез, растворился в гибком, женственном теле. За несколько месяцев Природа сотворила яркое, неповторимое чудо. И это чудо не осталось незамеченным.

Ляга почтительным шепотом живописал ее успехи. Оказывается, прошлой зимой она, презрев интриги «спонсируемых» участниц, выиграла региональный конкурс красоты и сразу получила приглашение в крупное модельное агентство, она уже слетала на кастинг в Японию, успела поступить во ВГИК, правда, лишь на платное отделение. Засветилась в фильме (маленькая, но яркая роль). Наташка дико знаменита, и каждый день ее расписан по минутам. И заметь, весь этот космический взлет — без поддержки извне. Просто она оказалась лучше всех! Да нет, будь уверен — насильно в этом бизнесе никого в постель не тащат…

Ляга продолжал витийствовать, а я стоял, оглаживая нечесаную шевелюру, все еще не решаясь подойти к ней, узнавая и не узнавая ее. Я был потрясен. Теперь она выглядела, как «девушка с обложки». Ее наивная прелесть была продуманно эффектна, а нарочито простое, скромное платье наверняка было куплено в самом дорогом бутике. Ее вольные русалочьи волосы уже не вились по плечам диким хмелем, они влажно, шелковисто отсвечивали на солнце, выровненные, ухоженные, чужие.

Все во мне замерло перед этим драгоценным произведением модельного искусства. Теперь она была слишком красивой для меня. Но она рванулась ко мне, порывисто поцеловала.

Ляга уехал, не скрывая своей досады и зависти. Она осталась. Совершенно измученный, одуревший от ее близости, я покорно ждал знака.

— Не здесь, не сейчас, — печально улыбалась она, выскальзывая из моих рук.

Я был зачарован и послушен, но каждый день и час приближал ее отъезд. Контракты и кастинги хищно тянули ее к себе. А все-таки она была ведьмой. Она ждала Купальской ночи и полной луны. «В этот день огонь с водой венчаются, — пояснял Антипыч. — Давно, ох давно, это было… Соблазнила сестра брата на грех, да от рук его и погибла. А на могиле ее вырос цвет: иван-да-марья неразлучные…»

В народе день Ивана Травника зовут Купалой. После захода солнца я зверски пропарился в бане, и Антипыч размял меня, втирая пчелиную мазь. Напоследок он с головы окатил меня ледяной водой, так что бешено занялось сердце и заломило зубы. И я уже не чувствовал кожи и собственного тела, я словно летел, растворенный в синем вечернем воздухе, словно бестелесный дух, но наполненный силой и желанием. Довольный содеянным, Антипыч оглядел меня, обрядил в новую хрусткую рубаху, опоясал и заговорщицки подмигнул.

— «…Се жених грядет в полуночи… — пропел он церковный ирмос. — Ужо ждут тебя у Филидоровны, на сеннике…»

Вечер был светлым, прохладным, росным. От мази Антипыча я парил по-над травой, упиваясь прохладой и луговой свежестью. Сенник стоял за домом Филидоровны, с ближнего к лесу краю поля. По шаткой лестнице забрался наверх, на дощатый чердак. Осыпанная цветами, меня ждала Ная.

Я судорожно пытался вспомнить и вызвать в себе сжигающее желание, которое съедало меня все эти месяцы, и не мог. Я думал, что любовь — это всепоглощающая скачка и напор чувств, где все произойдет само собой. И теперь стоял, убитый стыдом и робостью, прикрываясь скомканной рубахой.


Мы познали любовь в бессонные ночи, когда она прилетала ко мне на несколько часов, и мы торопливо насыщались друг другом. Я научился служить ей, как женскому божеству, укрощать ее и учить покорности. Мы были сотворены друг для друга, как священная человеческая диада.

* * *

Я отправился в амбулаторию на разведку.

Бревенчатый сруб поселковой больнички почернел от дождей. Здание выглядело заброшенным. Да оно и прежде не процветало: население привычно обходило его, направляясь к Антипычу лечить пчелиным ядом ревматизм и вправлять трудовые грыжи.

Я запер дверь и пошел наверх, минуя приемный покой, пустой аптечный склад и небольшой изолятор для инфекционных больных. Взломал крошечный замок и распахнул створки шкафа: на полках жались друг к другу колбы, запаянные банки, пересохшие остатки солей и взвесей. Одиноко стоял «сосуд искусства»; «философское яйцо» — пузатая колба с узким горлышком. Пособия по алхимии и выдержки из сочинений средневековых медиков я хранил в особом тайнике за двойной стенкой висячего шкафа. Все мои сокровища были целы.

Я взял в руки и протер от пыли круглую запаянную колбу. За тусклым стеклом дрожали соцветия, на листьях блестела роса. Этот препарат я изготовил семь лет назад, когда грозовой майской ночью мне все же удалось выделить жизненный эфир и впервые опробовать его свойства.

В шкафу было полутемно. В одной из колб мерцал тусклый зеленоватый огонек: моя «Лампада жизни». Значит, менты не изъяли ее, как «вещественное доказательство». Дрожащими руками я переставлял «стекла», выискивая главное: запечатанную колбу с крохотной каплей крови на дне. Я наконец нашел ее и крепко сжал в ладонях: в стеклянном плену алела кровь Наи.

Мысль, от которой вибрировало все мое существо, была предельно простой: я должен был до конца пройти путь алхимических терзаний и… вернуть Наю.

Когда-то алхимия казалась мне примитивной игрушкой наивных средневековых «золотоискателей». О том, что истинная цель этого искусства — восстановление утраченного божественного порядка элементов материи, для получения на каком-то этапе магического золота, я догадался позднее. Сознаюсь, что в начале своего алхимического пути и я мечтал о булькающей золотой кашице.

«Чтобы получить золото, надо иметь Золото»… Поиски средневековых «ювелиров» оказались настолько абсурдны, что я волей-неволей догадался, что речь шла вовсе не о металлах. Это были скорее духовные символы. Низший металл, свинец грубых земных страстей путем последовательных мучений: растворения, фильтрации, испарения, очистки, разделения, очищения, прокаливания, фиксации и приумножения мне предлагалось превратить в чистое сияющее золото духа. За смертью вещества и его разложением брезжило Воскрешение и обретение волшебных свойств. Но для меня опыты с серебром и ртутью были лишь преддверием главного. Я мечтал получить квинтэссенцию жизни.

В старинных, пропахших мышами фолиантах, в поучениях Розенкрейцеров, в сигнатурах Парацельса, в магической терапевтике и прочих рудниках мысли я искал следы этой безумно значимой для меня работы: Жизненный эфир, божественная энергия, пронизывает все сущее в Мироздании, и, выделенный в отдельную субстанцию, сгущенный и плененный Мастером, он может творить чудеса.

Помнится, на кафедре к поискам сбрендившего студента отнеслись сочувственно, предлагали помощь, просили присылать отчеты, подписали направление на практику в Бережки и даже дали академический отпуск на год не то для завершения экспериментов, не то для лечения поврежденной психики.

* * *

Она ворвалась ко мне в полночь. На улице бушевала майская гроза. Она была вся мокрая. Короткое голубое платьице пришлось сразу снять. Она разделась за больничной ширмой и завернулась в белый халат. С волос ее на пол сбегали прозрачные дождевые ручьи. Она тряслась в ознобе и неотрывно смотрела на меня. Я не видел ее три долгих месяца. От Ляги я знал, что она летала во Францию, сопровождая нефтяного магната Вараксина, что за ней охотятся репортеры, снимают в рекламных роликах, фотографируют для журналов.

— Я оставила машину на шоссе, меня ждут… — бормотала она, цепляясь за мою шею, и у меня не хватило сил разорвать обережный круг ее рук, оттолкнуть и унизить ее в отместку за все страдания и адские муки, которые она принесла мне.

— Дим-Дим, я больше никогда не брошу тебя… Я разорву контракты… Давай, уедем сейчас же, как можно дальше. Я рожу тебе детей: мальчик будет похож на тебя, а девочка…

Она лепетала горячо, бредово, до крови кусая губы, озираясь по сторонам запавшими, обведенными тенью глазами. Я не узнавал ее! Что сделали с ней за эти три месяца «хозяева жизни»? Ее русская, лебединая чистота стала товаром, вольная стихия, окрылявшая каждое ее движение, была усмирена и скована золотыми «кандалами», болтавшимися на шее, запястьях и даже на щиколотках. Пречистый свет ее почти померк, хотя сама она стала еще красивее, намного красивее…

— Деньги… Их надо вернуть… — опомнилась она. — Я заплачу неустойку, и сразу вернусь… Любимый…

— Давай сделаем «Лампады жизни», чтобы они всегда стояли рядом…

— Давай… Я читала, что в античных гробницах находили горящие лампады. Они горели там тысячи лет.

— Нет, «Лампада жизни» — это совсем другое. Парацельс, Альберт Великий и Фома Аквинский умели делать жизненные лампады. Я узнал их секрет…

Я отвел ее в лабораторию, где несколько месяцев в одиночестве исступленно грезил о ней. Удержать Наю можно лишь увлекая и чаруя ее душу. И если я еще не был великим магом, как Аполлоний Тианский или Агриппа Неттесгеймский, то уже не был и сопливым студентом-недоучкой.

В маленькие колбочки с узким горлышком по каплям отмерил «эликсир жизни». Остро отточенным скальпелем неглубоко надрезал свое запястье и наточил в пробирку немного крови, затем отмерил семь капель и перелил в густую голубоватую жидкость на донышке колбы. Расплавил воск и тщательно залепил горлышко «печатью Гермеса». Потом осторожно встряхнул. В колбочке заплясал язычок пламени. Пламя меняло цвета поочередно: зеленый, золотой, синий… Я был изумлен не меньше ее. Два года я занимался алхимическими опытами, но еще ни разу не видел необъяснимых чудес.

— Это сияет влюбленная кровь, — прошептала она.

Омытая живой водой, она вновь заискрилась радостью, как в наши самые счастливые дни и ночи. К ней вернулись ее трепет, и светлая, беззащитная улыбка, и ее невинный жасминовый запах.

От волнения я слишком глубоко надрезал ее запястье, горячие капли брызнули на мое лицо и халат. Пока я бегал вниз за бинтом и йодом, она мужественно терпела. Пробирка была почти полной. Ее лампада сияла ярче моей. Огонек двигался по маслянистой поверхности и высоко раздувал свой парус.

— Видишь, как они горят. Теперь я буду всегда знать, как ты себя чувствуешь. Если ты заболеешь или устанешь — огонек немного потускнеет. Если рассердишься — колба нагреется, если будешь танцевать — он тоже запляшет… За тобой всегда будет следить твой личный врач.

— Зачем это? Ведь мы больше не расстанемся… А если все же что-нибудь случится, если я умру, что тогда? — через минуту-другую спросила она.

— Алхимики утверждали, что колба разлетится вдребезги, — невозмутимо ответил я.

Она умоляла не провожать ее, наверное, ей не хотелось, чтобы меня видел тот, кто терпеливо ожидал в машине. Я горячился, пытался ревновать, требовал прямо сейчас послать к черту прошлое и все эти последние расчеты и пустые объяснения «со спонсором»… Но она поцелуями гасила мои уговоры. Небо немного просветлело, наступал медленный дождливый рассвет. Мы шли под дождем, жадно впитывая его горячими телами. Я проводил ее до оврага. До шоссе оставалось метров двести. Сквозь заросли рубиново мерцали фары; на насыпи все еще стояла машина с включенными габаритными огнями. Ее ждали. Она поцеловала меня долгим прощальным поцелуем, пообещав вернуться уже вечером. Через несколько минут я оглянулся: алые огоньки исчезли.

Я бегом вернулся в лабораторию с одной лишь мыслью: упасть в простыни, все еще пахнущие ею, завернуться с головой и сквозь дремоту вновь и вновь вспоминать ее. Ная умела любить только яростно и жестоко, как любят очень молодые и сильные женщины. И после наших встреч я чувствовал себя, как спортсмен, побивший невероятный рекорд: гордым, вымотанным и безумно счастливым.

Почти засыпая на ходу, я прибирался в лаборатории. Сквозь шум дождя мне послышался стук внизу, в стеклянную дверь. Может быть, это кто-то из деревни: травма, сердечный приступ? На заплетающихся ногах я спустился по ступеням вниз. На мгновение мне показалось, что за дождевыми струями — она… Я почти разглядел ее протянутые руки с длинными тонкими пальцами. Она барабанила, нет, скорее царапала стекло. Она вновь была обнаженной. Сквозь запотевшее стекло туманно белели груди, в широко раскрытых глазах застыл ужас. Я ринулся к двери, выскочил под дождь. Снаружи никого не было. Ветви белой сирени надломились от дождя и стучали в стекло. Страшный грохот в лаборатории настиг меня на пороге. Цепляясь за перила, я взбежал по ступеням наверх. На втором этаже висел синеватый мерцающий туман. Ее лампада была разбита. Капли крови покрывали стены, пол, больничную мебель. Я не поверил своим глазам, наверное, средневековые мудрецы что-то напутали… Я вновь по каплям перелил остаток ее крови в стеклянный сосуд с «эссенцией», запечатал воском, встряхнул: огонек не загорался.

* * *

Резкий хлопок двери вернул меня к действительности. Мои внутренние видения погасли, словно оборвалась кинолента. Я стоял в заброшенной лаборатории, закатный луч золотил пыльные полки, внизу, в приемном покое, звучали четкие, медленные шаги. Кто-то шевелился, шуршал и звучно цокал по кафелю. Я тщательно запер дверь, но у незваного гостя, по всей видимости, были свои ключи. Мне оставалось только одно — ретироваться на чердак. Небольшой люк был как раз над моей головой. Я прикрыл створки шкафа, взобрался по вертикальной лестнице и замер среди чердачного хлама и осыпавшихся птичьих гнезд. Было слышно, как кто-то энергично роется внизу, сдвигая мебель. Теперь этот кто-то медленно поднимался по ступеням. Пахнуло дорогими духами и табаком. Я абсолютно уверен: это женщина. Она потопталась, словно оглядывая помещение, было слышно ее сбившееся дыхание. Я еще не успел смахнуть пыль, но опытный глаз обязательно бы заметил мое присутствие.

Женщина постояла у окна и, попыхивая сигаретой, ушла из лаборатории, по-хозяйски орудуя с замком, заперла больничку. Я осторожно выглянул в чердачное оконце. С крыльца спустилась стройная брюнетка, затянутая в короткий блестящий плащ красного, вернее, семгового цвета. Я не успел разглядеть ее лица. Ее пышные, иссиня-черные, с отливом в воронье крыло волосы походили на великолепный парик. Я невольно подумал, что женщина, выбравшая себе столь инфернальное сочетание цветов, решительно становилась на грань между жизнью и смертью. Через минуту сдержанно зажурчал мотор.

Роскошный алый джип-вездеход на третьей скорости пересек заброшенные, багровые от закатного солнца поля и, покачиваясь на ухабах, медленно уполз в сторону станции.

Кто это? Богатая туристка, выбирающая место для коттеджа, или происки враждебных духов?

В сумерках я вышел из амбулатории. Небо было прозрачно и чисто. Над горизонтом парила одинокая звезда. «Час Люципера» — говаривал Антипыч, недобро поглядывая на вечернюю Венеру. Эта звезда появляется на небосклоне дважды: после заката и на рассвете. Ее утренние имена: Иштар, Инанна, Юнона, Венус, Астра, Утресвета, Денница, Жива, Вено Ра посвящены богиням Любви. Но от сотворения человечества следом за красотой крадется темный Змей, зверь, «черный человек» и неумолимо воцаряется в положенный час. Двойственная природа Венеры когда-то интриговала и тревожила меня, словно в мире не было ничего святого, но все было с каплей лжи, тьмы и яда. «Это в каждом есть», — однажды обронил Антипыч, разом предвосхитив всех гениев психоанализа.

В избу я вернулся поздним вечером. На окне стыла банка с парным молоком.

На следующее утро я полоскался уже прикрытый, помня о явлении белобрысой Валькирии.

— Молочко-то выпили? — раздалось у калитки.

— Спасибо, очень вкусно… Сколько я должен?

Она, как и вчера, робко жалась к бурым от старости штакетинам:

— Да, потом… Я вот вам пирожков еще принесла. Чайку попьете.

— Чайника нет, — пробурчал я, принимая подарок.

— Так вы к нам заходите, у нас самовар приспел. Хотите, посливаю? — она решительно взялась за ведро.

«На селе четыре жителя, нет у девки уважителя…» — вспомнился мне цыгановатый возница. Сердечная простота поселянки успокоила меня. Я больше не злился за ее бесцеремонность — следствие райского целомудрия души.

— А вы надолго к нам?

— Да недельки две поживу, и в город. А ты-то здешняя?

— Приезжие мы. До Родиона Антипыча подались, да не успели…

Через час я пил чай в горнице Катерины, так звали племянницу Антипыча. Хозяйка подавала на стол, ненароком задевая меня то мягкой грудью, то литым плечом.


Я неделю не навещал избушку. В горнице и сенях Антипыча кто-то основательно пошуровал. Сундук был сдвинут на середину избы и распахнут. На полу блестели осколки зеркала, среди них валялся окурок; по ободку тлели чувственные следы помады. Меня передернуло. Кто-то настырно рыскал по забытой богом деревеньке, не оставляя в покое даже этот старый, развалившийся дом. В сенях у Антипыча я нашел немного прошлогоднего воска и склянку с дегтем. Мародеру они не понадобились, но для самодеятельного эскулапа были очень ценной находкой. Но книга… Хоть бы во сне приснилась… Я обошел вокруг избушки. Позади нее к чердачному оконцу была приставлена небольшая лестница. По низкому чердаку я мог перебираться только на коленях. Здесь вповалку лежали старые ульи-дуплянки, деревянные грабли, ненужная утварь. «Стоит град на восток широкими дверьми…» — услышал я тусклый шепот… — «Идет род Адамля, отнял у них все имение… И ты мед знаний не хить, а по капле сбирай…»

Я безо всякой надежды разобрал несколько ульев, снял крышку с последнего и только теперь нашел объемистый холщовый мешок. В нем лежала завернутая в вощеную бумагу рукописная книга и крученая плеть с крестиком на рукояти. Прижав мешок к груди, я горячо благодарил старика. Его завещание осталось в силе и книга отныне принадлежит мне. На всякий случай еще раз обшарил тайник. И оказался прав: за перекладинами улья таился тряпичный сверток. Развернул полотно и едва не выронил на пол узкую планшетку. Это была маленькая изящная сумочка из лакированной кожи, та самая, что была в руках Наи в ту последнюю ночь. Я помню, как она уронила ее на размокшую тропу, я поднял сумочку и вновь вложил в ее ладони.

Трясясь в ознобе, я сполз с чердака, добрался до крыльца и расстегнул изящную золотую застежку. В сумочке теснились приглашения на кастинги, банкноты, визитки, маленькая полупустая косметичка… Она никогда не пользовалась косметикой и духами. Ее собственный молодой, свежий запах пьянил и рождал желание, а девчоночьи пухлые губы и сияющая кожа с живым ярким румянцем не нуждались в косметике. Полная естественность и живость лица, невзирая на некоторую неправильность; немного широковатый, «славянский» нос и высокие скулы, позволили ей стать «лицом» знаменитой косметической фирмы. Я раскрыл косметичку; внутри лежала золотая разорванная цепочка, которую она носила на щиколотке, сломанный браслет из мелких камушков, пара колечек. Все это было на ней в ту ночь, и могло быть сорвано с нее только руками убийцы, там, в овраге.

Но почему это все оказалось в тайнике у Антипыча? Я стоял на коленях, содержимое сумочки со звоном сыпалось на дощатый порог. Кое-как завернув сумочку, я опустил ее в мешок. Я отупел и не мог собрать воедино простейшие события. Вечернее мычание коровы, щебет поздних ласточек и далекий рев самолетных турбин приводили меня в замешательство.

Я долго смотрел на серую холстину мешка, пока невнятная догадка не привела меня в чувство: «отпечатки». На сумочке или внутри ее могли остаться отпечатки убийцы. Эта модная безделушка могла быть тяжкой уликой. Разгадка гибели Наи была слишком важна для меня.


Когда я вспоминаю свой отъезд из Бережков, на сердце безжалостно скребет печаль. Я собирал вещи, стараясь не смотреть в потухшие глаза Катерины. С собой я увозил флакон с «эликсиром жизни», фиалу с кровью Наи и большую колбу с «растительным фениксом»: чудесной игрушкой средневековья. Я изготовил ее накануне отъезда.

Явление растительного феникса было излюбленным фокусом средневековых алхимиков. Это несложное действо демонстрировало могущество тайных наук и возбуждало в зрителях почтение, граничащее с ужасом.

Примечательно, что для создания волшебных призраков алхимикам была необходима весьма прозаическая субстанция: свежий навоз. Одним из этапов производства «феникса» было закапывание колбы в навозную кучу. В течение сорока дней свежий гурт выделяет ровное тепло. Этот жар мои предшественники называли «температурой Египта». При этом преющий навоз стыдливо именовался «сырым огнем».

Тощая коровенка Катерины не подвела, так что все детали «генезии», включая погружение колбы в теплый гниющий гурт, были исполнены мной с надлежащей тщательностью. Истово следуя наставлениям своих учителей, я убедился: химические процессы длиною в месяцы и годы были выдуманы ими, чтобы отпугнуть случайных любопытных. С этой же целью все их наставления содержали «пропуски». Семь лет назад они были дли меня неодолимым препятствием, теперь я с неожиданной легкостью преодолевал «темные места» и философские «фигуры умолчания».

«Фениксы», растительные призраки, были скорее магической игрушкой, наглядной демонстрацией алхимического могущества, чем действительно полезной вещью, и в наше изощренное время вряд ли могли кого-то поразить. Растения, пережженные в голубоватый пепел, буквально кремированные в тигле, после смешения их останков с «эликсиром жизни», при легком нагревании колбы обнаруживали свой прежний вид. При этом они напоминали затейливый прозрачный дымок. Привидение некоторое время сохраняло форму, цвет и размеры растения. Мои великие предшественники называли это явление «генезией теней», с ее помощью они без труда воспроизводили внешний вид растения или даже небольшое животное пред восхищенными зрителями.

О том, что существовал и другой, высший вид «генезии» тел, подразумевающей ускоренный рост, и в то же время восстановление разрушенных смертью организмов, то есть физическое воскрешение растений, животных и даже человека, упоминалось скупо и редко. Но по разрозненным высказываниям и свидетельствам я догадался, что и это возможно.

«Лампаду жизни» я оставил Катерине вместе с деньгами, полученными от Ляги. Попарился на прощание в баньке. «Байна» топилась по-черному, но только в черной бане живет настоящий терпкий аромат и особая звонкая сухость. Душистый пар колдовал надо мной, дарил обжигающую ласку. Горячая колыбель пахла березой и мятой, и тело наконец-то отогрелось и опамятовало, отозвалось робким движением. Я до полусмерти хлестался веником, и на карачках выползал в прохладный, настежь распахнутый предбанник, и сидя на полу, застланном ткаными половичками, смотрел на огромную медную луну.

Лежа в постели, я долго ворочался и, несмотря на усталость последних дней, не мог уснуть. В полнолуние я плохо сплю. Поздней ночью ко мне за перегородку вошла Катерина.

Она шла ко мне по дорожке из лунного света, слегка вытянув руки, как слепая или сомнамбула. Луна освещала ее со спины, сорочка сквозила на свет, осеняя тело прозрачным облаком. Длинные, распущенные волосы светились, как стеклянный дождь. Она несмело встала у порога и спустила с плеч лямки, льняная хламида скатилась к ногам. В лунном свете ее тело было не земным, не плотским, в нем была и призрачная невесомость, и пышная щедрость рая.

Я хотел что-то сказать, остановить ее, но не смог.

Ее робкие ласки были безгрешны и бережны. Я замер, чувствуя свое подлое бессилие. Я был «обесточен» и жалок, но ее обволакивающая нежность ничего не требовала взамен. Она была медлительна и величава, как богиня. Ее мягкие соски источали забытую сладость. Я видел себя в запретном сне, где женщина укачивала и ласкала меня, как ребенка. Но она проснулась, требовательно и алчно потянулась ко мне. Так жадно и обреченно любят, должно быть, в последний раз, до рассвета прожигая тысячи жизней. Мы неслись сквозь рассыпающиеся звездные кольца, распаленные, в перепутанных гривах, жаркие, терпкие от пота. К рассвету она устала, охладела и вновь обратилась в безмятежную нежность, она была прохладна и покорна, как весенняя пашня, как материнское лоно земли.

Я знаю: не похоть, не любопытство, и не первобытная женская благодарность, и даже не одиночество толкнуло ее ко мне. В ту ночь она была Ладой и Макошью-Роженицей, Белой Оленихой и северной ледяной Ильмарис, хлыстовской Богородицей, своим телом причащающей верных, и Темной Маат, жертвенной Деметрой и Реей, пышногрудой Афродитой и гибельной Кибелой, Геей, колдуньей Гекатой, Дианой-Изидой, Астартой-Инанной. У Великой Матери — тысячи имен. Культ Деметры принес миру Элевсинские мистерии, самые тайные и закрытые в истории человечества, и эта ночь стала моим Элевсином, шагом на моей Тропе.

Оэлен говорил, что на шаманской Тропе не бывает случайных встреч. Я помню, как в самом начале он рассказывал мне о «Тропе» больше знаками, чем знакомыми словами. По его уверениям, эта тропа начинается в средоточии силы. «В голове? В сердце?» — спросил я жестами. «Нет, — ответил Оэлен, — Слишком высоко… Здесь!» — И он сделал интернациональный жест грубой силы.

О том, что жизнь гнездится именно там, я убедился еще до встречи с Оэленом.

Я первую зиму работал санитаром в лагерной больничке. После драки в «Правиловке», бараке усиленного режима, несколько зэков, раненных при штурме барака, умерли прямо на операционном столе. «Если встало, пиши — пропало», — мрачно шутил врач-вольняшка, бросал окровавленные перчатки в корзину и шел курить. Это практически посмертное явление иногда называют «эффектом палатки» — жизнь уходит тем же путем, что и пришла.

Для Оэлена все было очень серьезным и никогда не вызывало ни шуток, ни даже тени усмешки. Он терпеливо объяснял, что по шаманской тропе образы Верхнего мира ненадолго приходят в мир людей, «чтобы любить». Поэтому всякий настоящий шаман ищет любовницу в мире духов и мало интересуется земными женщинами. Получалось, что без этой помощницы стать настоящим шаманом невозможно. Если она покидала шамана, то следом за ней уходило умение видеть духов, и заклинать силы мрака, и впадать в «менерик» — особый шаманский раж.

Я проснулся до рассвета, Катерина спала. В неверном утреннем свете я попытался отыскать в ее лице сумеречную жрицу, что кормила из рук адских чудовищ и вела меня по алым лабиринтам жизни, по черным пещерам смерти, удерживала меня над пропастью Элезиума. До этой ночи я знал и помнил только одну любовь, мою неуловимую, переменчивую Ундину, мою безрассудную золотую дождинку — Наю. Катерина подарила мне силу и глубокий земной покой, но этой близостью я разбудил нечто доселе дремлющее, неумолимую логику падения. «Вода, Земля, Огонь…» Мне вдруг ясно представилось, что где-то «на Тропе» меня ждет огненный женский дух, и вздрогнул как от ожога.

Катерина беспокойно зашевелилась, на ее розовой щеке шевелилось от дыхания белое перышко, над верхней губой поблескивала испарина, лицо ее было свежим, ярким и пугающе живым. Я виновато укутал ее простыней и поспешил уйти.

Во дворе с наслаждением облился дождевой водой из полной бочки. Изнутри шло сумасшедшее тепло, и я мгновенно просох на утреннем холодке.

Вытираться после душа меня отучил Антипыч, он не велел стирать «Живу Воды». Быстро одевшись, я вскинул на плечо сумку и пошел к станции. Я был бодр и даже весел, тело приятно горело и просило движения. На полпути к станции я встретил сверкающую колымагу.

Тонированные стекла поползли вниз и из окна выглянула пухлая, лоснящаяся рожа в солнцезащитных очках. Ляга был заспан и по-жлобски небрит. Мы медленно поползли по проселку к станции.

Всю дорогу Ляга разглагольствовал.

— Все мы мечтаем о «темной комнате»… — он немного выждал, чтобы я оценил глубину этого образа. — Я хочу написать об этом мистический триллер. Представь себе темную комнату, в которой всегда душистая, южная ночь. И в этой комнате обитает ночная женщина. Мы можем даже дать ей имя: Великая Блудница, Лилит или Вечная Любовница. Сколько нам, мужикам, приходится терпеть унижений, выносить капризов и женской дури только ради того, чтобы нас пустили в эту комнату. И мечта любого «мачо» иметь золотой ключик от заветной дверцы и проникать туда, минуя неприбранную прихожую дня, пошлость семейной жизни, все эти истерики, измены, бесконечные «праздники женской души», скандалы, «настроения» и откровенную корысть шлюх. Истинных женщин, женщин «ночи», роскошных пантер трагически мало. Посмотри — уже несколько лет вожу с собой, вышло уже после Наташкиной смерти. Прости, но в сравнении с нею все бабы кажутся сработанными топором.

Ляга протянул мне ламинированную вырезку из журнала. Это была великолепная цветная фотография. Голая Ная полулежала верхом на огромном черном звере — пантере или гепарде. Зверь скалился, разевая кроваво-красную пасть. Глаза Наи, бездонные и дикие, были подрисованы чуть вкось, по-кошачьи. Кончики грудей и губы ярко подкрашены кармином. Ослепительно белое тело, золотая корона на темных блестящих волосах и широкий алый ошейник на шее. Мерцающий рубин, вправленный в ошейник, отекал кровью.

По краям площадки стояли два столба, красный и черный. Задник декорации наполовину закрывал синий нарочито разорванный и смятый полог, затканный золотыми звездами. Вероятно, он означал сорванный покров царственной Изиды-Урании. Над головой Наи плыл молодой месяц рожками вверх, так изображали корону Астарты шумеры. Во мраке белел античный жертвенник, на нем — полная до краев золотая чаша.

Ночной пейзаж тоже был по-своему примечателен. Колонны отбрасывали густую тень. В ржавых шандалах пылали факелы. Луна, пальмы, песок, обломки колонн, статуи богов со звериными головами — все было настоящим.

Меня бросило в жар — я не знал, что она снималась обнаженной. Что ей пообещали за этот снимок? Может быть, ее шантажировали или околдовали? Оказывается, я ничего не знал о ее жизни в последние три месяца; о том, что она была в Египте и позировала ночью, голая, посреди древних развалин.

— Царица Ночи, Иштар, — прошептал Ляга, — я ведь тоже любил ее с той минуты, как увидел. Жаль, не смог отбить… Дарю.

Он протянул мне фотографию.

— Зачем все это, Ляга, весь этот масонский реквизит? Чаши, факелы, колонны, как из колоды Таро?

— Согласен, во всем этом чувствуется режиссура, точнее, злая воля, черная магия или даже порча. Ты правильно заметил. Картинки Таро зовутся арканами. Возможно, кто-то очень хотел накинуть на нее аркан, закабалить ее силу и красоту.

— Так откровенно?

— Какая разница… Кто обратит внимание на детали, когда такая девушка обнимает ногами пантеру. Кстати, сегодня у нас званый вечер в загородном имении Вараксина. Ваш фрак уже заказан, в лацканы не сморкаться, фалды узлом не завязывать.

Загрузка...